Моцарт, голос вышних сфер
Рукопись заканчивалась, я перевернул последнюю страничку. Причем, то, что попалась мне из записей герра доктора Николауса Франца Клоссета ранее, явно цензурованное, сделанное под официальное клише, было результатом грубого давления на него гвардейцев сильных мира сего, темных сил Зазеркалья. Еще неизвестно, как повел бы я на его месте после пережитых им драматических эпизодов жизни, начиная с преследований во сне и наяву, а также до зловещего визита и угроз аббата Максимилиана Штадлера, за которыми было почти что «моцартовское отравление»; и, наконец, пожар в кабинете его венского дома. А только что прочитанные мной дневниковые записи доктора Николауса Франца Клоссета, которые он посчитал сгоревшими, на самом деле фантастическим образом выжили и оказались в моих руках. Но — Боже мой! — как разнятся эти эпистолярии: в одних записях — все как было на самом деле, зато в других — политкорректная точка зрения, стандартный официоз неправды.
Эти искренние записки домашнего врача Моцарта захватили меня. Благодаря доктору Клоссету последняя, смертельная болезнь Моцарта уже не предстает в такой тайне, как прежде.
Действительно, правда о композиторе, которую скрывали, замалчивали, спустя 30 лет после смерти Моцарта так и не легла в какое-либо удовлетворительное объяснительное русло. Интересна была небольшая, фельетонного характера и чрезвычайно насыщенная фактами книга Франца Немечка, но не более того. В 1828 году вышло сочинение второго мужа Констанции Георга Николауса фон Ниссена, где так и чувствовался красный карандаш бывшего цензора, который выписал «сглаженный» портрет Моцарта; а что касалось его ранней смерти, то здесь все обставлено в классическом духе романтизма. Благодаря этим «каноническим» жизнеописаниям дилетанту от медицины открывалось ровно столько, чтобы благоговейно притихнуть перед довлеющим над Моцартом роком безысходности.
Но неожиданно у одного из соучастников, престарелого Сальери, сдают нервы: в присутствии нескольких свидетелей он признается в причастности к убийству Моцарта. Как только эту новость подхватила бульварная пресса, и дело начало принимать нешуточный оборот, у современников не осталось другого выбора, как объявить его «душевнобольным», хотя бы на время его признаний. Однако возглас этот не остался не услышанным. Русский поэт А. Пушкин и композитор Н Римский-Корсаков, подхватили «дело», и на камне истории культуры был высечен иероглиф, навсегда запечатлевший мысль о противоестественной кончине сына Муз.
Глухие слухи, что «тут что-то не так», вплоть до наших дней не давали покоя многим литераторам, исследователям, музыковедам. И только в наши дни медицина решительно заявила: композитор стал жертвой отравления ртутью! И как тут не впасть в искушение, взять да и заявить: все очень просто, Моцарт умер от венерической болезни, которую тогда лечили именно ртутью. Увы! Не тут-то было. Скорее, следует говорить о планомерном умерщвлении, связанном — судя по исключительности средства убийства — с сакрально-культовыми аспектами.
Поэтому рукописи из пакета Веры Лурье стали предварительным итогом ошеломляющих, захватывающих дух научных выводов. «Дело Моцарта» стало разрастаться, как снежный ком. И без самоотверженной помощи переводчика и компьютерщика Анатолия Мышева, знатоков эзотерических наук и символики, специалистов по вопросам религии, филологов и музыковедов, с которыми мне пришлось работать, мне не удалось бы расшифровать многое и не написать итоги расследования.
Более того, оказавшись у роковой и запретной черты, я навлек на себя изощренный арсенал тайных сил мира сего. Значит, я не единственная мишень тех сил, которые погубили Вольфганга Моцарта. Не только моя жизнь разбилась на мелкие кусочки, как то зеркало с отражением Моцарта в ванной, но я узнал многое из доподлинной жизни Бога музыки — Вольфганга Амадея Моцарта — «живом и мертвом», как точно заметил Гвидо Адлер.
Мы были настолько близки по духу с доктором Клоссетом, и все же между нами лежала пропасть. Доктор Клоссет всегда пытался быть честным с самим собой и имел мужество признаться в собственных ошибках. Я же провел десять лет в бегах от себя самого. Он жил по законам чести и милосердия, и эти законы были незыблемы для него. Ну а я, только прочитав рукопись, понял, какая ничтожно малая часть моей жизни действительно была моей.
После того, как герр Клоссет узнал секретные данные о смерти Вольфганга, ему пришлось вступить борьбу с теми же силами, какие много позже развернули полномасштабную охоту за мной. Однако герр Клоссет делал это с мужеством, которого мне, несмотря на все мое показное удальство, никогда не хватало. Николаус Клоссет держался с честью даже в самые трудные минуты. А я?.. Как только начинало пахнуть жареным, я с позором делал ноги. Как, например, в 1991 году у Белого дома в Москве, где собрались Ельцин и единомышленники новой России, — я пришел на следующий день и все понял: мне тут делать нечего. То же повторилось в Германии, когда я в панике понесся из особняка Веры Лурье.
Я был уверен на все сто процентов: что всегда буду над схваткой, успею исчезнуть или по-умному замести следы. И лавровый венок мне обеспечен. Теперь-то доподлинно ясно: мой козырь был всего один, но подленький и скорее воровской, чем геройский — вовремя смотать удочки.
Я поднялся с постели. Состояние было как после долгих дней изнурительного труда, когда наконец-то можно расслабиться. Стоял один из тех летних московских вечеров, когда в десять часов небо все еще светлое. Я подумал, не пойти ли прогуляться на Воробьевы горы — подальше от этой квартиры, от этого двора-помойки, от моего одиночества.
Вместо этого лег на продавленный диван и заложил руки за голову.
«Нет уж, надо остановиться и оглядеться», — подумал я.
По необъяснимой прихоти судьбы баронессы Веры Лурье, поэта Александра Пушкина, профессора истории музыки из Вены Гвидо Адлера, театрального врача Николауса Клоссета, русского музыковеда Игоря Бэлзы, триумвирата докторов науки из ФРГ: медиков Гунтера Дуды и Дитера Кернера и филолога Вольфганга Риттера — с моих глаз были сорваны очки со светозащитными фильтрами. И я, поначалу ослепленный ясными и чистыми красками, постепенно стал привыкать к белому свету дня, хотя мне было крайне некомфортно в этой новой обстановке.
Я был преисполнен чувства исполненного долга. Наверное, впервые я не сделал ноги и не ударился в бега. Мне уже было все равно, что я навечно обосновался в этой пыли и хаосе квартиры в Лиховом переулке. Правда, теперь меня удерживали, в общем-то, не реальные российские проблемы, а события из другого, параллельного мира или Зазеркалья. Тут было много из мистики: тайна жизни и смерти великого Моцарта, властный патронаж Веры Лурье, назойливые соглядатаи в сером, наваждения и необъяснимые события — галлюцинации у зеркала в ванной комнате или симптомы какой-то таинственной болезни и, наконец, загадочная гибель людей, перешедших незримую черту.
Мне стало вдруг смешно от мысли, что, возможно, на этот раз я окончательно влип в нечто серьезное, от чего не сбежишь. Всю ответственность за случившееся мне придется прожить и прочувствовать на собственной, а не на чужой шкуре.
Я поднялся и подошел к окну. Казалось, голову сковал какой-то обруч, отчего мигрень уже второй день не покидала меня. Я даже привык к головной боли, как к естественному состоянию. Постараюсь внести своеобразный колорит в мою квартиру. В керамических горшках, кашпо разных видов и подставках теперь цвели и зеленели герань, бегония, фикус, жасмин, кактусы и другие растения. Все это вместе с ковровыми дорожками скрашивало мой холостяцкий быт-существование и привносило некий домашний колорит. Правда, я не поливал цветы уже неделю; растения стали сохнуть. Пришлось встать и сходить в кухню за водой и полить цветы. Мне почему-то захотелось, чтобы они все выжили.
Я отдернул штору, которую не открывал уже пару месяцев, и выглянул во двор. Пейзаж был контрастный: короба с мусором — помойка под самым окном, два роскошных лимузина и крыша дома напротив с кирпичными трубами, которые вот-вот развалятся, да клочок неба — по-прежнему сине-пресного, но безбрежного и завораживающего.
Вновь подумалось, а не сходить ли и не подышать свежим воздухом — подальше от этого бедлама, от рукописей и воспоминаний. Подумал и тут же усмехнулся: марафонец чертов! Только и умеешь, что бежать: от сумбура, в который превратил собственную жизнь, от страха перед какими-то манекенами в сером, от самого себя. И это дурацкое кредо: цель — ничто, а движение — все! Надо меняться, иначе — смерть.
Я не хотел этого больше. Просто очень устал. Пошел, взял ключ от почтового ящика — проверить почту. Там оказалась внушительная добыча — я не проверял ящик уже несколько дней. Вывалив на стол корреспонденцию, я обнаружил конверт с открыткой от Веры Лурье. Вскрыв конверт, я перевернул открытку и прочел депешу со знакомым почерком:
«Посмертная маска В. А. Моцарта. Какое просветленное выражение лица, — эта воплотившаяся в образе музыка, юность гениального облика! И самое, пожалуй, главное: следы острой почечной недостаточности, сопровождаемой сильным отеком лица, — вот абсолютные доказательства подлинности Моцартовой маски. Но это еще не все. В ядре маски есть и «сигнатура»: зеркально отраженные буквы Th. R и число 1793, что может означать единственное: отлито года от Рождества Христова 1793 Таддеусом Риболой. Это знак венской литейной мастерской по олову и бронзе Паулер Тор, находящейся в непосредственной близости от художественного кабинета Дейма-Мюллера!
Как подсказывает здравый смысл, который зиждится на всех критически рассмотренных обстоятельствах дела, настоящую маску по праву следует считать отливкой с посмертной гипсовой маски В. А. Моцарта, снятой Деймом-Мюллером 5 декабря 1791 года. Дерзайте, мой друг!»
И сбоку была приписка баронессы Лурье, сделанная красной тушью:
«..Меня преследуют двое мужчин в сером. Они знают про рукописи. Берегите себя, Макс. Существуют и другие тексты, но они хранятся не у меня. Думаю, где-то должен быть «ребенок». Вам ничего не говорит имя графа Дейма-Мюллера, Марии Магдалены Хофдемель? На всякий случай даю вам пару адресов в Мюнхене и Вене. Запомните и уничтожите.… Боюсь, что ваша жизнь в опасности… »
Я положил открытку на стол. Мне было уже известно, что я никуда не пойду. Я сам превратил эту комнату в некую исследовательскую лабораторию, филиал частного сыскного агентства а-ля Шерлок Холмс в Москве. Причем, я так и не осознал в полной мере всего того, что случилось со мной с того момента, как я повстречался с баронессой и русской поэтессой Верой Лурье. Одно я четко уразумел: коготки мои так вонзились в древо познания, что отодрать их уже не было никакой возможности, и придется стоять до конца, чего бы мне это не стоило.
На этот раз я постараюсь разобраться во всем — и ради себя самого, и ради давно ушедшего Александра Пушкина, Гвидо Адлера, Бориса Асафьева, Гунтера Дуды, Вольфганга Риттера и более всего ради Моцарта. В глубине души я всегда знал, что мой марафонский стипль-чез не вечен, финишная ленточка впереди. Остановиться все-таки придется; так почему не здесь и не сейчас?
Внезапно меня охватила глубокая усталость. Я направился в ванную умыться. Из зеркала на меня воззрился изможденный незнакомец с усталым лицом и огромными глазами. Мне стало противно смотреть на этого монстра, в которого я превратился. И быстро отвел взгляд — я просто не мог его видеть.
Итак, во-первых, я должен срочно вылететь в Берлин, к Вере Лурье, у нее — карт-бланш к моим последующим тропам поиска. Кроме того, есть еще два запасных «аэродрома»: в Мюнхене, в Вене и, может, где-нибудь еще. Обратной дороги не было.
Вспомнив про НЗ в количестве двух с половиной тысяч евро, хранившихся у меня, я схватил телефонную трубку, набрал номер мобильника знакомого клерка из турагентства и попросил устроить мне в самое ближайшее время визу и билет до Берлина. Тот немного подумал и попросил позвонить утром.
Чтобы получить заряд музыкального допинга, я выбрал из инструментальной музыки Моцарта нужный диск, вставил его в плеер и нацепил наушники.
Первые же аккорды моцартовской симфонии несказанно восхитили меня. Казалось, Вольфганг Амадей вложил в эту вещь всего себя без остатка. Слушая эту музыку, казалось, что ты паришь в горной вышине, между небом и вершинами Альп. Моцарт, Моцарт! Какое поразительное и восхитительное природы! Какой Гений!..
Передо мной на широчайшей мировой сцене жизни схлестнулось все вместе: стихии, силы мира, живые люди, феномены, судьбы. Не музыка души — аккорды мировых сил — мрачные, светлые или загадочные, легкие или тяжелые, радостные или скорбные, или то и другое вместе. Но это не только космос, рок и стихии, это живые люди, их судьбы.
Затем мне попался грандиознейший фортепианный концерт c-moll и фортепианный квартет g-moll. Это уже была не собственная психика композитора, а мировая арена, вселенная. Мою голову заполонили все эти страстно-трагичные массовые выкрики и как бы хоры, эти живые всемирные драмы — не бездушные стихии, а огромные страдающие человеческие массы. И я, и художник вместе пропадаем в ничтожестве перед грандиозными образами страдающих людей.
Моцарт не стремится, как Бетховен, обнять миллионы, он уничтожен громадностью мировой картины, горя и лишений людей.
Фортепианный квартет g-moll начинается мрачной и страшной темой рока; затем проносится сверху вниз легкая фигурка, как дрожь по поверхности человеческой массы; затем вторично проносится дрожь и возникает некий вселенский человеческий хор страсти и страдания. Как только заканчивается первая часть — симбиоз мирового отчаяния и ужаса, то звучит andante — тихая, заглушенная и скорбная задумчивость. И тут, как рябь по океану, развертывается и наступает скорбный трепет. Финальные аккорды словно ведут меня по разным сценам интимной жизни людей: по идиллиям, по домашнему уюту, по сельским песням и мечтам — и везде человеческие страдания, безотрадность. И только в последних тактах звучит идиллический мотив рондо. Создается иллюзия, будто художника нет, а мировые силы развертываются и развивается сами. Правда, писать об этом — невозможно, это надо переживать.
Я понял, чего ждал от этой музыки. Она должна была дать мне нечто словами невыразимое — то, что скрыто в молчании, а возможно, мужество, или хотя бы надежду, что все это когда-нибудь прекратится. А может, я просто хотел убедиться, что моя марафонская дистанция подходит к концу.
За ней последовал отрывок из «Реквиема» Моцарта — мощная лавина строгих величественных и вечных аккордов, некий катакликтический гимн. И вот полные трагизма мощные аккорды о боли и печали — печали моей и его, Вольфганга Моцарта, печали мужчин и женщин, одиноких и беспомощных в этом враждебном мире. Моя каморка превратилась в космическое пространство; аккорды, арктически-ледяные и кристально чистые, возвещали о том, как бесконечно далеки друг от друга атомы Вселенной, наполненной загадочным эфиром, а не обезличенной пустотой. Ноты коснулись страшного для человеческого понимания вопроса о бесконечности Вселенной.
Но вот протрубил пронзительный вопль, взывающий к иным мирам, населенным иными живыми существами. Потекли аккорды про мировую душу, блуждающую в потемках вечности с какой-то возвышенной целью и смыслом. Вверх взмыл голос скрипки, изливаясь ликующей радостью — чуждой к прошлому и будущему. И где-то засверкали беззвучные зарницы или промельки света, — эти краткие мгновения торжества Неба над Тьмой и безысходностью. Потом снова вступили мощные траурные аккорды; тональность и высота их сменялась с немыслимой скоростью, они перетекали друг в друга, и творили новые миры, ввергая человека в космическое состояние небожителя. Этот был гимн торжеству радости, аккорды звучали снова и снова, воспаряясь над вершинами духа, перерастая в самую прекрасную молитву из всех, что мне доводилось слышать, чтобы затем превратиться в песнь безрассудной смелости перед ликом мировой скорби и нечеловеческих страданий.
Когда «Реквием» закончился, я вспомнил один из музыкальных вечеров моего приятеля Виктора Толмачева, посвященный «Реквиему». Последний.
Разумеется, Толмачев был в ударе. Я даже заметил, как у него подрагивали пальцы от нервного напряжения. Как будто Реквием, эта заупокойная месса, звучала по его ясной и светлой душе. Как знал, как чувствовал, как предвидел! Через каких-то полгода его не стало.
Я шарил взглядом по комнате, надеясь уцепиться хоть за что-то прочное, но комната тоже стала частью вселенского водоворота. Книги на столе утратили свою материальность. Мне виделись только пустоты между домами. Передо мной явился мир пустот, мир ужаса пустоты — мир без структур, без правил, без законов, мир, где не за что бороться и не за что держаться, ибо ты неотделим оттого, что вокруг, ибо ты сам — зияющая пустота между атомами и молекулами. Меня обуял страх. Не похожий на тот, который испытываешь, когда за твоей спиной стоит Смерть. Нет. Сейчас я боялся, что я песчинка в этом бесконечном мире или ничто. И весь окружающий мир необъятная бесконечность Вселенной. Этот ужас нескончаемой непрерывности Мира был непереносим. Сердце стремилось разорваться на тысячи осколков.
Я тряхнул головой, чтобы сбросить наваждение и при этом хохотнул грубо, зло.
Только комната осталась той же в своем мрачном постоянстве. А музыкальные аккорды Моцарта все звучали и звучали.
В груди похолодело, меня охватила паника. Я попытался взять себя в руки. Опять бежать? Но куда? Конечно же, в Берлин, к Вере Лурье. Жива ли она? Опасность ее жизни налицо — ей угрожали и, видимо, в последний раз.
И я понял, что все вокруг, как и прежде, было в движении. Нет ничего прочного, устойчивого.
Я подошел к окну. Было темно, ночь неумолимо надвигалась.
Рухнув на диван, я заломил руки за головой, задумался.
Нет, я не боялся смерти. Как и сам Вольфганг Моцарт, который написал в последнем письме к отцу Леопольду, почти пророчествуя и совершенно примирившись с близкой потерей близкого человека.
Это было философское утешение родному отцу, который готов был отправиться в последний путь:
«Так как смерть (по правде говоря — genau zu nehmen) — истинная конечная цель нашей жизни, я за пару лет столь близко познакомился с этим подлинным, наилучшим другом человека, что ее образ для меня не только не имеет теперь ничего ужасающего, но, наоборот, в нем довольно много успокаивающего и утешительного! И я благодарю господа моего за то, что он даровал мне счастливую возможность (Вы понимаете меня) познать ее, как ключ к нашему истинному блаженству. Я никогда не ложусь в постель, не подумав, что, может быть, меня (как я ни молод) на другой день более не будет, — и все-таки никто из тех, кто знает меня, не может сказать, чтобы в обществе я был угрюмым или печальным. За блаженство сие я каждый день благодарю моего творца и сердечно желаю того же каждому из моих ближних».
Так и я, следуя великому напутствию великого композитора, встретил бы смерть с благодарностью. Но — что это со мной! — я боялся одного: раствориться, исчезнуть, стать частицей бесконечности. Ничтожеством. Мой организм не подчинялся мне, словно я был в наркотическом угаре, зато рассудок был ясным и трезвым.
Однако вместе с паникой я ощущал странное равнодушное спокойствие. Что осталось у меня в этом пустом и жестоком мире, где ждать милостей от общества, от людей — просто бесполезно? Здесь не во что верить, кроме только во Всевышнего. К чему тогда сопротивляться, идти всем смертям назло?
Я упал спиной на диван, закрыл глаза; голова кружилась все сильней. Я открыл глаза, уставился в потолок. Стены, книги, растения, цветы в горшках, книги на полках, письменный стол, компьютер — все это мчалось вокруг меня, точно в последней надежде спастись и выжить.
Я панически подумал:
«Неужели это и есть жизнь? Без смысла, без цели, без надежды — как у этих цветов в глиняных горшках? Растительная жизнь, жизнь как безостановочный процесс, примитивная технология, руководимая высшими силами?».
«Ах, господа, как же скучно на этом свете жить!» — Так сказал один из героев Антона Чехова, и кажется, попал в точку. Тогда зачем такая жизнь? Вероятно, затем же, зачем и мне: не потому, что в жизни есть смысл, вера, цель, но оттого, что желание жить заложено во всякой божьей твари, а значит, и в человеке, с ветхозаветных времен.
Мысли вихрем неслись в мозгу, но ответных слов не было. Слова пришли позже — из каких-то неведомых запасников памяти, они были словно вырублены из куска мрамора — готовые шедевры словесности. И все же они явились из глубин безмолвия и спасли меня, слова, которые никогда прежде не срывались с моих губ: «Отче наш, Иже еси на небесех!» — Я приостановился на мгновение и продолжил говорить животворные слова: «Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли». Они пришли из ниоткуда, но я знал, что я — и только я один — выбрал их из всех сущих слов. «Хлеб наш насущный даждь нам днесь» — заклинал я снова и нова. Эти вещие слова стали знаком и символом, в который я вцепился что было сил: «…и остави нам долги наша, якоже и мы оставляем должникам нашим; и не введи нас во искушение, и избави нас от лукавого». И в комнате стало поспокойнее.
Поначалу незримо, неприметно, но с уверенной поступью в моем сердце утвердилась тишина и умиротворенность.
Раздался звонок в дверь. Он донесся, точно эхо, отразившееся от далекой горы, такое слабое, что поначалу не веришь собственному слуху. Но звонок прозвучал снова. Медленно — каждый шаг был как самый первый — я двинулся в прихожую. Звонок зазвенел опять, на этот раз оглушительно, и я понял, что он заливается прямо над головой. Я включил свет и отпер дверь. Галогенная лампа над входом снаружи так ярко била в лицо стоящего перед дверью человека, что я, в страхе от увиденного, отшатнулся. Это был Анатолий Мышев, но иной. Такой Анатолий Мышев мог бы привидеться мне в ночном кошмаре. Лицо его стало совсем прозрачным; мертвенно-бледный свет, казалось, сорвал с него все покровы, и обнажилось самое существо человека. Мне стало стыдно, словно я ненароком вторгся в чей-то тайный мир. Я не хотел этого. Я не хотел больше причинять боль ни одному живому существу.
— Добрый вечер. Извини меня еще раз за столь поздний визит, — проговорил Анатолий Мышев с подчеркнутой интеллигентностью компьютерного мальчика. — Я человек ночной, а главное — полагаю, что тебе будет ну-у очень любопытно!
— Какой разговор, Анатолий, входи, — перебил я. — И будь как дома. Без церемоний.
Мой голос вновь преобразился, вновь стал каким-то деревянным, искусственным.
Я проводил его в комнату и зажег свет.
— Присаживайся, — сказал я, предвкушая сюрприз, который приготовил мне Анатолий. — Ну что, опять шнапс?
— Не откажусь, — растянул в улыбке губы Мышев.
Я пошел в кухню за чистыми стаканами, налил один стакан до половины для Анатолия, а себе опять плеснул на донышко. Пить я не собирался — мне нужно было завтра рано утром вылетать в Берлин.
И тут я вспомнил молитву и животворные слова:
«Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя, яко на небеси и на земли».
И еще были слова. какие же это были слова? Ах, да!.. Да пребудет любовь!..
Я вернулся с подносом в комнату, расставил стаканы, легкую закуску и протянул Анатолию стакан с отличной водкой.
— Я пришел к тебе, — заговорил Анатолий, — по поводу той последней рукописи. Из Берлина. По правде сказать, я появился из-за ее содержания. О! Великолепный шнапс! — добавил он, пригубив зелье. — Полагаю, что у тебя есть маленький водочный заводик?
Я держал стакан, не поднося его ко рту.
— Опять рукопись? — переспросил я.
— Да, милсдарь, — важно заявил Анатолий и сделал еще глоток. Потом он глубокомысленно спросил:
— Что тебе известно о людях в сером?
— Почти ничего, только то, что есть про них в рукописи.
Мышев улыбнулся и опять отхлебнул водки.
— Мне неловко задерживать тебя надолго, может быть, поговорим завтра?
— Послушайте, Анатолий, — сказал я, — я вовсе не хочу спать и горю желанием услышать твой рассказ. Меня не интересует, сколько времени он займет. К чему эта твоя политкорректность?
Мышев расплылся в улыбке: наконец-то представился случай поразглагольствовать о том, в чем, как ему казалось, он здорово поднаторел. Он стал потчевать меня рассказами об эзотерике, а я то и дело подливал ему водки.
— Поговорим о ртути, — широко улыбнувшись, проговорил он. — Ртуть (Hg) издревле была посвящена Меркурию. В средневековой алхимии этой планете ставилось в соответствие число 8. О том, какое отношение имеет это число 8 к смерти и вопросам посвящения в античном культе таинств, речь пойдет ниже. А пока что отметим, что сразу же бросается в глаза: эта восьмерка присутствует и в том числе 18, которое намертво связано с великим Моцартом. Поскольку числам 1 и 2 нет алхимических соответствий (они начинаются только с 3 это Сатурн, а 4 — Юпитер и т. д.), то из этой комбинации двух чисел единица выпадает: и сублимируется в цифру 8 — Меркурий, образуя смертельный яд: сулему или mercurius sublimatus.
Увидев недоумение в моих глазах, Анатолий подчеркнул:
— На первый взгляд все это может показаться преувеличенным и надуманным, но, к сожалению, не все так просто. Необычными такие взаимосвязи покажутся только тому, кто неискушен в мифологических сплетениях античного и средневекового образа мышления. Скажу откровенно, ведь, скажем, душу химии мы потеряли в схематизме ее формул. И то, что нам сегодня представляется абсурдным, еще несколько поколений тому назад принадлежало «благости знания» посвященных. И тут на свет выступают целые таблицы «соответствий», соответствий чисел, элементов, металлов, планет, драгоценных камней и целебных трав. И тут среди прочих признаков для ртути в Меркурии выступает серый цвет. Запомни это, серый цвет, пресловутый «серый посланец», а это ничто иное, как символ или знак.
— Ты имеешь в виду то, что за три месяца до кончины Моцарт был напуган серым посланцем, будто бы заказавшим ему траурную мессу? Хотя сведения об этом заказе и мессе, по многим источникам — чистой воды выдумка.
— Верно. Так вот, Моцарт был крайне напуган этой встречей и переданное незнакомцем известие воспринял как открытое предупреждение о своем скором конце. Причем, «серый посланец» приходил в согласии с символикой чисел — священное число раз — было ровно три встречи.
— Единственное, чего тут не хватало, так это подписи черным по белому: «Ты, Моцарт, приговорен к смерти».
— Вне сомнений, «Волшебная флейта» в окружении этих событий предстает теперь совсем в ином свете. И слухи, гулявшие по Вене, будто Моцарт был отправлен на тот свет из-за разглашения тайн «королевского искусства», сегодня уже не кажутся безосновательными. В самом деле: здесь он столкнулся со «своим ядом», так же как столкнулся с 8-ю аллегориями Меркурия на колонне Гермеса, изображенной на титульной гравюре к первому либретто «Волшебной флейты». Остановимся на ней подробнее. Слева под колонной лежит мертвец: вот он, умерщвленный архитектор храма Адонирам или Хирам! А ведь Моцарт наверняка держал эту гравюру в руках, держал и созерцал свой яд и судьбу своего двойника — но не понял этого!
Те, кто доконали его, оказались на несколько порядков изощренней. И, тем не менее, внутренний голос подсказал ему, что «музыке скоро конец».
— Что последовало за этим — известно, — резюмировал я.
— В пасьонах Моцарта число 18 приобретает новое, откровенно культовое значение. 18 ноября 1791 года состоялось освящение второго храма венской ложи «Вновь венчанная надежда». Для этого случая Моцарт написал кантату объемом в 18 полных листов. Подобно древнеегипетским гимнам к богу Солнца Ра, в этом сочинении канонически проводятся соло, дуэты, речитативы и номера для смешанного хора. То есть церковный стиль очевиден.
Вскоре Моцарт оказался прикованным к постели, тело его сильно опухло. На 18-й день после освящения храма, 5 декабря 1791 года он скончался. Не будь это число зафиксировано документально, его без стеснения попытались бы оспорить и выдать за культовую легенду.
Ибо 5 декабря исполнялось ровно 7 лет, как Моцарту было предложено вступить в «Благотворительность». Семь лет созидательной работы над так называемым «Соломоновым храмом», о чем говорится уже в Третьей книге Царств, завершились, день в день. Справившись в срок, архитектор храма Адонирам — именно под таким именем, с отличиями высшего градуса шотландского обряда, неожиданно является имя Моцарта в циркулярном письме ложи от 20 апреля 1792 года! — он закончил свой жизненный путь, или «Via regia».
— Поистине, факт, который заставит задуматься любого упрямствующего нигилиста, — согласился я.
— Вспомним библейскую притчу. Мудрый Соломон, который был одним из избранных в познании символов, которые выражали собой «хранилище святыни всезнания Адама до грехопадения», задумал построить Великий Храм, и так построить его, чтобы он символически передал потомству, всем жаждавшим познать истину, божественные познания. Главным строителем храма был назначен Адонирам, обладавший знанием «божественной истины»; рабочих для постройки этого храма было собрано 130.000 человек, которых Адонирам разделил на три степени: учеников, товарищей и мастеров. Каждой из этих степеней было дано символическое слово: ученикам — Иоаким, товарищам — Вооз, а мастерам — Иегова, но так, что мастера знали свое наименование низших степеней, товарищи свое слово и слово учеников, а ученики знали только свое слово. Мастера за свою работу получали более высокую плату, что вызывало желание трех товарищей выпытать у Адонирама мастерское слово. Воспользовавшись тем, что по вечерам Адонирам ходил осматривать в храме работы, первый из них остановил его у южных ворот и стал требовать от него, чтобы он открыл ему слово мастеров, и, не получив желаемого, ударил Адонирама молотком. У северных ворот другой товарищ нанес ему удар киркой. Адонирам бросился спасаться, и едва он успел бросить в колодец золотой священный треугольник, символ всесовершенства духа, божеское начало (на треугольнике было таинственное изображение имени Иеговы), как третий товарищ нанес ему смертельный удар циркулем у восточных ворот. Убийцы унесли и схоронили тело Адонирама. По приказу Соломона тело было найдено, ибо земля оказалась рыхлой, а воткнутая ветвь акации, которою убийцы отметили место погребения Адонирама, — зазеленела. Мастера из боязни, что древнее слово уже потеряло значение, решили заменить слово «Иегова» первым, которое будет кем-либо из них произнесено при открытии тела погибшего мастера.
В это мгновение открылось тело, и когда один из мастеров взял труп за руку, то мясо сползло с костей, и он в страхе воскликнул: «Макбенах», что по-еврейски значит: «плоть от костей отделяется». Это выражение и было принято отличительным словом мастерской степени.
Таким образом, для мастеров Адонирам, или Хирам есть только олицетворение гения, перешедшего к нему и всему его потомству, состоящего из тружеников ума и таланта, по наследству от Каина, который родился будто не от Адама, созданного из земной глины, а от гения огня, одного из элохимов, равносильного Иегове. А три убийцы Адонирама объясняются для кандидатов в мастера как выражение самовластия, изуверства и тщеславия, убивающих гениальность. Борьба с «деспотизмом гражданским и церковным» диктуется теми целями и задачами, которые ставит себе орден франкмасонов: превратить весь мир в одну республику, в которой, по выражению масонов, «каждая нация есть семья и каждый член сын оной».
Я согласился с моим гостем, и сделал попытку подвести черту под нашими бдениями:
— Итак, каков итог расследования? Вся жизнь Моцарта — от рождения до могилы — находилась под властью этого необычайного числа 8. Рождение в 8 часов пополудни в ночь на день Меркурия, среду, и на 28-й день года, гомеровский «Hymn on Mercury» под его детским портретом, доминирующая роль числа 18 в «Волшебной флейте» и в событиях, сопутствующих смерти, 8 аллегорий Меркурия на титульной гравюре к первому изданию либретто оперы и на австрийской юбилейной марке рядом с четырьмя солнечными дисками, три визита «серого посланца» как олицетворение ртути и как символ числа 8! Наконец, сумма цифр его полных лет жизни — 35 — опять-таки чистая восьмерка. Пусть теперь скажут, что это тривиальная «случайность»? С трудом верится: для простого случая что-то многовато совпадений.
Я с усилием отогнал от себя нахлынувшие мысли, поднялся, подошел к Анатолию и положил руку ему на плечо.
Он поднял голову и улыбнулся мне, как старому верному другу, устало и грустно. Впрочем, вряд ли ему было печальнее, чем мне, ведь это я целую ночь из страха одиночества выслушивал его интересные мысли, почерпнутые из огромного количества книг, документов. Трудно, черт возьми, быть человеком. Кто знает, может, он прав, и мы действительно стали друзьями?
— Анатолий, спасибо тебе за рассказ. Кое-что из этого удачно ложится в мои конструкции, хотя и трудно переваривается сразу. Но недавно мне уже довелось столкнуться с событиями, в которые я никогда бы не поверил, не случись они лично со мной. Нам бы нужно почаще встречаться и общаться. А теперь, как ни жаль, мне пора. У меня скоро самолет.
Мышев поднялся, заглядывая мне в глаза, как ребенок, который хочет, чтобы я непременно похвалили его за сюрприз, который он мне приготовил — за рисунок или песенку.
— Правда, Анатолий, я так благодарен тебе за твой рассказ, что даже не могу выразить свой восторг словами.
— Только отличным шнапсом? — пошутил он и улыбнулся, убедившись, что я говорю искренне.
Было уже поздно, когда я, оставшись один, засел за письменный стол, чтобы собраться с мыслями.
Итак, что мы имеем? В 1822 году в Вене появилось впервые «Собрание египетских древностей». Научное освоение Египта вообще началось только через несколько лет после смерти Моцарта и достигло своего расцвета благодаря египетскому походу Наполеона (1798–1799). Откуда стали известны имена Тамино и Памины, ведь иероглифы были расшифрованы И. Ф. Шампольоном в 1822 году, благодаря Розеттскому камню.
У создателей „Волшебной флейты» сошлись пути Памино и Тамины (таково точное звучание имен), ничего друг о друге не слыхавших на родине, в Египте. Но это далеко не все! Более всего впечатляло то, что либретто точно разрабатывало различные типы посвящения. Центр тяжести происходящего в „Волшебной флейте» утвердился в посвящении Тамино и Памины в таинства Изиды и Осириса, типично египетский обряд.
Как утверждал немецкий исследователь С. Мориц, в Египте это мертвый, который вводится в таинства. Ибо таинства Изиды соотносятся с мертвецом. В Египте испытуемый подвергался смерти, — тот приносился в жертву. Для Египта, таким образом, характерна направленность в грядущее (смерть) и деиндивидуализация мертвого. «Быть посвященным» эквивалентно «знать» мифически-религиозные вещи, и это знание оставляет за собой древнеегипетский мертвый — характерно, что именно мертвый, и только он (Я знаю литературу мертвых!)».
Вспомним текст «Волшебной флейты»:
«Оратор: Но если он сложит голову таким молодым?
Зарастро: Значит, он отдан Осирису и Изиде и вкусит радости богов раньше нас. Пусть Тамино со спутниками введут в храм».
В этом-то и заключена была ошеломляющая новизна текста «Волшебной флейты», что духовно-идейное четвертое измерение здесь выставлялось на всеобщее обозрение: Мастером можно стать только путем высшей жертвы, а именно через пожертвование собственной жизни, чем достигается более высокая жизнь в более высоком, тесно побратанном мире. Здесь же выбрана что ни на есть превосходная степень драматизма.
С точки зрения парадигмы заговора и конспирологии лучше, если обо всем этом будет знать как можно меньше «посвященных»! Факты не должны всплыть на поверхность. Именно поэтому кончину Моцарта нужно было повернуть так, чтобы слушатель в партере «прозрел» сам и определил, что Моцарт работал буквально себе на погибель.
Что здесь главное? Моцарт был загублен при помощи тайных языческих обычаев, верный католик сошел в могилу по дохристианскому ритуалу! Вероятнее всего, речь тут идет о крупнейшем скандале на религиозной почве, какой только случался в ХVIII столетии в области изящных искусств!
Таким образом, любыми средствами, при любых обстоятельствах все это просто необходимо было как-то «замять».
Вот тут-то и понадобился отвлекающий ход, наживка для просвещенных дилетантов. На свет Божий всплыл «Реквием», вернее будет сказать — «Реквием-легенда»!
Наступление
Утром, как и договаривались с моим знакомым клерком, я позвонил в турагенство. Счастливый случай и деньги сделали свое: во второй половине дня у меня уже был билет на утренний рейс, оформлена шенгенская виза, загранпаспорт и турвояж лежали в кармане.
С вечера я усердно готовился к предстоящему вояжу в Германию. Тщательно помылся, побрился, побросал в сумку кое-какие вещи (на всякий случай взял рукописи и открытку от Веры Сергеевны) и вызвал такси. В дверях я в последний раз оглянулся на разбросанные по полу книги и листы бумаги. Творческий хаос мне не понравился. И я мысленно поклялся по возвращении сразу же приняться за уборку. Ладно, пусть будет так, главное — это остаться в живых и вернуться в Москву.
Запирая дверь, я вдруг осознал, что еду к единственному человеку на свете, способному распутать все узлы, — к баронессе Вере Лурье. Движение — это жизнь: стоит только принять решение: «вперед», как тут же уходят прочь все сомнения, страхи, рушатся барьеры, а впереди открывается широкая прямая дорога.
Вера Лурье, конечно же, подскажет мне все, что я должен выполнить, или укажет путь к этому. Ведь она написала в открытке, что есть и другие варианты!
Сначала Моцарт преследовал меня; настал мой черед гнаться за ним. Я не знал, куда заведет меня эта погоня. Может, в знаменитую «Канатчикову дачу», с диагнозом «параноидальная шизофрения». Может, смерть настигнет меня в обличье человека в сером, который и не человек вовсе, а некий фантом из Зазеркалья.
А может, я просто окажусь в незнакомом городе, один-одинешенек, без планов и надежд. Нищий, всеми брошенный. Но какая разница! Раз уж оказался в воде, то придется выплывать.
В Берлине я позвонил Николаю Митченко и попросил помочь мне взять напрокат машину.
Он мигом откликнулся, снабдил меня путеводителем с приложенной полной картой Falk или ADAC — картой центра Берлина и окрестностей.
И я отправился за город. В Берлине за рулем было спокойнее и увереннее, чем в Москве. Над всем довлел его величество порядок. Поля, которые в прежний мой приезд были зелены и пестрели цветами, теперь покрылись позолотой. Странно, но я вдруг почувствовал, что еду домой. Моя нелюбовь к новому фешенебельному Берлину усугублялась нелепостью этого ощущения, но я ничего не мог с ним поделать. С тревогой думал о Вере Лурье, как прилежный ученик о встрече с любимой учительницей после летних каникул.
Наконец я свернул с главной дороги к коттеджу. Кругом стояла тишина — такая же глубокая, всеобъемлющая тишина, которая поразила меня в прошлый раз.
Я не стал подъезжать прямиком к коттеджу, а припарковал машину за двести метров от него — за садом Веры Лурье, под раскидистым деревом. И дальше пошел пешком. На случай, если придется удирать, а я был готов к такому раскладу.
Вот и коттедж, ослепленный солнечным светом. Он был какой-то отчужденный, словно неживой. Мне, как усталому путнику после долгой дороги, захотелось восхитительного сладкого чая с приятным восточным ароматом. Как тогда, во время моего первого приезда в Вильмерсдорф…
Я привычно подошел сосновым воротам и просигналил звонком валдайского колокольчика. В ответ на звук этого колокольца повисла пугающая тишина. Снова дал сигнал. И вдруг послышался мягкий девичий голос:
— Was es Ihnen notwendig ist? (Что Вам нужно?)
— Ich heisse Maxim, der Freund frau Lourie. Berichten Sie, bitte, dass ich aus Russland angekommen bin (Я Максим, друг фрау Лурье. Передайте, пожалуйста, что я прибыл из России.).
— О, Макс, вы, наконец-то! Дверь отперта, проходите, пожалуйста, — радостно проговорил девичий голос на чистом русском языке; и тут же щелкнули автоматически отпираемые запоры.
Как и в тот раз, навстречу мне вышла прислуга — девушка со славянской внешностью и, обняв меня, заплакала. Потом она проводила меня в комнату, залитую дневным светом.
Я растерялся, панически подумал: «Где Вера Сергеевна? Что с ней?».
Надежда, — так звали девушку, — будто прочитала мои мысли и, подняв залитое слезами лицо, сказала:
— Веры Сергеевны больше нет, она ушла.
В коттедже было прохладно и чуточку сыро. Вся мебель стояла, как и прежде, впечатление было такое, что хозяйка только покинула квартиру и скоро вернется. Если бы не спертый, затхлый воздух давно не проветриваемого помещения. В промельки штор сочился свет, окрашивая убранство комнаты бледно-сливочным и даже кофейным цветом.
На столике в прихожей лежали несколько нераспечатанных писем: одно из Англии, конверт из США с официальной печатью, три открытки и журнал «Нейшнл Джиогрэфик». Надежда взяла их с собой, и мы переступили порог гостиной, где я впервые встретился с Верой Сергеевной. Комната так же, как и тогда, была залита дневным светом. Переступив порог помещения, я вновь почувствовал ощущение неловкости и парализующую немоту.
Я подошел к столику, где лежали конверты, несколько чистых листов бумаги и ручка, и обнаружил там фотографию Веры Лурье в черной рамке. На ней по-немецки было выведено:
«Keinen unseren lieben Freund die Lyrikerin und die Baronesse des Glaubens Vera Lourie-Waldstetten mehr gibt es mit uns. Den Gottern gegeben und hat sie zu sich den 20. Juni diesen Jahres aufgefordert. Sie wurden ja die ewige Ruhe und der Geist sie wird sich in der Welt auflösen» («Нашего дорогого друга поэтессы и баронессы Веры Лурье-Вальдштеттен больше нет с нами. Богом данную, Господь призвал ее к себе 20 июня сего года. Да упокоится душа в бесконечном Мире».)
Баронесса и русская поэтесса Вера Лурье ушла насовсем. Заодно с ней улетучилась призрачная надежда расставить все логические точки и выстроить наконец-то правдивое здание под названием «Моцарт». На мои глаза навернулись слезы, мне стало невыносимо жаль все вместе: славную русскую графиню Лурье, наш с ней неоконченный проект, рухнувшие в пропасть блестящие надежды. Куда же теперь идти, что делать, и кто виноват?
— Это вам, — пробудила меня Надежда и протянула фотографию Лурье.
Я кивнул и положил карточку во внутренний карман.
— А теперь перейдем к делу, а точнее — к тому, что не успела Вера Сергеевна, — неожиданно резко проговорила девушка и, дотронувшись теплыми и мягкими пальцами до моей руки, но, улыбнувшись, добавила грудным бархатным голосом: — А дорогому гостю — чаю, как это принято у нас, у русских.
— Того самого, сладчайшего чая с экзотическим восточным ароматом? — поинтересовался я. — Как тогда, во время моего первого приезда в Вильмерсдорф?
— Именно, — кивнула Надежда и бесшумно ушла в кухню.
Я встал и подошел к книжной полке, на которой стояли книги всех форматов, размеров. На английском, немецком, русском и каких-то восточных языках. Фолианты об искусстве, истории, музыки.
У самого края полки располагались большие роскошные подарочные альбомы. Я увидел издание, выпущенное Зальцбургским Моцартеумом к двухсотлетию со дня рождения Моцарта, полное двухтомное собрание. Я принялся листать книгу Гунтера Дуды «Богом данные» и «Подлинные страсти по поводу посмертной маски Моцарта» с богатыми иллюстрациями. В альбоме была и посмертная маска Вольфганга — изможденное, но умиротворенное лицо. Мне показалось совершенно естественным, что я смотрю на нее именно здесь, в этой комнате, окутанной белой тайной, напоенной золотым светом и неправдоподобной тишиной.
Неужели, думал я, здесь, в этой комнате, и успокоится та неукротимая, шальная сила, которая владела не только Вольфгангом, разрушая его тело и дух, но и Пушкиным, Гвидо Адлером, Борисом Асафьевым, Игорем Белзой, Верой Лурье и мною самим? Сколько еще людей подхвачены ею, этой безжалостной огненной пляской, разрывающей человека на части и несущей его — по крайней мере, так случилось с доктором Николаусом Клоссетом, Францем Зюсмайром, Эмануэлем Шиканедером, Гвидо Адлером, Дитером Кернером, Вольфгангом Риттером или Виктором Толмачевым — прямо в объятия смерти?
Мне показалось очень подозрительным, что в альбоме, где сотни иллюстраций и подписей на нескольких языках, отсутствует портрет Франца Зюсмайра, который я уже видел и успел запомнить на всю оставшуюся жизнь, зато была репродукция с портрета аббата Максимилиана Штадлера. Странное упущение, особенно если учитывать, что альбом издан в Германии, а немцы в своих исследованиях всегда педантичны и необычайно скрупулезны. Где же Франц Ксавер Зюсмайр?
Зато на каждой странице «Моцартианы» есть упоминание об аббате Максимилиане Штадлере, о котором сказано, что он «являлся профессором теологии, церковным композитором, был в дружеских отношениях с Моцартом, а после его смерти был помощником у Констанции и ее второго мужа Николауса Ниссена, помогая им разбирать рукописное наследие композитора; завершил ряд незаконченных произведений Вольфганга Амадея и выступал в печати со страстной защитой подлинности моцартовского Реквиема». Как пишут современники, сам Штадлер относился к числу членов масонского ордена, не внушающих доверия. На портрете выражение лица Иоганна Карла Доминика (Максимилиана) Штадлера более чем откровенное: скепсис сноба, надменность и какая-то похожесть с напыщенным служителем музыки императорским капельмейстером Антонио Сальери — этого яркого представителя «черни светской», по Пушкину.
— Кто еще попал в сети аббата после гибели Моцарта? — сказал я вслух.
— Вам знакомо имя скульптора и художника графа Дейма-Мюллера? — послышался неожиданный голос Надежды.
Я вздрогнул, поскольку произнесенные слова были точь-в-точь из последней открытки Веры Лурье.
— В некотором роде, да, — отозвался я.
Девушка уже сервировала стол небольшим самоварчиком и легким ужином — все в русском стиле: ароматный чай в фарфоровом пузанчике, крендельки, баранки. Подлетев ко мне, она ловко достала том иллюстраций Полного собрания писем Моцарта и открыла его на странице 284, где была посмертная маска Вольфганга.
— Ну как? — торжествующе спросила она.
Я изумился: это был не Вольфганг из подарочного издания Зальцбургского Моцартеума; не конфетно-приторный Вольфганг Амадей с портрета Б. Крафта — эдакая смесь из Тропинина и Репина; не великий композитор из чистенькой, причесанной биографии специалистов Моцартеума.
Тут на меня смотрело спокойное красивое лицо мастера Вольфганга Амадея Моцарта. И приписка рукой поэтессы Веры Лурье на полях: «Наконец-то! Факт остается фактом: до сих пор — вот уже в течение 30 лет — от мира скрывается последнее и самое достоверное изображение Вольфганга Амадея Моцарта. И оно, изображение, к слову будет сказано, приведено не как подделка, а как апокриф».
Открытый чистый лик композитора — застывшая в его образе неземная и волшебная музыка.
Я еще раз посмотрел на изображение посмертной маски Моцарта. Волосы зачесаны назад, полноватые губы чуть полуоткрыты, большой мясистый нос, глаза закрыты, голова слегка откинута назад.
Невероятно, чтобы кто-то, спустя много лет после смерти Моцарта сумел с такой точностью воплотить в бронзе Вольфганга — всю ту музыку великого маэстро, застывшую в металле!
Когда мы пили чай с Надеждой, она стала говорить о программе моего вояжа, спланированного еще Верой Лурье:
— Впереди у тебя, Макс, — Мюнхен. Тебя ждет доктор медицины Гунтер Карл-Хайнц фон Дуда. У него есть рекомендательное письмо касательно тебя, сударь, от графини. Для справки. Герр Дуда выпустил три книги о Моцарте. Он уроженец Верхней Силезии, совмещал деятельность врача-терапевта под Мюнхеном с изучением тайны гибели Моцарта. Живет недалеко от баварской столицы, в печально известном после Второй мировой войны небольшом городке Дахау. Научному исследованию этой проблемы посвящены многие работы д-ра Дуды, такие книги, как «Богом данные», «Страсти по посмертной маске Моцарта» или «Конечно, мне дали яд». Уже эти слова Моцарта, вынесенные герром Гунтером в заголовок книги и сказанные Моцартом жене во время прогулки в Пратере — его любимом венском парке — незадолго до смерти, определяют ее содержание и уверенность в справедливости подозрений великого мастера.
— У меня взята напрокат машина, — сказал я. — Идеальные немецкие дороги, несколько часов пути — и я на месте.
— Нет, так не пойдет. Когда ты в машине, за тобой легче следить. Лучше сделай так: поезжай в Берлин, сдай авто — и железнодорожным экспрессом утром ты будешь в Мюнхене.
— Никакой слежки я не заметил, — попытался оправдаться я.
— Все еще впереди, — резко выговорила Надежда и продолжила: — После Баварии тебе нужно побывать в Майнце. Там Сильвия Кернер, жена и коллега покойного Дитера Кернера. Она тоже в курсе событий, рекомендательное письмо у нее есть. После всего этого отправляйся в Вену. И тогда круг замкнется.
Я бережно вернул книги по местам, опасаясь, что мое рысканье в библиотеке поэтессы Вера Лурье может нарушить святость этой золотой комнаты. Ее комнаты, комнаты, которая с того момента, как я впервые переступил ее порог много дней — или веков? — назад, полностью и навсегда изменила мою жизнь. Разумеется, Вера Лурье знала, что я приду сюда, вторгнусь в ее мир, стану трогать ее вещи, оплетаемый по рукам и ногам паутиной, имя которой — Вольфганг Моцарт; паутиной, которую она сама, со всей своею красотой и силой, сплела для меня? Я чувствовал присутствие графини Веры Лурье. Словно лукавый дух, который украдкой следит за тобой, еле сдерживаясь, чтобы не рассыпаться брызгами звонкого смеха, эта женщина, которая связала временной цепью Россию императорскую, великолепный СССР и Россию современную. А что стоит ее откровенное и гениальное замечание:
«Если Вы будете звать меня как-то иначе, я не пойму, к кому Вы обращаетесь».
Поэтесса Вера Лурье тоже любила Моцарта; и его демонический облик тоже преследовал ее в сновидениях. Она же стремилась освободиться от власти, которую выплескивала на нее эта рукопись. Я подумал: принесла ли ей смерть эту желанную свободу? Но тут же решил, что над силами Бога, дьявола и творчества смерть не властна. Я вернулся мыслями в тот день, когда Вера Лурье настояла, чтобы я взял рукопись. Неужели я годился для исполнения просьбы этой прекрасной дамы, я — самый недостойный из рыцарей? Ну не смешно ли?
И я расхохотался, расхохотался неожиданно, раскованно и вызывающе.
Смех отразился от стен золотой комнаты, а воздух задрожал, искрясь, словно отзываясь радостью самой поэтессе Вере Лурье. Да, хозяйка покинула дом, но радость ее по-прежнему жила в его стенах.
Все это время Надежда широко открытыми глазами смотрела на меня, не понимая мою то ли радость, то ли истерику.
Кофейный свет в промельках штор потускнел. Наступали сумерки. На маленький коттедж, который утвердился недалеко от рощицы, опускался вечер.
Надежда постелила мне в небольшой комнатке на кушетке, и я тут же уснул — крепко и безмятежно, как спят только в детстве.
Проснулся рано, в семь утра, встал, прошел в кухню. Там уже колдовала Надежда: блины, чай.
После легкого завтрака, Надежда, передав две визитки, лаконично и сухо поведала:
— Максим, вот адрес Гунтера Дуды — это под Мюнхеном, в городке Дахау. А это копии рекомендательных писем от Веры Сергеевны к герру Дуде и фрау Сильвии Кернер и ее адрес. На тот случай, если этих депеш они не получили. В Вене все по-иному: в кафе Ландтманн спроси у кельнера: за каким столом сидел Вольфганг Моцарт. Он покажет, ты займешь это место и наберешь на мобильнике такой номер. Запомнил?
— Конечно. Ну, мне пора. С Богом! — я поцеловал Надежду и склонил голову в полупоклоне.
— С Богом! — эхом отозвалась она.
Нужно было сохранять конспирацию до конца. Через кухонную дверь выскользнул в маленький сад позади дома и направился к рощице, где оставалась машина. Я предусмотрительно пошел кружным путем не по дорожке, как накануне, а по узенькой извилистой тропинке, петлявшей меж деревьев. Наверное, Вера Лурье здесь прохаживалась во время своих прогулок?
Осторожно открыл дверцу в машине, включил зажигание и прогрел мотор. Затем медленно, точно в запасе у меня была вечность, вырулил в направлении главного автобана. Солнечные блики плясали на сидении, в промельках густых крон деревьев.
И вот трасса. Прямо за перекрестком стоял длинный серебристо-серый автомобиль. В нем сидели двое, одетых в серое, мужчин. Надежда оказалась более чем права: за мной открыто следили.
Dum spiro, spero
[13]
Я вновь сжался в комок, сгруппировав все мышцы, будто перед выстрелом стартового пистолета на дистанции; все тело пронзили живительные токи. Нарочито медленно я подъехал к перекрестку, дождался, когда в потоках машин образовался прогал, и нырнул на трассу. Было не страшно, а противно. Я проехал мимо, спокойно глядя прямо перед собой. Сразу же послышался шум мотора серого автомобиля. Я прибавил газу. Они — тоже.
Серебристо-серая машина следовала за мной синхронно, не делала попыток догнать или перегнать. Кто сидел в этом сыскном рыдване, я не знал. Были ли это люди из плоти и крови или фантомы из Зазеркалья — мне было все равно, я не желал иметь ничего общего с этими «спецлюдьми». Нужно было от них как-нибудь оторваться, чтобы избежать возможных дальнейших неприятностей.
Еще вчера, подъезжая к коттеджу Лурье, я запомнил, что в трех километрах от этого перекрестка сразу же за крутым поворотом трассы в лес отходит узкая асфальтовая дорога, окруженная глухими зарослями, — так что никакой преследователь не увидит, куда именно я повернул. Возле поворота я внезапно дал газу, выскочив к спасительной глухой дороге, резко тормознул и через несколько мгновений мчался сквозь бившие по корпусу машины заросли, но уже в противоположном направлении. На полянке я остановился и простоял с выключенным мотором минут пять.
Погони не было. Значит, серебристо-серый автомобиль пронесся стороной.
Через десять минут я вернулся на главную дорогу.
Но что-то случилось со зрением, вернее — скакнуло давление, поскольку в глазах рябило. Я-то надеялся, что все это в прошлом. Перед глазами плыли волны, мельтешили мушки, как это было со мной в пустыне Каракум, когда поднималось марево над раскаленной дорогой. Я зажмурился, потом поморгал, пытаясь стряхнуть наваждение. Может, наваждение пройдет, если я успокоюсь и угомоню свое сердце, которое бешено колотится в груди. Что-то творилось с моим организмом, рассудком. Тогда я решил воздействовать на себя элементарным психоанализом.
Я стал выговаривать вслух — медленно и громко:
— Спокойно, малыш, без паники! Ничего страшного. Все очень просто и легко объяснимо. Сейчас главное — выжить и вырваться отсюда — во что бы то ни стало!..
Надо же, еще недавно мне было абсолютно наплевать, погибну я или буду жить. Теперь все изменилось. Этот эпизод с наружным наблюдением и киношной погоней повернул систему координат на 180 градусов. Кстати, тоже эзотерическое число.
Скоро я добрался до фирмы, где взял машину напрокат, быстро рассчитался и, освежившись в туалете, вышел на улицу. Вежливые берлинцы подсказали, как мне добраться до вокзала Zoo или Zoologischer Garten.
Поднявшись в роскошный автобус маршрута № 100 и, уплатив 2,1 EUR, я довольно скоро прибыл на Zoo.
Вокзал оказался совсем крошечным в сравнении с нашими Казанским, Павелецким или Белорусским, хотя и считался тогда одним из главных вокзалов Западного Берлина.
Я решил воспользоваться скоростным экспрессом, получившим название ICE, билет стоил недорого — 40 EUR.
До отправления поезда Берлин-Мюнхен оставалось 20 минут.
Истинна ли посмертная маска Моцарта?
Было рано, шел пятый час утра. Уже рассвело, до восхода оставалось минут 20–30. Хотя я спал мало, но было такое чувство, что выспался всласть.
Поезд полз, как улитка по ветке. Еле-еле. Странно, но хочется жить этими мгновениями. Внизу рельсы, бетонные шпалы — как будто у нас, в России. Нырнули в плотный туман.
Продвигаемся вслепую, будто на ощупь. И вот из ниоткуда, как в мультфильме Норштейна «ежик в тумане», выдвинулась громада Мюнхенского вокзала.
Вот и перрон, какой-то длинный, бесконечный, так долго тянется. Последние сантиметры мучительной дороги. Господи, приехали! Стоп. Выбрался наружу.
— Wie geht’s? (Как поживаете?)
— Danke! — благодарю я и спрашиваю: — Wo befindet sich der Weg zu Dachau? (По какой дороге проехать в Дахау?).
Мне объясняют — тут недалеко автобусная стоянка, а там — рукой подать, минут тридцать-тридцать пять — и я в Дахау.
Прохожу сквозь вокзальную толпу и, отыскав нужный автобус, отправляюсь в путь. Дорога в Дахау заняла всего полчаса. Признаться, я немного заволновался: как меня встретит герр Гунтер Карл-Хайнц Дуда. Тугое нарастание сердечных ударов, истома ожидания.
И вот после двух резких поворотов, моста через реку, я добрался до места. Отыскать улицу Томаса-Шварца, дом не представлялось трудным делом. Я шел, а мне в лицо дул утренний верхнее-баварский ветерок, кругом — немецкий покой и порядок.
Мэтра Гунтера Карл-Хайнца фон Дуду я узнал сразу. Доктор медицины, создавший три книги о Моцарте, разительно напоминал французского киноактера и певца Ива Монтана.
Уроженец Верхней Силезии, герр Гунтер Дуда совмещал деятельность врача-терапевта с изучением всех деталей, аспектов, связанных с тайной гибели Моцарта.
Доктор Гунтер Дуда принял меня, как будто мы знали друг друга много лет.
— Я знаю все, — лаконично сказал он.
И мы сразу перешли к делу. Он показал мне два документа, впрямую связанных с посмертной маской Моцарта.
Это был текст письма Констанции Моцарт Брайткопфу и Хертелю от 17 февраля 1802 года (письмо № 1342):
«А посему сообщаю Вам, что здешний императорский и королевский камергер, граф фон Дейм (несколько лет тому назад, назвавшись Мюллером, устроил художественную галерею из собственных работ) тут же после смерти Моцарта сделал гипсовый слепок его лица. И еще: придворный актер Ланге, очень славный художник, написал его в натуральную величину, en profil, затем же, не без помощи, видимо, отливки Дейма, переделал портрет — Моцарта он знал хорошо — en face, причем сходство совершенное».
И еще упоминание в письме младшей сестре Зофи Хайбль второму мужу Констанции Моцарт Георгу Ниссену:
«До сих пор в ушах моих звучит последнее, что он попытался сделать: изобразить литавры в своем Реквиеме. Тут же появился Мюллер из художественного кабинета, он сделал гипсовый слепок с его бледного, помертвевшего лица» (З. Хайбль Ниссену, 7 апреля 1824 года).
Показав эти два отрывка из писем, доктор Дуда прокомментировал:
— Вот два известных документа, которые доказывают, что с В. А. Моцарта своевременно и со знанием дела была снята посмертная маска. Упоминаемый в письмах граф фон Дейм, или Мюллер как раз и есть императорский и королевский камергер граф Дейм (полное его имя Иосиф Непомук Франц де Паула граф Дейм фон Штритец, известный под псевдонимом как Мюллер или Дейм-Мюллер (1750–1804), который сыграл в жизни великого Моцарта небольшую, но важную знаковую роль).
— А у Констанции осталась хотя бы копия посмертной маски? — поинтересовался я.
— Согласно документам, у нее был гипсовый слепок, но она во время уборки уронила и разбила гипсовую маску. И выкинула обломки артефакта.
— Кстати сказать, история жизни графа Дейма-Мюллера — скорее остродетективный сюжет для кино, — продолжил тему Гунтер Дуда.
Итак, граф Дейм изготовил для себя бронзовую отливку посмертной маски Моцарта, иначе гипсовый оригинал при работе с воском утратил бы свою чистоту и стал бы просто непригоден для выставочных целей. Кто сообщил ему о кончине композитора, неизвестно. Ясно только одно, что граф Дейм предвидел возвышающееся значение гения Моцарта. Георг Николаус Ниссен упоминает об этом 17 февраля 1802 по поручению жены:
«Мне хочется сообщить Вам, что здешний императорский и королевский камергер, граф фон Дейм, который несколько лет назад назвался Мюллером, — он еще устроил художественную галерею исключительно из своих работ, — так сей господин снял гипсовый отпечаток с лица только что умершего Моцарта. Ну а дальше придворный актер Ланге, кстати, очень хороший художник, написал его в натуральную величину, правда, в профиль, а затем, — ни без помощи вероятно отливки графа Дейма, — перерисовал портрет в фас (а с Моцартом он был хорошо знаком). Причем, сходство получилось необыкновенно точное. У этих обоих господ адреса были поблизости, и в своей общей работе им не было нужды обмениваться письмами».
Так звучат известные в настоящее время документы, которые доказывают, что профессионал в действительности снял посмертную маску или может быть, даже слепок с головы. Качество бронзовой отливки соответствует вышеприведенным источникам, и как раз тогда изготовленному единственному негативу. Слепок должен был сделан самое позднее через два-три часа после смерти Моцарта, то есть где-то в районе 3 или 4 часов утра 5 декабря 1791 года, так чтобы исключалось движение глаз.
Кстати сказать, недалеко от него располагалась литейная мастерская по олову и бронзе Таддеуса Риболы, где и была отлита посмертная маска Моцарта, и, судя по «сигнатуре» в ядре маски, она была отлита в 1793 году.
В 1797 году граф Дейм-Мюллер открыл галерею в специально оборудованном здании. Согласно преданию, в одном из 80 помещений, доступ в которые имел не всякий простой смертный, существовал особый кабинет грации, где были выставлены восковые фигуры, среди которых можно было лицезреть, и великого Моцарта в собственном платье; а также там была отливка с посмертной маски великого композитора. И на самом деле, это не голословное утверждение.
В 1801 году в столичной печати Вены было недвусмысленно заявлено:
«Художник господин Иосиф Мюллер (как себя называл граф Дейм) привлекал к своей личности не меньшее внимание, чем его произведения искусства; он сумел за короткое время в свои далеко не молодые годы стать непревзойденным мастером своего дела. Многие состоятельные люди позволяли ему даже при жизни лепить себя в гипсе или воске. Причем, цены всегда были предельно высоки».
В завещании графа Дейма-Мюллера от 22 января 1804 года, как и в описи наследства от 1828 года, называлась посмертная маска Моцарта и восковая фигура, или «бюст» В. А. Моцарта.
О посмертной маске вспомнили лишь 24 октября 1875 года в публикации в столичной газете «Венская газета для иностранца», где говорилось следующее: «Согласно сообщению известного анатома Иосифа Хиртля (1811–1894 гг.), который унаследовал череп от своего брата, приписываемый Моцарту: «Он, череп, столь соответствует посмертной маске, что Хиртль, в распоряжении которого находятся и некоторые документы, касающиеся этого дела, ручается за его подлинность».
И только через 72 года известие о посмертной маске Моцарта всплывает в таком контексте. Летом 1947 года житель Вены Якоб Елинек за 5 шиллингов приобретает маску из цветного металла у старьевщика Антона Форрайта (1883–1956 гг.) в его лавке на Браухаузгассе, дом 5 (Венский округ, 5). По заявлению продавца подержанных вещей, он «не имел представления, откуда появилась посмертная маска в его закромах, скорее всего, была куплена во время войны с прочей рухлядью».
Не сумев продать маску с аукциона в Доротеуме, Елинек отправляется к скульптору и пластику-документалисту Вилли Кауэру, признанному специалисту в своей области. Тот покупает маску и после тщательного обследования приходит к выводу, что в его руках посмертная маска Моцарта.
— И вот разыгрывается фарс, достойный всех нелепостей, связанных с Моцартом, — будь то похороны композитора, приписываемый ему череп или Реквием-миф. Иначе говоря, скандал вокруг Моцарта, — определил эту ситуацию герр Гунтер Дуда.
5 июня 1948 года Кауэр сообщил о своем открытии федеральному канцлеру и предложил снять об этой находке научно-популярный фильм. Канцлер направил это предложение с ходатайством в министерство образования. 19 июля 1948 года Кауэр обратился в министерство с просьбой о скорейшем решении вопроса. 14 сентября он направил новое письмо федеральному канцлеру, указав, между прочим, что им уже отклонено несколько предложений о продаже маски, поступивших из-за рубежа. Только после этого, не без инициативы, видимо, самого канцлера, 29 сентября последовал телефонный звонок с приглашением Кауэра на обсуждение вопроса о маске в министерство образования. Вслед за тем, как он предъявил там фотографию маски, ему было заявлено, что до принятия каких-либо определенных мер, маска должна быть исследована экспертной комиссией. Кауэр безоговорочно согласился.
Микроскопические исследования были проделаны членами комиссии проф. Шварцахером и проф. Киари. 1 февраля 1949 года, по настоятельному требованию Кауэра, комиссия собралась на второе заседание. Шварцахер и Киари подтвердили подлинность заявления Кауэра относительно следов кожи на маске. Тогда один из музыковедов стал настаивать на выяснении обстоятельств появления маски у Кауэра, указав на возможность подделки. Это обвинение побудило Кауэра забрать маску и отказаться от дальнейших исследований до своей реабилитации.
4 февраля 1949 года в новом письме в министерство Кауэр повторно подтвердил свою позицию, одновременно внеся протест против появившихся тем временем официальных публикаций.
12 февраля по поручению федерального управления по охране памятников культуры Кауэр был вызван в управление культуры города Вены. Основываясь на высказываниях прессы, его упрекнули в намерении переправить маску (так и не признанную) за рубеж. Кауэр дал письменное заверение, что подобных намерений у него никогда не было, но маску он никому не передаст до тех пор, пока перед ним публично не извинятся. Между тем от Елинека поступило ложное заявление, будто Кауэр, как специалист, зная, что это маска Моцарта, обманул его при покупке (Кауэр же заплатил Елинеку 20-кратную сумму от первоначальной цены).
9 апреля 1949 года бюро безопасности управления полиции Вены конфисковало маску, и она была отправлена на временное хранение в федеральное управление по охране памятников культуры.
После окончательного заключения вышеупомянутой комиссии от 21 апреля 1950 года, где маска не была признана Моцартовой, она вновь вернулась к Кауэру.
По этим изображениям антрополог в состоянии определить некоторые характерные черты лица. На юношеских портретах Моцарта следует отметить относительно широкий лоб с очень подчеркнутыми Tubera frontalia (буграми лобной кости), три взрослых портрета выполнены в профиль, поэтому выводы можно делать только относительно особенностей профиля.
Антропологические особенности профиля
Указанных портретов.
Лоб: спадает отвесно, линия прямая, без отчетливо выраженной глабеллы.
Нос: в меру подчеркнут, часть лица, начиная с корня носа, выдается вперед.
Спинка носа: прямая, волнистая.
Кончик носа: полноокруглый.
Дно носа: умеренно длинное.
Крылья носа: глубоко утоплены в щеки, низкие.
Область над верхней губой: очень высокая, направлена прямо, горизонтально вогнута.
Губы: тонкие.
Область подбородка: под нижней губой подбородок слегка втянут, затем слегка выступает.
Рассматриваемой маски.
Лоб: подан назад, линия волнистая, с отчетливо выраженной глабеллой.
Нос: резко подчеркнут, лицо вперед не направлено, резко выдается только нос.
Спинка носа: очень выпуклая.
Кончик носа: остроокруглый.
Дно носа: очень длинное.
Крылья носа: слабо утоплены в щеки, очень высокие.
Область над верхней губой: невысокая, горизонтально вогнута.
Губы: скорее толстые.
Область подбородка: под нижней губой подбородок сильно втянут, затем сильно выступает.
«По юношеским портретам видно, что у Моцарта, вероятно, были сильно подчеркнуты далеко отстоящие друг от друга Tuberà frontalia, на посмертной маске Tuberà подчеркнуты слабо и посажены близко друг к другу. Портреты позволяют отнести Моцарта к церебральному типу. Профиль же маски приближается к так называемому полукруглому профилю, который в народе окрестили птичьим. (Лоб — спинка носа — губы — подбородок образуют часть окружности.)
Общая линия профиля маски выдает иной тип человека, нежели представленный на портретах того времени. Тип этот совершенно далек от истинно среднеевропейского типа, к которому принадлежат родители Моцарта.
Из всего сказанного особенно следует выделить полукруглую линию профиля маски. Будь у Моцарта такой профиль, тогда если уж не на портретах, то в свидетельствах современников до нас дошли бы упоминания об этом, поскольку этот тип человека особенно бросается в глаза.
В результате анализа обеих точек зрения я пришел к выводу: невероятно, чтобы бронзовая маска, представленная скульптором В. Кауэром, являлась посмертной маской Моцарта».
(Из заключения антрополога, профессора Венингера от 20.04.1950 г.)
Теперь, наконец, напрашивается вопрос:
Почему же посмертная маска Моцарта не признана? Что это, только доказательство человеческой несостоятельности? Или признание ее повлечет профанацию или крушение культа? Или на посмертной маске Моцарта лежит проклятье?
Мы не знаем этого! Однако факт остается фактом: до сих пор — вот уже в течение почти что полувека — от мира скрывается последнее и самое достоверное изображение Вольфганга Амадея Моцарта, хотя, к слову будет сказано, в томе иллюстраций Полного собрания писем Моцарта, (стр. 284), оно приведено, и приведено не как «подделка», а как «апокриф».
— Каков же итог, господин Гунтер Карл-Хайнц, вашего титанического труда? — спросил я, — После столь обстоятельного исследования подлинности посмертной маски Моцарта?
— Мне кажется, разумнее ответить на ваш вопрос вопросом: а вполне ли Австрийское государство и, прежде всего, Интернациональное учреждение Моцартеум в Зальцбурге, осознают свой долг и ответственность перед всем миром?
Я поинтересовался у Гунтера Дуды о судьбе литературного и научного наследия Дитера Кернера, который занимался проблемой Моцарта. Герр Дуда кивнул и, помолчав, добавил:
— Да, печальная потеря. Пожалуй, вы могли бы встретиться с его женой, Сильвией Кернер… Она могла бы помочь вам в таких вопросах, как Реквием, история которого вас заинтересовала. Кстати, не могли бы вы передать ей небольшой пакет?
— О-о!.. Разумеется, передам, — обрадовано сказал я и тут же внутренне осекся: опять документы, опять проблемы, опять преследование людей в сером.
— Вот и чудесно! — в свою очередь обрадовался герр Гунтер Карл-Хайнц, потирая руки от удовольствия. — У меня, кстати, есть ее домашний адрес и необходимые телефоны.
* * *
Итак, вернемся к печальному уходу из жизни В. А. Моцарта. Как мы уже сообщалось, в берлинском еженедельнике «Musikalisches Wochenblatt» под рубрикой «вести из писем»
9 декабря 1791 года: «Моцарт скончался. Он вернулся домой из Праги больным и с той поры слабел, чахнул с каждым днем: полагали, что у него водянка, он умер в Вене в конце прошлой недели. Так как тело его после смерти сильно распухло, предполагают даже, что он был отравлен.» Подозрения усилились от того, как был погребен гений музыки. Хоронили Моцарта с подозрительной поспешностью, не удостоив почестей, соответствующих его сану, как помощника капельмейстера собора Св. Стефана, а также званию придворного капельмейстера и композитора. Более того, на кладбище Санкт-Маркс по Гроссе Шуленштрассе никто из сопровождавших тело Моцарта не пошел. Якобы, из-за резкого ухудшения погоды. Хотя, из архивных источников того же дневника графа Карла Цицендорфа явствует, что во время погребения гения музыки (в 3 часа пополудни) была «погода теплая и густой туман», а температура — утром было 2,6 градусов, а вечером — 3 градуса по Реомюру. Именно на момент отпевания у собора Св. Стефана дул «слабый восточный ветер» и никаких осадков!.. Те, кто бывал в столице Австрии, знает, что венцы настолько привыкли к зимним туманам, что неблагоразумно искать в погоде некую причину странного поведения людей, сопровождавших гроб с телом Моцарта. Особенно то, что он был похоронен в безымянной («братской») могиле для бедняков, которая естественно была утеряна. Вдова Констанца не была на похоронах, а впервые посетила кладбище спустя. 17 лет! Ни могилы, ни могильщика, который хоронил ее мужа (по сведениям, могильщик умер в 1802 году) она, конечно же, не могла найти. Таким образом, останки Моцарта были утрачены навсегда.
Несколько позже фантастическим образом объявились реликвии великого маэстро: череп (недавно была проведена генетичекая экспертиза и «череп Моцарта» был признан фальшивым) и посмертная маска. Последний предмет — более достоверное свидетельство, о чем мы и будем повествовать ниже. Но по порядку.
Поздно вечером 4 декабря 1791 года вновь послали за врачом. Доктор Николаус Франц Клоссет, который с 1789 года считался домашним эскулапом маэстро, на ту пору был в театре на представлении и согласился прийти, но после окончания спектакля. Хотя, он посоветовал Зюсмайру употребить холодный компресс на голову, а в заключение, по секрету, сказал, что будто положение знаменитого пациента безнадежно. Прилежный ученик выполнил так, как советовал доктор.
Но после подобных процедур Моцарт потерял сознание и до полуночи лежал пластом и бредил. Примерно в полночь он, якобы, приподнялся, недвижно засмотрелся в пространство, а затем повернул голову к стене и, казалось, задремал. Смерть наступила по свидетельству некоей Марианны (Nottebohm. Mozartiana, S.109) без пяти минут час 5 декабря 1791 года.
Вскоре появился императорский и королевский камергер граф Дейм (полное его имя Иосиф Непомук Франц де Паула граф Дейм фон Штритец, известный под псевдонимом как Мюллер), и сделал гипсовый слепок с лица гения музыки. Кто сообщил графу о кончине композитора, неизвестно. Будущий муж Констанции Георг Ниссен упоминает об этом 17 февраля 1802. Согласно другому источнику, где Софи Хайбл, своячница композитора, 7 апреля 1824 года написала Ниссену, «в качестве вклада к его биографии Моцарта»: «.Последнее, что мне помнится, так это было то, как он пытался ртом изобразить литавры, которые звучали в его Реквиеме, что это мне слышится до сих пор. Тут же появился Мюллер из художественного кабинета и снял гипсовый слепок с его вдруг замершего навеки лица».
Так звучат два известных в настоящее время документа, которые доказывают, что профессионал в действительности снял посмертную маску или может быть, даже слепок с головы. Качество бронзовой отливки соответствует вышеприведенным источникам, и как раз тогда изготовленному 1 негативу. Слепок должен был сделан самое позднее до двух-трех часов после смерти Моцарта, то есть где-то в районе 3 или 4 часов утра 5 декабря 1791 года, так чтобы исключалось движение глаз.
Кстати сказать, годы жизни графа Иосифа Иоганна Дейм-Штритеца от 2 апреля 1752 года по 27 января 1804 год полны жизненных коллизий, авантюризма и приключений. Он должен был в 1771 году участвовать в дуэли в Праге, после чего вынужден был спасаться бегством в Голландию. Итак, предначертанной военной карьеры не получилось, все оказалось прерванным дуэлью, после которой он был вынужден эмигрировать, и зарабатывать на жизнь изготовлением восковых фигур. Через два года при поддержке королевы Марии Каролины он перебрался в Неаполь. Дочь кайзера Франца I (известного масона) и Марии Терезии, она стала известной, благодаря защите масонских лож от своего супруга Фердинанда IV.
Под покровительством Каролины, граф Дейм сумел добиться позволения копировать античные фигуры для гипсовых копий. А нажив громадное состояние, он в 1780 году вернулся в Вену, где открыл художественную галерею в местечке Шток-на-Айзенплатц, № 610, а много позже, в 1795 году, на Кольмаркт. Кстати сказать, недалеко от него располагалась литейная мастерская по олову и бронзе Таддеуса Риболы, где и была отлита посмертная маска Моцарта, судя по «сигнатуре» в ядре маски: зеркальное отражение букв «Th.R» (Таддеус Рибола) и цифры «1793», а это может означать год, когда отлита маска.
Ну а в 1795 году в специально оборудованном здании граф Дейм-Мюллер устроил («по всемилостивейшему позволению») своеобразную привилегированную галерею и кабинет восковых фигур, где демонстрировались восковые фигуры, среди которых была и фигура Моцарта в подлинном костюме. В. А. Моцарт по заказу графа Дейма написал редкостные сочинения «для механического органа в часах» — Adagio и Allegro F-dur, которые были закончены в декабре 1790 года, а также Andante F-dur, завершенная 4 мая 1791 года. Как Моцарт заметил в письме Констанце от 3 октября 1790 года: «Вот если бы это были большие часы и аппарат звучал бы, как орган, тогда я радовался бы; а так инструмент состоит из одних маленьких дудочек, которые звучат высоко и для меня чересчур по-детски».
Вскоре граф Дейм-Мюллер возвысился до «придворного модельера и скульптора», а с 3 ноября 1798 года он — член «частного общества патриотических друзей искусства» в Праге.
Разумеется, как профессионал граф Дейм-Мюллер позже заказал в мастерской Т. Риболы бронзовую отливку с посмертной гипсовой маски Моцарта, иначе гипсовый оригинал вскоре утратил бы свою первозданность в противоположность металлу. Согласно преданию, в одном из 80 помещений, доступ в которые имел не всякий, существовал особый кабинет грации, где была выставлена посмертная маска Моцарта. И на самом деле, это неголословное утверждение. В 1801 году было недвусмысленно заявлено: «Художник господин Иосиф Мюллер (как себя называл граф Дейм) привлекал к своей личности не меньшее внимание, как и его произведения искусства; он сумел за короткое время в свои далеко не молодые годы стать непревзойденным мастером своего дела. Многие состоятельные люди позволяли ему даже при жизни лепить себя в гипсе или воске. Причем, цены всегда были предельно высоки».
«Мастер ваятельных форм» реагировал молниеносно, выполняя тот или иной скорбный заказ в предельно сжатые сроки. Характерен в этом смысле приведенный «Венской газетой» эпизод в случае с кайзером Леопольдом II, гражданская панихида которого состоялась 1 марта 1793 года, а «по высочайшему повелению с мертвого тела было разрешено снять форму», что и было сделало с помощью «испанского плаща» (средневековое орудие пытки).
Правда, гильотинированный Людовик XVI (в 1793 г) не позволял при жизни тому же графу Дейму себя изображать в воске. Кстати сказать, в коллегах по ваянию у Мюллера был известный скульптор по рельефу Леонард Пош (1750–1831 гг), «друг юности» Моцарта, открывший секрет красного рельефа из воска.
Граф Дейм предвидел возвышающее значение гения Моцарта. Вот почему мы смеем думать, что посмертная маска была тут же снята с лица усопшего, а из гипсовой заготовки была отлита ее бронзовая копия в мастерской известного Таддеуса Риболы на Паулерто № 226.
Ну и в 1832 году после кончины графини Дейм, урожденной Брунсвик, композиция восковых фигур была закрыта.
О посмертной маске вспомнили лишь в 1875 году в публикации «Венский туристический вестник», где говорилось следующее «Согласно сообщению анатома Хиртля, который унаследовал череп, приписываемый Моцарту: дескать, он разительным образом соответствует посмертной маске, а потому сей доктор ручается за его подлинность». А еще через 72 года житель Вены Якоб Елинек за 5 шиллингов приобретает маску из цветного металла у старьевщика Антона Форрайта в его лавке на Браухаузгассе. Затем пластик-документалист Вилли Кауэр покупает у Елинека эту маску, а после тщательного обследования приходит к окончательному выводу: у него посмертная маска Моцарта.
По поводу посмертной маски Моцарта имеется заключение антрополога профессора Венингера от 20 апреля 1950 года, резюмирующие строчки которого гласят: «В результате анализа обеих точек зрения я пришел к выводу: невероятно, чтобы бронзовая маска, представленная скульптором В. Кауэром, являлась бы посмертной маской Моцарта». Но антрополог доктор Эмилиан Клойбер считает, что точка зрения Венингера, «построенная на основе указанных просчетов и ошибочных умозаключений, не в состоянии доказать ни того, что обсуждаемая бронзовая маска не посмертная, ни того, что это вообще не маска Моцарта»!
Подлинность посмертной маски наглядно доказывает просветленность в выражении лица, застывшая в металле музыка облика гения, а самое важное — следы почечной недостаточности, которые сопровождаются сильновыраженным отеком лица. И такие немаловажные факты, как «сигнатура» маски: отлито года от Рождества Христова 1793 Таддеусом Риболой. Это знак венской литейной мастерской по олову и бронзе Паулера Тора, находящейся в двух шагах от художественного салона графа Дейма!..
Таким образом доктор Э. Клойбер, который по инициативе австрийского «Интернационального учреждения Моцартеум» в Зальцбурге исследовал бронзовую маску с привлечением 25 репродукций-семейных портретов и 10 достоверных изображений самого Моцарта, сделал окончательное заключение 24 ноября 1956 года: «Как подсказывает здравый смысл, основанный на всех критически рассмотренных обстоятельствах дела, настоящую маску по праву следует считать отливкой с посмертной гипсовой маски В. А. Моцарта, снятой Мюллером 5 декабря 1791 года».
«Интернациональное учреждение Моцартеум» в Зальцбурге не признает выводы экспертов о подлинности бронзовой посмертной маски В. А. Моцарта. Совпадение ее с достоверными портретами Моцарта, разительное сходство с изображениями членов семьи, особенно матери композитора, а также убедительные симптомы острой почечной недостаточности, запечатлены на маске, и «сигнатура» с обозначением фирмы, мастера и 1793 года — вот неоспоримые подтверждения истинности бронзовой посмертной маски В. А. Моцарта.
Почему же не признается подлинность посмертной маски Моцарта? Что принесет положительное решение «Моцартеума»?
Существовала и вторая параллельная цепочка, соединявшая Моцарта с Вальзеггом цу Штуппах (заказчика Реквиема) через Дейма-Мюллера и Лайтгеба. Для владельца своеобразной кунсткамеры или собрания восковых фигур Моцарт создал несколько произведений для механических органов в 1790 и 1791 году (см. выше, с. 241, 481). Дейм занимался также изготовлением копий с классических скульптур и для этого ему нужен был гипс. Так он оказался связанным с тем же Лайтгебом и через него с Вальзеггом. Дейм, конечно, тоже знал о материальных затруднениях Моцарта и также мог рекомендовать его в качестве возможного автора Реквиема. Это лишь вероятность, но вполне правомерная.
Стоит упомянуть и другую форму сотрудничества Моцарта и графа Дейма-Мюллера Это редкостные в настоящее время сочинения «для механического органа в часах» — Adagio и Allegro F-dur, оконченные в декабре 1790 года 68 (KV 594; GA, Ser. XXIV, № 27а, издано только для фортепиано в четыре руки), фантазия f-moll, сочиненная 3 марта 1791 года (KV 608; GA, Ser. X, № 19), и Andante F-dur (KV 616; GA, Ser. X, № 20), завершенное 4 мая 1791 года. Эта пьеса, как и остальные, была написана по заказу графа Дейма (Deym; его псевдоним Мюллер) для художественного кабинета Мюллера на Плаццум-Шток-им-Айзен. С более поздними переложениями для фортепиано Моцарт не имеет ничего общего.
Очевидно, что для выступления в одной из академий, Моцарт написал свой последний фортепианный концерт B-dur, датированный 5 января 1791 года (KV 595; GA, Ser. XVI, № 27), а между 28 сентября и 7 октября концерт A-dur для кларнета и оркестра — «для господина Штадлера Старшего» «(KV 622; GA, Ser. XII, № 20). Наряду с этим на протяжении всего периода продолжается усиленная деятельность для праздничных балов двора в танцевальном жанре.
Например, газета Musikalische Korrespondenz, 1790, S. 170 f.; 1791, S. 69. Марианна извещала, что 19 августа 1791 года она будет играть «совершенно новый, в высшей степени красивый концертный квинтет господина капельмейстера Моцарта, сопровождаемый духовыми инструментами». Wiener Zeitung, 1791, А эскиз еще одного квинтета находится в зальцбургском Моцарте-уме (KV Anh. 92).
В Берлине и Лейпциге Марианну Кирхгеснер порицали за чрезмерно виртуозную манеру исполнения (Berlinische Musikalische Zeitung, 1793, S. 150; AMZ, II, S. 254).
Кстати, господин Дейм-Мюллер извещал через венскую газету (Wiener Zeitung, 1791, № 66, Anhang), что у него можно увидеть «пышный мавзолей, устроенный для великого маршала Лаудона. При этом поражает изысканная траурная музыка композиции прославленного господина капельмейстера Моцарта, каковая совершенно подходит для сюжета, ради которого написана».
Историк музыки В. Плат считает, что не совсем ясно, сколько произведений написал Моцарт для галереи Дейма-Мюллера. Он допускает, что их могло быть больше, чем известно нам: по заказу Дейма Моцарт мог сочинять музыку для различных музыкальных автоматов, в том числе и небольших, и для разных мастеров, изготовлявших их для владельца галереи. Среди таких пьес, как полагает Плат, и следует искать ту, что не давалась Моцарту в начале октября 1790 года (Plath W. Vorwort zu NMA, IX/27/2, S. XX). Но даже и известные нам три пьесы предназначены для разных музыкальных механизмов. Так, Andante F-dur KV 616 явно рассчитано на инструмент с небольшими, более высокими по звучанию трубами и по сравнению с KV 594 и 608 оно кажется несколько однотонным, несмотря на всю безукоризненность и тонкость стиля.
Известно, что Бетховен, также писавший музыку для механического органа (см.: Misch L. Zur Entstehungsgeschichte von Mozarts und Beethovens Kompositionen fur die Spieluhr. — In: Mf, XIII, Hft. 3. Kassel, 1960, S. 317 ff.), позаботился получить копии KV 594 и 608. Так как моцартовские автографы этих пьес утеряны, копии из бетховенского наследия, по словам Плата, стали для нас важнейшими источниками. Под сильным воздействием KV 608 написана фантазия f-moll для фортепиано ор. 156 Ф. Шуберта. Нужно назвать также переложение для струнного квартета М Клементи и транскрипцию для двух фортепиано Ф. Бузони (Plath. Op. cit., S. XXII).)
Адажио
[14]
маэстро!
Переночевав у доктора Гунтера Карл-Хайнца фон Дуды, я на другой день самолетом из Мюнхена прилетел в громадный мегаполис — Франкфурт-на-Майне, а оттуда на белоснежном экспрессе за двадцать минут добрался до главного вокзала древнего Майнца. Пока я стремился достичь пределов этой столицы холмистой земли Рейнланд-Пфальц, лежащей на юго-западе Германии и известной как Могонтиакум еще во времена Римской империи, я выслушал массу рекламных роликов про эту родину европейского книгопечатания.
Итак, Майнц — старинный епископский город и столица федеральной земли Рейнланд-Пфальц. Это и современный индустриальный центр, и вечно юный университетский город, и один из телевизионных центров Германии (отсюда вещают несколько ведущих телеканалов и радиостанций). В Майнце на Масленицу стартует немецкий карнавал, здесь печатал первые европейские книги Гутенберг, а в окрестностях Майнца делают тот самый рейнвейн, который знаком нам как минимум по названию.
К сожалению, мне не пришлось попробовать ни популярное белое вино, ни траминер с фруктовой нотой, ни кернер, ни серое бургундское, ни айсвайн. Следопытский дух не давал ни времени, ни желания расслабиться и заняться сторонними делами.
Дом Кернеров в Майнце я нашел без особого труда. Сильвия Кернер встретила меня радушно, как старого знакомого и даже как коллегу своего мужа. Мне сразу же подумалось, что значит рекомендация, которая открывает все немецкие двери. Самое приятное было то, что Сильвия Кернер была, как говорится, в теме Вольфганга Амадея Моцарта.
— Мне особенно приятно познакомиться с вами, поскольку вы с родины великого Пушкина. Два великих русских — поэт А. Пушкин и композитор Н. Римский-Корсаков — подхватили это знамя, и на камне истории культуры был высечен иероглиф, навсегда запечатлевший мысль о противоестественной кончине Моцарта; особых слов благодарности заслуживает и Игорь Бэлза: это он при не очень-то благоприятных обстоятельствах еще в 1953 году воскресил события прошлого! Мне оставалось только улыбаться и кивать головой.
— Что касается последних лет, то с полной определенностью можно говорить о кризисе моцартоведения. Все неясные вопросы, в свое время сформулированные моим мужем Дитером Кернером, Дудой и Дальховом, либо остались без ответа, либо — без каких-либо контраргументов — были просто отнесены в область пустых домыслов.
— Вы правы, фрау Кернер, — согласился я и добавил: — Мне кажется, доктор Гунтер Дуда с его посмертной маской Моцарта крепко держит оборону этой пяди земли, сотканной из аргументов и фактов.
— Да, вы правы. И потому нужно идти не по зыбкой почве предположений, а реальных фактов. Когда спустя год после смерти своего мужа я передала Вольфгангу Риттеру все собранные им материалы о Моцарте, то его поразило не столько их количество, сколько детальные медицинские заключения, которые могли выйти только из-под пера врача-токсиколога, хорошо знакомого с проблемой.
Посудите сами. Только продолжительность жизни больного — еще одно обстоятельство, которое должно было бы поставить в тупик последователей «почечного» тезиса. Если бы Моцарт ребенком перенес гломерулонефрит, так и не излечившись полностью, то совершенно точно, что он не прожил бы после этого более 20–30 лет, тем более работая в полную силу до самого конца. Средняя продолжительность жизни пациента с хроническим гломерулонефритом составляет сегодня около 10, самое большое 15 лет. По данным ученого Сарре, даже в наши дни после 25 лет хронического нефрита в живых остается всего лишь 12 процентов больных, а что уж говорить о временах Моцарта, когда и условия жизни, и гигиена, и медицинские знания были неизмеримо скромнее, нежели сегодня! В высшей степени маловероятно, чтобы Моцарт был каким-то исключением, подтверждающим правило. А чудовищный объем его продукции, составляющий 630 опусов, более 20000 исписанных нотных страниц, — лучший контраргумент против «апатии, летаргии, хронического и длительного заболевания почек», не говоря уж о нагрузках, которые ему пришлось перенести за время многочисленных путешествий, не прекратившихся даже в последний год жизни. И это еще не все! У пациентов, умирающих от хронического заболевания почек, значительные отеки в конце чаще всего не наблюдаются. У Моцарта же именно финальные опухоли были проявлены настолько резко, что их заметили даже профаны.
Таким образом, трактовка последней болезни Моцарта, если выбрать путь хронического заболевания почек, встает перед дилеммой: острые терминальные отеки, если на то пошло, можно еще вписать в картину острого нефрита, но тогда эти проявления едва ли будут совместимы с симптомами, давшими о себе знать за недели и месяцы до смерти во всем их объеме.
И заметьте: нигде ни слова о жажде, об этом обязательнейшем симптоме любой хронической почечной недостаточности! Тем не менее, есть немало еще приверженцев «почечного тезиса», попадаются они и в свежей периодике.
Дитер Кернер, заново рассмотрел «тезис отравления» в моцартовском, 1956 году, ибо стремительная, острая «симптоматика почек», в смысле токсического ртутного нефроза, приводила к убедительному согласию с уже существовавшими подозрениями на интоксикацию (отравление). Моцарт, сам — как свидетельствует дневник Новелло — считавший, что он отравлен — то же подтверждают Немечек и Ниссен, — еще при жизни заклеймил Сальери словечком «убийца».
Окончательный вывод Дитера Кернера о том, что Моцарт отравлен, настолько убедил Вольфганга Риттера, что он предпринял дальнейшие исследования, направленные в первую очередь на поиск предполагаемых преступников этого невероятного в истории музыки скандала.
— То есть вы считаете прежний круг возможных «погубителей Моцарта»: тайные организации, композитор Сальери — тупиковым?
— Время доказало это. Хотя бы то, что Моцарт не мог стать жертвой масонов, то есть своих же братьев по ложе. Это абсурд! Или то, что Антонио Сальери же сразу после смерти Моцарта попал под подозрение как бесспорный преступник, о чем свидетельствовали многочисленные слухи. Таким образом, до последних дней моцартоведение ограничивалось этим кругом потенциальных преступников, совершенно игнорируя другие фигуры. Соглашаясь со своим мужем и следуя за ним, я постоянно в курсе этих открытых вопросов. Кстати, Вольфганг Риттер, благодаря материалам и выкладкам Дитера Кернера, обнаружил здесь для себя много нового, что проливало свет истины на смерть Моцарта. Он не только убедился в том, что Моцарт был отравлен, но и нащупал возможные мотивы этого преступления и соответствующий «круг преступников».
— То есть любителям музыки Моцарта да и всему миру будут сообщены новые открытия по поводу этой загадки века?
— Да, коллеги моего мужа обещали, что опубликуют решающие аргументы в пользу версии об отравлении Моцарта, а также обнародуют новые аспекты и разного рода обстоятельства, которые заставят более серьезно задуматься о причинах устранения композитора Моцарта, а главное — в иной проекции покажут ближайшее окружение австрийского гения.
Фрау Кернер порывисто встала и подошла к окну, за которым густой стеной стояли деревья дивного сада.
— Позвольте, я закурю, — сказала она и спросила: — Вы курите?
— У меня «Кэмэл», — сказал я и полез в карман.
— Вот и прекрасно, — сказала она. — Значит, никто из нас не будет в претензии.
— Да, совсем забыл, фрау Сильвия, — спохватился я, — у меня для Вас от господина Гунтера Дуды пакет с бумагами.
— Он мне звонил. Спасибо, благодарю вас, — кивнула она и жадно затянулась дымом легкого ароматного табака.
Походив по гостиной и остановившись напротив меня, она стала рассказывать:
— После неожиданной смерти моего мужа Дитера Кернера, а случилось это в одном из госпиталей, я растерялась, озабоченная одним вопросом: что делать дальше? Я тоже доктор медицины, но тут особый случай. В общем, я привела в порядок архив мужа и передала многие записи Вольфгангу Риттеру. Он был настолько ошеломлен архивом герра Дитера, что, как он сам признался: прочитал и ахнул — настолько они с ним оказались близки в своих разносторонних научных интересах. Вольфганга Риттера поразила его блестящая работа о Парацельсе, а также своеобразная книга о девяти врачах-профессионалах, ярко проявивших себя и в области художественного творчества: «Arzt-Dichter» («Врачи-поэты»). Кроме того, Кернер включил сюда очерки о Рабле, Шиллере, Чехове и статьи о наших современниках Готфриде Бенне и Гансе Кароссе, скончавшихся полвека назад. Оказалось, что они шли параллельным курсом: более десяти лет, как герр Риттер трудился над 12-томной серией «Гениальность, безумие и слава», в которую должно было войти около 400 очерков о жизни и духовном развитии крупнейших деятелей европейской культуры прошлого и настоящего.
Вышедший в 1986 году сборник работ Риттера — как раз из этой серии; сюда он включил статьи об Иисусе, Парацельсе, Моцарте, русском писателе Чехове и русском шахматисте Алехине; причем, герр Риттер последовательно применял разработанную доктором Кернером методику изучения психики людей, выделяющихся своеобразием и богатством духовного мира.
Пришло время откланяться.
— Я рад, что мы встретились, — прощаясь с фрау Сильвией Кернер, сказал я. — Теперь будем дружить домами, переписываться, поскольку великий Моцарт нас объединил навечно.
— Tschüß, mach’s gut! (Всего хорошего!) — сказала она и добавила: — Так у нас прощаются очень близкие люди. Ах, да! У меня, к счастью, есть книги Гунтера Дуды, Дитера Кернера и Вольфганга Риттера — там очень толково разбирается вся «кухня» с Реквиемом Моцарта. Я их вам дарю во имя немецко-русской дружбы.
От последней фразы я чуть было не рассмеялся: «немецко-русская» дружба — это уже из другой песни, политической.
Сильвия Кернер ненадолго вышла и скоро принесла три роскошных фолианта.
— Это эксклюзивный выпуск издательства «Пэл», — пояснила она.
— Благодарю! — ахнул я от неожиданного счастья и добавил:
— Tschüß, mach’s gut, фрау Кернер!
Так мы расстались.
Как мне пригодилась книга трех немецких врачей «Смерть Моцарта», где я нашел все, чего мне недоставало в исследовании этой загадки века Реквиема-легенды! В этом «трехкнижии» было сконцентрировано все. Тут я наткнулся на «след» профессора теологии, помощника Констанции Моцарт-Ниссен, аббата Максимилиана Штадлера. Здесь, может быть, объединилось все вместе: и «Волшебная флейта», и план создания «тайного общества Грот», сообщенный композитором аббату Штадлеру, «дурному человеку, которому он, Моцарт, слишком доверял».
Поэтому я обратил внимание на предположение Г. Ф. Даумера в издаваемом им журнале «Из мансарды» о том, что вышеназванный М. Штадлер был орудием ордена для незаметного устранения слишком много знавшего Моцарта.
Эти тайны тьмы и бездны, видимо, так и не появятся на свет божий в полном своем обличье.
Реквием-легенда
Я развернул пакет с книгами и бумагами, переданный мне Сильвией Кернер. Мне попалась вырезка из итальянской газеты «Карьере де ла Серра» с броским заголовком: «Неужели плагиат?» Далее шел текст, который можно было предвидеть заранее: «Итальянские музыковеды обвинили великого австрийского композитора Вольфганга Амадея Моцарта в том, что для заключительной части своего знаменитого «Реквиема» он использовал музыку итальянского современника Паскуале Анфосси.
К такому выводу музыковеды пришли после исследований, которые провели в архивах Неаполитанской консерватории. Там ими была обнаружена партитура написанной Анфосси симфонии, которая, по их мнению, «удивительно схожа» с моцартовским «Реквиемом». Моцарт был знаком с музыкой Анфосси, который написал более 700 опер и был известен не менее, чем австриец, — утверждали итальянские исследователи музыки.
Неаполитанские музыковеды считают, что большую часть «Реквиема» Моцарт, безусловно, написал сам, однако, по крайней мере, в одной его теме использована Венецианская симфония Анфосси, созданная за 16 лет до знаменитого «Реквиема».
Но это только присказка — сказка впереди.
Ни одно из творений Моцарта не вызвало такой бури мнений относительно вопроса о его подлинности, как так называемое последнее сочинение композитора — Реквием. Вся история возникновения этой заупокойной мессы, заказанной летом 1791 года при загадочных обстоятельствах таинственным посланцем в сером, что уже отмечали исследователи, писавшейся в предчувствии смерти и так и оставшейся незаконченной; вся эта история уже сама по себе обнаруживает не только необычные, но и неподдающиеся проверке подробности. А запечатлелась в сознании потомков как отчетливая реальность только благодаря пресловутому «серому посланцу».
Итак, судя по достоверным источникам, в июле 1791 года к Моцарту является странный «серый посланец» с известием, от которого Моцарт приходит в неописуемое волнение. Вряд ли логику дальнейших событий можно объяснить только заказом заупокойной мессы, с чем якобы этот посланец приходил ровно три раза.
Георг Ниссен пишет по этому поводу следующее:
«Да, о странном появлении и заказе неизвестного Моцарт выражал даже иные, весьма диковинные мысли, а когда его пытались отвлечь от них, он замолкал, так и оставаясь при своем».
А теперь последуем совету австрийского драматурга позапрошлого века Франц Грильпарцера, который утверждал, что нельзя понять великих, не изучив темных личностей с ними рядом. Итак, рассмотрим возможные варианты взаимоотношений Моцарта и тех самых «субъектов» из его ближнего и дальнего окружения.
Это, прежде всего, управляющий Антон Лайтгеб — тот самый «посланец в сером» (в «Моцарте и Сальери» Пушкина он, вероятно, ради большей романтичности образа, превратился в «человека, одетого в черное» или в «моего, Моцартова, черного человека»). Через него граф Вальзегг передал Моцарту устный заказ на создание Реквиема. Кто же такой этот «посланец в сером»? Антон Лайтгеб был сыном или, вероятнее, воспитанником венского бургомистра Андреаса Людвига фон Лайтгеба; получил юридическое образование, владел усадьбой и мельницей в местечке Ау — неподалеку от того самого Шотвина, куда летом 1790 года Моцарт ездил на обед к Эйблерам.
Лайтгеб увлекался музыкой, имел несколько музыкальных инструментов, хорошо играл на виолончели и, будучи ближайшим соседом Вальзегга, принимал деятельное участие в его музицированиях. Он консультировал Вальзегга по правовым вопросам и иногда выполнял отдельные его поручения. Согласно другой версии, он работал управляющим принадлежащими Вальзеггу гипсовыми мельницами в Шотвине или служащим в канцелярии венского адвоката Иоганна Зорчана, который был поверенным графа.
Каким образом случилось, что в жизнь Моцарта вторгся Вальзегг со своим заказом заупокойной мессы по умершей жене? Ведь другие контакты Вольфганга Амадея с графом неизвестны. И, однако, обращение Вальзегга к Моцарту было не случайным. Тот же М. Пухберг, на протяжении длительного времени оказывавший материальную помощь Моцарту, жил в венском доме Вальзегга. Можно даже предположить, что имя заказчика не было секретом и для Моцарта.
Существовала и вторая параллельная цепочка, соединявшая Моцарта с Вальзеггом через Дейма-Мюллера и Лайтгеба. Для владельца своеобразной кунсткамеры или собрания восковых фигур Моцарт создал несколько произведений для механических органов в 1790 и 1791 году. Дейм занимался также изготовлением копий с классических скульптур, и для этого ему нужен был гипс. Так он оказался связанным с тем же Лайтгебом и через него с Вальзеггом.
К этим фактам авторы подходят, как говорится, «по-человечески», они заявляют следующее:
«При благожелательном отношении Пухберга к Моцарту не было бы удивительным, если бы он, зная о финансовых затруднениях Моцарта и желая поддержать его, лично или через Лайтгеба обратил на композитора внимание графа или прямо рекомендовал его в качестве автора нужного тому произведения. Дейм, конечно, тоже знал о материальных затруднениях Моцарта и также мог рекомендовать его в качестве возможного автора Реквиема».
Правда, в конце своих предположений авторы оговариваются: нет никаких документальных подтверждений этому, однако такое допущение правомерно.
Попробуем открыть перечень сочинений, составленный самим Моцартом и доступный теперь исследователям в факсимильном издании. И что же? Мы не найдем там никаких упоминаний о Реквиеме. Это уже достаточно странно, поскольку Моцарт, как правило, вносил в него и неготовые сочинения.
Согласно текстам книг, переданных мне Сильвией Кернер, порядок следования последних произведений композитора был, мягко говоря, иным. По окончании «Волшебной флейты» (июль-сентябрь 1791 года) Моцарт никак не мог с «рвением», как утверждает биограф Моцарта и второй муж Констанции Георг Ниссен, приняться за работу над заупокойной мессой, так как следующая запись в перечне, сделанная вслед за увертюрой и Маршем жрецов к упомянутой опере, касается оперы «La Clemenza di Tito» — (K.621). Далее идет Концерт для кларнета ля мажор (К.622), написанный 7 октября 1791 года. За этим следует небольшая масонская кантата «Laut verkunde unsre Freude» — (K.623), написанная 15 ноября 1791 года для освящения Второго храма ложи «Вновь венчанная надежда» и продирижированная композитором 18 ноября 1791 года. Объем ее — 18 листов, а на 18-й день после освящения, 5 декабря Моцарт умирает.
Последняя рукопись Моцарта (К.623), недоступная простым смертным, хранится в архиве Общества друзей музыки в Вене. Моцарт, член ложи с 1784 года и, как известно, совсем не ординарного ранга, за свою короткую жизнь написал несколько масонских сочинений, и прежний храм его материнской ложи «Вновь увенчанная надежда» располагался на втором этаже венского дома барона Мозера по Лангекронгассе.
В масонских кругах не Реквием, а именно кантата «Laut verktinde unsre Freude» («Громко восславим нашу радость») считалась последним сочинением Моцарта. И для этого есть весомые основания. Ибо, в отличие от Реквиема, партитура этой кантаты Моцартом полностью закончена, пронумерована и собственноручно внесена в его собственный список сочинений под таким титулом:
«Вена, 15 ноября 1791 года.
Маленькая масонская кантата (К. 623).
Включает 1 хор, 1 арию, 2 речитатива и дуэт, тенор и бас, 2 скрипки, альт, бас, 1 флейту, 2 гобоя и 2 валторны».
Справа вверху начала партитуры рукой Моцарта помечено: «В.А. Моцарт 15 ноября 791». На последней странице, после указания о повторении первой части, следуют три такта «Coda»; затем стоит «Fine».
Уже 25 января 1792 года императорский и королевский придворный владелец типографии Иосиф Храшански, который и издал кантату, поместил о ней в «Венской газете» следующее сообщение:
«Чувство уважения и благодарности к покойному Моцарту побудило филантропическое общество известить об издании сочинения сего великого художника в пользу нуждающейся вдовы и сирот оного, сочинение, кое справедливо может быть названо его «лебединой песнью», написанной с присущим ему искусством и исполненной им в кругу лучших друзей под собственным управлением за два дня до последней болезни. Это кантата на посвящение масонской ложи в Вене, слова коей есть труд одного из членов упомянутой ложи».
Как и либретто «Волшебной флейты», текст кантаты принадлежит Эммануэлю Шиканедеру.
В классической литературе о Моцарте сведения об этой кантате были довольно скудны и неопределенны. В 1798 году биограф Моцарта Франц Немечек писал: «Его состояние в самом деле улучшилось, и это позволило написать ему маленькую кантату, заказанную неким обществом по случаю торжества. Ее хорошее исполнение и большой успех, с коим она была принята, вновь воодушевили его».
После краткого, прерванного небольшим соло хора, звучат речитатив и ария тенора, затем речитатив для тенора и баса, переходящий в дуэт, после чего повторяется первый хор. В качестве примера приведем текст первого речитатива:
«Впервые, благородные братия, приемлет нас сие новое пристанище мудрости и добродетели. Мы освящаем сие место для святости нашей работы, которая отомкнет нам великую тайну. Сладостно чувство масона в столь светлый день, который внове и тесней сплотит братскую цепь; сладостна мысль, что ныне человеколюбие вновь поселится среди людей; сладостно воспоминание об очаге, где сердце каждого брата целиком вещает ему, что он был, и что он есть, и что он будет, где пример наставляет его, где братская любовь печется о нем и где в тихом сиянии восседает на троне всех добродетелей святейшая, первейшая, всех добродетелей царица — благотворительность».
В предисловии к факсимильному изданию Реквиема Шнерих в 1913 году высказывает мнение, что кантата КУ 623 была создана в два приема, то есть перед, и после пражского путешествия 1791 года, когда Леопольд II принимал корону Чехии, а Моцарт исполнял своего «Titus». Шнерих исходит при этом из того, что при записи кантаты была использована бумага двух разных сортов: в первой части автографа водяной знак — звезда, во второй — полумесяц. То есть вполне возможно, что Моцарт прервал свою работу, а позже продолжил ее. Что кантата по времени непосредственно примыкает к «Волшебной флейте», над которой Моцарт работал в мае, июне и июле 1791 года, доказывает уже то обстоятельство, что некоторые места из большой разговорной сцены этой оперы (1/15) всплывают в первом речитативе кантаты; даже ноты на словах «Где она, которой он лишил нас? Памина, может, ее уже принесли в жертву?» почти точно повторяются в оркестровом сопровождении.
В связи с этим замечательно то, что не Реквием, а именно эта кантата в специальной масонской литературе названа его «лебединой песнью», которую «он с присущим ему искусством сочинил и в кругу лучших друзей сам продирижировал ее первым исполнением за два дня до своей роковой болезни».
Перерывая бумаги умершего композитора, его жена Констанция и ученик Моцарта Зюсмайр наткнулись на нотные листки. «Что это?» — удивился Франц Ксавер.
Потом оказалось, что эти фрагменты к заупокойной мессе были написаны и не окончены в 1784 году. И потому Моцарт никогда не слышал исполнения этого неоконченного произведения, найденного у него в документах после смерти. Об этом же Констанция говорила другим лицам, как, например, аббату Максимилиану Штадлеру.
Попытка Констанции склонить капельмейстера Иосифа Эйблера к доработке этого сочинения потерпела неудачу, тогда Франц Зюсмайр, секретарь и ученик Моцарта, друг Констанции, заявил о готовности взять на себя такой риск.
Уже одно это противоречит утверждению, будто Зюсмайр в качестве «поверенного» Моцарта у одра смерти был самым тщательным образом проконсультирован композитором по всем вопросам дальнейшего завершения сочинения. Во-первых, он был другом Сальери, во-вторых, — «постоянным провожатым» жены Моцарта Констанцы во время ее лечения в Бадене летом 1791 года, и письма Моцарта так и пестрят ядовитыми замечаниями по отношению к человеку, обоими именами которого — Франц Ксавер — был назван его младший сын, родившийся в июле того же года.
Сначала все это не очень бросалось в глаза, поскольку сам Зюсмайр был очень скуп на слова, и, таким образом, «все сочинение было истинно моцартовским». Настоящий спор вокруг Реквиема разгорелся после выступления теоретика музыки из Майнца Г. Вебера, который в 11-м номере журнала «Cacilia» (Verlag В. Schott’s Sohne, Mainz) за 1825 год начисто опроверг его подлинность. На это его натолкнули серьезные расхождения в оригиналах. Но, кроме своих соображений он, видимо, обладал достаточно точными документами, переданными его другом, оффенбахским издателем А. Андре, который приобрел у вдовы большую часть музыкального наследия Моцарта.
Г. Вебер выступил против подлинности уже потому, что в основу вступления к Реквиему положена тема из кантаты Генделя — на погребение королевы Шарлотты, — транспонированная из соль минора в ре минор, а двойная фуга «Kyrie» представляет собой обработку Генделевой же фуги из оратории «Иосиф» (транспонированной в другую тональность). А вопрос об оригинале вообще захлебнулся, увязнув в джунглях обработок, копий, продолжений и противоречий.
Получается, что Моцарт достал старый опус и по желанию заказчика переделал его в заупокойную мессу для частного лица — и все это задолго до своей смерти. Это согласуется и с письмом пештского адвоката Й. Крюхтена Г. Веберу от 3 января 1826 года, где говорится, что после смерти графини Вальзегг (январь 1791 года)«был заказан, получен и исполнен Реквием. В сентябре же 1791 года, то есть уже после нашего Реквиема, о котором столько споров, Моцарт находился в Праге на коронации императора Леопольда II».
Поразительно, но граф Вальзегг, который якобы из тщеславия выдал Реквием за собственное сочинение, по своей инициативе нарушил молчание, о чем и сообщила Констанца в письме издательству Брайткопф и Гертель от 30 января 1800 года. Вальзегг сам же дал разрешение на публичные исполнения Реквиема, например — 14 декабря 1793 года, при этом он прозвучал не как «Requiem composto del Conte Walsegg», о чем так настойчиво твердили раньше, а как произведение великого композитора Моцарта! Отсюда следует: сочинение, о котором мы ведем сейчас речь, было исполнено в сентябре 1791 года, то есть за три месяца до смерти Моцарта!
Английский музыковед Блюме в журнале «The Musical Quarterly» (Лондон, апрель 1961 года) возмущенно восклицает:
«Зайти так далеко, как Андре и Кернер, это значит обвинить в чудовищном обмане всех потомков, начиная с современников Моцарта — Констанции, Эйблера и Зюсмайра, и Кернер не боится этого». По поводу подобного высказывания, повторенного затем и в «Syntagma musicologicum» (Barenreiter/Kassel, 1963), можно только ответить: да, именно так!
Итак, подведем итог этой беглой дискуссии:
Вплоть до наших дней Реквием остается, видимо, величайшей мистификацией в истории мировой культуры. То, что Моцарт счел незрелым для публикации, то, что он «из-под полы» продал частному лицу задолго до своей смерти и о чем впоследствии старался не распространяться, было теперь возведено в summum opus summi viri (великий опус великого человека — лат.)! Как, разве Немечек и Ниссен не упоминали в связи с отравлением Моцарта о «Реквиеме»? Но раз слово это прозвучало, то первым, кто мог его произнести, уж, конечно же, был сам Моцарт! Такой шанс упускать было нельзя.
И что же дальше?.. Берем листы давнишнего, порядком забытого уже опуса, раскладываем их на все стороны света, поручаем кому-нибудь с похожим почерком сделать пару изменений и дополнений, затем плодим копии и дубликаты. и вот «последнее сочинение», от которого у слушателей по спине пробегают мурашки благоговения, готово! Ничего не изменит здесь и росчерк «di me W. A. Mozart 792» вверху рядом с названием; он напоминает манеру росчерка молодого мастера, но год явно проставлен после смерти. Ибо эта будто бы собственноручная датировка Моцарта опровергается уже его датой смерти. И словно по мановению волшебной палочки сочинение было сотворено. Смертельная болезнь — предупреждение о смерти — погребальная музыка: какая сладостная наживка для просвещенных дилетантов.
Моцарт умер рано — следовательно, должна быть и заупокойная месса — ведь «смертельно больной» Моцарт пророчески предвидел свой «преждевременный» конец. Только с Реквиемом убийство Моцарта стало «законченным». Толкование этих печальных источников по обрывкам, запискам и «автографам» сразу было делом безнадежным. Мистика, ложь, страх перед разоблачением и — сделка с совестью: вот четыре источника, давших общий знаменатель — Реквием. Да, если б еще хоть какое-нибудь упоминание о нем в Каталоге сочинений. тогда уж ликование было бы безграничным. Но, к сожалению, дальше — одно молчание.
То, что Реквием в своем начале написан — вот только когда! — Моцартом, спору нет. Но его отношение к «последнему репертуару» композитора таково же, как отношение Атлантиды к географии сегодняшнего дня!
Вещественные доказательства
В элегантную буржуазную Вену я прилетел из Франкфурта-на-Майне в полдень. Тут обошлось без сюрпризов — все шло по плану.
Я сразу же отправился в известное заведение «Cafe Landtmann», расположенное рядом с Бургтеатром и Венской ратушей. Здесь, как я знал, собираются политики, театралы, бизнесмены, артисты.
У кельнера я спросил:
— Entschuldigen Sie, bitte, zeigen Sie mir den kleinen Tisch und die Stelle, wo der Sägen des Kaffees Wolfgang Mozart (Извините, пожалуйста, покажите мне стол и место в кафе, где пил кофе сам Вольфганг Моцарт).
— Ist hier, — указал кельнер столик у окна. — Setzen Sie sich, bitte hin. Sie werden jetzt bedienen (Это здесь. Садитесь, пожалуйста. Вас сейчас обслужат).
Я присел за столик, за которым, согласно легенде, неоднократно сиживал великий маэстро. И сразу же набрал указанный Надеждой номер по мобильнику.
— Аmadeus? — спросил я.
На другом конце ответили ожидаемой фразой:
— Nein, das ist «Сяйе Landtmann» (Нет, это кафе Ландтманн).
— Entschuldigen Sie, (Извините, пожалуйста) — извинился я и снял вызов.
Все это время кельнер был где-то занят, и это было мне на руку.
Не прошло и пяти минут после моего звонка, как кто-то легко коснулся моего плеча. Это было так неожиданно, что я непроизвольно вздрогнул и обернулся. Позади меня стояла девушка в синих джинсах и белой футболке. Короткая стрижка пепельных волос делала ее похожей на юношу. У нее был рюкзак с плюшевой игрушкой. Она улыбалась.
Мне показалось, что ее лицо я где-то видел, но где? И не мог вспомнить.
— Добрый день, — сказала она с саксонским диалектом.
— Добрый, — отозвался я.
— У тебя все в порядке?
— Да.
— Мы рады, что ты, наконец-то, появился здесь, в Вене. Мы очень долго ждали тебя.
— Может, выпьем кофе?
— Ах, да!.. — спохватилась девушка и назвала себя: — Эрика, Вебер, а ты. Вы Макс, я знаю.
Я протянул роскошное меню Эрике, но та махнула рукой и сказала подошедшему кельнеру:
— Wiener Eiskaffee, — как потом оказалось, это был высокий стакан, наполовину заполненный ванильным мороженым, наполовину холодным крепким черным кофе.
Эрика полуобернулась ко мне:
— Я вам порекомендую чашечку кофе с такими излюбленными венскими лакомствами, как Apfelstrudel — яблочный штрудель или Himbeer-Topfen-Torte — торт из творога с корицей.
Я кивнул и добавил:
— Мне чашку кофе и Himbeer-Topfen-Torte — торт из творога с корицей.
Фирменный венский напиток оказался и на самом деле божественным. Пока я с нескрываемой жадностью сделал несколько глотков терпкого кофе, Эрика стала рассказывать про историю кофейни. «Cafe Landtmann» было открыто 125 лет назад Францем Ландтманом и переходило во владение различных собственников, последними из них стала династия
Кверфельд, которая смогла сохранить до настоящего времени кафе в его первозданном виде и в традиционной венской атмосфере.
Побывать в Вене и не посетить это кафе, — значит, лишить себя многого и, в частности, — перенестись в атмосферу очаровательного города, сохранявшего веками свои неувядаемые обычаи.
Традиции Венских кофеен, зарекомендовавшие себя во всем мире, восходят к 1683 году, когда после второй осады австрийской столицы турками было открыто Георгом Колшитским кафе в маленьком переулке за собором Святого Стефана.
Согласно легенде, Георг Колшитский был посыльным времен турецкой осады Вены, он курсировал с поручениями во вражеский стан. После разгрома венцами войска Великого визиря Кары Мустафы среди трофеев, оставленных турками, Колшитский обнаружил зерна кофе.
С этого времени и начинается распространение в Австрии и в Европе ароматного напитка и культа кофепития.
После Колшитского кафе, предлагающие венцам, полюбившим ароматический напиток, росли как грибы, и кайзер Леопольд I с 1697 по 1700 год выдал большое количество лицензий.
В «Cafe Landtmann» снимались многие эпизоды кино и видеофильмов, таких как, например, американский триллер «Scorpio» с Аленом Делоном, телефильм о Вене с американским писателем и артистом русского происхождения Питером Устиновым, немецкий кинофильм «Отец и сын».
В течение всей своей истории венские кафе стали не только местом приятного времяпрепровождения, но и приобрели культурное значение.
Австрийский писатель Ганс Вейгель писал в одном эссе о различии слов кафе и кофе:
«Второе слово означает только напиток, а первое — стиль жизни, которому принадлежат соответствующий тон, атмосфера кофепития и выбор напитка».
От Эрики я узнал, что кофейня пользовалась известностью в Австрии и за рубежом. Мы не отказали себе в удовольствии, чтобы полистать книгу почетных посетителей «Cafe Landtmann», которую принес кельнер. Моя визави, сноровисто порывшись в этом фолианте, грациозно ткнула мизинцем в автографы побывавших тут знаменитостей: известного тенора 50-х годов Яна Кипура, композитора Имре Кальмана, английской кинозвезды Вивьен Ли, австрийского комика Ганса Мозера, немецкой актрисы Марлен Дитрих и Роми Шнайдер, писателя Арнольда Цвейга, видных политиков — таких, как Карл Реннер, Теодор Кернер, Адольф Шэрф, канцлер Вилли Брандт, британский премьер-министр Эттли, королева Нидерландов Юлиана и жена президента США Хиллари Клинтон.
— Стоп! — вдруг спохватилась Эрика и, расшнуровала свой минирюкзак, всучила мне сверток. — Это тебе пригодится, я знаю.
И, заглянув в мое недоуменное лицо, она как-то непосредственно рассмеялась и добавила:
— Тебе нужно быть по этому адресу: Домгассе № 2. — Эрика ткнула пальцем в листок и добавила: — Оттуда позвони по мобильнику и за тобой заедут.
— Я сделаю как надо, — пообещал я девушке, забирая от нее увесистый предмет.
— Ну и хорошо.
Она поспешно встала, подошла ближе и, прикоснувшись ко мне шелковистой, как крылья бабочки щекой, повернулась и ушла.
Мне не пришло даже в голову спрашивать у Эрики, каким образом она знакома с Надеждой и, наверное, с Верой Лурье; по каким каналам они узнали, что я — здесь, в Вене, откуда взяла этот сверток с документами, почему передала этот манускрипт в популярной кофейне, недалеко от храма св. Стефана. Все это было пустое.
Кажется, впервые в жизни я был спокоен, поскольку знал, что на все эти вопросы не будет и не может быть однозначных ответов. Истинные ответы зависели от моего понимания сложного взаимодействия неких сообществ людей из разных стран, связанных друг с другом общей идеей под именем Моцарт, и о существовании которых я даже не догадывался до встречи с Верой Лурье. Тут смешалось все в пестром национальном котле: от русских эмигрантов первой волны, казачьих офицеров Кубанского и Донского Войск, известного ученого-генетика, немецких исследователей-музыковедов и так далее. Причем, как я понял, неадекватность поведения, иная ментальность этих сфер, окончательно спутывала мои прогнозы или стратегию поведения на будущее. И если я когда-нибудь узнаю однозначные ответы, то эти вопросы тут же лишатся всякого настоящего, земного смысла.
Мне долго не удавалось найти нужный номер дома на Домгассе, пока, наконец, сухонький старичок, похожий на русского интеллигента-гуманитария, не указал на трехэтажное здание и с важностью прокомментировал: «Здесь Моцарт создавал великую оперу «Свадьба Фигаро».
Я набрал необходимые цифры по мобильнику, послышался ответный вызов, который тут же оборвался; прозвучал отбой. Пока я пытался соединиться с абонентом вновь, откуда-то вынырнул черный джип марки «Мерседес» и тормознул рядом, дверца открылась, ловкие руки внесли меня в темноватый салон; на глаза тут же одели повязку.
Джип с легким визгом сорвался с места; и мы покатили в неизвестном направлении.
Кажется, прошло минут 30 или 40 — трудно сказать, когда, наконец, мы плавно въехали куда-то, и машина остановилась.
Повязку с моих глаз тотчас сдернули. Осмотревшись, я ахнул: я находился в роскошной зале, исполненной зеркальным паркетом и выкрашенной в салатно-золотистые тона. С верхотуры сферического потолка, расписанного библейскими сюжетами, свисали феерические люстры с хрустальными гирляндами и свечами в легких подсвечниках. Величественность увиденного дополняли лаконичные пилястры с изящными канделябрами и небольшие, парадно расписанные золотыми квадратами, двери вкупе с ажурной решеткой анфилад второго этажа. Скорее всего, это был старинный замок, разумеется, не «Нойшванштайн», знаменитое владение короля Людвига II Баварского — но нечто из того же ряда.
Я понял, что мне предоставлена возможность осмотреть это средневековое чудо. Какое великолепие открылось перед моим ясным взором! То передо мной шла череда небольших гостиных, обтянутых китайскими шелками, вытканными изображениями фантастических птиц. Впечатляли фарфоровые и зеркальные комнаты, будуары со стенами бледно-зеленого цвета, украшенными золотыми орнаментами, мозаикой из разноцветного искусственного мрамора, изображавшей листву каких-то экзотических деревьев, рисунками в виде перьев. Меж причудливых арабесок, украшавших потолки, резвились серебряные обезьяны. Здесь было собрано все самое прекрасное, самое изящное, созданное гением рококо, все то, что могла придумать самая изощренная фантазия для услады глаз и ума, для покорения сердец и пробуждения самых высоких чувств.
Из окон был виден роскошный парк правильной английской планировки, с перспективой, открывавшейся в конце бесконечных аллей, протянувшихся между сплошными зелеными стенами из подстриженных на испанский манер деревьев. В этих рукотворных лесных кущах угадывались нескончаемые рощицы с фонтанами и статуями, в которых можно было запросто заблудиться.
По наитию я понял, что мне нужно было пройти через анфиладу комнат, но не сразу вошел туда. Нутром чуял, что стоит подождать. Это был мой последний шанс: собрать воедино части головоломки — волшебной музыки Вольфганга Моцарта, навязчивые видения доктора Николауса Клоссета, музыковеда Гвидо Адлера, рукописи графини Веры Лурье, тайные эзотерические общества, посланцев в сером, мои собственные странные выходки, секретный зал «Х» и все остальное. Я не хотел спешить. По крайней мере, не сейчас.
Согласно преданию, в одном из 80 помещений знаменитого здания на Кольмаркт — владения графа Дейм-Мюллера, доступ в которые имел не всякий, существовал особый кабинет грации, где была выставлена посмертная маска Моцарта. И я убедился, что на самом деле это не голословное утверждение, поскольку я неожиданно оказался в кабинете грации. Так значит, коллекция работ графа Дейм-Мюллера сохранена, но в частных руках. Вопрос — в чьих? — был, разумеется, чисто риторическим.
Но я вовремя опомнился, осознав, для чего я тут и какова моя миссия. И отправился искать помещение или, точнее, кабинет — все то, что было тесно увязано с именем Моцарта.
Работы графа Дейм-Мюллера оказались вживую еще прекрасней, нежели я мог себе представить, рассматривая репродукции в альбоме.
Я, будто во сне, переходил из зала в зал, из помещения в помещение, разглядывая миниатюрные головы, бронзовые фигуры, бюсты мифологических героев, чьи-то картины маслом, пастели. Все, что творил скульптор и художник Дейм-Мюллер, было здесь — от крохотной гипсовой миниатюры до копий античных статуй, которые он изготовил, будучи в
Неаполи по протекции королевы Каролины. Весь этот творческий симбиоз придавал скульптурам удивительную целостность — словно материя и дух слились воедино и на мгновение застыли между небом и землей. Ни старомодных изысков, ни авангардных эффектов. Со мной произошла своеобразная телепортация: будто я оказался в тех же залах, среди его работ в Вене конца XVIII века, куда он вернулся из-за границы в 1790 году. Теперь я понял воочию, что работы графа Дейм-Мюллера пользовались успехом, и заказов было хоть отбавляй.
Бродя по залам, обходя скульптуры, поднимаясь и спускаясь по лестницам, я везде искал Вольфганга Моцарта, но не видел и следа его: ни прекрасных бюстов Моцарта, не слышал его произведений. Не померещилось ли мне все это? А спокойствие, которое снизошло на меня ночью, а уверенность, что я, подобно одной из восхитительных скульптур графа Дейм-Мюллера, впервые в жизни обрел душевное равновесие и мир с самим собой? Неужели то была только химера, прощальная выходка усталого и помраченного рассудка?
Я обошел все залы и помещения этого громадного здания, все, кроме первого. Тут было все: экзотика Индии, Африки, Латинской Америки, Австралии, но не было Вольфганга Амадея Моцарта. Плотно закрыв за собой за собой дверь, я пересек комнату и направился в один из залов. Паркет был с глянцем, навощен и прилипал к ботинкам при каждом моем шаге. И здесь я не нашел того, что искал. И вдруг ноги сами повлекли меня влево по коридору, в райскую с позолотой ярко освещенную комнату. И, едва переступив порог, я оказался лицом к лицу с ним — с Моцартом. На меня смотрели много лиц страшно знакомых — со своих пьедесталов. Это был Вольфганг Моцарт.
Передо мной на столе лежал большой фолиант. Я принялся читать: это была книга, обнимавшая все творчество графа Дейм-Мюллера — с репродукциями картин, рисунков, фоторепродукций фигур, скульптур и лаконичным текстом. Граф Дейм-Мюллер долгие годы был одержим Вольфгангом Моцартом. А вот любопытное объявление из столичной газеты:
«Герр Мюллер извещает в «Венской газете», в 1791, № 66 (в приложении), что у него можно увидеть пышный мавзолей, устроенный для великого маршала Лаудона. При этом поражает изысканная траурная музыка композиции прославленного господина капельмейстера Моцарта, каковая совершенно подходит для сюжета, ради которого написана».
Само собой разумеется, что граф Дейм-Мюллер предвидел будущее значение Моцарта и сотрудничал с ним по всем возможным каналам.
Поначалу я принялся читать, но скоро прекратил изучение текстов и стал рассматривать цветные репродукции. В конце книги перечислялись скульптуры графа Дейм-Мюллера с датами создания и указанием местонахождения. В этом списке я насчитал пятнадцать работ, посвященные Моцарту. Первая была закончена в 1789 году, то есть герр Дейм-Мюллер в своем творчестве обратился к фигуре Моцарта, когда маэстро стал знаменитым. Последняя же работа, напрямую связанная с великим маэстро, была завершена в час и день смерти Вольфганга. Посмертной маской он поставил логическую точку в ряду прижизненных работ композитора.
На задней обложке тоже располагались фотографии работ скульптора. Некоторые из них были уменьшенными копиями снимков, помещенных в книге, другие я видел впервые, но от этого они были не менее прекрасны. Какое чудо, подумал я, что его работы дошли до нашего времени.
С особым тщанием я продолжил осматривать «Моцартовский раздел». И чем дольше я знакомился с экспонатами, тем более всего убеждался, что пребываю в своеобразной привилегированной галерее, включая и кабинет восковых фигур, которые 200 лет назад демонстрировались в Вене.
Ба! Я вздрогнул, натолкнувшись взглядом на легко узнаваемый силуэт мужчины в парике и камзоле. Но здесь было иное восприятие, не сравнимое с неожиданной встречей манекенов-моделей в салонах магазинов, когда пугаешься замены живого человека на его имитацию из пластмассы. Здесь было все иначе. Я обошел вокруг застывшей на миг фигуры великого композитора. Восковой Моцарт не пугал своей безжизненностью, а, наоборот — завораживал всем: от подлинности костюма до ауры, незримо присутствующей и создающей иллюзию. живого человека.
Не веря своим глазам, я даже тряхнул головой: «Неужто — это та самая подлинная скульптура!?».
Это был тот редкий момент истины, когда слова излишни и не надо что-то говорить, объяснять. Ложь Зюсмайра, лукавство Констанции, иезуитское коварство аббата Штадлера, а на этом фоне — правда художника графа Дейма-Мюллера; и такие реалии, как стародавнее прошлое, пресно-обыденное настоящее и технократическое будущее (по-голливудски) — все теперь казалось мизерабельным, лишилось смысла.
Здесь, в этой комнате, нас было только двое: я и он, Вольфганг Моцарт, которого я прежде даже не стремился узнать, а тем более познать, зато знал теперь лучше, чем самого себя. Передо мной был не тот лубочный отлакированный Моцарт — великий композитор, неузнаваемый под толстым слоем рекламного глянца сувениров и конфет, но возник истинный Вольфганг Амадей, Вольферль, — человек, во всех своих проявлениях, желаниях и мечтах.
Я вспомнил вопрос Веры Лурье:
«Вы захвачены Моцартом?»
Или по-немецки:
«Die Ergriffenheit in Mozart?» — вопрос, который я тогда так и не понял.
Теперь, если бы она была жива, я ответил бы:
«Да, Вера Лурье, я более чем захвачен!».
Герр Дейм-Мюллер, — а я был уверен в этом, — тоже был “захвачен Моцартом”, тоже оказался во власти его энергии, этого грозного, внушающего трепет величия. Эту маленькую комнату и ту, что за ней, заполонила небольшая империя под названием Вольфганг Амадей Моцарт: великий маэстро в разных ипостасях — глиняный, гипсовый, из воска, пастельный, акварельный — картины, а центром всего — его посмертная маска. Тут были сотни Моцартов. Вольфганг Амадей, чье лицо явилось мне в зеркале, которое я в страхе разбил вдребезги; Вольфганг Амадей, четко схваченный и понятый графом Дейм-Мюллером; Вольфганг Амадей — новатор, Вольфганг Амадей — мечтатель, Вольфганг Амадей — жертва, Вольфганг Амадей живой и мертвый.
Казалось, он посещал эти залы, был здесь.
Кто еще лучше знал Вольфганга, кроме как скульптор и художник герр Дейм-Мюллер или мои современники: Дитер и Сильвия Кернер, Вольфганг Риттер, Гунтер Карл-Хайнц Дуда и, наконец, поэтесса Вера Лурье?
У входа в следующую комнату стояло солидное кресло. Я присел. Отсюда были видны все «Моцарты» работы неутомимого графа Дейм-Мюллера, начиная с самого первого, изваянного еще при жизни маэстро — до посмертной маски, снятой в 1791 году — в день и час смерти композитора. Могучий дух Вольфганга всюду излучал свою сияющую ауру. Скульптуры, изваяния, рисунки — все это стало явью, когда герр Дейм-Мюллер уже был в преклонных годах.
Под каждой скульптурой значился год ее создания. Разглядывая их в хронологическом порядке, я ясно видел, как божественный огонь все ярче разгорался в душе Дейм-Мюллера и как сильный и отважный скульптор на глазах всех творил волшебство, сам преломляясь в этом божественном огне. Несколько лет трудился он над созданием образов Моцарта. Он перепробовал различный материал: камень, глину, бронзу, мольберт и кисть — и везде было видно, как проецировались зарницы его священного творческого огня. В экспозиции этой залы было все от великого Вольфганга Моцарта.
Тут стоял и знаменитый «механический орган с часами», который играл по заказу графа Дейм-Мюллера редкостные сочинения — Adagio и Allegro F-dur, которые были закончены Моцартом в декабре 1790 года, и по поводу чего он сообщил в письме от 3 октября Констанции:
«.Я тут же решил заняться Адажио для этого часовщика. так и поступил — но как не по душе мне эта работа, я так несчастен, что никак не могу ее закончить, — пишу целый день и бросаю от отчаяния. Если б не такой случай, конечно, я давно бы все бросил — но, уже через силу, все же пытаюсь работу как-то закончить.».
Вольфганг далее сообщает, как тяжело ему дается сочинение траурной музыки, заказанной графом Дейм-Мюллером для исполнения в его кабинете восковых фигур в память недавно почившего фельдмаршала Лаудона. И добавляет:
«Вот если бы это были большие часы, и аппарат звучал бы, как орган, тогда я радовался бы; а так инструмент состоит из одних маленьких дудочек, которые звучат высоко и для меня чересчур по-детски».
Но вот зазвучали первые аккорды — орган заработал по какому-то сигналу — и я обомлел, услышав музыку. Глубочайшие по чувству вступительные такты отражали тогдашнее душевное состояние Моцарта, которое сложно было выразить словами. Воистину его музыка — это молитва без слов.
Я подошел к небольшой конторке, под стеклом которой лежали чьи-то письма и кусочек картона с небольшой прядью светлых волос, чуть ниже было написано: «Волосы великого композитора Австрии и мира Вольфганга Моцарта». Табличка над письмами гласила: депеши из Брюнна от красивой и умной Марии Магдалены Хофдемель (в девичестве Покорной).
Я повернул голову направо — и онемел от радости: это было то, к чему я так стремился!.. Во своем блеске и великолепии под стеклянным колпаком лежала отлитая в бронзе посмертная маска Вольфганга Амадея Моцарта.
Подошел ближе, всмотрелся и увидел упокоенное лицо с мягкими, округлыми чертами того человека, на которого снизошла благодать Божья. Это была посмертная маска с лица великого Вольфганга Амадея Моцарта.
Я рассматривал металлическую отливку с посмертной гипсовой заготовки, которую герр Дейм-Мюллер снял с лица и отнес к себе в мастерскую на Плаццум-Шток-им-Айзен. И вот она — ее бронзовая копия, сделанная в мастерской известного венского мастера Таддеуса Риболы.
Я сидел в кресле, с рукописью на коленях. Уже одно то, что я находился среди бесчисленных изображений композитора, среди ликов человека, которого давным-давно нет на свете, но которого — странное дело! — я знал лучше, чем кого бы то ни было из живых.
Наконец, я утомился чтением и разглядыванием страниц фолианта. Встал из-за стола. Но прежде чем уйти, мне захотелось прикоснуться к посмертной маске Вольфганга. Я подошел к ней. Огромная бронзовая отливка; пряди волос отброшены с высокого лба; закрытые глаза, чуть полуоткрытый рот, полноватые губы, крупный нос. Просветленное выражение лица, эта воплотившаяся в образе музыка, юность облика и, самое главное, следы острой почечной недостаточности, сопровождаемой сильным отеком лица, — вот абсолютные доказательства подлинности Моцартовой маски. Впечатление усиливает отчетливо видимая и значительная выпуклость лица, особенно в области носа и щек, а также век. Но Моцарт-то умер от острой токсикозной почечной недостаточности, то есть смерть сопровождалась сильными движениями мышц лица, что подтверждают и источники того времени.
Я потрогал руками посмертную маску: металл был шершавым и холодным. Потом обошел экспонат с другой стороны и в последний раз остановился перед ним. Мне хотелось еще раз взглянуть в это спокойное лицо. Долго-долго смотрел, и вдруг маска стала оживать, заговорила со мной. Не помню, сколько прошло времени, пока я находился в бреду. Я очнулся и прошагал несколько метров по кунсткамере Дейма-Мюллера, остановился, ища выход.
Наконец, я выбрался из Моцартовой комнаты-музея в прихожую с памятным свертком под мышкой и с письмами в руке. Меня встретил любезный молодой человек. Он проводил меня во двор и жестом руки предложил прогуляться по воздуху, посмотреть окрестности замка.
Я кивнул и не пожалел об этом. Можно было диву даваться искусственным руинам, называвшимися «развалинами Карфагена», на ощупь я пробрался по лабиринту и полюбовался набором каменных нагромождений, вызвавших некое представление о Древнем Египте, отзвуки которого пропитана музыка в «Волшебной флейте». Я то и дело задерживался в искусственных пещерах между пугающими фантастическими нагромождениями скал, с интересом рассматривал сверкающие камни, атлантов с ониксовыми и малахитовыми глазами, таинственные источники с невидимыми шумными водопадами, гул которых был слышен за каменной стеной, испещренной фрагментами каменного угля, конкрециями кальцита, ляписа и агата.
Гроты всегда обладали для Моцарта каким-то особым очарованием. Ребенком он восхищался гротами Шенбрунна, позднее опишет до того ошеломившие его гроты парка графа Кобенцля, что, став масоном — «вольным каменщиком», он задумал в свою очередь основать собственное (eigene) тайное общество, а назвать собрался «Die Grotte». Насколько при этом привлекали его (Моцарта) творческую фантазию таинственные церемонии ордена, сейчас уже невозможно установить; важным, однако, представляется то, что он подготовил устав «Грота».
27 ноября 1799 года и 21 июля 1800 года Констанция сообщала лейпцигскому издательству об этом проекте своего мужа, касавшемуся учреждения этого общества, указав на то, что его доверенным лицом в этом деле был аббат Штадлер, который будто бы при тогдашних неблагоприятных для масонства обстоятельствах опасался за свое сообщничество. Сам Максимилиан Штадлер относился к числу членов ордена, не внушающих доверия. В письме от
21 июля 1800 года Констанция писала: «Настоящим я одалживаю Вам для использования в биографии (Моцарта) некоего сочинения, по большей части в рукописи, моего мужа об ордене или обществе, называемом Grotta, которое он хотел организовать. Я не могу дать других разъяснений. Здешний придворный кларнетист Штадлер старший (Антон Пауль), написавший остальное, мог бы сделать сие, но он опасается признать, что знает об этом, ибо ордена и тайные общества так сильно ненавистны. Да и события «Волшебной флейты» развертываются в мрачных, похожих на пещеры приделах египетского храма, в котором властвует Зарастро.»
Но вот экскурсия, похожая на некий тайный ритуал, закончилась. На меня надели повязку, посадили в машину и отвезли обратно в Вену, высадив возле собора св. Стефана, где в капелле Распятия отпевали Моцарта.
Солнце стояло высоко, на бледно-голубом небе не было ни облачка. Я не знал, конечно, о чем говорится в письмах, но у меня не было ни малейших сомнений в том, что они приведут меня к Марии Магдалене Хофдемель. Она — последнее связующее звено, ключ к решению головоломки.
Я уже знал, кто такие вольные каменщики — масоны, иллюминаты. Может быть, они, как и их современные двойники, которые ведут себя словно прыщавые подростки, мастурбирующие в укромных местечках, просто корыстные особы с манией величия, запутавшиеся в паутине собственных интриг и махинаций. Но вдруг, как говорит литератор из американского Квинса Григорий Климов, они, сами того не зная, продали душу неким зловещим силам, которые питаются их кровью, а взамен наделяют их властью, позволяющей эксплуатировать человеческую жизнь и разворовывать ресурсы планеты. Может, письма расскажут мне правду?
После встречи с Верой Лурье я понял: неважно, во что ты веришь. Всякая вера есть лишь попытка объяснить жизнь. А объяснить ее — все равно, что объяснить, почему, слушая струнные квартеты Вольфганга, смеешься и плачешь одновременно.
Моцарт вошел в мою жизнь в день знакомства с графиней и баронессой Верой Лурье. Со всей своей божественной силой, своим незримым присутствием. Эта же неизбывная сила и мощь, но в иных формах и пропорциях, есть в каждом из нас. Моцарт, точно небожитель или, скорее, посланец из другого мира, устилал свой путь терниями и писал восхитительную неземную музыку. В музыке Моцарта — животворное пламя его гениального духа. Эта империя души Моцарта будет трудиться как вечный двигатель, перпетуум-мобиле, рождая гениальную музыку, сжигая дотла все суетное и иллюзорное. И в этом не будет никакой пощады серости и высокомерному снобизму. Останется только акт рождения музыки — мучительный и восхитительный процесс, который имеет на выходе однозначный ответ: вот гениальное, а вот — бездарность, и пошлость, рядящаяся в чужие перья.
Давным-давно, глядя поверх крутобоких полей и рощиц Средне-Русской возвышенности, накрытой небесным шатром, я твердо решил, что моя жизнь должна быть посвящена борьбе за истину, честь и свободу.
Вся беда в том, что я принял за поле боевых действий учебное пособие из папье-маше. Уже скоро я перестал верить рекламным объявлениям политиков, зазывно оравших с импровизированных трибун Белого дома в 1991 году: «Свобода, свобода!» Что это за свобода, и от кого? Теперь, благодаря Вольфгангу Моцарту, доктору Клоссету, Гвидо Адлеру, Борису Асафьеву, Игорю Бэлзе, Вере Лурье, Дитеру Кернеру, Гунтеру Дуде и моим размышлениям обо всем, я твердо уразумел, что свобода — выдумка политиков, свобода для дураков или пациентов из «психушки». Истинную свободу обретешь только в себе самом, осознав, кто ты на самом деле. Об этом мечтали многие гуманисты прошлого. Ибо им самим доставало смелости идти на баррикады, бороться с тиранией и не принимать всерьез иллюзию свободы. Пламя, зажженное музыкой Моцарта, пылает и по сей день ярким волшебным огнем истинной красоты и свободы. Нам только нужно иметь мужество поддерживать его и передавать дальше.
Теперь я твердо знал, как поступлю. Передо мной стояли простые, до боли прозаические задачи: прибрать пыльную и захламленную квартиру в Москве, вернуть книги из библиотек. Встретиться с девушкой, закрутить с ней роман, жениться и завести детей. А почему бы и нет? У меня в сердце оставалась страна под гордым именем Россия, в которой мне предстояло жить, чтобы жить. Честно говоря, я не ведал, что ждет меня в будущем, и не хотел ничего об этом знать. Всему свое время.
А теперь пора домой. Впереди меня ждала самая загадочная и последняя рукопись, которую мне передали в Вене.
Cherchez la femme
[16]
«Брюнн, 5 декабря 1796 года.
Дорогой герр Дейм-Мюллер!
Спешу довести до Вас мое восхищение Вашими работами, особенно теми, что касаются великого маэстро Вольфганга Моцарта. Пишу Вам в пятилетний юбилей памяти великого маэстро.
Я имела честь побывать в одном из многочисленных залов, доступ в которые имел не всякий. Потряс меня, конечно же, Ваш кабинет грации, где господствовала посмертная маска Моцарта. Это не голословное утверждение. Я узнала многое про вас: Вы, господин Иосиф Мюллер (или как Вы себя называете: граф Дейм-Мюллер), великий художник и привлекаете к своей личности громадное внимание, как и Ваши произведения искусства. Вы сумели за короткое время в свои далеко не молодые годы стать непревзойденным мастером своего дела. Многие состоятельные люди позволяют Вам даже при жизни ваять себя в гипсе или воске. Причем, цены, как я знаю, у Вас всегда были предельно высокие. А это свидетельствует о том, что Вы — законодатель мод.
Ваш Моцарт живее живого — эта грация посланца из иного мира, в любой момент готового с легкостью воспарить в бездонное небо. А это безудержное веселье гения! Именно такого Вольфганга я запомнила, когда он давал мне уроки игры на клавире.
Вам, герр Дейм-Мюллер, достало мудрости избежать прикрас и надуманности образа горячо любимого мной Моцарта. Мне в достатке удалось насмотреться на произведения многих художников, которые делали прижизненные портреты композитора, а также после его смерти. Многие, чтобы стяжать деньги или славу. Вы не таковы.
Ваша восковая скульптура Моцарта — бесценный подарок, который мне распорядилось доставить некое влиятельное лицо. По его словам, когда он попал в Вашу мастерскую и увидел этот шедевр, то тут же решил купить фигуру Моцарта для меня: сколько бы денег это ни стоило, чтобы я могла насладиться истинным искусством — мне кажется, я заслужила этого. Вот почему, я безмерно благодарна ему, равно как и Вам, за доброту и за все хлопоты, связанные с пересылкой такого хрупкого и дорогого предмета.
Теперь эта скульптура стоит в моей комнате, в специальной нише. При любых переменах освещения меняется и выражение лица Вольфганга.
Каждый день я часами любуюсь им. Мне приходится редко выходить из дому. Вы, конечно же, догадываетесь, почему. Меня навещают друзья раз в две недели и рассказывают венские новости. Вы можете быть покойны: Ваше произведение никто, кроме меня и доверенных лиц, не видит.
Мне сказали, что это первая Ваша скульптура Моцарта. И стоило большого труда убедить Вас расстаться с нею. Неудивительно — она так прекрасна! И, герр Дейм-Мюллер, эта восковая фигура ни в коем случае не будет последней в Вашем творчестве — так, мне кажется, Моцарт велик и ему есть, что сказать Вам. Мне говорили, что Гете высоко отзывался о Ваших работах, он знает, что Вы околдованы нашим Моцартом. Великий Гете так горевал, что Моцарт не успел написать музыки для его «Фауста» и создать еще один шедевр.
Мне рассказывали, что, когда Вы говорите о великом маэстро, в Ваших глазах зажигается страсть художника. Не Вы первый, герр Дейм-Мюллер. Те из нас, кто действительно знал Моцарта, всегда ощущали в себе его присутствие. Многие ошибались в нем, принимая его человеческую оболочку за его внутреннюю сущность, не замечая его подлинную духовность и музыкальный гений. Но это удел слепцов. Глядя на Ваше творение из воска, я, ни секунды не колеблясь, могу утверждать: Вы знали неземной внутренний мир небожителя по имени Моцарт.
Что означало для Вас это знание — благословение или проклятье, — сказать не могу. За свою жизнь я часто с удивлением обнаруживала то, что когда-то казалось «благословением», приносило несравненно меньше радости, чем-то, что называлось «проклятием», и, в конечном счете, мало что значило.
Мне всего двадцать девять лет, а такое ощущение, что я прожила очень долгую жизнь, герр Дейм-Мюллер, гораздо более долгую, чем могла подумать. Но я всегда страстно хотела жить.
Мы с Вами едины в одном: если меня переполняла жажда жизни, то Вас, как и Вольфганга, — жажда обнаженного творчества. У некоторых эта страсть врожденная. Хвастаться тут нечем.
Мои чистые чувства к Моцарту принесли мне немало бед. Всякий раз, когда передо мной возникало нечто, что нравилось мне или было нужно, я брала это, не задумываясь. Богатство, удовольствия, свободу. Если мне не удавалось сразу получить желаемое, я ждала. Не из показной скромности или христианской терпимости — нет, просто женщина всегда ждет. У нас нет выбора, даже у титулованных особ, как я. Миром управляют мужчины, а нам, женщинам, приходится подчиняться.
Примите мои самые сердечные похвалы и поздравления по поводу Ваших талантливых работ. И хотя я значительно моложе Вас, но судьбе было угодно, чтобы я прошла жуткие испытания, а потому мне, как женщине, простителен менторский тон.
Пожалуйста, творите и дальше. Бог дал Вам талант и сколько препятствий судьба не ставила бы перед Вами, дерзайте и не жалейте своего дара, хотя бы в угоду тех, кто его лишен.
С восхищением Вашим талантом!
Ваша Мария Магдалена Хофдемель».
«Брюнн, 30 января 1797 года.
Дорогой мсье, герр Дейм-Мюллер!
Вчера получила Ваше письмо. Оно было в пути более месяца. И не удивительно! Из Вены почтовые кареты с ямщиками еле-еле справляются с дорогой, чтобы добраться сюда по осени, в наш забытый Богом Брюнн.
Спасибо! Спасибо! Спасибо!
Вы сделали мне такой королевский подарок, о котором ни словом сказать, ни пером описать — все только в восхищенном молчании. Я только могу догадываться, как Вам удалось совершить столь героический поступок. Возможно, Ваша технология снятия посмертной маски с Моцарта помогла этому. Еще раз благодарю Вас за такой презент. Об этом я не могла даже мечтать. Я приложу прядь волос Вольфганга к этому письму, и буду хранить до могилы. И передам моему сыну Вольфгангу.
Что касается ответа — я в замешательстве. На многие Ваши вопросы мне бы отвечать не хотелось. И, уверяю Вас, вовсе не из соображений репутации или безопасности. Для меня это не более, как дешевые побрякушки, которые давно и безнадежно потускнели, отчасти по нашей собственной воле, отчасти из-за мужчин, которые искали подходящий манекен, чтобы повесить на него, — будто одежды, — свои комплексы. Есть люди, герр Дейм-Мюллер, которые способны уничтожить нечто гораздо большее, нежели женскую репутацию. Это люди, которые грабят и убивают без малейших угрызений совести, руководствуясь лишь своими желаниями. Чтобы добиться своего, они, не моргнув глазом, уничтожат младенца на глазах у матери, сотрут лица земли целый народ или континент.
Моцарт, будучи гениальной личностью, часто обманывался и в своем ближайшем окружении, а более всего — в князьях мира сего. Вольфганг, на свою беду, общался и хорошо был знаком с такими людьми.
Пожалуй, этими доводами и объясняется мое вынужденное молчание.
Вы пишете, что ощущаете присутствие Моцарта, чувствуете, как Вы выразились, «его душу». Меня вовсе не удивляет, поскольку я изо дня в день вижу Ваш чудесный воск, а теперь — спасибо от всего сердца! — и присланный Вами удивительный, полный жизни рисунок. Конечно, Вы ощущаете его душу, его присутствие. Да и могло ли быть иначе? Поэтому Вы и чувствуете, как Вольфганг, мыслите как он; в Вашей душе горит тот же огонь творчества и созидания. Вам хорошо знакомы и его одиночество, и его страстность. Разве все живое не ищет своего повторения? То же происходит и с мужчинами, и с нами, женщинами, любящими вас — живых или мертвых.
Вы спрашиваете меня о характере болезни и изменениях в здоровье Вольфганга перед тем, как он неожиданно умер. Что же мне точно известно? Моцарт 18 ноября еще присутствовал на освящении нового храма своей ложи, где им самим была продирижирована кантата объемом в 18 рукописных листов. На 18-й день после этого, 5 декабря, мастера уже не стало.
Скажу честно, его здоровье всегда было крепким, по крайней мере, за два-три месяца до смерти он ни разу мне не жаловался. Был грустным, был озабоченным работой — так это все в порядке вещей. Это уже за две недели до кончины его стали мучить сильные боли в желудке; у него начались обмороки, сильные головные боли, галлюцинации. У Моцарта был ангельский характер. Он любил глубоко и сильно, отчаянно и высоко любил меня, и это была именно любовь, несмотря на причиненные этим высоким чувством страдания.
Полагаю, для Вас не секрет, что Вольфганг так же был предан своей жене Констанции. Даже тогда, когда она завела любовную интрижку с его учеником-секретарем, этим ничтожеством Зюсмайром. Об этом знала вся Вена, а потом стало известно и Моцарту. Вольфганг пытался облагоразумить Констанцию, давал в письмах наставления, когда она уезжала на лечение в Баден. Он делал все возможное и невозможное, чтобы она вела себя добропорядочно и берегла свою репутацию.
Но бесполезно. Констанция не умела оценивать, что хорошо, а что плохо; инстинкт правил ею во всем.
Вопросы Ваши трудны, а искренность, с какой Вы их задаете, сродни искренности самого Вольфганга. Отважусь ли отвечать на них? Никогда не думала, что смогу выводить на бумаге самые сокровенные свои слова. Поначалу, я была уверена, что никому не поверю свои тайны.
Я понимаю Вас, герр Дейм-Мюллер. И хотя не смогу ответить на все Ваши вопросы, я поведаю Вам то, что никто не знает, — сокровенные подробности наших отношений. Об одном прошу: храните молчание.
Да, я знала Моцарта — и как знала! Сначала он не произвел на меня особого впечатления. Человек с большой головой, крупным носом (с большими крыльями) и испещренной оспинками кожей лица внешне, конечно, был мало привлекателен. Маленький, суетливый, с туповатым выражением. Ростом чуть более 150-ти сантиметров, он был в вечном движении. Все это могло показаться чрезмерным, но позже я поняла, в чем дело. Мне кажется, что это шло от одного и главного: у Вольфганга не было настоящего детства, поскольку его отец Леопольд Моцарт с младых ногтей ввел его в музыкальные сферы Европейских государств.
В первые годы своего брака я видела Вольфганга не больше дюжины раз. Наша встреча и знакомство произошло у нас дома.
Однажды утром маэстро явился, запыхавшись, в наш дом без предупреждения, взволнованный и озабоченный. Как я поняла из разговоров, Вольфганг Амадей помогал моему мужу стать членом какого-то тайного союза или масонской ложи, о чем говорить строжайше запрещалось. А это в свою очередь должно было принести свою пользу, поскольку в масонских ложах собирались очень влиятельные и нужные для моего мужа лица столицы.
Моцарт был хорошо и аккуратно одет, парик сидел на нем, как на картинке. Франц стоял в нерешительности, оглядываясь на меня, затем обнял Вольфганга за плечи, ласково привлек его к груди и сказал:
— Входи, Вольферль.
Вольфганг стремительно вошел в комнату и двинулся по ней зигзагами и вприпрыжку, хотя ему нужно было сделать всего три шага. У него было что-то от клоуна. Я чуть было не расхохоталась. Он словно видел только то, что находился прямо перед ним, и направлялся туда, потом внезапно менял курс и устремлялся к новой цели; каждый его шаг был похож на ритуальный танец, и его голова, казалось, опережала тело. С появлением Вольфганга в нашей гостиной порядка как не бывало.
Моцарт вел себя крайне раскованно. Он кинул на стул свое пальто и вывалил на столик нотные листы.
— Все эти издатели, Франц, будь они неладны, — сказал он, — жулики, все до единого. Платят за сочинения гроши, а то норовят вообще не платить, если оперы не идут на подмостках театров. Мне нужна твоя помощь. Вот, погляди, что они наделали.
Небольшого роста, коренастый, коротконогий, он склонился над столом и принялся разбирать страницы. При этом он поднял глаза, и взгляд его, прежде устремленный внутрь себя, вдруг остановился на мне. Я стояла возле двери, ведущей в кухню. Вольфганг замер; затем рука его потянулась к шляпе, которую он забыл снять. Он сдернул шляпу и сделал отрывистый и резкий поклон.
— Добрый день, — расцвел Вольфганг, — какая все-таки восхитительная у Вас жена, дорогой Франц.
— Надо же, а я и не догадывался, — отшутился Франц.
Глаза Моцарта глядели с какой-то чистотой во взоре. Молчание, как легкое дыхание ветра. Все кругом преобразилось: стало прозрачнее и таинственнее. Я уже поняла, что Вольфганг влюбился в меня с первого взгляда, как маленький мальчик. Его светло-голубые глаза в немом восторге вспыхнули ослепительным светом, который пронзил меня насквозь и будто коснулся моего тела, скользнув теплой волной по щекам, плечам, груди, а, ткнувшись об изгиб живота, выплеснулся на пол, к краю моей юбки. Я машинально схватилась руками, испугавшись, что юбка задерется вверх, как от резкого порыва ветра.
Комната была тихая и неподвижная, как солнечный блик, который спящим котенком притаился под окном.
Не знаю, сколько времени мы так простояли, наверно, несколько секунд, а может быть, и час. Но голова у меня закружилась, и я чуть не упала. Пробормотав извинения, я вышла в другую комнату. Когда через несколько минут я вернулась, они сидели рядом за столом.
Мой Франц просматривал бумаги и громко возмущался неблагородным поведением всех дельцов вообще и издателей в частности. Он больше не смотрел на меня. Я недоумевала: Франц какой был, такой и остался — он ничего не заметил. Да это и понятно: будучи судебным канцеляристом, он вел массу дел, и к тому же был частным секретарем графа Карла Якоба и Августа Зейлера. И главное кредо для него всегда было — заработать побольше денег и пустить их в оборот.
Как мало он знал себя сам в то время, когда мы впервые повстречались в ином качестве!..
Это произошло весной 1789 года, когда мой муж Франц договорился с Моцартом о занятиях со мной по музыке. Вообще, Моцарт никогда формально не относился к преподаванию. Он чувствовал себя увлеченным, если у него возникало личное взаимопонимание с учеником. У нас с ним это получилось как нельзя лучше. Причем, он всегда во время преподавания придавал большое значение такому понятию, как живой пример учителя.
Вы спросите: почему Моцарт преподавал больше всего дамам, а не мужчинам? Дело в том, что мы, женщины, в тогдашней нашей аристократической Вене имели тонкий музыкальный вкус и рвение к совершенству, а потому задавали в музыкальных сферах тон.
С тех пор Вольфганг стал частым гостем в нашем доме № 10 по Грюнангерштрассе, первый этаж которого занимали мы, состоятельная чета Хофдемелей. Дело в том, что они с Францем теперь были братья в одной из масонских лож, ну, а во-вторых, Вольфганг музицировал, давая мне уроки на клавире.
Франц всегда оставлял нас одних. Я думаю, что делал он это не намеренно, хотя он и ревновал меня к мужчинам. Я думаю, что на самом деле мой муж Франц вряд ли осознавал все величие музыки Моцарта, но зато он прекрасно понимал и чувствовал, как сильно Вольфганг любит его, и делал все — наивно и по-детски, — чтобы помочь ему заработать побольше денег. Порой они шумно ссорились, тоже совсем как дети.
— Мы, — часто говорил Франц, когда речь шла, к примеру, о попытке продать новый квартет Моцарта, — мы обязаны настоять, чтобы издатели оценивали наш с Моцартом труд по достоинству и платили соответственно нашим заслугам.
— Ты прав, Франц, — вторил ему Моцарт. — Такие торговцы нота ми, как Лауш, Торричелли или Трэг без зазрения совести через газеты продавали рукописные копии моих концертов, чтобы через пару годиков награвировать и сделать известными за хороший куш.
Когда Моцарт, его дети или жена Констанция заболевали, то Франц Хофдемель ссужал им деньги без всяких процентов. Он трогательно заботился о чете Моцартов. Иногда Франц приносил бутылку прекрасного рейнского вина, и они подолгу просиживали в гостиной.
— Что ты хочешь выпить, Вольфганг? — спрашивал он. — Говори!
Я все раздобуду, достану самое редкое зелье из-под земли. Я люблю трудности — это моя работа.
И бедный Моцарт, который в последние дни плохо себя чувствовал, и даже ел с трудом, благодарно улыбался Францу. Он предпочитал тогда одно и главное: работа, работа и еще раз работа. Казалось, его обуревала страсть, чтобы успеть сделать к некоему часу и дню «Х» все и даже больше.
Вольфганг обычно появлялся у нас в доме днем или под вечер, когда не был занят на концертах, репетициях или не музицировал.
Приходя к нам, Вольфганг всегда старался удостоить меня, хоть капелькой, но вниманием. Невооруженным глазом было видно, что он откровенно симпатизировал мне, как женщине и как личности. Когда мы оставались одни, он часами говорил со мной как с преданным и верным другом. Он рассказывал о своем детстве, путешествиях по Европе, о матери, которая скончалась у него на руках в холодном Париже, и которую он всегда нежно любил. Бывало, ночную тишину нарушало только ровное дыхание Моцарта. Однажды вечером Вольфганг особенно разоткровенничался. Он рассказал мне о женщине, которую когда-то любил, по его словам, сильнее всех на свете. Это была сестра Констанции — Алозия Ланге, талантливая оперная певица, которая предпочла его другому. Потеря женщины (а она вышла замуж за актера и художника Ланге), означала для него утрату всякой надежды.
— Тогда я понял, — говорил он, — что Господь создал меня не для любовных утех, что жизнь моя принадлежит не мне, но великой музыке.
Я была так тронута его юношеской искренностью и каким-то грустным одиночеством. Опустившись перед ним на колени, я обняла его ноги и нежно привлекла к себе. Вольфганг поднял меня и без единого слова прижал к своей груди.
Моцарт, менявший каждый год квартиры, был обвинен в непоседливости, жил тогда в отчаянной бедности. Однако, как бы ни плачевно складывались обстоятельства, он умел находить успокоение в своей семье. Хотя Констанция музыкально — и не только музыкально — была образована слабо и не понимала его гениального величия, он принимал ее такой, какой она ему представлялась: незаинтересованной, но весьма одаренной в интимной драматургии. Таких сцен Моцарт, вечно сконцентрированный на своей музыке, насмотрелся предостаточно, особенно во время возросшего отчуждения венского общества.
Здесь прорывается двойная натура гения: то обуреваемый внезапными внутренними впечатлениями, то безрассудный и легкомысленный и в то же время — добросовестный, настроенный идеалистически, выплескивающий все это «светящейся радугой» музыки. Он пытался стать независимым. Некоторое время это ему удавалось. В течение трех лет, начиная с 1781 года, он был, прославленной звездой. Затем ему пришлось увидеть и пережить, как другие, более слабые композиторы обходят его. Тут он являл собой баловня судьбы, там ему открывалось человеческое ничтожество, а здесь он проявлял свой высокий талант, там — не мог справиться с простыми практическими вещами: в самом деле — какой «негениальный гений»!
Как и моего мужа Франца, Вольфганг втянул в эзотерические сферы своего отца Леопольда, который по настоянию и стремлению сына тоже стал масоном (в той же ложе «Благотворительность»).
Вообще у Моцарта постоянно прослеживалась и звучала направленная на компромисс жизненная установка гения — примирительная позиция, цель которой не только устранить все диссонансы в противоречивых отношениях между ним и отцом, но и примириться с коварной и ненавистной тещей Цецилией Вебер. С чисто человеческой стороны Моцарт был сердечным и великодушным (хотя, дорогой герр Мюллер, это понятие сегодня несколько подустарело). У Моцарта было осознанное чувство собственного достоинства, о котором Констанца даже не подозревала и только регистрировала обузданные им и уже не болезненные примитивные реакции. В то самое время в привилегированных слоях нашей знати и венского бюргерства начали сторониться страстного молодого музыканта, который с таким удовольствием и определенностью высказывал свои суждения. Ведь в тех же «Фигаро» и «Дон-Жуане» Моцарт с аристократией обошелся довольно бесцеремонно. Мне кажется, что непонимание его венским светом как личности, в сущности, и привело к трагическому концу. Зато мой Моцарт нес несчастье и страдание спокойно и невозмутимо. Смерть и бренность он ощущал как что-то естественное, присущее жизни.
Однажды, когда мы оставались наедине, Моцарт стал рассказывать мне о своих горестях.
Он совсем-совсем один; ему бывает так трудно дирижировать своей музыкой. Вольфганг рассказывал, что замыслил новые, грандиозные произведения, каких еще не создавал никто прежде.
Амадей любил вспоминать, как в детстве он страшно скучал по дому, особенно по собачке Тризль, которую он в те годы — годы бесконечных переездов с отцом по ухабистым дорогам Европы, — чаще видел во снах, нежели наяву. Ненадолго вернувшись в Зальцбург, они отправлялись в Италию, Францию или Германию, Чехию, Англию, а затем снова тряслись в экипаже во Францию. И повсюду их ожидали не только триумфы, громкая слава, но и равнодушие императорских салонов, скаредность княжеских дворов. Но отец, как импресарио своих детей, не успокаивается на достигнутом. Он раз от разу усложняет концертную программу и, чтобы публика убеждалась в отсутствии какого-либо подлога, включает в нее номера с испытанием диковинных способностей Вольфганга. И вот его из зала (разумеется, по подсказке отца) просят то поиграть на клавесине одним пальцем, то — с завязанными глазами, то угадать, какие ноты издают часы с боем, звенящие колокольчики, рюмки и т. д. и т. п. Маленький виртуоз, обладатель абсолютного слуха, доводя публику до умильных слез и восторженного рева, с доброй улыбкой блестяще выдерживает все проверки. Конечно, он при этом сильно устает. Ведь концерты длятся по три, иногда четыре часа.
Зато всякий раз, когда Моцарты возвращались домой в Зальцбург, первым делом Вольферль бросался к собачке Тризль и упоенно играл с ним на полу. Но приученный отцом Леопольдом к постоянному труду и жестокой дисциплине, Вольферль вскоре садился за клавесин и занятия продолжались. Да и чем он мог заняться, кроме музыки! Из-за продолжительных вояжей ни у него, ни у его сестры Нанерль в Зальцбурге не было и нет ни друзей, ни подружек.
Вольфганг говорил и о будущем, о своих мечтах, о стремлении пробудить людей ото сна, тронуть их души. И все сильнее приникал ко мне. Вне всякого сомнения, я тоже влюбилась в Моцарта. Но, рассказывая про себя, Вольфганг прижимался так сильно, что у меня перехватывало дыхание. Внутри меня словно опалило пламенем и жар все разгорался. Я стала гладить волосы Вольфганга, его щеки, словно эта ласка могла помочь ему, мне, моему ребенку, который спал в соседней комнате.
Я видела, что лампа гаснет; нужно было следить за ней, как и за огнем в камине, который к тому времени уже едва теплился. Но огонь в груди меня разгорался все сильнее, жарче. Я не думаю, что Вольфганг это почувствовал. Скорее всего, это была тоска по человеческому теплу, ласке и счастью. Мне даже казалось, что он не понимал, чем я для него была — тепло, жизнь, женщина, место, где можно приклонить голову. Он обнимал меня, любя вместе со мной всех женщин на свете.
— Можно я лягу рядом, — проговорил он надтреснутым голосом. — Я только прикоснусь к тебе. И не обижу, нет. Мне нужно быть с тобой. Позволь мне только обнять тебя. И все.
Комната была напоена восточными благовониями. У меня все поплыло перед глазами, я подумала: а, ничего не случится! Тем более, что Франц укатил по каким-то финансовым делам в Германию, и не появится, и никто и никогда ничего не узнает. Все у меня внутри трепетало от нежности. Все женское, что было во мне, поглотил этот страстный огонь. И я совсем потеряла голову.
Это было, будто во сне. Ничего подобного со мной не было. Я не понимала, что с нами происходит. Все мое тело словно испарилось в томительном упоении. Все это походило на некий ритуал, совершаемый двумя влюбленными — мужчиной и женщиной.
Его пленение было восхитительным. Вольфганг заставил трепетать все мое существо так, как никто и никогда за всю мою жизнь. Его энергия, его мощь будто перетекали в меня, и я становилась его вторым «я», близняшкой, по образу и подобию. Мы двое, он и я, жили во вселенной, лежащей за пределами пространства и времени, добра и зла, здравого смысла и справедливости. Желание, жившее в нас, стало очагом, в котором пылал священный огонь любви. Я произношу это слова без тени сомнения, не боясь обвинений в богохульстве. Ибо пламя, разгоравшееся от нашего сближения, от слияния наших тел, звуков наших слов, взглядов, было неземным. И этот божественный огонь не имел никакого отношения ни к Вольфгангу, ни ко мне — ни как к мужчине или женщине, ни как к друзьям, врагам или любовникам. Все происходило так, словно наша встреча и породила эту новую вселенную, этот мир, охваченный всепожирающим огнем страсти. И это понимала не только я, но и он. Все это я читала в его больших голубых глазах. Стоило ему появиться в дверях, стоило его руке коснуться моей, как тут же силы покидали меня. В вечном страхе, что Франц может неожиданно прийти и увидеть, что происходит в его доме, где он живет, работает и спит, я каждый день клялась себе, что больше ничего не будет — ни прикосновений, ни объятий, ни огня. Но только Вольфганг возникал на пороге, я цепенела, и остатки воли покидали меня.
Все поры его кожи дышали очарованием, и мне казалось, что через каждую из них я могу проникнуть в его мир. Его ласки не могли утолить мой голод; я была ненасытна. Тело его было прекрасно, оно стало моим тотемом, моим кумиром. Стоило ему прикоснуться ко мне, и ни он, ни я часами не могли разомкнуть объятий, так крепки были узы, связывавшие наши сердца и тела.
В нашей любви все трепетало возвышенностью, поэзией. И он, и я преклонялись друг перед другом. Вольфганг — перед моей красотой, я — перед его гениальностью. Мы не задумывались над словами, которые рвались наружу. Он шептал мне, как он любит мои бедра, грудь, мои тайные недра, и эта греховная литургия продолжалась бесконечно. Огонь любви переплавлял кощунственные слова в божественные.
— Мария, ты моя, — нежно произносил он. — Ты принадлежишь мне и никому больше. Ведь так?
— Да, — так же страстно отвечала я, — да, любовь моя, только тебе и никому больше.
Вольфганг сразу широко раскрывал свои глаза и счастливо смотрел на меня, а я что-то лепетала без устали и лепетала. Он смотрел немигающими глазами на меня, я отвечала тем же и абсолютно ясно ощущала, как меня окутывает лавина тепла, света и любви. Потом мы лежали, словно невесомые, между этим миром и каким-то иным, как невинные дети, потрясенные чудом красоты, беспомощные перед могуществом любви.
Потом Вольфганг пил вино, принесенное в подарок Францу, которого мы с ним предали в эту ночь. Я говорю «предали», ибо условности требуют, чтобы я называла это именно так, но без чувства и осознания вины. Любовь — это святое, любовь — безгрешна.
Когда я вышла замуж за Франца Хофдемеля, я жила в Брюнне и не знала мужчин. И вот нежданная любовь! Моцарт стал для меня неким зеркалом моей красоты, моих мечтаний и даже в некотором роде целебным бальзамом. Я вкушала его восторг, напитанный моею красотой, выпивала его до дна, как будто рейнское вино; и мы наслаждались роскошью общения.
Месяца через три после первой встречи с Вольфгангом я оказалась беременной, уже ждала ребенка. Вольфганг воспринял известие об этом с восторгом. Сейчас я уже не помню, какие мотивы руководили мною в то время. Но я точно знаю, что больше всего на свете я хотела мальчика от Моцарта и уже знала его имя: Вольферль. И если для того чтобы исполнить свою мечту, я совратила Моцарта, значит, я действительно была виновата.
После случившейся в нашей семье трагедии меня называют теперь по-разному. Может, это верно. Женщина должна быть такой, как она есть — полной нежности и страстного желания быть любимой и любить. В сердце своем каждая женщина ищет в мужчине отца своих детей и в то же время самца. Такова жизнь. Только мало кто осмеливается признаться в этом. С Вольфгангом я ощутила свое женское начало с такой силой, что у меня нет слов это описать.
В те последние дни перед смертью Вольфганга мы виделись с ним.
Я смотрела его «Волшебную флейту» — сколько там юмора, острот. Но и были разговоры на лестнице, догадки, сравнения. Кто-то увидел в Моностатосе — Сальери, а Царице Ночи — ее Королевское Величество. А эти сцены с пародией на масонские обряды! Как уж воспринимались братьями по ложе пассажи того же деревенского простака Папагено — уму не постижимо!.. В общем, тут Моцарт был в ударе! И ведь он чувствовал, он знал, что эта опера его последняя, а потому шел va banque (идти ва-банк, напропалую, рискуя всем — фран.), а может и даже больше того.
Именно ужас неотвратимого ухода Моцарта опустошил мое сердце. Мою чувственную нишу, которую заполняла любовь к Вольфгангу, хлынула бесконечная боль по его утрате, готовая во всякий момент выплеснуться на поверхность. Меня грел и успокаивал ребенок — его ребенок, которого я носила под сердцем. Все это помогло выдержать мою скорбь и оттаять сердцу.
Я принадлежала ему и любила его, продолжала бы любить, даже если бы это означало вечное проклятье и адские муки для нас обоих. Несмотря на то, что эта моя любовь ускорила смерть Франца, я и сейчас, спустя столько лет, произношу эти слова с содроганием.
Франц почувствовал мой холод раньше, чем его проинформировали о нашем адюльтере. Возвращаюсь в спальню, ложусь в постель, стараясь его не разбудить. Очень хочется побыть одной, подумать. Только о чем? О том, что я не хочу винить в этом кого-то другого — вы догадываетесь, разумеется, о ком я говорю. Мне жутко вспоминать тот день и час, когда я вернулась с похорон Моцарта.
В тот момент я не узнала Франца — это был кто-то другой. Монстр, чудовище!..
Вот что я хотела рассказать Вам, граф Дейм-Мюллер. Это звание женщина должна носить с гордо поднятой головой. Вы страстный человек, герр Дейм-Мюллер. Это видно из Ваших работ. Когда Вы разминаете глину, то страсть движет Вашими пальцами. Вам знакомо острое желание творца, которым наполняется душа, требуя в жертву честь, добродетель, уверенность в себе; все сгорает в пламени творчества, в огне созидания.
Для кого-то, для постороннего взгляда Вольфганг не был красив. Но всякий раз, окунаясь в его глаза, я чувствовала, как пылает его душа, душа Моцарта, душа великого композитора, Гения. Не такова ли Ваша страсть, как ваятеля, к гипсу, воску и бронзе, герр Дейм-Мюллер?
Вот что еще хочется поведать Вам:
— Наша любовь была волшебством, райским оазисом среди пустынной и холодной обыденности, пронзительной, как осенний ветер. Я преклонялась перед божественной властью Моцарта, сливалась с ней во всей ее беспощадной мужской власти и силе. Место, где мы любили друг друга, стало нашей святыней, храмом, куда вступаешь, оставив за порогом все, чем обладал, чем казался, на что надеялся.
Такова была наши искренние чувства — Моцарта и мои. Нам не было стыдно, зазорно или страшно, а также не было попыток разорвать эти священные узы счастья.
Такой безумной любви хотел Вольфганг, он мечтал об этом с того самого мгновения, когда прикоснулся ко мне впервые.
Я не могла этому противиться. Его желание, его тоска и скорбь, которую он таил в сердце, — все сливалось в наших объятиях. И мы сливались в единое целое, как в священном танце, и трудно было различить, где кончалось его тело и начиналось мое. Но эта волшебная сила, владеющая нами, вселяла в меня трепетный страх: а вдруг это закончится, как сон, как наваждение. Что тогда будет? Да будет ли все это после? Мне хотелось убежать, спрятаться, вернуться в прошлое. Но я не могла. Один только запах его кожи неумолимо ввергал меня в водопад любви, разбивал вдребезги все страхи.
Во мне эхом отзывались такие слова:
— Люби меня, только люби меня.
По-моему, в такие мгновения между нами царил сам Господь Бог, наш друг и утешитель наших сердец. Всевышний направляет и не дает порушить наши души, а значит, и нас. И это целительное действо многолико — для Моцарта им стала музыка, для меня — его музыка, душа и его тело. Такова тайна Господней власти, тайна, которую для человека никогда не откроется.
Нам остается лишь поклоняться и жить по Богу. Стоит человеку свернуть в сторону, как тот превращается в оболочку, растение или в откровенное ничтожество.
Теплит сердце то, что у меня, как «любимой ученицы» Моцарта, осталось два сокровища: самый интимный фортепьянный концерт с посвящением мне, и наш сын Вольфганг. После смерти мужа Франца у меня остался сын — плоть от плоти Моцарта, и сердце мое разрывалось на части, когда я была не с ним.
Такова, дорогой герр Дейм-Мюллер, правда о Марии Покорной — это моя девичья фамилия. Спросите себя: способны ли Вы переварить такую правду? Бывает, что человек — избранник страсти — не может или не хочет принять ее вызов. Такова природа Божественной силы: посмотри ей в лицо, преклоните перед нею колени и примите ее в свои объятия, иначе она уничтожит вас. Вам это известно, я уверена.
Еще раз спасибо за прядь волос Вольфганга Моцарта, которые Вы срезали с покойного, когда снимали посмертную маску. Я буду хранить ее как самую бесценную реликвию. А Вы должны точно так же беречь свой Божественный дар творца.
Молчаливо преданная Вам Мария Магдалена Хофдемель».
«Брюнн, 7 марта 1797 года.
Дорогой герр Дейм-Мюллер, простите за мое долгое молчание в ответ на Ваше последнее письмо, которое пришло, стыжусь сказать, полтора месяца назад. В этой задержке нет ничего преднамеренного. Не было и часа, когда бы я не думала над ответом; но перенести его на бумагу оказалось не так просто. В последние недели я совсем ослабела, и мне теперь трудно выйти из дому даже на полчаса. К счастью, пенсии, выделенной мне Его Величеством, хватает на оплату ренты и еще немного остается на еду и чай. Кофе я больше не могу пить, он слишком возбуждает мою нервную систему. От этой привычки было всего трудней отказаться.
Я много думала о Вас. Вы пишете, что между нами протяну-та невидимая временная нить. Я тоже ощущаю ее. Да и может ли быть иначе, если каждую минуту жизни я вижу перед собой бронзовый слепок с лица Вольфганга Вашей работы и ощущаю его дыхание от Ваших произведений?
Да, дорогой герр Дейм-Мюллер, Вы не единственный, кому знакомо это дыхание. Был такой человек, доктор, с которым я познакомилась, когда мне было двадцать два года, много лет спустя после смерти Вольфганга и незадолго до его собственной кончины. Его звали доктор Николаус Франц Клоссет. Именно он был с Вольфгангом в последние, самые долгие и мучительные для того, месяцы, и именно он сделал все возможное, чтобы поведать мне правду, которую все упорно скрывали.
Николаус Клоссет появился у нас на пороге дома летом 1789 году. Помнится, его все время угнетали какие-то думы. Но, может быть, я была тогда молода, и все воспринималось мной в другом свете и цвете?..
Доктор Клоссет приехал к нам внезапно, как с неба свалился. Я уложила его в постель и заботилась о нем. Он оставался в нашем доме несколько дней, и все это время мы с ним беседовали. Он терзался муками совести, такими глубокими, что не мог поделиться ни с кем. Я старалась облегчить его телесные муки с помощью различных микстур и нежных слов.
Мы с ним мало говорили, однако прекрасно понимали друг друга без слов — такое происходит с людьми в чрезвычайных обстоятельствах, когда мишура условностей слетает сама собой.
Николаус Клоссет был охвачен идеей фикс, очень простой: он стремился успеть записать все, что знал про болезнь и кончину Моцарта. Над ним довлели некие тайные и мрачные силы, гнет которых и побуждал его спешить. Доктор торопился закончить свои праведные труды. Он строчил, как безумный, исписывая страницу за страницей. И оставил их у меня, когда вернулся в Вену. Я спрятала их, и ничего не делала с рукописью, пока он был жив, так как знала: если записи найдут, то их уничтожат; не поздоровится и тому, у кого они были спрятаны.
Так было со всем, что имело отношение к жизни Вольфганга. Я не показывала эти записи ни одной живой душе, и лишь обстоятельства заставили передать их вам. Рукопись была обернута и запечатана в пергамент — точно такой Вы держите в своих руках. Признаюсь Вам, я собиралась предать ее огню, когда судьба постучится в мою дверь. Я уверена в том, что не ошиблась в сроках.
Итак, герр Дейм-Мюллер, вручаю Вам рукопись, которую мне передал Моцарт: партитуру последней масонской кантаты «Громко прославим нашу радость», письма Вольфганга моему мужу Францу и, — не удивляйтесь — подметное письмо на имя Франца, которое я перехватила совершенно случайно, и где есть ответ на трагедию, происшедшую в нашем доме. Разумеется, там нет окончательного ответа. Каждый вправе найти его сам. Но то, что Вы прочтете, подтвердит Вам: тайное всегда станет явным, как бы ни старались люди в «сером», имя которым легион. Мы с вами не одиноки, и нас все равно больше.
До тех пор пока Вы служите творческому огню, пылающему в Вас, пока эти зарницы счастья обжигают изнутри Ваши скульптуры, никто не причинит Вам вреда. Разве не так творили Шиллер, Гете, Моцарт?
Эти строки предназначены Вам, и только Вам. Ибо с ними в Вашу жизнь входит сила, которая сильнее слов. Вы найдете ответ между строк, это обет молчания, который Вы должны принять и который больно ранит тех, кто, не желая или не умея отдаться огню, играет с ним.
Если когда-нибудь в будущем Вы решите разделить этот обет с другим человеком — прошу Вас, дорогой герр Дейм-Мюллер, не ошибитесь в выборе. Христианские святые говорят, что путь любви пролегает через тернии к звездам.
Благословляю Вас.
Мария Магдалена Хофдемель».
«Брюнн, 21 июля 1797 года.
Дорогой герр Дейм-Мюллер!
Вы прислали мне два письма, и я до сих пор не ответила ни на одно из них. Я долго и мучительно размышляла над ответом. Поначалу я надеялась, что бумаги Вольфганга Моцарта и Франца Хофдемеля утолят Ваше любопытство. Но Вы слишком настойчивы, мой герр Дейм-Мюллер. Это тоже объединяет Вас с Вольфгангом. А я? Я слишком мягкосердечна, — или слишком доверчива? — чтобы не внять Вашим просьбам.
Вы спрашиваете, как они — католические князья и сильные мира сего — узнали, что Игнац фон Борн и Моцарт начали работу над сценарием или либретто «Волшебной флейты». Этот вопрос, милый герр Дейм-Мюллер, позабавил меня. Уж кто-кто, а Вы профи в этих делах. Вы так же профессиональны в политике, как и в своем деле. И немудрено: сколь огромен Ваш талант, столь Вы талантливы во всем. В свое время Вы узнаете ответ, и Вам не потребуется никаких объяснений. Пока же я могу сказать только одно: «посвященные» были, есть и будут. У них, как говорят, все схвачено, их коллективный интеллект настолько обширен, мобилен и быстродействующий, что им не составляет труда узнать, что творится в наших сердцах и умах, даже если они не могут схватить нас за горло. Это звучит как необъяснимая страшилка, я знаю. Но успокойтесь: их знание само по себе мало что значит. Но стоит переступить некую незримую черту, как тут же включаются различные механизмы: если прежде все у Вас ладилось, имя Ваше звучало у всех на устах, то теперь все иначе. Вам постоянно вставляют палки в колеса, все идет прахом, катится под откос, Ваше имя погружается в забвение; тогда знайте: впереди смерть, физическая или духовная — что, в принципе, одно и то же. Вот и с Игнацем фон Борном получилось так же: он принял решение, они узнали об этом и направили на него Зюсмайра — связующее звено между миром Моцарта и правящей богемой. Но за всем этим, как мне кажется, стояла зловещая фигура аббата Максимилиана Штадлера.
Что делать, дорогой герр Дейм-Мюллер, я уступаю Вашим просьбам. Я расскажу, только при одном условии: Вы должны хранить молчание. Я не хочу утруждать Вас длиннотами, а Вы, я думаю, в Ваши почтенные годы, способны себе домыслить уже по намекам и нескольким знаковым словам — целиком все здание.
Франц Ксавер Зюсмайр появился в судьбе Констанции после того, как он определился секретарем и учеником у Вольфганга. Как это случилось? До этого любознательный провинциал из верхней Австрии нашел благосклонного учителя в лице Антонио Сальери. На происшедшую метаморфозу Моцарт даже не обратил внимания.
Бесспорно, Зюсмайр, может быть, и любил музыку Моцарта, но его отношения с учителем, держащим его на положении «шута горохового» выглядели довольно странными.
Сначала жена Вольфганга Констанция подружилась с Зюсмайром, а затем у них наступил адюльтер, или любовная связь. Он так напоминал и дополнял Констанцию: беззаботный, легкий на подъем и необязательный — точь-в-точь она. Отношение Франца Зюсмайра к себе Моцарт воспринимал как преданность и искренность. Он видел, что Констанция и Зюсмайр нашли общий язык — какая ирония судьбы! И даже больше: она родила от него ребенка.
Причин к отмщению сильных мира сего было много и одна из них — создание оперы «Волшебная флейта». «Волшебную флейту», «вышнюю песнь» масонства, направленную, по замыслу, на прославление масонской идеи гуманизма, человеческой любви, в которой маэстро в образе Зарастро воздвиг памятник глубоко почитаемому им Игнациусу Эдлеру фон Борну. Заключительные аккорды «Флейты» вызывают слезы на глазах у новой поросли немецких романтиков. И в Австрии, и в Германии, мой милый герр Дейм-Мюллер, наверняка есть представители этой породы. Но для самого Вольфганга эта симфония стала символом начала преображения немецкой оперы.
Все, что предшествует его последней масонской кантате «Громко восславим нашу радость», Вольфганг сочинял, ища спасения от всепоглощающего ужаса, от вечного томления в сердце, пытаясь вырваться из окружающей скудости и серости обыденщины для полета свободной мысли.
С Игнациусом фон Борном Моцарт взялся за сочинение «Волшебной флейты». Как ни терзался Вольфганг, он не мог найти кульминации, которая явилась бы ответом на все его вопросы. Мучительно искал решение финальной части, отражающее ту первобытную тьму, которая определила содержание предшествующих частей, и ту божественную силу человеческого мира, покидающего его. Он-то знал, как волшебна эта сила в соборности и как тщетна и мизерна одна-единственная человеческая душа.
Вольфганг трудился неустанно, но ответ по-прежнему не находился. И все это время рядом с ним был Зюсмайр, который исправно играл роль соратника и преданного друга. Наконец, ему удалось завоевать доверие Вольфганга. И Моцарт в своих поисках и создании «Волшебной флейты» доверился Зюсмайру, не ведая, что тем самым вверяет свое творение Сальери, а значит, властям предержащим или князьям мира сего, которые тайно правят людскими судьбами. И кто знает, что Моцарт, создавая «Флейту», не знал, что работает на свою погибель или, создавая оперу, сознательно возводил себе мавзолей? Во «Флейте» прозвучали вечные вопросы: о стремлении человека к свободе, об обретении Бога в свободной душе. Так Вольфганг закончил свое произведение и в неведении своем передал его прямо в руки «сильных мира сего».
Но Моцарту было уже все равно, более того, он был по настоящему счастлив, хотя его творение попало в лапы тех, кто, прикрывалась идеей «братства», не освобождает человека, но порабощает его.
Зюсмайр, беспрекословно выполнив поручения князей тьмы, стал топтаться подле Констанции, жалобно скуля и вымаливая утешение.
Дорогой герр Дейм-Мюллер, случилось невероятное: однажды ко мне в гости пожаловала сама госпожа Констаниция Моцарт. Это случилось в тот страшный 1791 год. Впрочем, лучше всего поведает Вам об их отношениях исповедь самой Констанции — это гораздо проще и яснее.
Вот ее рассказ:
«Зюсмайр пришел ко мне за год до того, как наступил финал жизни Моцарта, — ты тогда была совсем юной, моя Мария. Он был младше меня на четыре года, но уже являл собой взрослого мужа. И Моцарт нам не препятствовал. Я видела, как мой милый Вольфганг страдает из-за меня — той самой Констанции, которую продолжает любить, но наградой за эту любовь оказывается только гнетущая тоска.
Вначале я не могла представить себе жизнь с Вольфгангом: он был чокнутым на музыке.
Ведь, если у Моцарта не было концерта, то он, как правило, сочинял музыку от пяти до девяти часов в день.
Признаюсь, что решающую роль в этом моем выборе сыграли мои надежды на успех, деньги и беззаботную жизнь, и я согласилась на брак с Моцартом, тем более что наши сексуальные потребности пребывали в идеальном чувственно-эротическом согласии. Мы были близки по духу, вероятно, и в их беспечности и известном легкомыслии, но с одной оговоркой: если Вольфганг все еще следовал внушенным ему правилам хорошего тона, благопристойности и приличий, то я больше чувствовала тягу к богемной, менее скованной условностями, жизни. Моцарту, от природы флегматичному и беззаботному, расточительному, но скромному, это было не в тягость. Еще в свою бытность в Мангейме я убаюкивала его семейной идиллией домашнего очага. Все это подходило Моцарту, так как контрастировало с постылой зальцбургской зашоренной жизнью.
Когда я укладывалась в постель по причине своих частых болезней, или когда рожала, то мой Вольфганг постоянно находился около меня и ухаживал за мной, как отец, или вернее — нянька. По-моему, достаточно одного эпизода, свидетельницей которого была моя сестра Зофи Хайбль. Вот ее повествование:
«Я сидела у ее кровати. Вольфганг тоже: он работал. Ни я, ни он не смели пошевелиться, чтобы не разбудить больную, наконец-то уснувшую после нескольких бессонных ночей. Неожиданно с шумом вошла служанка. Опасаясь, как бы не разбудили жену, и, желая дать понять вошедшей, чтобы она не шумела, Вольфганг сделал неловкое движение, забыв про раскрытый перочинный нож, который держал в руке. Падая, нож вонзился ему в лодыжку, очень глубоко, по самую рукоятку. Вольфганг, такой изнеженный, сдержался, несмотря на боль, и подал мне знак следовать за ним. Моя мать обработала рану и наложила болеутоляющую повязку. Хотя из-за болей Вольфганг несколько дней хромал, он сделал все, чтобы его жена ничего об этом случае не узнала».
Я отдалась на волю волн, живя одним днем. Я и не пыталась ни понять чудесный характер своего Моцарта, ни подняться до уровня его музыкальных талантов или даже гениальности, как мне многие потом говорили. Я обращалась с ним, как с рабом, покорным и счастливым, играла с ним, как с ребенком, которого очень любила, но одновременно и немножко презирала. Все возвышенно-детское в Моцарте, его чистоту, подобную только что выпавшему снегу, кристальную прозрачность я принимала за наивность и глупость. Я устраивала ему смешные сцены, припадки ревности и, как все глуповатые, но красивые и очень требовательные женщины, думала о том, как бы еще больше повязать его своими капризами, которым он охотно потакал. Я прекрасно чувствовала, что он влюблен в меня, да еще как сильно влюблен. Я главенствовала над Вольфгангом в сфере чувств, и он был счастлив отдаваться этой восхитительной тирании Эроса.
Несомненно, между нами была превосходная чувственная совместимость, которая, возможно, заменяла нам все остальное. Денежные заботы постоянно присутствовали в нашем доме, и трудно было разобраться сразу, кто из нас более виновен в этой нужде. Во всяком случае, в 1789 году уклад нашего дома в Вене смахивал больше на житье бедного подмастерья. Будучи свободным художником, Моцарт деньги зарабатывал нерегулярно. Он пристрастился к бильярду, чтобы пополнить наш скудный бюджет. Но, несмотря на это, мы постоянно нуждались. К тому времени на венских подмостках царили такие баловни судьбы, как Глюк и Сальери. И Моцарту, театральному революционеру в душе, даже мечтать о толстом бумажнике было не так-то просто, да он и не мыслил в денежных вопросах ничего. Раньше эти обязанности целиком и полностью лежали на его папочке Леопольде.
Мой Моцарт сочинял неплохие фуги, которые я слушала с таким удовольствием. Может быть, я не стала домовитой женщиной, но я никогда не знала благодати нормальных жизненных условий, унаследованных еще от моей славной матери Цецилии Вебер.
Хотя, что там говорить! Были ведь и вполне урожайные годы, и в полную нищету семья никогда не скатывалась. Я, как мадам Моцарт, презревшая семейную рутину, все-таки делала самое необходимое, и мой супруг, совсем не сказочный принц, недовольным никогда не был.
Теперь можете представить себе, какой хаос временами царил в нашем доме! Что мог предложить мой гениальный выскочка в то время, когда число его противников и кредиторов неуклонно возрастало? Совсем не то, что я воображала еще в Мангейме, когда Моцарт рисовал мне самые фантастические картины нашей будущей жизни. Хорошо еще, что я умела чудесно приспосабливаться к обстоятельствам. В свои двадцать лет я как нельзя лучше вписывалась в беззаботный образ жизни своего мужа. Правда, в первые три года нашей совместной жизни деньги текли к нам ручьем и даже речкой. Когда появлялись деньги, они тут же уплывали на хорошую еду, вино и одежду. Обвинять меня тут нелегко, особенно нас с Вольфгангом — молодых влюбленных людей. Не покажется странным то, что мой Моцарт, жалуясь при случае на мое поведение, ни словом не обмолвился о моей роли как хозяйки дома, хотя я в домашнем хозяйстве не понимала ничего.
Скажу прямо: наша сексуальная жизнь как супругов, по крайней мере, в течение восьми лет — вплоть до 1789 года, протекала удовлетворительно, поскольку я почти постоянно была беременна, родив в общей сложности пятерых детей. Правда, трое младенцев умерли сразу после рождения, в живых остались только двое — Карл Томас и Франц Ксавер. Терезия Констанция, родившаяся в 1787 году, прожила всего год. Разумеется, мне не раз доносили, что у Вольфганга была масса побочных интрижек и связей в последние годы, к тому же он имел множество учениц. И в то же время мой Моцарт нежно любил меня. Доказательства его пламенных чувств ко мне в его письмах, как например в этом:
«Любимейшая женушка!
С радостью получил я Твое милое письмецо. Надеюсь, что и Ты вчера получила от меня 2-ю порцию отвара, мази и муравьиной кислоты. — Завтра поутру в 5 часов я отправляюсь — если бы не радость вновь увидеть Тебя и снова обнять, так я бы еще не выехал, ибо сейчас скоро пойдет «Фигаро», к коему мне надобно сделать несколько изменений и, следовательно, быть на репетициях, — видимо, к 19-му я должен буду вернуться назад, — но до 19-го оставаться без Тебя, это для меня просто невозможно; — дорогая женушка! — хочу сказать совсем откровенно, — Тебе нет нужды печалиться — у Тебя есть муж, который любит Тебя, который сделает для Тебя все, что только можно, — чего Твоя ножка пожелает, наберись только терпения, все будет совершенно определенно хорошо; — меня радует, конечно, ежели Ты весела, только я хотел бы, чтобы Ты не поступала порой столь подло — с N. N. Ты слишком свободна. также с N. N., когда он еще был в Бадене, — подумай только, что N. N. ни с одной бабой, которых они, вероятно, знают лучше, нежели Тебя, не столь грубы, как с Тобой, даже N. N., обычно воспитанный человек и особенно внимательный к женщинам, даже он, должно быть, был сбит с толку, позволив себе в письме отвратительнейшие и грубейшие дерзости, — любая баба всегда должна держаться с достоинством, — иначе ей достанется от злых языков, — моя любовь! — прости, что я столь резок, лишь мой покой и наше обоюдное счастье требует этого — вспомни, как Ты сама согласилась со мной, что Тебе надобно уступать мне, — Тебе известны последствия, — вспомни также обещание, что Ты мне дала. — О Боже! — ну попробуй только, моя любовь! — будь весела и довольна и ласкова со мной — не мучь ни себя, ни меня ненужной ревностью — верь в мою любовь, ведь сколько доказательств оной у Тебя! — и Ты увидишь, какими довольными мы станем, поверь, лишь умное поведение женщины может возложить узы на мужчину. Прощай — завтра я расцелую Тебя от всего сердца. Моцарт».
Вольфганг искусно прятал свой упрек по поводу моих адюльтеров: «любая баба всегда должна держаться с достоинством»
* * *
Я перестал читать текст и подумал, как лицемерна Констанция, как неискренна!.. Действительно, была ли ревность жены Моцарта обоснованной? Как утверждали современники, она была лишена способности любить, ей было незнакомо это высокое чувство. Так же, как и обратная сторона любви — ревность, она была лишена и этого. Зависти и злости — у нее хватало с избытком. Достаточно серьезные связи ее мужа с женщинами из высшего света приводили Констанцию в неописуемое бешенство.
«Овладев» Моцартом, она старалась склонить его к дальнейшей преданности, о чувствах тут и намека не было. Это были очередные мизансцены и даже акты спектакля под именем «Высший свет, он захотел!». Но позже, с выходом на сцену секретаря и ученика Моцарта Франца Зюсмайра и наступившим отчуждением маэстро, все супружеские отношения с Констанцией сошли на нет.
Вольфганг, в конце концов, так и смирился со связью Констанции и Франца Зюсмайра. Это видно невооруженным взглядом в его последнем письме от 14 октября 1791 года: «делай с N. N., что хочешь». А через два месяца моего Моцарта не стало. Но в письме нет и намека на его смертельную болезнь, — вот в чем загадка, точнее — большая тайна.
* * *
«Как бы там ни было, наш брак был счастливым, — такой взгляд, несомненно, разделил бы и сам Моцарт. Разумеется, я так не считала: я совершенно не любила своего мужа. Моцарт боготворил меня, действительно обожал, своеобразно и несмотря на все увлечения на стороне. Сам Моцарт состоял как бы из двух лиц: очень рано в искусстве — муж, во всех других отношениях — настоящий ребенок. Наш брак существовал благодаря сексуальной зависимости Вольфганга от меня.
Я не открою секрета, если скажу, что Моцарт не был отцом моего младшего сына Франца Ксавера. Ну и что! все равно было и есть то, что Вольфганг Ксавер (Франц Ксавер) был сыном знаменитого отца.
Трудно сказать, как у нас с Францем возник роман.
Он, Зюсмайр, прислал мне письмо за день до своего визита, прося разрешения прийти. Он писал, что есть надежда смягчить сердце Вольфганга, что он, Зюсмайр, пытается мне помочь. После стольких лет страданий я хваталась за любую соломинку, за любую самую призрачную надежду избавить моих детей, сына от нищеты и тоски. Отчаявшись сама что-то изменить, я механически приняла у себя помощника мужа.
В то утро, впервые появившись на пороге, Зюсмайр посмотрел мне прямо в глаза. Я никогда не видела такого взгляда. Он был не дурен собою, с гладким простоватым лицом, всего на четыре или пять лет моложе меня. В белесых глазах его застыла безысходность, а кожа была бледна настолько, что казалось, будто из него выпустили много крови. Это был взгляд изгоя, отверженного, проклятого Богом. Тронутая душевными мучениями, которые он натерпелся с детства, я не могла не посочувствовать его страданиям. Слишком уж они напоминали мне мои собственные.
Он ко мне вошел робким юношей, и мы стали говорить. Я скоро поняла, что он пришел не за тем, чтобы помочь моему Моцарту разгрести авгиевы конюшни, но чтобы самому, набравшись музыкальных премудростей у Вольфганга, избавиться от уныния, вызванного насмешками и даже издевательствами моего мужа, и стать в итоге звездой венских подмостков. Да, да — ни больше, ни меньше!..
Он пришел ко мне за советом и помощью. Мне это было глубоко безразлично. Но Зюсмайр оставался со мной целых три часа. Он рассказывал о странных и ужасных страданиях, которые точат его сердце. Но мимоходом не забывал оговариваться, что его ждет звездный час, что сам Сальери хвалил его, когда он был у него в учениках, и предсказывал удачную карьеру музыканта.
Я слушала его, радуясь уже тому, что кто-то пытается разжалобить мое сердце и открыть мою душу.
Он пришел второй раз, затем третий, четвертый.
Потом Зюсмайр признался в своей любви. Это было на водах, в Бадене. Как я любила там бывать, ощущая себя дамой из высшего света. Я не хотела связывать себя с ним, мне хотелось лишь помочь ему, а потом избавиться и от него. Но я помолилась и спросила свое сердце:
«Смогу ли я полюбить этого человека?»
Ответ пришел сразу, и я уступила.
Потом наступила осень 1790 года. Моцарт уехал в Германию. Мы оказались в доме вдвоем: Зюсмайр и я, оба были так одиноки, что вскоре стали страстными любовниками. Странно, но Франц был единственным мужчиной, которого я не желала как мужчину. Даже сейчас я не знаю, почему между нами была эта связь. Возможно, причиной всему были его страстное желание будущего и мое богатое (женское) прошлое.
Наш союз был странным, в нем не было должной пылкости влюбленных сердец. Он Вольфгангу в подметки не годился — Моцарт знал толк в любви, нежности, и то, как разжечь сердце собственной жены. Некая властная сила удерживала нас вместе, но природу ее я не понимала. Зюсмайр часто рассказывал потрясающие вещи: о людях, которые правят миром, и о «великих», которым они служат. А что же я? Я слушала его, ибо где-то в самых тайных уголках моего существа таилось желание. Слишком долго я была одна. Зюсмайр жаждал меня, он даже говорил, что этого требовали от него «великие мира сего».
— Я связан договором, — однажды признался он.
Просто удивительно, каким образом этот «страшный договор» мог мучить и в то же время искушать его. Об этом он не распространялся, а только говорил намеками, называя придворного капельмейстера Сальери, архиепископа Мигацци и другие, более высокие фигуры светских и духовных лиц империи.
Порой мы любили друг друга день и ночь. Так нова была для меня эта чуждая и дерзкая сила, которая влекла меня к нему, что я покорялась ей снова и снова.
Однажды, примерно через месяц после первой нашей встречи, в полнолуние, распростертая под ним, я молча глядела на какую-то гримасу на его лице. Что это означало — выражение муки или страданий — я не знала. Он стал нести какой-то бред, — я так и не поняла.
— Констанция, мы заключили с тобой пленительный договор.
Только ты и я, — отчаянно бормотал он. — Мне дали микстуру, которая не приносит страданий и не означает убийства. Она, и только она разделит нашу с тобой боль, освободит тебя от древнего заклятия.
И ты обретешь славу, богатство и покой.
Зюсмайр любил организовывать какие-то ритуалы, становясь на колени, подставляя ладони, как будто чего-то просил. Я прощала ему все, — он же был сущим ребенком. Мы обнимались, слившись в упоительном поцелуе, и доводили наши любовные игры до экстаза. Правда, я так и не уловила смысла странных речей, которые он вел тогда. Про какую микстуру, и про чье убийство.
Но играть он умел. Артист. Помню, когда он добивался моей любви, то на его глазах блестели настоящие слезы.
— Я странник, я так долго шел к тебе, чтобы обрести законный успех, — туманно говорил Франц. — Теперь ты моя, а значит, с этих пор твоей судьбе предначертаны успех и богатство.
Наш союз освящен высшими силами мира сего.
Неся эту милую чушь, он походил на молодого офицера, который только что вернулся из боевых походов и хотел любви, чтобы было все и сразу.
Я внутренне молила Бога даровать Зюсмайру блистательную карьеру при дворе, а значит, успех и процветание. Ибо он был узником обстоятельств. Он никогда не верил до конца, никому и ничему. Я поняла, что он волшебным образом научился управлять своей энергетикой и пользовался этим в своих целях. Ясными, простыми словами я молила Господа помочь ему в его дерзаниях.
Получив каждый свое, мы блаженно лежали в постели. Нежились в лучах чувственного райского счастья. Когда я открыла глаза, он уже сидел на постели передо мной.
Мы скрепляли наш договор поцелуями и новой серией любви.
И вот исцеление наступило. С лица Зюсмайра исчезло всегдашнее затравленное выражение униженного и оскорбленного «шута горохового». Передо мной был самодостаточный человек. И я, держа его в объятиях, возблагодарила Всемогущего за чудесное возрождение в нем жизни. За что мы, женщины, любим мужчин? Конечно же, за будущее. У Франца Ксавера Зюсмайра теперь было великолепное будущее!..
Правда, тогда я еще не вполне осознавала, что тот, с кем я делила постель, сам находился во власти темных сил, играющих человеческими жизнями, будто пешками на шахматной доске.
Две недели в душе Зюсмайра царил покой. Случалось, что в глазах его вспыхивала прежняя мука изгоя, и тогда страх искажал лицо. Но Франц — все-таки мужчина, и ему было несравненно легче, чем нам, женщинам. А вот со мной начало происходить нечто странное: неведомая доселе сила овладела моим телом и стремилась изгнать из него мою душу. То и дело, чтобы не тронуться умом, я повторяла:
— Помоги мне, Господи, помоги мне, Господи, помоги мне.
Дыхание мое прерывалось, голова кружилась. И наваждение ушло само собой.
Любовный договор связал нас настолько, как будто нас вплели в цепь таинственных событий, слепив из нас одно целое. Единый организм. Я воочию чувствовала, что его физические ощущения стали моими. Когда он пригублял вино, я чувствовала во рту вкус вина; когда курил — дым табака; у Франца Зюсмайра болела голова — и у меня была сильная мигрень.
Моя любовь к этому человеку крепко держала меня в тисках желаний, и тянула в омут преисподней. Тогда я уж точно знала: над Зюсмайром довлеет сила, враждебная окружающей его жизни. Время от времени она переполняла его, стремилась наружу. Зюсмайр, а вместе с ним и я, испытывала невыносимые физические страдания и отвращение к себе. Эта сила, или энергия, держащая его под особым колпаком, была особого рода. Насколько я тогда могла догадываться, по сути своей она направлялась «сильными мира сего», подпитывая все его устремления. Порой мне казалось, что это черная энергия Зла, перетекающая из Зазеркалья.
Этот заряд энергии из преисподней внушал «посвященному» человеку, что он сам по себе — лишь жалкая картофельная балаболка. Но если тот становится частью системы, например, политической или религиозной, — ему внушалась идея-фикс: он может управлять судьбами людей, стран и континентов.
Как я догадалась, сама по себе эта энергия не работает, и ее механизм запускается, благодаря подпитке живыми соками и кровью своих избранников — таких, как Зюсмайр, и всех, кто с ними близок.
Я пыталась спасти Франца и вырвать его из власти темных сил параллельного мира. Я даже молилась за него. И Зюсмайр был очень благодарен мне за то, что я его понимаю. Темные силы были не властны над ним, но лишь тогда, когда он был рядом со мной.
Хорошо еще, что он делился со мной той жуткой правдой, которую знал.
— Они занимаются селекцией людей, отбирая их по способностям — таланту в музыке, истории, литературе, естественных науках, — говорил он, — а потом питаются энергией этих вундеркиндов.
— А что им нужно? — наивно интересовалась я.
— Им нужны жертвы, — ответил Франц Ксавер. — Особенно те, что не поддаются управляемости извне. Они рассылают знаки, предупреждают строптивцев. И если жертва не реагирует и приближается к роковой черте, тут-то они берутся за него всерьез. Неудачи, горе вперемежку со страхом так и сыпятся на человека, терзая его со всех сторон. И, в конце концов, он либо покоряется, либо погибает.
Шло время, и такие моменты душевного просветления стали приходить все реже и реже. Зюсмайр любил меня все лихорадочней, а я? Я боролась с враждебными силами, а по сути, сама с собой, и это подтачивало мою душу и сердце. И настал день, когда я почувствовала, что больше не могу. Зюсмайр яростно отрицал, что он тому причиной. Он стал ревновать меня даже к собственному мужу Вольфгангу. Я же совсем ослабела: постоянное предчувствие близкой смерти Моцарта, и дрожь во всем теле иссушили меня так, что порой я не могла сделать и шагу.
Как-то раз Зюсмайр попросил меня о каком-то пустяке, я же ему отказала. Зюсмайр почувствовал, что он теряет власть надо мной.
Неожиданно Франц заявил, что покончит с собой; затем стал угрожать мне какой-то страшной расправой. Говорил, что есть силы, которые растопчут меня, «поставят на колени». Уничтожат так, что следа не останется.
Еще он грозился разоблачить меня перед светом Вены. Я лишь пожала плечами: большего ущерба, чем нанес моей репутации Моцарт, причинить было невозможно.
Мое сострадание к Зюсмайру победила гораздо более грубая и примитивная сила. Эта сила — инстинкт выживания. Я не желала, не могла отдавать свое тело мужчине, который так мало ценил его святость. Я ясно сказала Зюсмайру: с ним остается мое благословение, но не я. Его гнев невозможно описать.
Угрозы и запугивания длились неделями. На пороге я все время находила подметные письма с угрозами в мой адрес и загадочные знаковые «подарки». Все это время я жила в непреходящем страхе разоблачения. Но боялась я не Зюсмайра, я знала, что он слаб и бессилен и что таким его сделали сильные мира сего, которые наделили его особыми полномочиями.
Нет, что не говори, а я горевала по Зюсмайру, по его любви. Ибо, несмотря на его угрозы и мой ужас, я жалела его, как жалеют больное или убогое животное, в котором видят отражение собственных душевных мук.
Мало-помалу моя рана начала затягиваться. Призрак царства мертвых, где я бродила рука об руку с Зюсмайром, отпустил меня. Дрожь унялась, дыхание восстановилось, а тело и душа снова стали единым целым. Каждую ночь, прежде чем лечь в постель, я молилась за себя, за детей. Наконец, я стала спать спокойно».
Дорогой герр Дейм-Мюллер!
Я вам поведала всю правду о Констанции, ее отношениях с секретарем Францем Зюсмайром. Но это, конечно, далеко не вся правда, всей правды не знали ни Констанция, ни Зюсмайр.
«Сильные мира сего» пытались потушить у Моцарта божественный огонь, который он крепко держал в руках, чтобы с помощью музыки Моцарта управлять миром.
Поначалу они решили «отодвинуть» от него его идейного вдохновителя, по словам самого Франца Ксавера. Они хотели заставить служить великий талант Моцарта своим целям — наставлять людей на путь истинный. Князья мира сего прекрасно знали, как опасны для них те, кто, подобно Вольфгангу, отважно вступают в схватку с тем миропорядком и основами общества, которые заложены тысячи лет назад, невзирая на то, что в душах людей воцарится смятение и хаос. Они боялись Вольфганга, даже мертвого, потому-то и стремились уничтожить все: документы, письма, дневники, все мысли и мечты, которые он в поисках правды доверял бумаге. И даже отказали в христианском погребении — у Моцарта нет могилы; только бы вытравить его имя из людской памяти.
Этим «чистильщиком» стал после смерти Моцарта не кто иной, как аббат Максимилиан Штадлер и в какой-то степени Франц Зюсмайр. Под патронажем этих людей были сожжены тетради, порваны письма, уничтожена даже одежда маэстро. Подчиняясь чьей-то злой воле, эти «гвардейцы тьмы» наводили «порчу» на Моцарта. Последнее, по словам Констанции, причиняло Вольфгангу невыразимые муки, — но все же они, эти безжалостные «силы», шли на это.
По словам Зюсмайра, была подкуплена служанка, которая и подмешивала «отворотное зелье» в еду и питье Вольфганга Моцарта — изо дня в день, медленно, неумолимо. Зюсмайр каялся, что совершил это ради них, ради патриотической идеи существования и благоденствия Австрийской империи, ради христианской нашей веры. Против призрачного «братства» и нового миропорядка, который насаждали тайные общества масонов, как это произошло в несчастной Франции.
Для меня более чем странно, что жена Моцарта была так откровенна во всем этом и открыто признавалась в отравлении маэстро и своего мужа. Скорее всего, она, наверняка, все рассчитала заранее, и то, что я буду устранена со столичной сцены жизни, и готовила заранее трагедию в нашем доме.
Поймите правильно, герр Дейм-Мюллер, Франц Зюсмайр, несмотря на свои нечистоплотные и, в общем-то, богопротивные поступки, не был исчадием ада. Вот другой персонаж этой истории профессор теологии аббат М. Штадлер, верный помощник вдовы Констанции, — вот страшная и загадочная фигура во всем этом действе.
Просто Зюсмайр был слишком труслив и слаб, чтобы распоряжаться собственной судьбой, и был полностью парализован волей «князей мира сего». У этого человека с ничтожной душонкой и жалким воображением была все-таки одна, хоть и крохотная страсть: карьера, слава, которые ему обещал получить с лихвой сам господин Бонбоньери — Сальери. На безрассудную и страстную любовь к женщине он не был способен. Так мать, исступленно любя свое чадо, любой ценой пытается оградить его от всего, что, по ее разумению, может испортить ему жизнь или репутацию.
Пусть Вам не покажется абсурдом, но «чадо» Зюсмайра — это, конечно же, Моцарт. И, как всякая мать, он свято верил в то, что действует во благо своему ребенку.
Что же творилось у него в голове?
Таким, как Зюсмайр, близка натуре весьма своеобразная любовь — любовь-товар, «любовь», которая продается и покупается, «любовь» коллекционеров живописи или золота. Зюсмайр не выносил правды — ее сияние для него было слишком ослепительным. Его влекли два понятия: успех и знаменитость, которые он объединял с существующим миропорядком. А потому он исподволь тянулся к своему настоящему учителю и образцу для подражания — Антонио Сальери, по совету которого он и пустился во все тяжкие, связанные с «выскочкой и масоном» Моцартом. По совету господина Бонбоньери Франц Зюсмайр так и думал, что, присосавшись к своему мнимому другу Моцарту, он лишний раз убедится в правоте своего итальянского наставника.
Гораздо страшнее Зюсмайра, милый мой герр Дейм-Мюллер, были те, кого он называл «великими мира сего». Они именовали себя элитой, высшей верховной властью. Да это и неважно. Такие люди под разными именами существовали и существуют во все эпохи и в каждой стране. Под личиной разума и добродетели всегда скрывается разрушительная сила, замешанная на лжи и страхе, приправленная кастовой самоуверенностью в благородстве собственных помыслов и поступков.
На самом деле, герр Дейм-Мюллер, это — циничные и жестокие монстры, пожирающие плоды трудов и творчества других людей. Они без устали вещают нам о христианстве, о десяти заповедях. А сами всюду снимают «сливки», паразитируя на таланте, профессионализме и бескорыстии простых людей. К сожалению, мой герр Дейм-Мюллер, так примитивно облапошивать себя позволяют почти все.
Люди созданы, чтобы служить Богу, жить по христианским законам. Но человек по натуре своей слаб и боится дать отпор злу., потому-то Зюсмайр и ему подобные парии присасываются к людскому сообществу и живут за их счет.
Заявлено довольно сильно, не правда ли герр Дейм-Мюллер? Теперь Вы знаете правду, хотя правда бывает разной, а истина одна. Может, поэтому правда не стоит того, чтобы ее знать? Далее, как сказано у Шекспира, молчание. Писать об этом грустно, и рука моя утомлена так же, как и мое сердце.
Надеюсь, что Вам хорошо работается.
Ваша Мария Магдалена Хофдемель».
«Брюнн, 29 сентября 1797 года.
Милый герр Дейм-Мюллер!
Это письмо — последнее, мой друг. Мне осталось совсем недолго быть здесь, я уезжаю. Не думайте обо мне плохо. Мой сын Вольфганг уже большой, ему 6 лет. Я знаю только одно, что моему сыну не надобно, как отцу, опасаться завистников, которые могли бы посягнуть на его жизнь. Он не так велик и гениален, как его отец, Вольфганг Моцарт. Я постараюсь ему найти достойное занятие, поскольку люди нашего круга живут другими категориями: не работают, а подыскивают себе занятие по душе.
Ну а те кошмарные события, словно Ивиковы журавли, возвращают мою память к тому ужасному декабрю 1791 года. Просто я чувствую себя, как наш старый кот, который делит со мной весь домашний прозаический быт: я утратила интерес к пище и совсем высохла. Но мне кажется, что внутри я светла и прозрачна, как воздух весенним утром, когда солнце нежно освещает каждую проснувшуюся травинку.
Я была на пятом месяце беременности, ошеломленная и опечаленная внезапной смертью Моцарта, но все-таки пошла на похороны.
Мне сказали, что Констанция больна, и лежит в постели от шока. Я уже потом узнала, что она была совершенно здорова, как мне передали: на лице у нее не было даже признаков печали. Тем самым расчетливая женщина избежала всех хлопот, связанных с погребением Моцарта. Констанция так и не попрощалась с покойным — ни на отпевании, ни на кладбище. Как мне поведали много позже, Моцарта похоронили в общей могиле, 6 декабря 1791 года.
На гражданской панихиде возле собора св. Стефана, показавшейся мне очень странной и даже подозрительной, я почувствовала, что устала от всего, что не в силах больше жить. То была опустошенность от потери горячо любимого мной человека, усталость подкрадывающейся смерти, — ведь беременные женщины читают мысли на расстоянии, разгадывают все головоломки, поставленные жизнью и судьбой.
Какова предыстория трагедии, происшедшей у нас в доме в день похорон Моцарта?..
Франц был страшным ревнивцем, он точно зверь чувствовал, что я больше не принадлежу ему целиком. Не рассудком, но самыми потаенными глубинами своего существа он понял, что распалась та цепь, которая — через мое тело — привязывала его к земле. И он взревел от боли, как загнанный в угол зверь, круша все на своем пути.
Тогда и началась непримиримая тяжба, борьба за меня, за обладанием мной. Но все было напрасно. Франц увидел во мне воплощение зла. Я не винила его за то, что его любовь так быстро обернулась ненавистью. Разве зверь не уничтожает то, что любил больше всего на свете, когда его чрево уже переполнено? Я любила сына, как ни одно живое существо; любила так сильно, что отдала бы его Вольфгангу, если бы верила, что это будет ему — сыну — во благо.
Констанция раздула всю эту историю (либо по собственной инициативе, а скорее — по наущению сверху через известные фамилии: Штадлер — Зюсмайр — Сальери — Вальзегг цу Штуппах — Ван Свитен).
Она была по сути мелочной, самовлюбленной, жадной и примитивной и крайне эгоистичной женщиной. Просто воспользовалась случаем — то ли из-за мстительности, то ли по холод-ному расчету, но встретилась с моим мужем Францем Хофдемелем и по-бабьи эмоционально, в «картинках» проинформировала о «любовной связи» — нашей с Вольфгангом. В трагедии все гениально просто, как это показал в своих шедеврах великий Шекспир.
Вы по-прежнему жадно расспрашиваете меня. Этого следовало ожидать. У умудренных жизнью людей, как Вы, всегда много вопросов, и каждый из них самый важный и неотложный.
Не на все я могу ответить — не из недоверия, а оттого, что времени остается все меньше, а я слабею с каждым часом.
И что же действительно произошло 6 декабря 1791 года в нашем доме № 10 по Грюнангерштрассе, первый этаж которого мы занимали целиком? И почему трагедия нашей семьи, шокировавшая даже императорский дом и становившаяся предметом обсуждения среди венской интеллигенции всякий раз, как только речь заходила о смерти бога музыки, взбудоражила всю Вену и долгое время была окутана тайной? Посудите сами. Кошмар в нашем доме последовал на следующий день после загадочной смерти и не менее странного погребения В. А. Моцарта.
Прав был известный писатель, когда утверждал, что нельзя понять великих, не изучив темных личностей с ними рядом. Итак, по порядку.
Когда я возвратилась из собора св. Стефана, где состоялась панихида по умершему днем раньше Моцарту, муж набросился на меня с ножом в руке с намерением убить. Я была на пятом месяце беременности. Мой крик и крик моего годовалого ребенка спасли нам всем троим жизнь. Потому что наши крики привлекли внимание соседей. Открыть дверь им никак не удавалось. И тогда ее просто выломали. Меня нашли в бессознательном состоянии, с многочисленными кровоточащими ранами на шее, груди, руках; лицо было обезображено. Меня с трудом выходили с помощью двух врачей, но моя внешность — внешность монстра — так и осталась клеймом на всю жизнь.
Франца Хофдемеля обнаружили, только сломав вторую дверь: он лежал на своей кровати с перерезанным горлом, еще сжимая в руке нож, — Франц покончил с собой.
Странности продолжались. Та же «Венская газета» назвала дату смерти Франца Хофдемеля 10 декабря, то есть его день похорон. Разумеется, тоже неслучайно. Судите сами. На Грюнангерштрассе, 10 великий маэстро был частым гостем. Во-первых, они были с Францем братья по масонской ложе, ну, а во-вторых, Вольфганг музицировал, давая мне уроки на клавире. По всему было видно, что Вольфганг души во мне не чаял, преклоняясь перед сочетанием моей неотразимости салонной леди и многогранностью творческой натуры. Из всего этого вылепили примитивный адюльтер.
Потом в одной венской газете от 21 декабря 1791 года сообщалось, что сама ее величество императрица взяла под свое покровительство меня, как вдову самоубийцы, как только миновала угроза жизни, и что меня отправили к отцу в Брюнн, чтобы благополучно разрешиться вторым ребенком.
Хотя, мой дорогой герр Дейм-Мюллер, невооруженным глазом было видно, как королевский двор и лично сам Леопольд II осуществляли строгий патронаж надо мной, чтобы локализовать и скрыть похороны вдруг умершего Моцарта за ширму случившейся у нас трагедии. Высылая в отчий дом меня, кайзер якобы спасал несчастную женщину от назойливых репортеров. В то же время, монарх стремился показать, как он разгневан происшедшим, недвусмысленно намекая на некую нашу «любовную интригу», интригу Магдалены и Моцарта. На это же указывало и то, что император великодушно позволил мне похоронить моего мужа Франца Хофдемеля на кладбище в отдельной могиле, как христианина и добропорядочного католика, а не самоубийцу (ведь, в соответствии с порядком, палач бросал в безвестную яму покончившего с собой, труп которого предварительно зашивали в коровью шкуру).
Совпадение это или нет, но происшедшая наша фамильная трагедия напрочь отодвинула смерть великого Вольфганга Амадея.
Почему смерть Моцарта скрыли, словно позор, вместо того, чтобы обставить торжественно, как кончину великого мастера или вельможи? Ведь в обычаях нашей эпохи, венцы умели хоронить с помпой. А тут фигурирует некая узкая группка лиц, даже не дошедшая до безымянной могилы. В этом-то всеобщем умолчании (похожем скорее на заговор), которое окружало тайну загадочной смерти молодого и знаменитого композитора, а затем последовавшие за этим не менее загадочные похороны и погребение, и зарыта пресловутая собака.
Да, герр Дейм-Мюллер, вопреки той лжи, которую Констанция поведала свету, я дважды виделась с Вольфгангом. Я приходила в квартиру к Моцартам беспрепятственно, вплоть до его смерти. Первая встреча прошла за две недели до кончины великого композитора. Констанция с Зюсмайром были на лечебных водах в Бадене. Моцарт оставался по сути один — служанка Леонора или, как он ее называл, фрау Лорль не в счет. Я только повстречала у Вольфганга доктора Николауса Клоссета, который, оказывается, методично посещал слегшего от недуга маэстро.
Если в июле 1791 года Вольферль жаловался на боли в пояснице, слабость, депрессии, обмороки, крайнюю раздражительность, боязливость и неустойчивость настроения, то в ноябре у него был уже целый букет: рвота, общий отек, дурной запах, жар. Несмотря на это, Моцарт записывал музыку на нотную бумагу и был работоспособен до последнего момента. Эпизодически приходила свояченица Моцарта Зофи Хайбль, она сшила со своей мамашей Цецилией Вебер для Моцарта специальную ночную сорочку, так как он не мог поворачиваться в постели, — его тело, а также руки и ноги опухли.
Я не узнала Вольфганга, он плохо выглядел; лицо маэстро стало совсем бледным; его мучили головные боли. Но по его печальным глазам были видны таящиеся в душе порывы любви, которые с трудом пробивались сквозь измученную болезнью оболочку его несчастного тела.
Какое это было счастье — видеть его. Как я любила его изумленные большие глаза, крупный упрямый нос и пухлые губы. Как я люблю его поныне. Мы провели в той громадной комнате его дома бесконечно короткую ночь. Это был предрассветный час, самый темный в ночи. Я взяла его за руку и погладила лоб. Он улыбнулся, и в этой улыбке я увидела, что происходит, когда страсть вступает в пределы смерти. Она не умирает, она лишь превращается в некую тончайшую субстанцию, полную света жизни.
Он поведал мне о том, чего хотели от него те, кто точно рассчитал час его смерти, — они являлись ему то на улице, то приходили ночью, прямо домой. И именно в те моменты, когда у маэстро начиналась обморочная лихорадка. Они пообещали вернуть ему жизнь и исполнить все его желания, только он должен стать не тем, кто он есть. Вольфганг в гневе выгнал их вон, а потом он рассказывал мне, плача навзрыд, не обращая внимания, что кто-то услышит его. Он мне рассказывал сквозь слезы, стоявшие в глазах, что жизнь начиналась так прекрасно, что он еще недавно был полон новых задач и свершений. Его «Волшебная флейта» открывала совершенно иные горизонты творчества, и вот у истоков этого нового парадиза, роскошества замыслов, была запущена испытанная машина смерти или попросту средневековая аптека, медленно, но верно убивавшая его изнутри, безжалостно руша материальную оболочку, изгоняя его душу вон. Вопрос времени: сколько продержится его бренное тело — несколько дней, неделю или месяц?
— Мария, нам нужно расстаться — прямо сейчас, немедленно, — глядя с любовью в глазах, сказал он мне. — Иначе этот черный вихрь закружит и поглотит тебя.
Не было ни горьких упреков, ни слов прощения. К чему они? Он с мольбой в голосе попросил только:
— Мария, держи язык за зубами и будь подальше. Ты сама сумеешь защитить себя своими достоинствами.
Но тут я решилась и сказала:
— Вольфганг, если у нас будет сын, то я назову его твоим именем.
Он как-то неестественно рассмеялся, затем так светло и тихо проговорил:
— Спасибо, милая Магдалена, ты меня окрылила, я — счастлив, и счастлив навсегда.
Потом умоляюще посмотрел на меня и тихо проговорил:
— Уходи, любовь моя, пожалуйста, а то я буду переживать за тебя и нашего, нашего сына.
Я не пролила ни слезинки. Я только молила Всевышнего, чтобы Он позволил мне быть рядом с ним в его последний час. Я знала, что мои молитвы будут услышаны. Бог не мог отказать мне в этом. Я отправилась домой и стала ждать.
Подле его постели была свояченица Констанции Зофи Хайбл. Это была простая, но искренняя женщина. Мы с ней нашли общий язык. По непонятным мне причинам Констанции не было — она как будто пряталась где-то; иногда появлялся его секретарь Зюсмайр, молчаливый молодой человек, и тут же исчезал.
Уже много позже, перебирая то, что рассказывала мне Констанция у меня дома «на посиделках»: про свое детство, юность, я пришла к неожиданному выводу: она тоже была как-то замешана во всем том, что случилось с Вольфгангом Моцартом и трагедией в нашем доме — смертью моего мужа Франца Хофдемеля. Судите сами, герр Дейм-Мюллер. Таковы мои размышления на сей счет»
* * *
И тут, отвлекшись от писем Марии Магдалены Хофдемель, я сравнил этих двух женщин, сыгравших знаковую роль в жизни и творчестве гениального Моцарта. Жена Констанция умела поддерживать атмосферу очаровательного жеманства. В ранней юности она проводила много времени в театре. Возможно даже, что ее отец и суфлер Фридолин Вебер стал водить ее туда за руку, едва она научилась ходить. Можно представить себе, как она садилась рядом с отцом и смотрела, как по сцене ходили взад и вперед восхитительно одетые мужчины и женщины, странно загримированные, и говорили совсем не так, как обыкновенные люди на улице и дома. И вот с замужеством театральные подмостки перекочевали к ней в дом вместе с Моцартом. Теперь актеры и актрисы вновь появлялись перед нею, приводимые мужем Вольфгангом, сестрой Алоизией или их друзьями и коллегами; и жизнь ее мало отличалась от зингшпилей и опер.
Плохо подготовленная для понимания серьезности и трагического благородства ее бытия рядом с гением, уроками его матери, которая сама была ужасно посредственна сердцем и умом, Констанция, однако, заслуживала благодарности мужа хотя бы за то, что не мешала и не докучала ему в работе.
Что тут еще можно добавить или убавить? Вся жизнь для Констанции была театром, а театр — жизнью. А то, что произошло с великим Моцартом — уже дело техники, о чем приходится размышлять только на лестнице, как говорят французы.
* * *
«Обстановка в доме, где жили Моцарты, позволила мне совершенно открыто быть рядом с умирающим Вольфгангом. Но и нам не пришлось ждать долго, герр Дейм-Мюллер. За час до смерти Вольфганг потерял сознание. Мы думали, что он уснул. Я прикоснулась к его руке, попрощалась мысленно с ним и засобиралась домой. Бог услышал мои молитвы. Он всегда слышит молитвы тех, кто поклоняется Ему за счастье жить на этой Земле.
Наступал новый день.
Я знала: пора. Зофи сказала, что Вольфганг спит и всем пора по домам. День обещает быть нелегким.
Я уехала к себе. Франц не спал и встретил меня несколько отчужденно. Я сказала ему какую-то отговорку-нелепицу, которую он равнодушно выслушал и удалился в апартаменты.
Мне показалось, что у него по работе какие-то трудности.
Я легла спать и сразу же заснула. Проснулась поздно. От внезапного удара в окно, как будто кто-то кинул в стекло камень или палку. Я сильно перепугалась и даже закричала. Душу наполнило чувство ужаса, страх неопределенности.
Тут вошел Франц и, не глядя в глаза, сообщил мне про смерть Моцарта.
Я не удержалась и расплакалась.
— Похороны завтра, 6 декабря, — монотонно добавил Франц и удалился.
Прощание с телом должно было состояться в три часа пополудни в храме св. Стефана — это недалеко от нашего дома, но я решила прийти пораньше.
Как уж я дожила до утра, одному Богу известно.
На другой день, перед моим выходом из дома, произошло странное событие. С улицы раздался зловещий свист, затем ухнуло, — как будто загорелся порох сигнальной ракеты. Потом раздался удар в черепичную крышу нашего дома, и все стихло. Тогда я вспомнила про вчерашний удар в окно моей спальни. Наверняка, это были какие-то знаки, связанные со смертью Вольфганга.
Скоро я была у церкви св. Стефана. Еще никого не было. Ни катафалка с телом Моцарта, ни пришедших проститься с великим композитором. Меня это насторожило.
И вот показались дроги с гробом и небольшая кучка провожающих, среди которых я узнала барона Готфрида Ван Свитена, Антонио Сальери, секретаря Франца Зюсмайра.
Отпевание проходило в Крестовой капелле.
Как был прекрасен мой Вольферль на жутком смертном одре! Исхудалое лицо его стало восковым и напоминало лик святого с древней русской иконы. Вольфганг будто спал глубоким, тяжелым сном. Казалось, вся музыкальная аура проистекла из его оболочки-плоти и рассеялась по комнате.
Мне вдруг показалось, что Вольфганг откроет глаза, увидит меня и, улыбнувшись, скажет:
«Магдалена, иди сюда, хватит валять дурака!».
Но вдруг загудел ветер за дверьми капеллы, раздалась дробь ударов в стекло, что-то ухнуло и со свистом улетело куда-то вверх. Упала мертвая тишина.
«Господи, так это же душа Моцарта!», — подумала я и захотела поделиться с кем-нибудь из пришедших на отпевание.
Я оглянулась вокруг: буквально все кругом было наполнено или чувством горечи, или утраты; тихой грустью веяло от гроба с телом Вольфганга. Я с недоверием подумала, что никогда не зазвучит рояль под пальцами великого композитора. Не послышится его заразительный смех, скорый шаг. Без него в этом мире все будет уже не так, а как-то совершенно по-иному. Я чувствовала это женским нутром, ибо это и есть истинное знание.
То, что я приходила к смертному одру Моцарта в собор св. Стефана, стало известно всей Вене.
Католические князья Мигацци из Вены, Коллоредо из Зальцбурга, а также барон Готфрид Ван Свитен, Антонио Сальери, Вальзегг цу Штуппах, а также аббат Максимилиан Штадлер,
Франц Зюсмайр и все остальные, те, кто плетет тайные сети догляда, чтобы опутать ими нас, поднадзорных, они продают свои души дьяволу в обмен на власть. Они не понимают, что теряют и Бога, и правду, и совесть при этой сделке. Сами того не ведая, они живут в выдуманном, условном мире. Эти бездушные существа плодятся и размножаются, они населяют землю своими потомками, такими же живыми трупами, поклоняющимися фальшивым богам и лживым святыням. Они бесконечно высокомерны и самонадеянны, но те, кто выше их — «великие мира сего», — с легкостью обводят их вокруг пальца. Те же, в свою очередь, дурачат простых людей, отнимая у них все самое ценное. Причем, эти простофили из народа даже не понимают, что именно в них самих заключена божественная сила.
Чтобы свободно жить, человеку не нужно ничье разрешение.
Порою, сидя у окна в предзакатный час, я вижу то, чего ни одна женщина видеть не должна, то, что страшнее самой смерти. Те же видения являются мне и во сне. По улицам прогуливаются не люди, а манекены — женщины и мужчины — с пустыми глазами и со злобой в сердцах.
Кажется, они напрочь забыли как пахнет утро или как первый луч солнца ласкает кожу лица. Главное, что на башмаках у них — ни пылинки, и они с важностью рассуждают о том, об этом — обо всем, упиваясь собственной «мудростью». Земля стала тюрьмою для их душ. То, что смертельное равнодушие выстудило живой человеческий дух, ужаснее всего.
В таком мире, как наш, в мире, который мы сами сотворили собственными руками, сможет выжить, как мне кажется, только художник. Не ремесленник, не фабрикант, не ландскнехт и даже не правитель. Только художник, у которого есть своя мечта, он без колебания вступает в схватку с собственной душой, он отрицает закон толпы и бросает вызов слепящей тьме. И когда молния сжигает его дом, когда пламя пожара опаляет его плоть, когда сгорают все мечты, когда некуда бежать, он благодарит Бога, что остался жив. И в пустоте, на пепелище, он возрождается как Феникс из пепла, воплощая в жизнь свой новый пламенный замысел. Таким был Вольфганг Амадей Моцарт, мой дорогой герр Дейм-Мюллер, и, раз уж вы спросили про сына, то я подтверждаю: при крещении я дала ему имя Вольферль, поскольку Моцарт был его отцом.
На этом, моя сказка-быль заканчивается.
А теперь — Ваша история, граф Дейм-Мюллер. Какова она будет?
Мария Магдалена Хофдемель»