онец сентября 1872 года в Петербурге выдался сухим и теплым. Сергей вспоминал, что раньше, когда он был юнкером, осенью постоянно шли дожди. Случались наверняка и тогда погожие деньки, но они в памяти сохранились плохо. Объяснить это, впрочем, было нетрудно: Сергей любил долгие дождливые дни. В ненастье ротный командир реже гонял юнкеров на плац, предпочитая сосать чубук в казарме да играть в шашки с дневальным. После классных занятий юнкера предоставлялись самим себе. Сергей часами читал на окне. Окно на первом этаже, возле кордегардии, было очень удобное, с широким подоконником. Сергей устраивался на нем с ногами, подложив под спину свернутую шинель. За квадратиками стекол жили деревья — своей, обособленной от человека жизнью — и ему не мешали. Под шарканье близкого дождя так хорошо было вникать в смысл книг.

Кампанелла, Радищев, Маркс, Герцен, Добролюбов — десятки имен открылись ему там.

В ту пору начальником училища был добряк и либерал Платов. При нем строго не преследовали за чтение опасной литературы. Сергей чувствовал себя на своем подоконнике спокойно. А читал он больше всех своих друзей.

Леонид Шишко, бывало, даже ворчал, что у Сергея когда-нибудь от такого чтения зайдет ум за разум.

Сейчас Леонид шагал рядом с ним и был не похож на прежнего себя. Даже смешил немного Сергея. Опушился бородкой, важничал. Но держался нескладно: косолапил, покряхтывал. Видно, не без труда вживался в новую для себя роль цивильного человека, скинув мундир еще за месяц до Сергея.

Они оба впервые за много лет сами целиком распоряжались собой. Перед ними, как перед сказочными богатырями, разбегались в разные стороны дороги. Но то была славная сказка. Дороги сулили счастье.

Леонид писал Сергею из Петербурга, что познакомился с гарными людьми: хлопцы и дивчата дело пытают и живут ладно, коммуной, все у них гуртом, как надо.

В первый же день после приезда Сергея из Харькова они и отправились к ним в гости.

Сергей идет по окраинным, деревенским на вид улицам Петербурга и удивляется тихой и теплой, какой-то не осенней, не петербургской погоде. И, честное слово, не припомнит, чтобы здесь в сентябре было так по-летнему хорошо.

Путь был дальний, и когда они добрались до Кушелевки, дачной местности за парком Земледельческого института, куда Сергей собирался поступать, было уже совсем темно.

В конце немощеной улочки пыжился фонарь. За темными деревьями прятались дома; их тут было немного. «Настоящее захолустье, — подумал Сергей, — мрачно и тихо, как в лесу». Но насупленность природы не могла потревожить приподнятого настроения.

Возле какого-то дома друзья вдруг столкнулись с девушкой.

Она выскользнула из темноты, словно нарочно их подстерегала. Девушка была маленькой, тоненькой, по-детски чисто зазвучал ее голосок:

— Ленечка, здравствуй. Я тебя еще издали узнала.

У тебя походка, как у мишки косолапого. — Она засмеялась — рассыпалась колокольчиком. — Ты не сердишься? — Она спрашивала только для порядка, чтобы Леонид и его спутники присоединились к ее веселости.

— Ось, познакомься, — прятал в басок добрые нотки Леонид, — це Сергей Кравчинский, про якого я тоби казав. А це Соня. — Он чего-то еще раздумывал, пока Сергей и Соня пожимали друг другу руки, потом добавил: — Перовская.

* * *

В большой комнате горела под потолком лампа, освещая стол с самоваром.

Когда Перовская постучала и дверь отомкнули, комната встретила вошедших дружной тишиной.

По тому, как все молча разглядывали его, по выражению лиц, по другим, неуловимым сразу признакам, сливающимся в характерную атмосферу молодежной сходки, Сергей почувствовал, что их приход оборвал спор.

Так оно и было. Только успела Перовская представить его, как один, в студенческой тужурке и пенсне, отодвинул стакан с чаем (до этого нервно помешивал в нем ложечкой) и сказал:

— Устав необходим. Каждому должно быть ясно, кто он такой и какие у него обязанности.

Ему ответила девушка с косами, которая хозяйничала у самовара:

— Мне и так ясно, кто я и какие у меня обязанности. — Ее голос звучал с насмешкой.

— В самом деле, — вмешалась Соня, — кому это не ясны его обязанности? Басову? Ничего удивительного.

— Что вы имеете в виду? — В стеклах пенсне вспыхнул отраженный от лампы свет.

— Очень просто. Вы из рук вон плохо ведете библиотеку у себя в институте.

— У меня были экзамены, вы знаете.

— Причина серьезная, — заметил светлобородый человек.

— Да, серьезная.

— Сейчас экзамены, потом служба, — все так же невозмутимо продолжал светлобородый, — где уж тут заниматься агитацией?

— Вы передергиваете, Николай.

— Нисколько. Я лишь договариваю. Если вы пойдете на службу, станете чиновником…

— Я стану инженером!

— Все равно. Вы будете пользоваться для себя тем общественным укладом, который мы считаем безнравственным.

— Я с вами не согласен.

— Ваше право.

— Вы меня не так поняли, — Басов разволновался, — я не оправдываю наше государство. Но можно служить народу…

— И не отрекаться от своих привилегий? — перебили его. — То есть сидеть на двух стульях?

— Так мы не можем, — сказал Николай, — верно, Соня?

— Я бы так не смогла, — ограничилась девушка кратким ответом.

Всем в комнате, за исключением Сергея, была понятна весомость ее слов.

Соня ушла из дома и скрывалась от отца, петербургского вельможи. Она была по существу единственной нелегальной среди собравшихся.

На ней было простенькое платье, как у гимназистки, с белым воротничком. В другом месте она легко бы и сошла за гимназистку. С нежным девичьим обликом никак не вязалось представление о чем-то серьезном, заговорщическом. Но чем больше Сергей вглядывался в черты Сониного лица, тем неотступнее чувствовал какую-то не девичью, а юношескую одухотворенность, таившуюся в строгом выражении ее голубых глаз, выпуклого лба, красивых губ.

Углы комнаты пропадали в полумраке. Окна были завешены шторами. На столе посвистывал самовар. Одни курили, другие пили чай. Сизый дым слоился у потолка. Обстановка была доброй, несмотря на жесткие слова, сказанные Басову, несмотря на его обиду.

* * *

Снаружи постучали.

— К хозяевам, — сказал неуверенно Леонид.

Хозяевами были мещане, богомольные и робкие, запиравшиеся с темнотой. Их по вечерам обычно не навещали.

Николай мягко и быстро, как кошка, подскочил к окну, откинул штору.

— К нам, — его голос успокоил, — но не пойму — кто. Во всяком случае, не полиция.

Он пошел отпирать. Было слышно, как хлопнула входная дверь. Через минуту в комнату вошел высокий человек. Одной рукой он держался за плечо Николая.

Девушка с косами бросилась навстречу:

— Феликс?

Он улыбнулся ей, но улыбка получилась трудной. Она была не в силах стереть тяжелую усталость лица.

Николай подвел его к столу, усадил.

Сергей с интересом вглядывался в этого человека.

Феликс Волховский был старше его на несколько лет. Он начал в то время, когда у решетки Летнего сада прогремели выстрелы Каракозова. Волховский и сам был отчасти замешан в этом деле, его даже держали под стражей, но за отсутствием улик выпустили.

Арестовали его последний раз больше года назад. Дважды до этого попадал Волховский в Петропавловку и дважды так ловко защищал себя, что судьи не могли даже подвергнуть его административной высылке. Поймать его с поличным, арестовать на крамольной сходке, обнаружить у него запрещенную литературу жандармы никак не могли. Они чуяли, что это крупная птица, но, как говорится в пословице, видит око, да зуб неймет.

Волховский вызывал злобу у своих врагов. Они мучили его допросами по ночам, лишали прогулок, переписки, книг. Вообще стремились измотать. Отчасти они этого добились. Силы Волховского были на пределе. Жандармы вытолкнули его за ворота крепости вечером, без копейки денег и теплой одежды. Никто из друзей ничего не знал, никто не встречал его.

Но он, изможденный и голодный, был счастлив, как только может быть счастлив человек, который побывал в русской каталажке и неожиданно получил свободу. Он шатался от усталости, но оставался твердым и злым: если чудо удалось в третий раз и ворота крепости остались за спиной, — значит, в будущем его уже ничто не погубит.

Прямо оттуда, от захлопнувшихся с лязгом ворот, он прошагал через весь город на Кушелевку, к друзьям — и вот сидел среди них, вглядывался в их лица, верил и не верил, что снова у своих.

Сердце дрожало, он сдерживал слезы, а губы плохо слушались его. Но он все же заставил их подчиниться и прохрипел:

— Ну вот, я пришел. Дайте мне какое-нибудь дело. Я готов.

Так же, как Сергей, все ожидали чего угодно, только не этих слов.

Комната на несколько секунд замерла в тишине.

В этот момент Сергей понял, почему безмерно уважали Волховского все, кто с ним работал. Но у Сергея больно сжалось сердце, потому что он видел, как ослаб Волховский.

Ему нужен был покой, по крайней мере на первое время, хотя бы на несколько дней.

Но никто не возразил ему, никто не оскорбил ненужной правдой.

Девушка с косами поставила перед ним стакан чая.

— Хорошо. Мы обсудим. Ты пей пока.

Волховский не сразу, после того лишь, как остальные взялись за стаканы, отхлебнул из своего.

Горячий чай был для него сейчас самым лучшим лекарством. Волховский постепенно согревался, и его суровое лицо смягчалось.

Пил он долго, с наслаждением, бережно разламывая мягкие бублики дрожащими пальцами.

— Тебе надо прежде всего укрыться, — по-деловому заговорил Николай, и этот тон был самым правильным для дальнейшего разговора — он тоже помогал и успокаивал Волховского.

— Стать нелегальным? — после долгой паузы спросил он.

— Трижды тебе везло.

— Мне везло… Я согласен.

— За тобой следили? — спросил Леонид.

— Не знаю. Не помню, — признался Волховский.

— Ничего, — сказал Николай, — даже если проследили, всю ночь шпик тут торчать не будет. А под утро мы тебя перевезем.

— Ну, что ж, и на это согласен, — совсем просветлел Волховский.

* * *

Сергей вышел ночью на улицу с таким чувством, будто расстался с самыми близкими людьми. Давно он уже не переживал такого.

В училище Сергей дружил всего лишь с двумя — Леонидом Шишко и Димитрием Рогачевым… На службе в Харькове он ни с кем не сошелся, кроме солдат фейерверкерской школы. Но это были отношения особого рода…

Когда-то очень давно он испытывал подобные чувства, отправляясь осенью на учебу в Орловскую военную гимназию. Отец и мать оставались в Харькове, а он уезжал в Орел. В минуту прощания было всегда очень тоскливо. Мать стояла на крыльце, и Сергей читал в ее глазах такую же тоску. Ни она, ни он не могли понять, зачем надо было отрывать его от тепла и уюта семьи. Но у отца были свои взгляды. Он считал, что сын военного должен стать военным, а для этого самое лучшее — еще в детстве порвать со всякими сантиментами. Но, кажется, ошибся в итоге полковой лекарь Михаил Кравчинский. После многих лет учебы и службы у сына — настоящий голод по сердечности и дружеской ласке.

Пожалуй, хорошо, что сейчас темно и выражения его лица не видно. Пришлось бы долго объяснять, почему отставной поручик так размягчился. А ведь его рекомендовали кушелевцам как человека решительного.

Сергея вышла проводить Соня.

Ей что-то было от него надо, но в доме она почему-то говорить не захотела.

Вспомнился ее презрительный тон, когда она бросила несколько слов Басову. Его оправданья прозвучали жалко. А она молодец, права: в коммуне таким не место. Если человек выгадывает что-то лично для себя, с ним каши не сваришь.

— Вы не находите, что мы слишком много говорим? — неожиданно спросила она.

— Нет, — искренне ответил Сергей, — разговоры неизбежны.

— К сожалению, — жестко сказала она, — мы вообще варимся в собственном соку.

— То есть как?

— Нельзя же, поймите, читать друг дружке рефераты и воображать, что от этого все переменится.

— Разве рефераты не приносят пользы?

— Для нас с вами — приносят. Но ведь существуем не только мы! А мы об этом забываем. Никто из наших никогда по-настоящему не пытался говорить с людьми. С обыкновенными рабочими. А ведь это главное.

— Откровенно говоря, я здесь еще не огляделся. Я даже не знаю, много ли рабочих в Петербурге.

— Но вы со мной согласны?

— Пожалуй, согласен.

— Мне Леонид рассказывал, как вы разагитировали своих солдат в Харькове.

— Он любит преувеличивать.

— Но у нас и такого опыта нет! Вы должны нам помочь, Сергей. Это просто счастье, что вы приехали, честное слово. Я от вас теперь не отстану, не надейтесь.

— Не надеюсь, — рассмеялся Сергей, ему понравился напористый характер этой маленькой девушки. Она заставляла по-новому взглянуть на то, что было в Харькове.

* * *

Да, там он действительно сделал попытку склонить на свою сторону солдат. Началось это буквально на следующий же день после его прибытия к месту службы. Ему поручили вести класс в фейерверкерской школе харьковской артиллерийской бригады.

Утром в белом, хрустящем кителе, в фуражке с белым верхом Сергей шагал на свой первый урок.

Ему нравились красно-белые плитки тротуара, чистые и влажные после ранней уборки, звонко принимавшие шаги; развесистые кроны деревьев, от которых веяло свежестью; открытые настежь окна домов, куда свободно лилась эта свежесть и бодрые звуки утренней улицы, смывавшие в людях сонливую лень и скуку.

В такое утро нельзя было дремать, хандрить, а только — двигаться, ходить, ощущая силу и упругость молодого тела, только улыбаться — солнцу, домам, каждому встречному.

Утром, особенно солнечным, в лицах всех людей светится доброта. Она есть в каждом, но, к сожалению, не все подозревают об этом и не каждому она потребна для общения с другими. Но утром независимо от воли людей самое их лучшее, потаенное проступает наружу. Хорошие дела чаще всего начинаются утром.

«Школа начинается сегодня утром, — подумал Сергей и засмеялся. — Замечательно, что я прихожу к солдатам не скалозубом, а наставником!»

Но первые минуты в классе смыли восторженное состояние.

Грохнули каблуки, дежурный прогаркал рапорт, фейерверкеры лихо рявкнули «Здравия желаем, ваше благородие», аж задребезжали стекла в окнах, — и не осталось никаких сомнений в том, что ученики воспринимают молодого преподавателя пока только как офицера, который явился распоряжаться и командовать.

— Первое занятие, — сказал он тихо, но внятно, — мы посвятим общим законам баллистики. Что есть баллистика?

Класс ответил гробовым молчанием.

Сергей оглядел напряженные лица солдат и решил не дергать их, не вызывать. Пусть попривыкнут к нему, послушают, и начал с основ, с древности.

— Баллистика, — объяснил он, — наука о движении снаряда в воздухе и канале пушечного ствола. Происходит это слово от слова древних греков — «балло», что значит бросать, метать…

Вереница имен и событий ожила в памяти.

Прежде чем из ствола сорокадвухдюймовой пушки вылетел, вращаясь веретеном, снаряд, человечество осваивало пращу и римскую баллисту, были осады Трои и Карфагена, Александр Македонский и Спартак. История баллистики переплелась с историей народов, с войнами против захватчиков и рабства.

По лицам солдат он видел, что им тоже интересно, что они незаметно для себя в какой-то момент перестали быть нижними чинами, подчиненными, а превратились в доверчивых слушателей.

Где надо, Сергей возвращался к «общим законам» баллистики. Но и его, и слушателей на этом уроке больше волновали повстанцы, рабы Греции и Рима, нежели траектории, по которым вылетали камни из катапульт.

Когда урок кончился и солдаты, уважительно пропуская его вперед, столпились у дверей, Сергей почувствовал, что первый важный шаг к сближению сделан.

Успехи первых уроков были закреплены через несколько дней на стрельбах. Но именно там он впервые ощутил, что рано или поздно его пропагандистская работа прервется.

На стрельбах Сергей должен был не только приступить к обучению будущих фейерверкеров, но и показать, что он сам искусный артиллерист. Уставом это не требовалось, но Сергей понимал: не покажи он солдатам меткой стрельбы, уважение, зародившееся на уроках, улетучится надолго.

Поэтому он слегка волновался, когда сел к панораме, взялся за колеса наводки и поймал в перекрестке прицела ориентир.

Разрывы взвихрились кучно, прицелочные выстрелы легли как надо, и Сергей понял, что с двух-трех снарядов может попасть в цель.

Не отрывая глаза от кожаного ободка прицела, он скомандовал:

— Огонь!

Заряжающий рванул шнур. Грохнул выстрел. Пушка дернулась назад, взрыв лапами землю.

Сергей схватил бинокль, но, прежде чем успел разглядеть цель, за спиной раздался голос штабс-капитана Перегудова, наблюдателя за стрельбами лично от командира бригады:

— Образцовый выстрел!

— Может быть, вы желаете? — без всякой задней мысли, с великодушием счастливца предложил он Перегудову.

— Благодарю вас, — отказался тот, — мне надо к другим орудиям.

Он любезно улыбнулся и покинул позицию расчета.

Однако на обратном пути он вновь оказался возле Сергея.

— О чем вчера рассказывали, Сергей Михайлович? — словно невзначай спросил он. — Все о древней истории или уже и Французская революция?

— Есть любознательные солдаты, — Сергей простодушно улыбнулся. — Я должен вам доложить.

— Почему же мне? — как будто насторожился Перегудов.

— На нас, офицерах, большая ответственность, — не ответил прямо Сергей. — Начинается с безобидного вопроса о том, какое оружие было у древних, а кончается…

Сергей замолчал.

— Вы так думаете? — спросил Перегудов, словно ощупью, словно сбившись с привычной дороги и не зная, куда она подевалась.

— Лучше, если я расскажу им, кто такой Спартак. Хуже, если солдаты узнают об этом от другого или, не дай бог, прочтут в какой-нибудь книжонке.

— Кто же им подсунет такую книжонку? — кажется, вновь обрел твердость под ногами Перегудов.

— Вот и я думаю — кто? Не мы же с вами.

Сергей, согнав с лица улыбку, смотрел на штабс-капитана. Тот выдержал взгляд, ничем не обнаружив досады.

Было совершенно ясно, что за подпоручиком Кравчинским ведут со дня его приезда самую настоящую слежку.

В конце концов Сергей понял, что в армии пропагандист сможет пойти лишь до определенной черты. За ней начинался безрассудный риск. Надо было или прекращать всякую работу, или выходить в отставку. Сергей выбрал второе. За полтора года он дал своим солдатам все, что мог дать, и сам от армии взял все, что могло пригодиться в будущем.

* * *

— Понимаю, — сказала Соня, — там всегда сыщется какой-нибудь Перегудов. Но вам было все же проще.

— Проще? — удивился Сергей.

— Вы же имели готовых слушателей. Вам не надо было их искать.

— А вам?

— В том-то и дело, что мы сами по себе, а рабочие сами по себе. Мы не знаем друг друга. Не могу же я пойти к проходной и звать к себе в кружок. Как войти к ним в доверие, никто не знает. Два мира. Это ужасно. Но ведь надо же нам переступить эту границу!

В зыбком свете уличного фонаря сердито блестели ее глаза.

«Переступим, — заражаясь ее настроением, подумал Сергей, — уверен, что очень скоро. Ты ведь явно не из тех, кто подолгу топчется на одном месте».

Так оно вскоре и произошло.

* * *

В коридоре института Сергей увидел Соню.

Длинное платье с широким поясом на тоненькой талии, белокурый нимб волос были необычны в чинном коридоре.

Бородатые студенты, как шмели, шумно обтекали девушку.

Сергей подумал — как уместна она здесь, с ее пытливыми глазами и выпуклым лбом.

Почему-то высшие учебные заведения в России для женщин закрыты. Они уезжают за границу — в Женеву, Париж, Цюрих. Не мудрено, что лучшие из них становятся нигилистками.

— Вы сегодня мне нужны, — не дала она ему даже раскрыть рта, — пойдемте сейчас со мной.

— Хорошо, — сказал он, — через пять минут я освобожусь.

Пять минут, пока Сергей куда-то ходил, Соне показались часом.

Времени оставалось в обрез, а ей надо было все рассказать, посоветоваться и успеть к месту встречи.

Два чайковца — Чарушин и Синегуб — случайно познакомились с рабочими Обуховского завода (кушелевцы стали называть себя чайковцами по фамилии Николая Чайковского, который играл видную роль в кружке; это он дал отповедь Басову в тот, первый приход Сергея на Кушелевку). То, что не удавалось несколько месяцев, решилось вдруг быстро и просто.

Чарушин и Синегуб разговорились с рабочими в трактире за чаем.

Оказалось, что у тех и у других забот полон рот — и на жизнь надо заработать, и от начальства отбиваться. Хотя у студентов имелся козырь: они были грамотны. А для рабочих грамота — вроде камня поперек дороги. Вот если бы студенты захотели помочь… Чайковцы заявили с горячностью, что готовы заниматься и чтением, и письмом, и, разумеется, бескорыстно. Рабочие тоже без колебаний согласились. Да еще удивили студентов, сказав, что не надо бы одной большой артелью. Собираться множеством — риск. Начальство живо пронюхает. Если бы студенты могли еще кого из своих на это дело склонить…

Все получилось как по заказу. Вчера не было ничего, сегодня — несколько кружков.

Но как встать на одну ногу с неграмотным тружеником? С чего начать? Какие книги принести? Как сочетать обучение по букварю с азбукой социальной борьбы?

Сергей Кравчинский казался Соне человеком, который с умом смотрел на вещи. С людьми говорить он умел, причем с разными: завидное качество. Не каждого пошлешь так вот, запросто, к рабочим. А его можно.

— Чем больше будет рабочих, — сказала Соня, — тем больше потребуется пропагандистов. А наша братия разношерстна. Мы прожили на Кушелевке вместе одно лето — из семнадцати человек осталась половина.

— Что загадывать? Поживем — увидим.

— Так нельзя, — возмутилась Соня, — мы должны распропагандировать весь Петербург!

* * *

Вечерело, когда подошли к дому у Александро-Невской заставы. В лавре звонили в колокола, к вечерней службе тянулись фигуры верующих. Циркая по камню концом шашки, прошел городовой. Он и не повернул головы в сторону студента и скромно одетой барышни. В этом районе обитала и такая, победнее, студенческая публика.

Их уже ждали. Поздоровались, расселись вокруг стола. Соня, слегка краснея и от этого делаясь еще моложе, рассказывала о программе занятий. Сергей присматривался к рабочим.

Один из них особенно его заинтересовал. Сергей видел, что этот парень, в отличие от других, прекрасно замечает волнение барышни. Улыбка его тонких губ словно подбадривала: «Не робей, ребята тебя понимают, ты даже не представляешь, как они тебя отлично понимают».

Его глаза то сосредоточенно, даже с какой-то грустью, светились, то весело вспыхивали. Он был широкоплеч, с высокой грудью и сильными руками, которые только и выдавали в нем рабочего человека. Волнистые волосы, каштановая эспаньолка, правильные черты лица делали его похожим на артиста, художника или ученого.

Соня кончила, и первым заговорил именно он, этот красавец в рабочей блузе. Говорил он небыстро, но правильно, по существу и поразил Сергея снова: некоторые его обороты выдавали не только природный ум, но и образованность. «Зачем же он тогда пришел сюда?» — невольно вставал вопрос.

Сразу после занятий рабочий сказал: «Я вас провожу» — и вместе с Сергеем и Соней вышел из дома.

— Я должен знать, — заговорил он, — какие у вас задачи.

— Самые простые, — ответила Соня, — передать свои знания тем, кто их не имеет.

— Это мне понятно, — Сергей почувствовал досаду в его тоне, — все дело в том, каковы эти знания.

— Я думаю, в основе любых знаний лежит грамота, — сказал Сергей. — Вашим товарищам надо научиться читать, писать, считать.

— Это само собой, я ведь не о том. Не будем играть в прятки: этого мало.

— Что же вы предлагаете? — спросила Соня.

— Если вы те люди, что я думаю, — без суеты говорил рабочий, — вы должны теперь же заняться пропагандой. Можете поверить, вас будут слушать и никто не выдаст. Об этом уж мы сами позаботимся.

— Этого мы не боимся, — заметил Сергей.

— Безопасность — вещь не последняя.

«А ведь он прав, — подумал Сергей, когда они расстались, — мы очень беспечны… Он тоже встал на опасный путь. У него простое имя — Степан. И фамилия простая — Халтурин… Но с таким встретишься — надолго запомнишь».

* * *

Для Халтурина с этого вечера началась новая жизнь. Он давно искал встречи с такими людьми, как Сергей и Соня. Сергей, откровенно говоря, пришелся ему по душе больше, чем Соня. Не то, чтобы она ему не понравилась, наоборот, но он вообще считал, что не девичье это дело — пропаганда среди рабочих. Слишком серьезно. А барышня есть барышня. Случись что, от полиции, к примеру, отбиваться, — где уж ей? Да и не для девичьих ушей кое-какие словечки, которыми подкрепляют невзначай свою речь простые люди.

Вот Сергея и он, и его друзья сразу приняли как своего. Он ничего специально не делал, чтобы непременно понравиться, но понравился всем. Степан это чувствовал.

Когда Сергей пришел на первую встречу, у него был вид наработавшегося и здорово уставшего за день человека. Это тоже, надо полагать, сближало его со слушателями. Хотя говорил он мало, все барышне передоверил. Может, потому и доверил, что сам устал…

Интересно, откуда он родом? Где жил? Что делал до того, как стал студентом? Степан не сомневался, что этот студент имеет за плечами немалый опыт другой, не студенческой жизни.

Судя по всему, он человек основательный. Бородка, как у цыгана, и сам вообще на цыгана смахивает. Голова большая. Ни дать ни взять — тыква. Степан улыбнулся неожиданному сравнению. С его лбом хоть в апостолы записывайся. И силой, видать, бог не обидел. Когда прощались, руку как медведь сдавил.

Степан любил сильных людей. Ему самому пришлось многого в жизни добиваться сноровкой и силой.

В их роду вообще не было слабых. Мужики доживали до ста годов и стариками продолжали спокойно справлять нелегкую крестьянскую работу.

Как далекий сон, вспоминалась Степану родная деревня, отцовская изба.

Отец не баловал его лаской. В доме порядок был суровый. Мать исподволь ласкала его, все больше так, чтобы не заметил отец, не попрекнул «барскими нежностями». Все дети с малолетства были приспособлены к хозяйству. В четыре года Степан пас гусей, в шесть управлял лошадьми, в семь вместе с батей ездил зимой в лес за дровами.

Что там ни говори, а крестьянская закалка пригодилась, и на родителя грех роптать. Отец глядел вперед зорче всех других мужиков деревни. После двухклассной приходской школы он отдал Степана с одним из его братьев в вятскую техническую школу. Сам повез из деревни, потратив на это несколько дней и уплатив сполна за учебу.

В школе Степана учили разным наукам и слесарному ремеслу. У него оказались золотые руки, но острый и невоздержанный язык. «Язык твой — враг твой», — сердито говорил ему учитель математики и пророчил несладкое будущее: Степан никогда за словом в карман не лез. А порядки в школе были такие, что хоть караул кричи: учеников пороли, запирали на ночь в холодный чулан, кормили скверно.

Отец приучил сыновей к труду и строгости, но воспитал также и уважение к самим себе. Степан страдал острее брата, тот был безответным тихоней.

Из-за него-то все и стряслось.

В конце четвертого года обучения на уроке закона божьего поп придрался к брату и поставил его на колени в угол. Степан громко на весь класс сказал из евангелия: «Претерпев же до конца — спасешься». Поп велел Степану стать на колени рядом с братом, но Степан не послушался. Тогда поп озлился и схватил ослушника за ухо. Степан вырвался и ударил попа по руке.

Обратно в дом Степан вернуться не захотел, да отец и не стал неволить. Он дал сыну десять рублей на дорогу и сказал: «Ты, видать, горяч, поди попытай счастья в Москве. Ремесло у тебя, почитай, есть, а чего нет — доучишься. Я тоже с ничего начинал».

С тех пор и «пытал счастья» Степан в столицах — сначала в Москве, потом в Петербурге. Ремеслом он овладел, и даже не одним: за пять последних лет научился хорошо столярничать. Это, кстати, позволяло ему выбирать себе кабалу полегче и время от времени устраиваться не только на фабриках или заводах, но и брать самому или с артелью сложный подряд у какого-нибудь богатея, отделывающего свой особняк. Такая работа давала больше досуга, и Степан мог без помех читать.

К чтению он приохотился еще в деревне; даже отец, бывало, привозил ему зимой с ярмарки из Вятки какую-нибудь книжонку за семишник. Впрочем, к нужным книгам он пришел не сразу и долго бы плутал, если бы не повстречался ему один хороший человек.

Степан по себе знал, как важно вовремя получить в таком деле помощь. Он и сам потихоньку учил кое-чему своих друзей. Но их было слишком много, и он один явно не справлялся. А кроме того, чувствовал, что ему самому еще многого не хватает. Да и языков он не знал, а некоторые книги можно было прочитать только по-французски или по-немецки.

Человека, который ему помог в азах социальной грамоты, полгода тому назад арестовали. Степан о нем ничего больше не слыхал. Встреча с Сергеем и Соней была для него поэтому как нельзя кстати. Он не загадывал, подружатся они в скором времени или нет, но твердо решил взять от своих образованных знакомых все, что они смогут дать.

* * *

В жизни Сони после этой встречи тоже многое переменилось. Собственно, все, что было до того, она считала лишь подготовкой: и ночи, проведенные над книгами, и споры в кушелевской коммуне, и разрыв с семьей.

Уход из дому потребовал от нее всех ее душевных сил. До самого последнего момента она все же не верила, что у нее хватит мужества оставить маму.

Но иного для Сони быть не могло: жизнь в доме отца становилась все невыносимей… А началось все в детстве, когда впервые Соня пережила острое чувство стыда, жалости и гнева во время летнего переезда семьи на юг.

Петербургского губернатора Перовского провожала почтительная толпа — нарядные дамы, офицеры, жандармы…

В последнюю минуту перед отправлением возле их вагона оказался бедный мужичок, совсем старенький, в армяке, подпоясанном веревкой, в лаптях, онучах, с холщовым мешочком на плече. Мужичок то ли опоздал, то ли потерял своих, но, когда ударил колокол, не разобрался, где что, и засеменил к вагону Перовских. И так как это случилось в последний момент и неожиданно, никто не поправил его, не подтолкнул в нужную сторону, в голову состава, где были зеленые вагоны третьего класса для простонародья. Мужичок пробился к дверям и уже было схватился за поручни, как жандармский офицер, стоявший в тамбуре, ударом ноги сбил его с подножки на перрон. Мужичок упал на спину. Оторвался и покатился в сторону его мешок.

Платформа с людьми поплыла назад, а Соня с широко раскрытыми глазами смотрела то на несчастного мужичка, то на отца, который стоял возле окна и, надувая губы, мурлыкал какой-то мотив…

Соня не помнила, чтобы она когда-нибудь испытывала к нему теплое чувство. Может быть, в самом далеком детстве, когда была несмышленышем и не замечала, как часто плачет мама…

Мама приняла ее решение молча и покорно. Она давно стала замечать, что младшая дочь уходит от нее. Но с Машей, старшей сестрой, у Сони произошло бурное объяснение.

Сестры всегда ладили друг с другом, даже дружили. Они многое любили одинаково. Вместе ездили на концерты, в оперу, не пропускали ни одной выставки в Академии художеств. Но для Сони все это постепенно отодвигалось на второй план; последний год перед уходом свои светские обязанности она выполняла автоматически; выполняла, потому что не хотела до поры до времени беспокоить мать.

Маша вначале просто не поверила, что сестра уходит к каким-то чужим людям.

— Ты пойми, — убеждала ее Соня, — они мне не чужие. Они для меня значат очень много.

— Но не больше, чем твои родные?

Сестра смотрела на Соню испуганно и удивленно.

Соня не стала кривить душой:

— Больше, Маша.

— Больше, чем я?

— Да.

Соня знала, что сделала ей больно, но ответить иначе ей не позволила совесть.

Впоследствии она жалела об этом ответе. Можно было промолчать. Тем более, что всего происходящего с ней сестре все равно было не объяснить.

* * *

Как-то возвращаясь с урока от одного балбеса, которого папаша готовил в военное училище, Сергей встретил Соню.

Она как будто через силу произнесла несколько приветливых слов и сразу словно отстранилась, отодвинулась от него.

— Что с вами, Соня? — спросил он.

— У вас есть мать? — неожиданно резко повернулась к нему она. — Вы ее любите? Впрочем, что я спрашиваю. Конечно, любите. Я не о том… Как ей живется? Вы ее давно видели?

В ее быстрых вопросах он почувствовал тревогу.

Сергей ответил, что мать видел давно, но думает о ней часто и с тоской…

Соня кивнула. Сергей увидел, что глаза ее заблестели.

— Пойдемте со мной, — решительно, с какой-то неестественной для нее поспешностью заговорила она, словно боясь передумать. — Мне очень надо. И ни о чем не спрашивайте.

В подъезде богатого особняка возле Таврического сада Соня позвонила.

Старик швейцар принимал у Сони пальто и, вздыхая, бормотал:

— Ах, барышня, разве можно по такой погоде в такой ротондочке? Совсем вы худенькая стали, в чем душа держится… Ее превосходительство вас наверху дожидается, в гостиной. Прошу вас.

Он остался с шинелью Сергея на руках и смотрел, сгорбись, как Сергей и Соня медленно поднимаются по мраморным ступеням.

В огромной комнате, освещенной одной настольной лампой, в уголочке дивана, кутаясь в плед, сидела маленькая, нестарая еще женщина и смотрела на вошедших испуганными глазами.

— Мамочка! — прошептала Соня и прижалась к ее коленям.

«Зачем она позвала меня? — подумал Сергей. — Я же явно неуместен при их встрече…»

— Подойдите сюда, — тихо позвала его женщина, — господин… молодой человек… я не знаю, как принято у вас. Простите.

— Сергей Михайлович.

— Да, да, Сергей Михайлович, прошу вас, садитесь сюда, к свету.

Он послушно сел на диван рядом с ней. Она долго рассматривала его.

Соня примостилась на ковре возле ног матери и заглядывала в ее лицо снизу вверх с грустной улыбкой.

— Вы извините, Сергей, что я вас так бессовестно завлекла. Но мама очень хотела познакомиться с кем-нибудь из наших. Вы уж поскучайте с нами немного. Я сюда ненадолго.

При последних словах лицо матери болезненно дрогнуло.

— Ну, что вы, — Сергей неловко успокаивал обеих, — я очень рад знакомству. Мы только что говорили с Соней о моей матери.

— Вы любите свою мать? — спросила женщина, и Сергей невольно посмотрел на Соню.

— Да, конечно, — ответил он.

— Говорят, нигилисты не признают никаких чувств.

— Кто же это говорит?

— В нашем доме, — неопределенно повела рукой женщина, — наши знакомые.

— Ах, мамочка, — с досадой вырвалось у Сони, — ты бы поменьше слушала всякие россказни.

— Тебе легко говорить, — возразила мать, — а я целые дни одна.

— Разве я похож на человека, для которого нет ничего святого? — с улыбкой спросил Сергей.

— Я не вас имела в виду, — смутилась женщина, — вы производите хорошее впечатление.

— Вот спасибо, мамочка! — захлопала в ладоши Соня. — Ты даже не представляешь, какой комплимент сделала Сергею Михайловичу. А то он, бедненький, думал, что похож на серого волка.

— Ну что ты, Соня, — пыталась угомонить ее мать, — ты бог знает что говоришь. Что про меня подумает гость?

— А так и подумает, — продолжала веселиться дочь, — что и ты воображаешь нигилистов сиволапыми лохмачами.

— Какие же мы нигилисты? — вмешался Сергей. — Это Тургенев пустил словечко, оно и пристало. Нигилист — от ничто. А у нас — реальная программа.

Сергей чувствовал напряженное внимание во взгляде женщины.

Наверное, общий смысл его рассуждений мало ее затрагивал, она ждала ответа на свои мучительные вопросы о дочери.

— За Соню вы можете не волноваться, — сказал он, — ей ничто не грозит.

Сказав это, Сергей тут же упрекнул себя: не надо неправды. Ничто не грозит пока. А что произойдет через месяц, неизвестно. Мать ее человек чуткий. С ней хитрить не надо. Она и так очень несчастна.

— Не успокаивайте меня, Сергей Михайлович, — слабо улыбнулась она. — Когда Сонюшка жила дома, ей постоянно грозил отец, теперь, я знаю, угрожает кто-нибудь другой. Ничего не поделаешь, такая, значит, судьба.

— Не будем преувеличивать опасности, — тряхнула белокурой головкой Соня.

— Ну, какой из тебя воин? Тебе бы вышивать, читать книжки, замуж готовиться.

— Мама!

— Что — мама? Я правду говорю. Вон, к Марише хороший человек сватается.

— Пусть сватается, — совсем по-девчоночьи ответила Соня, но сразу изменила тон. — Любит ее?

— Любит.

— А она?

— Что она? Стерпится — слюбится.

— Всегда ты так, мама! — повысила голос Соня, и Сергей почувствовал, как должен был ударить по нервам матери ее изменившийся тон. — Не слюбится! Ты всю жизнь терпела. Зачем же и Маше такое?

— Не знаю, Сонюшка, не знаю, — сдерживала слезы мать, — так хочется, чтобы у вас все было хорошо… Если бы отец был другим, и ты никуда б не ушла.

— Нет, мама, — опять ласково, словно уговаривая ребенка, возразила Соня. — Я ведь тебе уже объясняла. Отец только усугубил. Но неужели ты думаешь, я бы могла спокойно жить во всей этой роскоши, когда кругом…

— Я вот могу, — поникла мать.

— Я тебя и не виню ни в чем. У тебя жизнь сложилась по-другому.

— Да, по-другому, — как эхо откликнулась мать, — но я так люблю тебя, доченька, и так боюсь тебя потерять.

Скрипнула дверь.

— Вы просили напомнить, — сказал швейцар, — его превосходительство скоро вернутся.

— Да, да, спасибо, Матвей, ступай.

— Ну вот, пора уходить, — Соня поднялась, расправила складки платья.

— Я вас и чаем не угостила, — сокрушалась мать, — расстроилась я нынче. Ты не сердись на меня, Сонюшка.

— В другой раз попьем. Сергей Михайлович, я знаю, чай любит. Не хворай. Будь молодцом. Машу поцелуй.

— Дай я тебя поцелую.

Она притянула к себе пушистую голову Сони.

— До свидания, Сергей Михайлович. — Она пожала руку Сергея слабой ладонью. — Я очень рада, что познакомилась с вами.

Сергей молча поклонился.

На улице, когда Сергей и Соня отошли от подъезда, к дому мягко подкатил крытый экипаж.

— Не оглядывайтесь, — приказала Соня, взяла Сергея под руку и быстро свернула с ним в ближайший переулок.

* * *

«Сколько несчастных, изломанных судеб! — думал Сергей. — Что можно сделать для этой женщины? Никакое счастливое замужество старшей дочери не избавит мать Сони от постоянной муки. Но разве мы в этом повинны? Наступит ли когда-нибудь на земле время, когда будут безошибочно карать подлинные причины людских страданий?»

Сергей все чаще обращался в мыслях к своей матери. Он упрекал себя в том, что мало писал ей, что за последние два года ни разу не заехал домой.

Его матери тоже не сладко. Правда, с отцом они живут хорошо… Сергей тут же усмехнулся: «Хорошо…» Разве забыть ее лицо во время расставаний! Каждый раз, каждый год, встречаясь с ней после долгого перерыва, он замечает в ее лице маленькую, печальную перемену. А сейчас вот отчетливо вспомнил, какой молодой и красивой она была тринадцать лет назад, когда он впервые уезжал из дома на учебу.

У отца в кабинете висит ее акварельный портрет. Художнику удалось передать очень типичное для нее выражение затаенной грусти, доброты и усмешки. Глаза на этом портрете всегда смотрели прямо в душу Сергея. Он и любил его и, можно теперь признаться, побаивался в отрочестве из-за этого пристального взгляда.

Проходили годы, лицо матери старело а портрет не менялся.

Вспомнилось, как несколько лет назад мать подарила ему новую скрипку.

Отец не одобрял этого, странного для военного человека увлечения. А мать сама в летние месяцы занималась с ним.

Для Сергея в этой скрипке целый мир. Звуки помогали ему воскрешать в памяти самое близкое и дорогое. Если он утром хотя бы на пять минут не прильнет к своей скрипке, день проходит вяло, без вдохновения. Это трудно объяснить. Но ясные и чистые звуки скрипки всегда приводят его душу в необходимую для четкой работы настроенность.

Вечерами иногда заглядывает к нему Феликс Волховский. Сергей играет украинские песни.

Волховский слушает молча с печальным и строгим лицом.

О чем он в этот момент думает? О народе, который создал прекрасные мелодии? Об украинских степях, по которым он, как и Сергей, тоскует здесь в Петербурге? О своих родителях — небогатых дворянах, живущих в степном именьице неподалеку от Полтавы? Трудно сказать. У каждого из нас, помимо общих дел, свои заботы и воспоминания. У Феликса, у Сони, у Леонида, у Димитрия, у Петра…

* * *

Петр Кропоткин недавно появился среди чайковцев. Он был аристократ, из колена Рюриковичей, из легендарной старины, и в силу этого обстоятельства (как шутил Волховский) имел больше прав на русский престол, нежели сидевшие на нем господа Романовы. Но Петр Кропоткин страшно сердился, когда друзья даже в шутку величали его князем.

В кружок он подал обширную «записку», где писал, что царское правительство надо безжалостно уничтожить и что вообще всякое правительство вредно, а в будущем само общество— свободные общины крестьян и рабочих — станет заправлять всеми своими делами.

— Ну, хорошо, — говорил Сергей, — я думаю, ты прав. Когда дело касается одного человека или нескольких людей, вмешательство правительства бессмысленно. Но если на страну нападет враг? Что мы тут поделаем с общинами без армии? А ведь армия — элемент государства.

— Очень просто! — Кропоткин довольно поблескивал темными глазами. — Вооружается народ. Понимаешь, весь народ, как один. Я видел во Франции. Если бы не вооруженный народ — немцы раздавили бы Францию за неделю.

— Но там была армия?

— Нет, народ. Весь народ, я же тебе объясняю.

— Но он был как-то объединен, кто-то направлял его?

— Свободно выбранные люди.

— Значит, руководители были?

— Были. Но когда опасность отбита, армия должна распускаться.

— Но во Франции этого же не случилось.

— Там обстоятельства оказались сильнее. Немцы и своя буржуазия объединились против Парижа.

— Против Парижской коммуны?

— Да, против Парижа рабочих.

— А Парижская коммуна — это, по-твоему, тоже федерализм?

— Нет, в Париже было правительство. Но недостаточно крепкое.

— Ты сам себе противоречишь.

— В чем?

— Ты признаешь, что в Париже требовалось даже не простое правительство, а крепкое? И тогда бы рабочие устояли против своих врагов?

— Я же тебе объясняю, — горячился Кропоткин, и на его высоком лбу от переносья вырастали сердитые морщины, — в Париже случай был особый. Да и то, я уверен, со временем надобность бы в правительстве рабочих отпала.

— Тебе не кажется, — прищуривался Сергей, — что в истории каждый случай особый?

* * *

Кропоткин читал лекции рабочим, привлекая все больше и больше людей, но почему-то нимало не беспокоился о том, что его кружок существует в опасных условиях.

Эта близорукость в конце концов и сыграла с ним злую шутку.

Сергей знал каждого рабочего в своих кружках. Кропоткин имел смутное представление о том, кто слушает его лекции. А слава о ярком агитаторе росла с каждой неделей. Рабочие его любили: говорил он все-таки чертовски хорошо.

Однажды к Сергею пришел Халтурин и сказал:

— Предупредите Петра Алексеевича. Сегодня пусть не приходит.

— Что-нибудь случилось? — спросил Сергей.

— Кто-то наболтал жандармам.

— Значит, наступает и наша очередь? — Сергей посмотрел в холодноватые глаза Степана. — А у вас как?

— Пока тихо! Но я на своих фабричных могу положиться.

Сергей почувствовал в его словах упрек кропоткинской беспечности.

— Вы не беспокойтесь, — сказал он, — я сегодня же с ним повидаюсь.

Халтурин не стал посвящать Сергея в то, откуда у него эти сведения. В его отношениях с рабочими было нечто такое, что он ревниво оберегал от своих друзей-студентов. Сергей и не допытывался. Он верил Степану. Тот не стал бы с бухты-барахты поднимать тревогу.

Кропоткин на очередную встречу не пришел. А Волховский, совершивший прогулку в районе известной квартиры, наткнулся на фигуру серой наружности, которая, как и он, не спеша фланировала по улице.

Но жандармы были настойчивы. Через некоторое время в Гостином дворе с Кропоткиным поздоровался один из его слушателей, увязался за ним и на улице подозвал городового.

* * *

Провал Кропоткина больно отозвался на всех чайковцах.

— Надо оставлять город, — стала убеждать Соня, — мы сделали здесь все, что могли.

— Нет, — возражал Сергей, — далеко не все. Спросите Степана, много ли рабочих к нам ходит?

— Это не меняет дела, — новая мысль уже владела Соней, она упорно навязывала ее друзьям. — Десять кружков, двадцать, тридцать… Это капля по сравнению с остальной Россией. Надо идти в деревню. Здесь мы со всех сторон окружены врагами. Нас перехватают, как щенят. Усилий мы тратим уйму, а результат мизерный.

— В деревне, по-вашему, у нас не будет врагов? — не сдавал позиций Сергей.

— В деревне все можно сделать иначе. Здесь мы прячемся, там будем жить открыто.

— Вы плохо знаете деревенские нравы.

— Знаю, — нимало не смутилась Соня. — Если вы пожалуете туда дачником, вы чужак. А если я, например, приеду акушеркой, поверьте, и отношение ко мне будет иное.

— Любопытно, — ему понравилась ее мысль, — а что вы подберете мне?

— Вам бы подошла роль бродячего бондаря.

— Почему бондаря? — удивился Сергей.

— А вы такой крепкий, головастый, — смеялась Соня, — я очень хорошо представляю, как вы сидите в сарае и гнете доски для сорокаведерных бочек.

— Вы знаете, как делают бочки? — хохотал он вместе с ней. — Но вы ошибаетесь. Я лучше определюсь волостным писарем.

— Писарем — это неплохо. Но нужна рекомендация, а главное — писарь из вас не получится. Вы долго не усидите на одном месте.

— Это верно. Не усижу, — перестал смеяться Сергей. — Значит, вы предлагаете на время оставить Петербург?

— На время? — переспросила Соня. — Посмотрим. Вы же сами видите, какие обстоятельства. А пойти в деревню нам рано или поздно все равно бы пришлось.

* * *

До Твери ехали вчетвером — Кравчинский, Волховский, Клеменц и Рогачев. Дальше всех следовал Волховский — через Москву и Киев в Одессу, там у чайковцев была группа единомышленников.

В вагоне третьего класса было жарко и смрадно. Фонарь дрожал под потолком, высвечивая, как на картинах Рембрандта, медно-красные руки, багровые носы и лбы. Все остальное пряталось в зыбком полумраке. Перед остановками хлопала дверь, и кондуктор выкрикивал название станции. В вагоне начиналось ворочанье, переругиванье; волочили тяжелые предметы по полу.

Это был какой-то полуреальный, словно приснившийся мир. Он должен был развеяться с утренним криком петуха, с первыми лучами солнца, как пропадают с приходом дня дьявольские наваждения, которые терзают всю ночь человеческую душу.

Но, в отличие от неосязаемых снов, в мутном вагоне жила земная, человеческая речь. Она ломала сон. То смешила, то пугала, то радовала Сергея.

Соседи в большинстве своем садились в вагон ненадолго и выходили через несколько остановок. Но за это время почти каждый успевал оставить по себе нестойкую память, которая смывалась рассказом следующего — о своей заботе, о своей мороке. А если не рассказом, то короткой репликой, и она подчас вмещала в себя столько людского горя, что у Сергея сжималось сердце.

«Вот она, Россия, — размышлял он, — третий класс, трудящееся население. Даже ночью ему нет покоя. Люди ищут хорошей работы, доброго к себе отношения, сытой жизни.

И все едут куда-то, и всех лихорадочно трясет, как этот проклятый тесный вагон».

Сергей слушал, Рогачев и Волховский дремали, Клеменц, словно на дежурстве, каждого нового пассажира встречал то шуткой, то приветливым словом, вызывая на разговор и сам не скупясь на бойкий рассказ. Клеменц был неутомим. Говорил он так, что его легко можно было принять за речистого подгородного мужичка, балагура и сказочника.

«Вот кто бы мог увлекать за собой людей!» — думал Сергей, наблюдая, с какой естественностью владеет народной речью этот европейски образованный человек. У него был ключ к простым сердцам. Случайные попутчики доверчиво делились с ним сокровенным.

В слабом свете керосиновой лампы блестел его мудрый лоб, монгольский нос.

Лицо у Клеменца было необычным и привлекательным. Нижняя часть — от киргиза: широкие скулы, красивый рот в кольце свисающих усов и бородки. Широкий лоб и карие глаза были полны ума и принадлежали европейцу. Он скашивал хитрые глаза на Сергея, словно подзадоривал: вот, мол, как надо, учись; что ты все молчишь, как бука?

В Твери Сергей спросил:

— Ты не пробовал писать?

— Что писать? — поднял брови Клеменц.

— Для народа. У тебя должно получиться. Я заслушался тебя в вагоне.

— Фу ты.

— Да, ты не фыркай. Я ведь не комплименты говорю. Вся наша агитационная литература скучна, сам знаешь. Плохо ее принимают. Надо самому пересказывать. Вот если, как ты говоришь, написать, — чудно будет. А? Возьмись за это дело.

— Пробовал я, — насупился Клеменц, — ничего не получается.

— А ты еще раз попробуй.

— Бесполезно. На бумаге у меня ничего не выходит. Спотыкаются слова, черт их побери! Не мое это дело.

— А чье же?

— Откуда я знаю, чье? Может быть, твое. Ты-то сам не пробовал?

— Нет.

— Вот и рискни.

— Да, книжки нам позарез нужны, — сказал Волховский.

* * *

Клеменц задержался в Твери с Ольгой Натансон, той высокой девушкой, которая в первую встречу Сергея с чайковцами распоряжалась у стола и которая выехала на неделю раньше подготовить (говоря конспиративно) почву.

Ольга была умница, везучая, ей доверяли самые разные люди. Хотя она сама для этого, казалось, ничего особенно не делала. Просто заговаривала с человеком своим мягким голосом, просто смотрела кроткими, понимающими глазами. От всей ее высокой фигуры веяло спокойствием и добротой. Она никогда не спешила, двигалась плавно, даже с ленцой, не вызывая подозрения у полицейских. Они принимали Ольгу за дочь провинциальных дворян.

Она-то и узнала от одного мужика из артели тверских плотников, что их деревня который уж год тягается с соседним помещиком из-за сенокосных угодий, да грамотного человека нет, кто бы мог честно помочь. Ольга пообещала познакомить их с таким человеком.

В деревню эту должен был отправиться Клеменц.

А для Димитрия и Сергея Ольга приготовила другое…

Когда проводили на московский поезд Волховского, Ольга повела их в трактир.

— Александр Ярцев, — представился им здоровячок, с румяными щеками и совсем не идущими к ним безжалостными залысинами. Говорил он торопливо, словно боясь, что его остановят: — Я уже все-все знаю и сочувствую. Оля ввела меня в курс. Я давно ждал встречи. Между прочим, вышел в отставку подпоручиком. Мы с вами люди военные и мешкать не будем. Я предлагаю ехать ко мне, там на месте решим.

— А что, собственно, решим? — Видно было, что даже Димитрий слегка опешил от этого натиска и так же, как Сергей, мало что понял.

А Ольга стояла и, довольная, посмеивалась.

— Александр Викторович купил имение, — объяснила она, — и хотел бы продать его крестьянам.

— Да-да, — заторопился Ярцев, — вы можете сами посмотреть.

Затем выяснились прочие обстоятельства.

Отставной подпоручик артиллерии купил имение, заплатив часть деньгами, а на пять тысяч рублей выдав вексель. На своей земле он собирался начать новую жизнь «трудами рук своих», как он выразился, — пахать, косить, как простой мужик, и прочее. Судя по всему, он весьма смутно представлял себе, как образуется эта его новая жизнь, но горел энтузиазмом и уговаривал Рогачева и Кравчинского присоединиться.

— Кабала, — хмыкнул Рогачев.

— Почему же? — Ярцев удивился.

— Вы ведь должник. А деньги надо отдавать, рано или поздно. Значит, из имения вы будете выколачивать деньги и, заметьте, наемным трудом.

— Но мы же сами тоже станем работать.

— Это ничего не меняет.

— Что же вы предлагаете? — расстроился Ярцев.

— Разделите всю землю между крестьянами.

— А как же долг?

— Очень просто. Если вы не можете подарить им эту землю, продайте на выгодных условиях. Они вам и за это спасибо скажут. А себе оставьте ровно столько, сколько в состоянии обрабатывать сами.

— Но я полагал, что и вы захотите… Мы могли бы взять из этой земли три или четыре тягла… Вместе вообще веселее.

— Нет, — сказал Сергей, — мы попробуем для начала простыми работниками. Нам надо попривыкнуть еще к крестьянской жизни. Да и подучиться кое-чему.

— Например?

— Косить, пилить-колоть дрова…

— Это мы устроим.

Ярцев представлял собой довольно частую в России смесь энергии, порывов и почти полного отсутствия необходимых знаний для деятельности.

«Каким образом коснулись его благородные идеи века, в конце концов неважно, — думал Сергей. — Главное, он хочет работать. Со временем, кто знает, может быть, из этого чудака выйдет дельный работник».

* * *

Возле неказистой избенки Ярцев сказал:

— Если он дома — через три дня вы будете мастерами.

Хозяин, на счастье, был дома.

Он оказался высоченным, светлоглазым мужиком лет тридцати.

Выходя из своей избенки, он нагнулся, чтобы не стукнуться о притолоку лбом.

Звали мужика Петром.

На солнце Петр долго жмурился, зевал, сказал, ни к кому не обращаясь, «погоди» и побрел к колодцу.

Он долго пил прямо из ведра, проливая воду на бороду и расстегнутую на груди рубаху, а Ярцев тихо говорил:

— Золотой человек. Работник, каких мало. И плотник, и каменщик, и вообще…

— Научиться, значит, мужицкому ремеслу? Добро, — сказал Петр и повел Сергея с Димитрием к сараю.

Объясняя и показывая, он окончательно стряхнул хмельную сонь.

— Ну-ка, теперь вы, значит, попробуйте, — сказал Петр и отдал топор Димитрию.

Тот поплевал на руки, истово замахал топором.

Петр поглядел, как он колет, остановил:

— Добро. Сила в тебе есть. Сноровка прибудет. Топор надо по руке. Топорище у меня найдется, сам заготовлял, это дело особое, а вот за лопастью надо в лавку идти. Тебе топор да тебе топор — два топора. Да два колуна — у колуна обух потолще. Две пилы еще справить надо. Тоже в лавке, у купца. Смекнули?

— Смекнули.

— А когда так… — Петр замялся, замолчал, а потом с какой-то отчаянностью рубанул своим кулачищем воздух. — А я бы в лавку-то сбегал, заодно уж, начало отметить… опохмелиться… Голова трещит, ей-богу.

Сергей с Димитрием, не сговариваясь, полезли в карманы за деньгами.

Петр обернулся проворно, словно лавка была не на другом конце деревни, а тут же за плетнем. Не удивился, когда его ученики отказались выпить с ним, нимало не смущаясь, налил водку в граненый стакан, залпом выпил и долго стоял, уставившись в одну точку.

— Отчего тебя так к вину тянет? — не удержался все же Сергей.

— Отчего? — задумался Петр. — Кто же его знает? Может, с копейки.

— С какой копейки?

— Да все с нашей, с мужицкой.

— Все равно не понимаю, — сердито сказал Димитрий.

— Где же понять? — Петр с ухмылкой вертел стакан в корявых пальцах. — Заработаешь горбом эту копейку, а ее тут же и отберут.

— Кто?

— Становой, поп, кулак. Их много, кто мужицкую копейку любит.

— Поэтому — лучше в кабак?

— Ты походи, мил-человек, в мужицкой шкуре, тогда поймешь, что лучше.

— Вот мы и хотим это сделать.

— Чудно, — с любопытством, но без насмешки разглядывал их Петр, — мужики, которые побогаче, в баре лезут. А баре, значит, — в мужики? Плохо, что ли, вам было? Не пойму.

Петр, склонив голову, остро смотрел из-под густых бровей.

— Это как понимать плохое житье, — заговорил Димитрий. — Не всякий согласен по-скотски жить. Мы вот с Сергеем не согласны. Поэтому и решили идти к вам, к мужикам, и научить вас жить лучше.

— Как же это вы научите? Меня, к примеру?

— К примеру, так: не отдавай свою копейку ни попу, ни кулаку.

— Эк! — крякнул изумленно Петр. — Так вот просто и не отдавать?

— Так вот просто и не отдавать.

— Да ведь я кто? — вдруг с озлоблением выкрикнул Петр. — Мужик! Мужик я! А у попа, да кулака, да станового — сила! Поротым, думаешь, охота быть? А как растянут тебя в волости да выпорют… Эх, тьфу, — Петр не находил себе места, — жене, ребятишкам в глаза совестно глядеть. Тебя небось не пороли? Да порка еще не самое страшное. А как в Сибирь по этапу?

— Одного тебя и растянут и выпорют, — невозмутимо сказал Димитрий, — один ты против них — ноль. А всей деревней — вы уже сила.

— Сила, — сплюнул Петр, — и эту силу поломают. У нас андрюшинцы бунтовали, как манифес выходил: им вместо земли болото нарезали. Так солдат пригнали, цельную роту. Ать-два… Сила.

— Значит, надо всем деревням объединиться.

— Не бывает такого.

— Как не бывает? — сказал Сергей. — Бывало: и при Разине, и при Пугачеве.

— Вон ты куда, — протянул Петр, — смелый ты человек. Да все равно начальство верх брало.

— А почему брало?

— Известно, почему… — неопределенно развел руками Петр.

* * *

Сергей смотрел на звезды сквозь прореху в соломенной крыше. Сто лет, кажется, не лежал на сеновале. Но стоило забраться сюда по колченогой лестнице, сладко вытянуть ноги и раскинуть на мягком сене тяжелые, уставшие руки, как залопотало еле слышно детство, такое далекое, такое смешное…

Из головы не выходил разговор с Петром. Проклятая копейка, из-за которой мучился хороший человек, не давала покоя. В словах загнанного нуждой мужика она вырастала до размеров необоримого чудища. Копейка сулила мужику безбедную долю, но — приносила неудачу и разорение. Она переставала быть простой, осязаемой медной деньгой, а превращалась в символ.

Если рассказать об этой копейке по-сказочному просто, то такой рассказ все поймут, самые темные мужики поймут. А ведь вокруг этой копеечки многое можно намотать. Опять же — как в сказке.

В самом деле, почему бы и не попробовать написать сказку об этой самой мужицкой, заскорузлой копейке, которую крестьянин своим горбом добывает и которую отнимают у него все, кому не лень. Сюжет можно раскрутить самый веселый, и смыслу в нем будет не на копейку, а на целый рубль.

«Но сумею ли я?» — сомневался Сергей. Никогда до этого ничего подобного он не писал. Правда, вкус к слову в нем жил всегда. Он любил находить самые точные и выразительные слова еще в школе и в училище…

Однажды он составил отчет о стрельбах в таких выражениях, что вывел из себя ротного командира. «Что вы подали, юнкер? — клокотал тот. — Это не рапорт, а черт знает что — ноктюрн какой-то… „Ориентиром служил перст колокольни… Пушки злобно огрызались…“ Что это такое, я вас спрашиваю? Пушки не огрызаются, смею вам заметить. Пушки стреляют! Это вам не собаки. Вы поняли, юнкер?» — «Так точно, господин капитан!» — без всяких ноктюрнов, по уставу, но довольный ответил тогда Сергей.

Да, слова ему иногда подчинялись. А научиться распоряжаться ими по-своему усмотрению не так-то просто. Это он тоже по себе знает. Потруднее, пожалуй, чем стрелять из пушки…

Сергей лежал с раскрытыми глазами и придумывал одну за другой истории, которые могли бы приключиться с этой самой копейкой.

Она была главной героиней его сказки — крохотная, потертая, щербатая, еле видная в заскорузлых мужицких пальцах. А мужиком был, несомненно, Петр — добряк, трудяга, но горемыка и бедняк беспросветный. И был еще поп, с жадными зенками. И становой, вроде щедринских градоначальников. И много-много всяких русских людей, которых незаметная копеечка забирала в свой хоровод.

Сергей так и заснул со своей сказкой, а над ним, и над Димитрием, и над Петром, который спал в избе, и над всей деревней, над всей Россией мерцали в ту ночь звезды, словно светлые копеечки, неизвестно зачем и для кого заброшенные в темное небо.

* * *

Солнце утром просунулось в щелку между стропилами и соломой, нашарило чью-то щеку и пощекотало ее лучом.

Димитрий заворочался, открыл глаза.

Сергея рядом не было.

Проморгавшись, Димитрий полез по лестнице вниз и во дворе увидел друга.

Поджав ноги, тот сидел у чурбака, на котором они вчера учились колке дров.

Давно, с юнкерской поры, не видел Димитрий такого блаженно-сосредоточенного выражения на лице Сергея.

«Ах ты, черт-мозговик, — тепло подумал Рогачев, — все бы тебе над бумагами корпеть, ума набираться. Когда же это его с сеновала сдуло?»

Медленно ступая босыми ногами по влажной траве, он подошел к Сергею и заглянул в листки на чурбаке.

Сергей не зыркнул, как бывало, сердитыми глазами, наоборот, отодвинулся, чтобы Димитрию лучше было видно.

«Правильное, братцы, житье было на Руси, — читал Димитрий знакомый буреломный почерк, — когда не было на ней ни господ, ни попов, ни купцов толстопузых».

— Это что? — спросил Димитрий.

— Ты читай, читай, — довольный, подзадорил его Сергей.

Димитрий опять зашагал по бурелому:

«Да только не долго так было, сказывают старики, потому увидел черт, что одолевает его мужик: нет на земле ни обмана, ни воровства, ни грабительства… И стал черт думать крепкую думу: как бы ему испортить род человеческий. Семь лет думал черт, не ел, не пил, не спал… и выдумал — попа. Потом еще семь лет думал и выдумал — барина. Потом еще семь лет думал и выдумал — купца».

— Ну как? — не утерпел автор.

— Занятно. А дальше что?

— Дальше — известное дело: напустил их черт на мужика. А мужик, вместо того чтобы им башку свернуть, пока не расплодились, одел их, напоил-накормил и на шею себе посадил.

— Похоже на правду, — заметил Рогачев, — и складно получается.

— Я и думаю сказку написать, — обрадовался Сергей.

— Какую же сказку?

— О копейке.

— Вон что. Ну-ка, расскажи.

Димитрий забыл, что надо бы сбегать на речку выкупаться, стоял рядом с Сергеем, шевелил пальцами ног в траве. Дослушав, спросил:

— Ты ее долго писать будешь?

— Как получится.

— За неделю надо, — заявил Димитрий. — Как, по-твоему, Ярцеву можно доверять?

— Мы и так ему много доверили!

— Вот именно. Попробуем у него устроить типографию. Мы же давно прикидывали, где бы ее спрятать. А тут в доме хороший погреб, я смотрел. Ярцев по делам часто в Тверь ездит; мог бы спокойно возить литературу.

— Ты так думаешь? — сомневался Сергей.

— Бесспорно! Кончишь свою сказку, я подготовлю погреб. Напишем в Петербург, перевезут станок. Первая книжка — твоя сказка. Я сам буду набирать. Ну что, хорошая идея?

— Мою-то сказку не обязательно первой. И получится ли еще…

— Ишь ты, скромник. Не боги горшки обжигают. А теперь давай освобождай чурбак, размяться надо.

Димитрий поднял с земли топор, поставил на чурбак полено, поплевал на ладони:

— Мы все могем, только не могем в часах топором размахнуться!

Вскинул топор над головой и с треском раскроил березовое полено.

* * *

Через три дня учитель благословил своих учеников.

— Одежонку вам подходящую справить надо, — посоветовал Петр напоследок, — эту скиньте.

Армяки, лапти достал Ярцев, а еще через пару дней из деревни Андрюшино по проселочной дороге вышли на приволье два мужика, с пилами, завернутыми в рогожу, с топорами за спиной, заткнутыми за веревочные пояса.

Мужики были молодые, шли ходко, а как зашли в первый по дороге перелесок, лихо запели:

Как под лесом, лесом шелкова трава, Ой ли, ой ли люшеньки, шелкова трава!

В деревню Петровку они вошли тихо, как и положено мужикам-работягам, выбрали избу с крепким плетнем да тесовой кровлей и постучали.

Как следует поторговавшись с хозяином, они стали к нему на работу, и до самого вечера во дворе раздавались взвизги пилы и хряск топора.

Вечером работники отправились на посиделки.

Ничего необычного в этом тоже не было: ребята они были молодые и, видать по всему, неженатые. Один из них здорово плясал. Никто из деревенских плясунов не мог с ним потягаться. Но все обошлось аккуратно, пришлые парни знали этикет, и ни один из них не набивался в провожатые к местным красавицам.

На второй день они работали у зажиточного мужика Василия Козлова. Отработав, на посиделки не пошли, а завернули к другому крестьянину, Макару Власову, мужику небогатому. Как они с ним сговорились, никто в деревне не знал, да это никого и не занимало.

Макар был известный всей деревне книгочей, не пропускал ни одного коробейника, и последний нужный в хозяйстве грош мог пустить на какую-нибудь картинку или книжку. За это в деревне над ним посмеивались, но за грамоту и за то, что с самим волостным писарем мог вступить в пререкания, уважали. Короче говоря, вечером у Макара в избе собралась компания: человек десять деревенских и пришлые.

Тут вот местные мужики и подивились. Никогда раньше таких разговоров они не слышали — про то, что в России вся жизнь скоро переменится, не будет в ней ни чиновников, ни помещиков, ни самого царя…

Под конец большеголовый парень вытащил из мешка тетрадочку и стал читать забавную сказку про копейку — и все в той сказке было по правде: и как мужик потом-кровью добывал себе эту копейку, и как тут же ее лишался.

И поп, и помещик, и становой были как живые. А когда парень веселым голосом читал про то, как становой спасался от мужика, свалился с лошади, лежал, помирая со страху, а собаки подбежали к нему, подняли лапки и обошлись по-своему, а становому почуялось, будто он кровью истекает, — такой хохот сотряс воздух Макаровой избы, что она, казалось, вот-вот разлетится по бревнышкам.

* * *

Так и пошла одна деревня за другой — где получше, где похуже, но всюду была работа, всюду, хотя порой и настороженно, их слушали.

До поздней осени ходили друзья по деревням, и Сергей даже задумал и начал сочинять еще одну сказку.

В конце ноября завернули в большое село Алферово.

Вечером, когда Димитрий и Сергей располагались на ночлег, в избе объявился волостной старшина, крепкий мужик в суконном кафтане, деревенский староста, тоже представительный и немолодой, и мужчина помоложе, на вид полудеревенский, полугородской, как потом выяснилось — волостной писарь.

Старшина перекрестился на иконы, густо поздоровался с хозяевами, сел на лавку и без обиняков спросил:

— Вы, стало быть, народ смущаете?

Сергей с Димитрием переглянулись, ничего не ответили, но смотрели так, что всем своим обликом выражали почтение начальству.

— Книжки читаете, — сказал староста.

— Мы по дровяной части, — с оттенком недоумения подал голос Димитрий.

— А вид у вас есть?

Показать бумаги, выданные в столичном полицейском участке отставным поручикам артиллерии, а ныне петербургским студентам, значило враз провалиться. Но и выкручиваться тоже было надо.

Впервые Сергей пожалел о том, что не запаслись фальшивыми паспортами. Такой паспорт — это уже обман, а обман им претил.

«Как все это условно, — сердился на себя Сергей, не торопясь отвечать старшине. — Нарядились же мы мужиками. Надо уж было рисковать до конца. Хотя, что бы это дало? Все равно притянули бы к ответу. Такой вот дядя за здорово живешь не отпустит. Ни дать ни взять сам Саваоф при исполнении служебных обязанностей да при двух архангелах».

Такое сравнение рассмешило Сергея, и он с подкупающей улыбкой развел руками:

— Тамбовские мы, Моршанского уезда, Витьевской волости. Я Сергей Грибов, а напарник мой — Митрий Рыбачев. Из одной деревни мы, шабры.

— Документ у тебя спрашивают, — ткнул его без церемонии писарь.

— Не выправили мы, — поклонился старшине Димитрий, — не успели. Такой грех вышел.

— За грех отвечать надо, — заметил староста.

— Это точно, — вздохнул Сергей.

— Собирайтесь, нечего растабарывать, — приказал старшина.

— Куда? — все еще прикидывался простачком Димитрий.

— На съезжую. Там разберемся.

Можно было, понятно, отпихнуть и старшину, и старосту (про писца и говорить нечего) — а за дверью темная осень и лес, но Сергей с Димитрием, не сговариваясь, подчинились приказу. Сейчас побег повредил бы им во мнении мужиков. Пошел бы слух, что пропагандисты — злоумышленники, раз при первой встрече с начальством дали деру. Надо было вести себя достойно: сегодня же всей деревне станет известно об аресте, и сам арест обернется в их пользу.

Их заперли сначала в этой же деревне, в Алферово, в поповской бане, поставив на ночь стражу из местных бородачей. А на следующий день под лапотным же конвоем (но при старшине и старосте) препроводили в соседнюю деревню, где была съезжая изба, специально выстроенная для провинившихся мужиков.

Последним этапом мог быть только стан, полицейские власти и каталажка посерьезней. Там, не сомневались арестанты, с ними поступят круче и в конце концов дознаются, кто они такие.

* * *

Димитрий потряс решетку и усмехнулся:

— Один рывок — и гуляй.

— Ты уж не трогай до поры, — попросил Сергей, — сиди тихо.

— Тут и уснуть недолго, — проворчал Димитрий, растягиваясь в углу на охапке сена. — Помнишь нашу кутузку?

Да, здешняя изба не шла ни в какое сравнение с гауптвахтой, на которую сажали юнкеров. Там были деревянные нары, а здесь мужики натаскали сена и можно было в самом деле неплохо отоспаться за ночь.

— Старик мне предсказывал, что я плохо кончу, — улыбнулся Сергей, вспоминая давний разговор с начальником училища, генералом Платовым, которого юнкера окрестили не без симпатии Стариком.

— Он к тебе благоволил, — заметил Димитрий.

— Если бы не Платов, неизвестно еще, как бы мы дотянули до конца.

— Преувеличиваешь.

Но Сергей знал, что прав он, а не Димитрий, ведь Платов нередко многое брал на себя. Как в тот раз, незадолго перед выпуском, когда вызвал Сергея к себе на квартиру…

Платов грузно сидел в кресле.

— Ну, что у вас там? — проскрипел он, устало махнув старческой ладонью.

Он смотрел на Сергея выцветшими глазами и почему-то не раздражался от того, что Сергей стоит перед ним мешком и не торопится отвечать.

— Садитесь, юнкер, — так и не дождался ответа генерал и кивнул на свободное кресло, — садитесь. Опять на вас жалоба.

— Меня не в чем обвинить, — буркнул Сергей.

— Э-э, голубчик, всегда отыщется предлог, особливо когда молодые люди собираются вместе, варят пунш и произносят горячие речи. Я ни о чем не расспрашиваю, — Сергей увидел в старческих глазах живую искру, — хочу предостеречь от ошибки. Сколько вам лет?

— Девятнадцать…

— Славный возраст… Мне было девятнадцать в двадцать пятом году.

— Когда? — переспросил Сергей.

— В тысяча восемьсот двадцать пятом, — повторил генерал. — В ту пору все фрондировали. Да, признаться, и оснований-то имелось более, нежели нынче. Аракчеев, крепостные мужики… Рылеева мы заучивали наизусть:

Надменный временщик, и подлый, и коварный, Монарха хитрый льстец и друг неблагодарный, Неистовый тиран родной страны своей…

Платов декламировал с пафосом, но вдруг закашлялся; то ли кашель прервал декламацию, то ли стихи, опасный смысл которых проник в генерала заново, заставили маскироваться кашлем.

Словно отгадав мысли Сергея, Платов усмехнулся:

— Молодости простительно. Я был корнетом и не отставал от друзей ни в чем. Но некоторые занеслись слишком далеко… «И на обломках самовластья напишут наши имена!» Экгх… — Генерал опять закашлялся, кажется, стихи и впрямь застревали у него в горле. — О существовании общества я услышал на следствии. Я не чернил своих однополчан. Военный всегда должен говорить правду, юнкер. Это наша честь.

— Честь, — обозлился Сергей, — когда войска усмиряли Польшу, это тоже называлось честью?

— Вы на опасном пути, Кравчинский, — печально вздохнул генерал.

— А те, с кем вы служили сорок пять лет назад в одном полку, разве были не на опасном?

— Но они же ничего не добились, — всплеснул руками старик. — Неужели вы хотите увеличить число мучеников?

— Россия за это время тоже кое-чему научилась.

— Глядя на вас, я бы этого не сказал.

— У меня еще все впереди.

— В один момент все может остановиться, и никакого «впереди». Из вас получится неплохой офицер. Мне было бы жаль, если все пойдет прахом.

— Этого не произойдет, ваше превосходительство, — как можно мягче постарался сказать Сергей.

— Во всяком случае, будьте осторожны. Не доводите до рапортов начальству. Может случиться, что какой-нибудь рапорт минует меня — и тогда… Поверьте моему опыту. Я многое перевидал на своем веку…

Любопытно, что бы сказал Старик, увидев своих выпускников за решеткой деревенской каталажки? Уж наверняка пожалел бы, что его предсказания оправдались.

Сергей встал, подошел к окну.

В ночной темноте смутно проступали очертания высокого амбара. Деревья негромко шумели под осенним ветром. Деревня уснула. Даже собаки перестали тявкать.

— Пора, — сказал Сергей.

Решетку они вырвали со второй попытки, аккуратно положили на пол и вылезли в окошко.

* * *

До рассвета без остановки Сергей и Димитрий шли к Торжку. На день спрятались в лесу, а вечером в сумерки прокрались в Андрюшино. Надо было предупредить Ярцева и, может быть, несколько дней пересидеть у него, пока полиция будет рыскать в округе.

Возле дома стоял чей-то шарабан.

— Подождем, — сказал Димитрий, — если бы ночевать хотели, распрягли.

Но ждать, когда не знаешь сколько, невмоготу. Димитрий остался лежать в кустах, а Сергей пробрался к освещенному окну. Возле самого окна сидел незнакомый Сергею человек, а напротив стоял Ярцев.

Придвинувшись к стеклу, Сергей услышал разговор.

— Не беспокойтесь, — говорил незнакомец, — ваше чистосердечие оценят.

— Сам не знаю, как получилось, — лицо Ярцева выражало страдание.

— Ну, ничего, — успокаивал его незнакомец, — изложите письменно.

— Так вы меня не увозите с собой?

— Зачем же? — Сергей уловил в голосе незнакомца усмешку, — живите себе спокойно. Только не отлучайтесь из имения.

— Я вас понимаю, — с отчаянием сказал Ярцев, — но прошу вас, не требуйте от меня этого.

— Вы хотите усугубить свою вину? Не будьте наивны, Александр Викторович. Да вас никто и не заподозрит. Мы вас щадим — ареста в вашем доме не будет, я вам обещаю. Но, как говорится, услуга за услугу. Вы просто узнайте у этих господ, куда и какими путями они направляются дальше. В ваших отношениях с ними это вполне естественно.

— А вы думаете, они придут сюда?

— Непременно.

* * *

— Ну, что ж, вот мы и дожили до своего часа, — сказал Димитрий и обнял друга, — отныне мы с тобой вне закона. Запомни этот вечер, Сергей. У нас теперь одна дорога — нелегальная.

Кружным путем, минуя Торжок, по малым проселкам двинулись они к Вышнему Волочку, чтобы там незаметно сесть на поезд в Петербург. А в третье отделение с.е.и.в.к. (собственной его императорского величества канцелярии) было послано секретное донесение начальника тверского губернского жандармского управления. В нем, среди прочего, сообщалось:

«В дознании на настоящий день заключается уже до 60 показаний разных лиц, но дело остается еще далеко не выясненным. Правда, связь Ярцева с Кравчинским и Рогачевым уже доказана, несомненно точно так же и стремление их к распространению в народе тенденциозных книг и вредных идей… но при запутанности и потере всех следов при самом возникновении настоящего дела и при скудости сыскных средств рассчитывать на успех трудно».

Через некоторое время на донесении появилась помета, сделанная почтительным почерком управляющего III отделением Шульца: «Доложено его величеству 15 декабря».

* * *

Александр шел в малахитовый зал, где ожидал его бывший столичный губернатор.

Идти в мягких сапогах по навощенному паркету было приятно. Александр очень любил паркет в своем дворце. Вчера он раздраженно сделал замечание наследнику, который ввалился после манежа в сапожищах со шпорами прямо в парадные комнаты… Как он все-таки груб… Но, может статься, в его грубости окажется больше смысла, нежели в нынешнем либерализме, и на престоле он совершит больше, чем все его предшественники?

Правда, уступать престол Александр пока не собирался. Он сам был еще полон сил и планов.

Прежде всего, ему надо было искоренить крамолу. Она слишком глубоко зашла. Раньше гнездилась только в городах, теперь заползла в деревню… Социалисты разгуливают где хотят… Какой-то Рогачев, какой-то Кравчинский…

Александр сам открыл дверь в малахитовый зал и увидел прямо перед собой в окне Неву и крепость.

Они были на своих местах, незыблемы и строги.

Крепость всегда радовала его глаз. Из нее никто никогда не убегал. Петр строил ее против врагов внешних, она отлично служит против врагов внутренних.

Где-то там, в ее казематах, сидит недавно схваченный князь Петр Кропоткин.

Чего ему не хватало? Прельстила роль нового Курбского? Пусть теперь посидит князек, авось одумается. А не одумается, пусть пеняет на себя.

Александру вдруг захотелось взглянуть, как он мается там в тесном каменном мешке, как сидит, сгорбившись, на койке, мерзнет и смотрит с тоской на догорающую свечку.

Желание было таким сильным, что Александр остановился и перевел дух.

Если бы не сан царя, он бы не устоял, он бы через десять минут был уже там, у грозных ворот с двуглавым орлом на фронтоне. Но он пересилил себя, отвел глаза от окна и шагнул к Перовскому.

Тот стоял возле зеленой колонны почтительно и печально, зная, что огорчил государя.

— Кары ждешь? — отрывисто спросил Александр, вглядываясь в холодное лицо вельможи.

— Все приму, ваше величество, — покорно, но с достоинством склонил голову Перовский.

— А ты не торопись, — сказал Александр, — ты сам в чем свою вину видишь?

— Проглядел…

— Проглядел, — передразнил Александр, — ловите журавлей в небе… Где она сейчас?

— По донесению жандармского управления уехала в деревню, но куда, пока не установили.

— А ты знаешь, чем они там занимаются, твои дети? — повысил голос Александр.

— У меня одна дочь со смутьянами, ваше величество, — тихо сказал Перовский, — Софья.

— А я, думаешь, не осведомлен? Все знаю. И что вторую замуж выдал, тоже знаю. Ты найди свою младшую дочь, Лев Николаевич, и верни домой. Я твое усердие помню. Но сам пойми, дочь такого человека, как ты, — революционерка.

— Я надеюсь, она еще не преступила грань.

— Преступила, — нахмурился резко Александр. — Но я жалею тебя. Ступай.

Перовский молча поклонился и вышел из зала.

Александр переставил безделушки на зеленом столике, побарабанил пальцами по малахиту.

Нет, не было ему покоя. Третий раз за неделю докладывают о пропагандистах. Когда же это прекратится? Из Тверской губернии, из Москвы, из Одессы…

Александр снова повернулся к окну и подумал о том, что все в конце этого года нехорошо. Он с неудовольствием смотрел теперь и на Неву, которая тоже, словно поддавшись общему непорядку, вела себя не так, как всегда.

Вторую неделю трещат морозы, а ей хоть бы что, и не думает замерзать, течет себе, не обращая внимания на холода, лишь у самых берегов нарастила неширокую ледяную корку.