репещет огонь за решеткой камина. На подоконниках, на столах, на рояле — цветы. Это мама, она знает, как их любит дочь. Цветы должны отгородить ее от страшного мира, где серый камень и серые лица фанатиков.

Мама бесшумно входит:

— Ты все собрала?

— Все. Не беспокойся, мамочка.

Соня не желает ее огорчать, но собирать-то в дорогу нечего. Мама не понимает. Ей кажется, что дочь никогда уже не вернется к прежнему, не захочет опять туда, в тюрьму. А дочь думает о том, что ей было бы легче оставаться за решеткой. Почти все чайковцы арестованы, но только она выпущена на свободу… На полусвободу: на поруки, под полицейский надзор.

В крепости можно было перестукиваться. В особняке Перовского невозможно общение даже с теми, кто остался на воле. Каждое письмо вскрывают. За каждым шагом смотрят. Скорбные глаза матери, холодный взгляд отца. Круглосуточная слежка слуг.

Голос швейцара заставляет ее вздрогнуть:

— Князь Бартоломей Ханджери. Прикажете принять?

Вопрос обращен к матери, но она с удивлением смотрит на дочь. Однако и Соня слышит это имя впервые.

— Пригласи сюда, — говорит мать.

Несколько секунд ожидания, дверь распахивается, и Соня невольно вскрикивает:

— Сергей!

Кравчинский, в одежде денди, какой-то не своей походкой приближается к ним. Мать смотрит на него испуганными глазами.

— Если не ошибаюсь, — приходит она в себя, — Сергей Михайлович…

— Увы, ошибаетесь, — как можно учтивее огорчает ее Сергей, — князь Бартоломео Ханджери. Можно и попроще — Варфоломей Петрович.

— Вы очень рискуете, Варфоломей Петрович, — говорит Перовская, — в этом доме…

— Я знаю, — успокаивает ее Сергей, — Бартоломео Ханджери не рискует. Он принят в лучших домах Кишинева, Одессы и Киева. У него безупречная репутация.

— Мама, оставь нас, — просит Соня.

— Ну что ж, — покоряется мать, — но прошу вас, недолго. Сонюшке надо отдохнуть перед дорогой.

— Меня отправляют в Крым, — печально усмехается Соня. — От петербургской заразы, как выражается отец.

— А если отказаться?

— Нельзя. — И, встретившись с его взглядом, добавляет: — Если я не поеду, повезут силой.

— Никогда бы не поверил!

— У меня нет другого выхода.

— Вы же свободны.

— Не могу.

— Почему?

— Потому, что мне поверили на слово.

— Вот и отлично! Доверие врагов…

— Да не в них дело, Сергей, — с досадой оборвала его Соня, — как вы не понимаете? Вы словно с другой планеты свалились. И этот ваш вид, извините, дурацкий.

— А что? Мне теперь даже дворники оказывают уважение.

— Вы шутите, — поморщилась Соня, — а мне не до шуток.

— Простите. Я действительно с другой планеты. Вчера только приехал в Петербург, вчера узнал, что вы под домашним арестом. Я подумал — надо вас вызволять.

— Каким же образом? Бежать? Это невозможно.

— Все возможно. Я вас спрячу у себя.

— Мое исчезновение повредит тем, кто арестован…

— А если вас осудят?

— Вряд ли. Прямых улик против меня нет.

— Это игра вслепую.

— Почему вслепую? Я кое-что предприняла. В суд я не пойду ягненком.

— Дай бог, — сомневался Сергей.

— Вы подумайте лучше, нельзя ли освободить кого-нибудь из наших.

— Вы же сами знаете, что такое Петропавловка.

— На днях из Одессы привезут в Петербург Волховского. Можно сделать попытку отбить его на вокзале.

— А сам Феликс предупрежден?

— Нет.

— Попробуем, — задумался Сергей, — времени у нас мало да и людей… Хорошо бы Степана привлечь.

— Его нет в городе.

— Где же он?

— Этого никто не знает, исчез куда-то. Халтурин, как и раньше, сам по себе. Но его не арестовали, это тоже известно.

— Ну, что ж. Постараемся что-нибудь придумать.

— Шансы у вас есть, жандармы ведь ни о чем не подозревают.

— Вас уже здесь не будет?

— Я уезжаю завтра.

— Тогда — желаю вам скорее вернуться.

— А я вам — удачи, Варфоломей Петрович. — Соня лукаво посмотрела на Сергея, и они оба расхохотались.

* * *

Как только поезд въехал под арку вокзала, Волховский решил бежать.

Решение возникло сразу, безотчетно, и он почувствовал, как сильно стало колотиться сердце. «Спокойно, спокойно, — внушал себе Волховский, стараясь утишить сердцебиение, — ничего особенного не произойдет. Я ведь абсолютно ничего не теряю. Если рискну и сорвется — все равно тот же каземат. Рискну. Жаль, что это только сейчас пришло мне в голову. Надо было предупредить, и сейчас я мог быть не один». Он не знал в точности, кто на свободе: держали его все время в одесской тюрьме, а туда сведения поступали скупо. Но списаться заранее можно и оттуда…

Последний раз дернулся вагон, Волховский приник к решетке.

По перрону сновали люди. Горели газовые фонари. Собственно, темнота и толкнула его к мысли о побеге. В темноте скрыться было гораздо легче.

Надо пересечь перрон, прыгать вниз на пути, лезть под соседний состав и бежать к депо; там есть выход на одну глухую улочку. Волховский ее хорошо знал. Осенью позапрошлого года он ходил туда на занятия к железнодорожным рабочим.

Добежать бы только до депо.

В толпе мелькнула знакомая голова. Неужели Кравчинский? Но разглядеть как следует Волховский не успел. С перрона к решетке придвинулся жандарм:

— Стоять возле окна не полагается!

Волховский не стал спорить. «Надо вести себя смирно. А то, чего доброго, придет им в голову надеть на меня наручники. Как хорошо, если это в самом деле Кравчинский! Значит, завтра, не позже, можно будет с ним повидаться. Интересно, что он делает на вокзале? Встречает кого-нибудь? Или провожает? Или уезжает сам? А может быть, это вовсе и не он, и я зря волнуюсь».

Он постарался отогнать эти мысли. Они мешали сосредоточиться на том, что должно было произойти через несколько минут.

Наконец открылась дверь — и жандармский офицер пригласил его следовать за ним.

Волховский задержался на ступеньке, оглядел публику и, когда один из жандармов повернулся к нему спиной, быстро побежал через перрон.

Сзади хлестнул отчаянный свист. Грохнул револьверный выстрел.

Волховский прыгнул на рельсы, упал, подвернул ногу. «Это ерунда, — со злостью подумал он, — я от них уже далеко». Он вскочил, но от боли в ноге охнул и понял, что все кончено.

По перрону прямо к нему бежали жандармы и один за другим спрыгивали вниз.

Публика тоже повалила глазеть, но ее быстро оттеснили. На помощь трем жандармам, упустившим и тут же поймавшим арестанта, из вокзала набежала еще целая куча солдат в голубых мундирах…

Когда раздался выстрел из револьвера, Сергей забеспокоился. Возня на вокзале могла помешать плану. Но ему и в голову не пришло, что этот переполох мог подняться из-за Феликса.

Сергей двинулся навстречу толпе и вдруг увидел Волховского, которого держали за руки жандармы.

Он хромал, но лицо его было совершенно спокойным. Он даже улыбался, словно ему очень нравилось идти с помощью таких дюжих молодцев. А у тех лица были насуплены. Жандармский офицер тоже шагал со свирепой физиономией, и в руке у него был наведенный в спину Волховского револьвер.

О том, чтобы теперь отбить Феликса, нечего было и думать.

* * *

Мама ухаживала за Соней, как за больной. Маме казалось, что Соня рано или поздно отойдет от своих страшных дел. Правда, в будущем Соню ждал суд, но она почти уверила мать, что суда бояться нечего.

Для Сони потянулись бессмысленные дни. Единственным утешением было то, что за целый месяц, который отец провел с семьей в Крыму, он ни разу не кричал на маму. История с дочерью научила кое-чему и его.

Маша и ее муж, какие-то высокородные кузины и прочие родственники и знакомые, съехавшиеся на летний сезон в Ялту, проводили время на пикниках, музыкальных вечерах, приемах во дворце великого князя. Соня жила замкнуто, возилась с деревьями и цветами, играла на рояле и читала, читала, читала.

Чтение, как лекарство, на какое-то время отвлекало от постоянных мыслей о товарищах.

Она поднималась на старое кладбище и оттуда подолгу смотрела на море, на Ялту, разбросанную внизу. Там, на горе, ее никто не видел, никто не мешал. У нее была своя сосна у памятника художнику, который умер в Ялте год тому назад.

Все лето она ходила к скромному обелиску, и ей казалось, что молодого пейзажиста она давно и хорошо знает, как брата, как друга. Она помнила некоторые его картины по выставкам в Петербурге, а Маша сказала, что в ялтинском дворце великого князя есть ширмы с пейзажами этого художника. Он их кончал за несколько дней до смерти. А умер от чахотки, задолжав кредиторам…

Великий князь, без сомнения, не нес прямой ответственности за его смерть. Но Соня с раздражением думала о меценате из царской семьи. Ведь художник умирал, а должен был расписывать эти ширмы…

Все, к чему причастны сановники, дворяне, чиновники, оборачивается для людей издевательством и кабалой.

Потом настала осень, пошли дожди, Ялта опустела. Следствие в Петербурге над чайковцами и другими пропагандистами затягивалось, суда все не назначали. Соня с мамой переехали в Симферополь. Соня поступила в тамошнюю фельдшерскую школу. Работа сестрой милосердия в симферопольской больнице все же приносила некоторую пользу людям.

* * *

— Сестрица, мне бы перевязку, — попросил больной очень знакомым голосом.

— Снимайте верхнюю одежду, — приказала Соня.

Пациент, поворотясь к ней спиной, долго стаскивал с плеч крестьянский зипун и шаркал ногами о половик.

Соне уже не в новинку были самостоятельные приемы. Экзамен на звание фельдшера предстоял летом, но доктор спокойно доверял Перовской часть своей работы.

— Ну, что у вас стряслось? — спросила она мягко, поднимаясь навстречу больному.

— Да пока что, почитай, самая малость, — ответил он, улыбаясь во всю ширь своего монгольского лица.

Это был Клеменц собственной, ни на кого не похожей персоной.

— Какими судьбами? — обрадовалась Соня.

— Разными, — Клеменц отвечал, балагуря, — себя показать, вас повидать. Молва о вашем искусстве докатилась до Санкт-Петербурга.

— Не дурите.

— А я серьезно. Приветы вам везу. Поговаривают, что летом будет суд.

— Скорей бы!

— Судить будут около двухсот человек. Такие слухи. Так что, выходит, остальные сидят зазря, а остальных больше вдесятеро. Вот такие делишки.

— Скверные дела.

— Я вам привез кое-какие письма. До процесса все надо обговорить, чтобы не было, кто в лес, кто по дрова.

— Мне писали, что заболел Кропоткин.

— Когда я уезжал из Петербурга, его перевели в тюремную больницу.

— А остальные?

— Держатся. Измотала эта отсидка всех до предела. Разве что Феликс чувствует себя лучше других, так, по крайней мере, сам пишет. Ждет процесса, как драки.

— Хорошо, если будет драка. А если нет?

— Драка будет.

— Вы уверены, что суд пройдет при публике?

— А как же иначе!

— Да они могут попросту испугаться гласности и закроют двери!

— Посмотрим. Но вы правы, надо и на этот случай приготовиться.

— А где сейчас Сергей?

— Ни за что не поверите! В Италии.

— Как он туда попал? — изумилась Соня.

По сообщениям, которые она получила зимой 1875 года из Петербурга, Кравчинский поехал в Швейцарию налаживать журнал. Она тогда порадовалась и за чайковцев и за Сергея: он мог заняться делом, в котором так неожиданно сверкнул его новый талант.

— Ввязался в одну заваруху, сугубо итальянскую.

— Значит, затею с журналом он оставил?

— Увы, там, знаете, в Женеве трудно собрать людей. Он, по-моему, бился месяца три, но ничего не вышло.

— И решил уехать в Италию?

— До этого он еще помогал сербам против турок.

— Вот как. А я ничего и не знала.

— Никто ничего не знал. Он же все делает на свой риск. А без дела ему не сидится. В Италии его арестовали.

— В чем же его обвиняют?

— В попытке свержения пьемонтского короля. А за это по итальянским законам полагается смертная казнь.

— Вы точно знаете?

— Совершенно точно. Его считают одним из зачинщиков.

— Зачем он туда поехал! Неужели не мог подождать? Ведь у нас все опять скоро начнется.

— Ждать не так просто.

— Да, ждать не просто, — повторила Соня.

* * *

Это была обыкновенная тюрьма на окраине города, с грязной камерой и тюремной вонью.

Где-то рядом сверкал под лазурным небом Неаполитанский залив, вставал над ним амфитеатр живописных домов, Везувий благодушно выпускал струйку дыма. По цветущим улицам двигалась нарядная толпа. За дощатыми шторами, оберегавшими неаполитанцев от палящего солнца, раздавались голоса и музыка… А за кирпичными стенами и крохотными окошками тянулись бессолнечные тюремные дни.

Один раз в день выводили гулять в тюремный дворик. Винченцо и Энрико забирали еще на допросы. Сергея не трогали: языка он не знал. То есть не желал объясняться с жандармами и не докладывал им, что каждый день изучает итальянский.

Сергей всерьез пленился итальянским языком. А лучших учителей, чем Энрико и Винченцо, он не нашел бы и на воле.

Энрико знал наизусть много итальянских стихов. Он учил Сергея языку на классических примерах. Винченцо, несмотря на свою молодость, исколесил в поисках работы всю центральную и южную Италию. Его речь была грубоватой, но живописной и выразительной.

Нет, время даром не проходило. Сергей становился богаче и не задумывался о том, куда потом денет свое новое богатство.

Русских книг у него не было. Последняя, которую он Держал перед отъездом в Италию, была его собственная «Сказка о копейке».

Ее отпечатали в вольной типографии, и он первый раз видел напечатанным свое произведение. Это было так странно. Странно и приятно. Слова и предложения, придуманные им и записанные когда-то пером на бумаге, выглядели совершенно иначе, когда их напечатали. Они даже вели себя иначе.

Те, написанные рукой, слова были понятными, послушными, их написали, поставили на свое место, и они были довольны. А печатные слова сразу, как только он их стал читать, задергались, запротестовали. Он с ужасом увидел, что им в самом деле не по себе. То они толпились, как мужики на Сенной площади в Петербурге, толкали друг друга, мешали друг другу, то плелись вразвалку, поодиночке, как пьяные.

Он увидел их, словно бог свою землю в первый день творения. Но, в отличие от бога, не умилился делом своих рук. Он понял, что оскорбил их, вооружился пером и стал исправлять свои ошибки.

А потом, после корректуры, Сергей держал в руках заветную брошюрку. Он был переполнен смущением и радостью.

Правда, теперь Сергей не верил, что сказочками и брошюрками можно расшевелить мужика. Но вспоминать об этом было приятно.

Однако чаще Сергея бередили другие, горькие воспоминания.

* * *

Он помнил, как в траттории на стенах горели газовые рожки. Своей формой они напоминали факелы и усиливали то впечатление тайны и заговора, которое возникло у Сергея сразу же, как только он вслед за Энрико опустился по стертым ступеням в тесную залу, со сводчатым каменным потолком и каменными, грубо отесанными стенами.

Хозяин траттории, юркий и немолодой, сам наливал гостям вино, ловко управляясь с громадным графином и, как казалось Сергею, яростно нападал на каждого, кто произносил «поперек» хотя бы одно слово.

Сергей плохо понимал быструю итальянскую речь. Энрико переводил ему самое главное. А самым главным, как только Сергей и Энрико уселись за стол, оказались именно эти раскатистые фейерверки маленького хозяина.

Его острая тень летала по стенам, в неровном свете рожков мелькал горбоносый профиль, и Сергей не мог отделаться от впечатления, что перед ним не один, а по крайней мере два человека, которые носятся по комнате и останавливаются только для того, чтобы взорваться очередной руладой.

Остальные, их было человек двадцать, сидели спокойно, если вообще можно говорить о спокойствии, когда люди громко говорят, жестикулируют и вспыхивают от каждого слова, произнесенного другими.

Энрико с улыбкой выслушивал наскоки трактирщика.

— Чего он хочет? — спросил Сергей.

— Чтобы мы еще немного обождали, — ответил Энрико.

— У вас ведь все готово?

— Он говорит, что не все. Он говорит, что у нас пока мало оружия и людей.

— В самом деле, — эта мысль не давала покоя и Сергею. — Мы хотим уйти в горы завтра, а у нас всего пятнадцать человек.

— Цо! — издал Энрико гортанный звук, в котором была и досада, и пренебрежение, и какая-то непостижимая отвага. — Надо знать итальянцев! Мы не можем ждать. У нас другой темперамент.

— Но у вас действительно все готово?

— Что такое — все? Все никогда не может быть готово на этой грешной планете, иначе мы бы не брались за оружие. Душа готова, вот главное. Душа моего народа, которому ненавистны черные мундиры. Ты говоришь, нас мало. А ты знаешь, что ответил Гарибальди, когда его спросили, сколько тысяч человек надо ему для освобождения Сицилии? «Тысяч? — сказал Гарибальди. — Мне нужна всего одна тысяча!» А против него была стотысячная армия. В Италии каждый третий — социалист. Не улыбайся, это так. Ты ведь был в Тоскане?

— Был.

— Так вот, в деревнях Тосканы, Романьи и Пьемонта большинство жителей — социалисты. Им пропаганда не нужна. Они всегда пойдут с нами.

Память восстанавливала следующее утро…

Над каменными кручами поднималось солнце. Быстро разобрали оружие и гуськом двинулись к деревушке Сан-Лупо, где Энрико собирался обосноваться.

Всего в отряде вместе с Сергеем оказалось двадцать пять человек, в основном люди простые — сапожники, каменотесы, портные, батраки.

С полчаса шли по тропе в полной тишине, которую нарушал лишь легкий скрип и шуршание камней.

Вдруг идущий впереди поднял руку: тропу со стороны деревни перегораживали карабинеры.

— Нас кто-то предал, — сказал Энрико, — здесь не могло быть карабинеров.

Отряд, отстреливаясь, полез в горы.

Карабинеры преследовали весь день. Ночевали без огня, меняя каждый час караулы и прислушиваясь к малейшему звуку.

Едва рассвело, отряд снялся с места. Опять началась изнурительная погоня с перестрелкой, с карабканьем по кручам.

— Может быть, одному из нас пробиться ночью к деревне? — предложил Сергей.

— Тогда уж лучше всем, — сказал Энрико.

— Один сделает это незаметно.

— Но зачем только одному? — не понимал Энрико.

— В деревне, наверное, ничего не знают. Они придут к нам на помощь.

— Не думаю.

— Ты же говорил, что многие жители Кампаньи ждут только сигнала. По-моему, самое время дать этот сигнал.

— Я не могу рисковать жизнью своих людей.

— Хорошо. Пойду я.

— Нет.

— Не хочешь решать один, давай поговорим с отрядом.

— Нет, нет, нет! — выкрикнул Энрико. — Я не могу отпустить тебя на верную смерть. В Сан-Лупо монархисты, можешь мне поверить, они теперь будут стеречь нас повсюду, и никто там нас не ждет.

— Никто не ждет?

— Во всяком случае, вооруженной поддержки не окажут.

— Но ты же раньше говорил другое!

— Говорил, — поник Энрико.

Слова были бесполезны, и горько было сознавать, что итальянцам тоже были свойственны поступки «на авось».

На пятый день стало совсем туго. Кончилась еда, люди с трудом перебирались вверх, многие были ранены.

Сергей стрелял до последнего патрона, а потом взял свой снайдер за ствол обеими руками, как дубину, и вышел из-за укрытия…

Пленных со связанными руками бросили в повозку. Пот заливал глаза, было жарко, но пить им не дали за целый день ни капли.

Когда стемнело, карабинеры зажгли факелы. Стало прохладней, но жажда мучила еще больше.

Сергею удалось повернуться на бок, и он увидел над собой небо и звезды.

Звезды мерцали, словно прищуриваясь от своего какого-то непонятного людям звездного покоя и удовольствия. Они были прекрасны и вечны, и им было наплевать на то, что где-то на земле стучит по пыльной дороге повозка со связанными, измученными людьми…

У Сергея теперь было достаточно времени для того, чтобы подумать о том, как он мог поверить на слово Энрико Малатесте, отчаянному, смелому человеку, но авантюристу по натуре и стороннику анархических идей Михаила Бакунина.

* * *

Свобода пришла внезапно. Умер один итальянский король, вместо него на трон сел другой и по традиции, на радостях, объявил амнистию.

Энрико и Винченцо остались в Неаполе, Сергей поехал на север.

В поезде итальянцы, как дети, радовались победам русских над турками. Сергей не мог разделить их чувств. Для него была ясна подоплека царской любви к братьям-славянам: царь зарился на проливы из Черного в Средиземное море, оттого и полез в войну на Балканах.

Со страниц итальянских газет смотрели бравые физиономии генералов — Черняева, Скобелева, Гурко и лучезарный лик самого царя, и, разумеется, не было места для изможденных лиц сотен русских, которых под сурдинку судили в это время в Петербурге за мирную пропаганду среди крестьян и рабочих.

В Женеве ему показали стенограмму одного заседания «особого присутствия правительственного сената», в которой Сергей услышал живой голос России.

Подсудимый Ипполит Мышкин говорил на суде: «…девушка, желавшая читать революционные лекции крестьянам; юноша, давший революционную книжку какому-нибудь мальчику; несколько молодых людей, рассуждавших о причинах народных страданий, рассуждавших, что не худо было бы устроить даже, быть может, народное восстание, — все эти лица сидят на скамье подсудимых, как тяжкие преступники, а в то же время в народе было сильное движение, которое смирялось помощью штыков; а между тем эти лица, эти бунтовщики, которые были усмирены военною силою, вовсе не были привлечены на скамью подсудимых, как будто бы говорить о бунте, рассуждать о его возможности считается более преступным, нежели самый бунт. Это может показаться абсурдом, но абсурд этот понятен: представители силы народной могли бы сказать на суде нечто более полновесное, более неприятное для правительства и более поучительное для народа. Поэтому-то зажимают рот и не дают сказать эти слова на суде…»

Сергей читал речь Мышкина с восхищением и болью. Каждым своим словом Мышкин отягчал себе будущий приговор, но каждое его слово разбивало ложь и выносило на свет правду о замордованной России.

Сергей хорошо представлял себе обстановку царского суда.

Темная зала, длинный стол, за которым в черном оперении стервятников сидела комиссия. Жандармы с саблями наголо. Жиденькая стайка так называемой публики, среди которой нет сочувствующих. А за барьером небольшая группа заключенных.

* * *

Суд, как и предполагала Соня, побоялся вывести их вместе, всех сто девяносто трех, и трусливо судил по частям, отдельно друг от друга.

Над барьером возвышается худая фигура в арестантской куртке и бросает последние слова главному судье, сенатору Петерсу:

— Теперь я вижу, что у нас нет публичности, нет гласности, нет не только возможности располагать всем фактическим материалом, которым располагает противная сторона, но даже возможности выяснить истинный характер дела, и где же? В стенах зала суда! Теперь я вижу, что товарищи мои правы, заранее отказавшись от всяких объяснений на суде… Теперь я имею полное право сказать, что это не суд, а пустая комедия… или… нечто худшее, более отвратительное, более позорное…

Петерс кричит жандармам:

— Уведите его!

Офицер хочет схватить Мышкина, но подсудимые загораживают его.

Их там, за барьером, несколько, и среди них Димитрий Рогачев. Он отталкивает офицера, но подскакивают еще жандармы. Петерс трясет колокольчиком. Жандармы оттесняют Рогачева и других подсудимых и волокут Мышкина через залу, зажимают рот, но ему удается выкриком закончить фразу:

— …более позорное, чем дом терпимости: там женщины из-за нужды торгуют своим телом, а здесь сенаторы из подлости, из холопства, из-за чинов и крупных окладов торгуют чужой жизнью, истиной и справедливостью, торгуют всем, что есть наиболее дорогого для человечества!

Такого бунта еще не бывало в царском суде. Из ста девяноста трех высказался один Мышкин, но его голос прозвучал на всю Россию и Европу.

Но Европа была полна своих забот. То, что происходило в России, казалось ей почти нереальным. Какие-то бунтари, какие-то нигилисты… Да и трудно поверить, чтобы на суде могло такое твориться. Суд — это прежде всего справедливость, гласность, право подсудимого на защиту. Правда, правительство тоже имеет свои права, и в первую очередь — карать. Но чтобы так грубо попиралось достоинство человека, чтобы так издевались и до суда (больше семидесяти этих русских сошли с ума в одиночках!) и на суде — невероятно. Скорее всего, русские социалисты преувеличивают, сгущают краски. Это понятно, они хотят добиться своего, порочат государственную систему, царя, армию… А русская армия скоро одолеет турок. Как же так?

Люди верили и не верили, но в конце января 1878 года один слабый выстрел сразу заглушил и гром фанфар и гром пушек на Балканах.

Европа изумленно обернулась к России. Этот выстрел яснее, чем сотни корреспонденций, говорил о неблагополучии в русском государстве.

Застенчивая девушка подняла револьвер на петербургского градоначальника, который приказал высечь розгами политзаключенного за то, что тот не снял перед ним шапку.

Она открыто вошла в кабинет и, не дрогнув, разрядила револьвер.

Ее схватили — она и не сопротивлялась. А через два месяца суд присяжных ее оправдал. Это было невероятно, неслыханно! Вопреки воле прокурора и внушению самого царя присяжные оправдали человека, который покушался на жизнь царского слуги!

* * *

Впервые после долгого перерыва Сергей вновь взялся за перо. «Люди боятся героизма, — слова вырывались быстро, — он слишком болезненно заставляет их сознавать собственную пошлость. Поэтому-то они всевозможными софизмами силятся отбиться от необходимости признать его.

Но здесь факт был слишком ясен, слишком очевиден. Весь залитый сиянием, сам собою вставал в воображении чудный образ юной мстительницы.

И мир преклонился перед нею.

Мы видели буржуа, лавочников, конторщиков, людей, давно опустившихся в омут жизни, давно переставших думать о чем бы то ни было, кроме своих будничных интересов, мы видели, как лица их зажигались юношеским энтузиазмом, как с глазами сияющими восторгом они восклицали: „Да, это великое событие, великий подвиг!“».

Статью он принес Клеменцу в журнал «Община», который стали издавать русские эмигранты.

— Ну вот, все складывается так, чтобы тебе писать, — сказал Клеменц.

— Там посмотрим, — уклончиво ответил Сергей. — Сейчас мне надо в Россию. Разве не чувствуешь, как меняется обстановка? Слабая девушка карает палача…

— Не такая уж она слабая.

— Ты ее знаешь?

Клеменц кивнул.

— Я должен ее увидеть.

— Для этого не надо рваться в Россию. Завтра она будет здесь.

* * *

На вокзале ее встречало несколько человек, самых близких друзей. Она так просила. Сергей не знал этого и даже оскорбился. Ему, с его восторженным отношением к ней, казалось, что весь город должен прийти на площадь. Но уже после первых минут знакомства с Верой Засулич понял, как была бы неуместна и тягостна для нее подобная встреча. Понял и усмешку Клеменца на свои слова о «слабой девушке».

Вера выглядела усталой, но назвать ее слабой было бы просто смешно. В ее невысокой фигуре угадывалась сила. Черные волосы и тонкие губы придавали ей черты суровости, даже жестокости. Но сурова и жестока Вера была только к самой себе.

Она страдала типично русской болезнью, о которой так много и дотошно писала русская литература, начиная с Пушкина, а в последнее время — Лев Толстой, Достоевский и в особенности Глеб Успенский. В ней жила вечная неудовлетворенность собой. Она безостановочно грызла себя анализом, судя подлинные и кажущиеся свои недостатки. Кажущихся было гораздо больше, и вырастали они в ее воображении до невероятных размеров.

Несколько дней она избегала встреч, разговоров, и Сергей видел ее только издали. Что-то терзало ее. Сергей хотел подойти к ней, поговорить и, может быть, снять часть тяжести с ее души, но удерживался. Клеменц его предостерег. Он сказал, что это бесполезно, она сама избавится от хандры.

Сергей тоже не находил себе места.

Из России в «Общину» пришло от имени двадцати четырех осужденных по процессу «193-х» письмо.

«Уходя с поля битвы пленными, но честно исполнившими свой долг, — писал его автор Феликс Волховский, — мы считаем нашим правом и нашей обязанностью обратиться к вам, товарищи, с несколькими словами… Мы по-прежнему остаемся врагами действующей в России системы, составляющей несчастье и позор нашей родины, так как в экономическом отношении она эксплуатирует трудовое начало в пользу хищного тунеядства и разврата, а в политическом — отдает труд, имущество, свободу, жизнь и честь каждого гражданина на произвол „личного усмотрения“. Мы завещаем нашим товарищам по убеждениям идти с прежней энергией и удвоенной бодростью к той святой цели, из-за которой мы подверглись преследованиям и ради которой готовы бороться и страдать до последнего вздоха».

Среди подписавшихся стояло и два других дорогих для Сергея имени — Леонид Шишко и Димитрий Рогачев.

* * *

Однажды Вера сама заговорила с Сергеем.

Он встретил ее у озера, кивнул и хотел уйти, не мешать, но она остановила его.

— Вам тоже беспокойно, Сергей Михайлович? Я вас каждый день здесь вижу. Вы ведь тоже не природой любуетесь? Я угадала?

— Обо мне догадаться нетрудно. Я здесь давно. И каждый день одно и то же перед глазами. — Сергей смотрел на чистую, до безобразия безмятежную гладь озера, с отраженным в ней ландшафтом. — Но чем вы недовольны? Вы не сердитесь, что я так говорю. Но, ей-богу, я имею право. Я столько думал о вас, да и не только я один, вы должны знать…

— Нет, нет! — запротестовала Вера. — Не надо этого говорить. Я это знаю, но мне больно.

— Почему? Вы должны радоваться. Ваше имя для всех нас означает победу.

— Знаю, — опустила она голову, и Сергей поразился болезненному выражению ее лица. — Но какая же это радость? Если бы я умерла, тогда другое дело.

— Что вы говорите! Подумайте, что вы значите для нас живая, в безопасности?

— А для меня? — Глаза Веры горели, голос звучал громко. Она почти кричала. — Я ведь тоже живой человек. Я была спокойна, когда меня держали в тюрьме и судили. Я сделала все, что могла, и имела возможность спокойно умереть. А теперь? Что мне делать? Я свободна и снова должна искать, что делать, а найти так трудно.

Это был крик души, и Сергей понял, какая ошибка считать Веру Засулич непреклонной, экзальтированной героиней исторической драмы. Она была простым и в то же время по-человечески сложным существом. Ее подвиг был для нее так же естествен, как и вся ее предыдущая, не очень заметная жизнь, типичная для сотен русских девушек, связавших свою судьбу с революцией: учительница, работница кустарной мастерской, участница молодежных кружков Петербурга…

Пересилить собственный характер она не могла. Ей претило, когда ее называли героиней.

* * *

Сергей Кравчинский напоминал ей большого, доброго ребенка. Даже его оригинальная голова с шишковатым лбом не разрушала этого впечатления. Вера видела улыбку его добрых губ, встречала его открытый, простодушный взгляд и понимала, что он, как ребенок, увлечен в людях только хорошим. Для него не было большей радости, чем дружба, разговор или даже беглая встреча с хорошим человеком.

Он не навязывал ей своего общества и, кажется, понимал, что с ней происходит. Он сам томился в бездействии и доверчиво открывал ей свою душу.

С ним было просто. Они разговаривали о самых разных вещах, они подружились.

— Одного я вам никогда не прощу, — сказала ему Вера.

— Догадываюсь, — засмеялся Сергей, — моей статьи?

— Как вы могли написать такое?

— Разве это неправда?

— А разве правда, когда человек пишет о каком-то чудном образе, о сиянии, о юной мстительнице?

— Что же в этом плохого?

— Хотя бы то, что это напыщенно.

— Вы так думаете?

— И вы должны так думать. Так вообще писать нельзя, даже если бы это было не обо мне.

— Хорошо, — пригрозил Сергей, — я напишу о вас по-другому.

— Господь с вами! — замахала на него руками Вера. — Этого еще не хватало. — Но, не исключая в будущем подобную выходку от такого горячего человека, как Сергей, решила польстить: — В вашей статье было одно разумное место.

— Это какое же? — Сергей на всякий случай ожидал с ее стороны подвоха.

— В самом конце.

— Что-то не помню.

— Разумеется, — ехидно сказала она, — вам было не до того! А мысль дельная.

— Да скажите же, ради бога!

— Скажу, не спешите. Давно, между прочим, собиралась сказать. Мысль о том, что в России созрел вопрос об организации революционной партии.

— Значит, вы тоже так думаете?

— Да. Я бы сама поехала для этого домой. Но мне сейчас нельзя. А вы правильно писали, что пора соединить наши силы. Вот за это я готова простить вам всю вашу романтику.

— Без романтики тоже нельзя, — весело возразил Сергей, глядя в ее умные, лучистые глаза и радуясь, что нашел в ней неожиданно союзника.

* * *

Да, без романтики у него не получалось и главным образом не в том, что он писал, а в том, что делал. Романтикой была вся его беневентская попытка свергнуть власть неаполитанского короля. Романтикой являлась и поездка в Сербию и Боснию.

Теперь он мог спокойнее оглядеться и выделить главное в том, что произошло там.

Тогда, больше двух лет назад, он настолько устал от споров и разногласий при организации заграничного журнала, что просто сбежал от русских эмигрантов, когда узнал, что две южно-славянские области — Босния и Герцеговина — восстали против турок.

Это был не мираж, не разговоры, а борьба.

У него было письмо к Пеко Павловичу, одному из руководителей восставших областей. Сергея приняли хлебосольно, как своего…

До ночи сидели за столами в крестьянском дворе босняцкой деревни, где разместился отряд повстанцев. Пили крепкую ракию и кислое виноградное вино, которое приносили из погреба в больших кувшинах. Босняки в расшитых галунами куртках ударяли своими кружками в кружку Сергея: за победу в схватке с турками, которая была накануне, за победу в первом сражении Сергея, за полную победу над басурманами.

Сидели долго, пили много, но никто не пьянел. То ли потому, что больше пили кислое вино, а не «лютую» ракию, то ли потому, что хмелю вообще трудно было побороть такую славную компанию, которая дружно гудела за столом, дружно и складно пела протяжные песни.

Эти люди внешне ничем не напоминали студентов. Они сидели в особенных, полувоенных куртках, при оружии; лица их были бронзовые от горного ветра и солнца, не то что бледный румянец тех, кто подолгу жил в Петербурге. Но Сергею они, с их застольным разговором и пением, напомнили именно студентов Петербурга. Те тоже любили собираться большими компаниями, вести шумную беседу и петь свои то грустные, то веселые песни.

Короткая студенческая жизнь представлялась теперь Сергею чем-то почти нереальным. Это было вечность назад.

Да ведь и разговоры, и песни, и вино в дружеском кругу — все это лишь внешняя сторона, декорация. Суть-то студенческой жизни — как и любой другой — не в этом. И однако же, странно, именно этот антураж милее всего сердцу, именно он способен всколыхнуть целое море воспоминаний.

Море воспоминаний… Сергей усмехнулся. Память, как всегда, работает по шаблону. Что, собственно, означает это выражение? Почему море, а не горы? Море — это вода, что-то ровное и расплывчатое. Гораздо лучше сказать — горная цепь воспоминаний. Особенно если воспоминания отчетливые. Или — горный кряж воспоминаний. Но это почему-то звучит высокопарно. «Он видел горные хребты, причудливые, как мечты…» Нет, это совсем другое. К тому же стихи всегда чуточку выспренны, им это не мешает.

В Сербии Сергей заново стал переживать радость общения с человеческой речью. Сербо-хорватский и босняцкий языки были очень близки русскому, но и рознились от него. Они позволяли увидеть в простом и привычном раньше слове новый смысл. А то и забавляли: трудно было быстро приноровиться к некоторым казусам чужого языка.

Ему сразу попались два слова — ружье и пушка, и не сразу он к ним привык: пушка означала у сербов ружье, а для самой пушки имелось короткое, как ее выстрел, слово топ.

Привыкать приходилось ко многому, и не ко всему можно было привыкнуть.

Хорватская и в особенности сербская деревня после русских деревень раздражала Сергея. Она выглядела зажиточной и сытой. Богатые дома, много скота, аккуратные дворы и улицы. В деревенских трактирах, механах, Сергей ни разу не видел сцен, к которым так привык в России: с треском, чуть ли не срываясь с петель, распахивается дверь кабака, и из него выталкивают растерзанную фигуру, в лаптях, в рубахе (армяк только что заложен кабатчику), с пьяными бессмысленными глазами.

Эх, горе горькое, русское. Ни кола, ни двора. Бесшабашность и нищета. Удаль и грубое пьянство. Да и пьянство все больше с горя, с тоски, с бедности.

Хлыстом обжигала мысль: не я должен освобождать, а меня, меня! От моей бедности, приниженности, бескультурья. От моих кулаков, помещиков, жандармов. От всей той российской нечисти, которая не дает русским устроить свою жизнь так же красиво и зажиточно, как удалось это сербу, словаку и герцеговинцу.

Сергей встал из-за стола, пошел по двору.

Навстречу, из сарая, где был погреб с огромными бочками, хозяин-босняк, принимавший у себя Пеко с его друзьями, нес два кувшина. Он сверкнул Сергею белыми зубами и что-то сказал.

Над высокой кукурузой, которая огораживала хозяйский участок, в звездном небе сиял серп луны. «Кривой, как ятаган, — подумал Сергей, но тут же сердито поправил себя: — Серп и сам по себе достаточно крив».

В тот вечер возникла и первая трещинка между ним и Пеко.

— Сто лет назад нам никто не помогал, — сказал Пеко. — Мы маленький народ, но мы добьемся свободы. Русские нас понимают — они свободны, у них нет ига.

— Сколько ты жил в России? — спросил Сергей.

— Целый год, — ответил Пеко, — в Москве, в Киеве, в Петербурге.

— Где же тебе больше понравилось?

— Все города хорошие. Но в Петербурге холодно, снег, а в Киеве тепло.

— Разница небольшая.

— Для меня большая, — возразил Пеко, — я южный славянин, ты северный славянин.

— На юге России и на севере России одна и та же полиция. В Киеве жандармы, и в Петербурге жандармы.

— Да, я знаю, — кивнул Пеко. — Но что же ты хочешь? Полиция должна следить за порядком. В России русская полиция, своя. А у нас — турки, что хотят, то делают. Хотят — режут, хотят — жгут. Когда мы прогоним турок, мы сделаем свою полицию.

— Для чего? — пожал плечами Сергей. — Чтобы своя полиция жгла и резала?

— Нет, брат Сергей, ты говоришь неправильно. Ты говоришь так, потому что у вас нет турок.

— Наша полиция и жандармы хуже всяких турок.

«Как же так могло получиться, — подумал тогда Сергей, — прожив год в России, он не увидел и не понял борьбы русских против правительства? А может быть, не захотел увидеть? Нет, не то… У Пеко и его товарищей сейчас одна идея, одна страсть — освободить родину от иноземцев. Это вытесняет все. Я не должен обижаться на то, что он не желает вникнуть в российские болячки. У них своя голова болит. Но почему же тогда я здесь? Я-то вот здесь!»

— Не надо тоски, — сказал Пеко, — тоска — нехорошо. Выпьем за нашу дружбу. Ты научишь моих солдат стрелять из пушки. Это хорошо. — Он поднял кружку и перекрыл своим басом голоса. — За наше топове! За нашег начальника артилерие!

* * *

Романтика уходит, оставляя зарубки в памяти, заставляя человека строже судить свои поступки.

Сергей подводил итоги и терпеливо сносил сонную обстановку Женевы. К счастью, прозябание на берегах прекрасного озера в Швейцарии длилось недолго.

Соня написала, что ей удалось сразу же после оправдания по суду скрыться, и давала понять, что в Петербурге скоро будут серьезные дела.

Сергей простился с Верой и Клеменцем и через три дня шагал уже далеко на востоке по склону оврага и слушал, как внизу, в кустах, бурлит на перекатах ручей. Местами ручей замолкал, и тогда чисто вызванивали свои песенки птахи. Им было очень хорошо в мокрых от росы кустах. Птахи копошились, начиная новый, счастливый день, и заражали человека своим настроением.

Сергей представил себе, как приятно сейчас пройтись босиком по росистой траве, а потом сбросить с плеч сюртук, лечь на него с закинутыми за голову руками и смотреть в небо.

В детстве ребята говорили, что если долго-долго смотреть на облака, то можно увидеть свою судьбу.

Сергей вспоминал, что же ему виделось в детстве: каравеллы и караваны верблюдов, неприступные, вечно меняющиеся замки и живые лица то добрых, то злых людей.

Ветер гнал облака в одну сторону, и Сергей плыл, покачиваясь, со своими каравеллами в неведомую, прекрасную страну.

Добрый знак: едва он перешел границу, как его встретили старые приятели. Он забыл их. А они все такие же светлые, мудрые и так же щедро сулят воздушные замки.

Им надо верить! Они не обманывали его раньше, не подведут и теперь. Надо лишь иметь чуточку воображения. Это нисколько ничему не помешает.

Граница где-то уже позади. Ее и не заметишь. Там земля и здесь земля, там июнь и здесь июнь, и такая же трава, и роса, и птицы. Пограничник на полчаса исчез, ему это ничего не стоит. За хорошую плату он всегда готов посидеть где-нибудь за кустом, покурить и поглядеть на облака.

Но все же это уже Россия. Если все идти вперед, день за днем, то будет не только шелковистая трава и трели жаворонка над головой, а и темные лики изб, с шапками соломенных крыш, встанут на пути ощетинившиеся башнями холмы Смоленска, запляшет золотыми искрами куполов Москва… Ударит в очи Россия со всем ее богатством и бедностью. И когда это произойдет, когда ежедневно будет она рядом, когда городовой, как шиш, будет с утра до вечера торчать перед глазами, тогда пропадет охота и выражаться высоким штилем, все встанет на свои места буднично и просто.

В станционный зал пограничного городка он вступил независимой походкой делового человека, и никому бы не пришло в голову спрашивать, кто он, откуда и что за предметы в его саквояже. А если бы и пришло, у него имелись ответы. Они подтверждались и образцами товаров, которые лежали в саквояже и которые он возил к местным торговцам, и безупречным документом на имя кавказского князя из не очень богатого, но — как вы догадываетесь! — очень знатного и гордого рода Парцвания.

* * *

На вторые сутки князь Парцвания уже ступал по перрону петербургского вокзала.

Над городом собиралась гроза.

Сергей взял пролетку с крытым верхом и сказал извозчику, чтобы ехал не спеша. Времени было достаточно и для того, чтобы, петляя по улицам и сменив извозчика, убедиться, нет ли сзади «хвоста», а если есть — избавиться от него, и для того, чтобы просто посмотреть город, в котором давно не был.

К Петербургу Сергей испытывал сложное чувство. Он воспринимал его совсем не так, как другие города. Это был не обыкновенный город, а каменный, исполняющий злую волю исполин. Он дышал, двигался, расползался вширь и ввысь, втягивал в себя тысячи непокорных людей и перемалывал их по своему усмотрению.

Серый в сырые осенние дни, он был городом униженной бедноты. Когда же в урочный час били в крепости куранты, из дверей министерств, департаментов и канцелярий высыпали серые вицмундиры — самые разнообразные начальники и подчиненные разбегались по домам.

Неспроста русские цари, все меньше напоминая своего великого предка, все же не решались вернуть столицу в старую, теплую Москву. Их больше устраивал холодный Петербург. В широких перспективах и надменных дворцах крепче держался казенный дух.

Построенный по четкому, грандиозному плану, новый город лучше, чем каменный и деревянный хаос Москвы, внушал мысль о стройности и незыблемости государства.

Но Петербург в то же время нравился Сергею своей архитектурной стройностью и величием. Особенно в осенние дни и белые, весенние ночи. Не сейчас, не летом. В летние месяцы он был жаркий, грязный.

Где-то здесь надо было снять квартиру, да непременно с мебелью, да непременно в бельэтаже. Князь Парцвания не мог ютиться на задворках или где-нибудь на верхотуре.

Тучи клубились над самыми крышами. Из-за Казанского собора двигалась свинцовая масса. Время от времени она обрушивала на город удары грома.

Дождь забарабанил по кожаной крыше пролетки, зашумел по мостовой. Ее дубовые торцы заблестели. Вверх ногами поплыл, заструился зыбкий мир: кривые, перевернутые стены домов, разноцветные рассыпающиеся фигурки.

Сергей вспомнил, как около двух лет назад на этой же площади тоже разбегались люди, а их топтали копытами кони и хлестали нагайками. Тогда не пенился дождь, но вспенилась кровь. Первый раз после бунта декабристов царь разгонял в столице недовольных.

Александр II ни минуты не колебался, натравив на безоружных студентов полицию и жандармов.

А в Харькове и Одессе революционеры не выдержали, схватились за оружие. Но их отчаянная оборона привела только к новым арестам. Да и что могли сделать несколько пистолетов против сотен полицейских и солдат?

Открытое сопротивление в городах сейчас невозможно. Сергею это было ясно, как божий день. Что такое Россия? Огромная крестьянская страна. Тысячи деревень, сотни городков, мало чем отличающихся от деревень. Всего несколько крупных городов, где есть люди, которые могут взяться за револьвер. Но как раз в этих городах расположена почти вся воинская армада страны!

По сути дела никаких городов нет, а есть военные лагеря. Против одного революционера — рота солдат. Энрико удивлялся, почему мы не возводим баррикад. Взглянул бы он на Петербург. Целые улицы населены войсками; так и называются: Первая рота, Вторая рота, Третья рота…

Пройдет еще немало времени, прежде чем условия для городской революции станут в России благоприятны. А пока, пока неизбежна скрытая, подпольная борьба.

* * *

На конспиративной квартире его встретила Соня. Он обнял ее и расцеловал. Она нисколько не изменилась — все такая же молоденькая. Ее круглое личико сияло от удовольствия, звонкий голос рассыпался колокольчиком, она не отходила от Сергея, ей все было интересно.

Она сказала, что правительство само подписало себе приговор. У революционеров теперь только один путь. Хотя некоторые считают, что надо по-прежнему вести пропаганду в народе.

— Пропаганда — вещь проверенная, — заметил Сергей.

— Лучшие наши пропагандисты в Харьковском централе, — нервно сказала Соня. — Рогачев, Волховский, Мышкин… Вы хотите пополнять тюрьмы?

— Три года назад вы думали иначе.

— За три года утекло много воды, Сергей. Нужна прежде всего организация. Она уже есть. Почти есть.

— И никакой пропаганды?

— Мы будем издавать газету, но сугубо политическую.

— Газета должна быть для всех.

— Нет, — резко возразила Соня, — хватит всеядности. Нужна газета, чтобы укрепить организацию, а не нашим и вашим: и мужикам, и купцам, и нигилистам.

— Вы преувеличиваете.

— Может быть. Но нельзя жить, как прежде. Вы-то не собираетесь опять идти в народ?

— Это невозможно.

— Вот именно. Надо показать, что мы умеем не только беседовать с мужиками на посиделках.

— И писать для них сказки? Так?

— Нет. Книжки для крестьян тоже нужны. Но вам мы поручаем другое — политическую газету.

Сергей уже не сказал бы, как в первый момент встречи, что она не изменилась. Она изменилась, и даже на ее чистом, выпуклом лбу временами обозначалась строгая морщинка, которой раньше Сергей у нее не замечал.

Он подумал, что посторонние люди будут в ней всегда ошибаться. Привлекательное личико, стройная фигурка, мелодичный смех — это так не вяжется с глубокой мыслью и серьезными делами. Хотя женскую эмансипацию провозгласили давно и о русской женщине писали во всеуслышанье и Тургенев, и Герцен, и Некрасов, а все же вековые привычки побеждают: на женщину смотрят, как на «слабый» пол. Наверное, и последний процесс не поколебал предрассудков российских обывателей. Впрочем, кто был на этом процессе? Кто, например, видел, как эта девушка, вызванная в суд одна, не знавшая решения товарищей игнорировать судилище, сумела правильно и смело отвечать судьям? Для обывателей революционерки вообще не женщины, а «стриженые девки», чуть ли не ведьмы. А они — милые, обаятельные, полные ума и женской прелести.

— О чем вы задумались? — спросила Соня.

— Да так, — встряхнулся он, — вы кого-нибудь любили, Соня?

— Какой вы смешной, Сергей. Не сердитесь, что я так говорю. Вы действительно смешной. Смешной и добрый. И ужасно большой. Вы похожи на Пьера Безухова. Только Пьер Безухов мог так задать такой вопрос.

— Почему же только Безухов? — смутился Сергей.

— Не знаю… — Искорки в ее глазах исчезли, лицо Сони было задумчивым. — Наверное, потому, что Пьер хорошо чувствовал людей. Помните, он всегда знал, что происходит с Наташей? А я как раз сейчас думала… Вы так неожиданно спросили. Вам я отвечу. Я не любила, Сергей, я была девчонкой. Я все спешила, спешила куда-то. А потом три года под надзором, три года бездействия. Хуже этого ничего нет. Но в это тягучее время я научилась вникать в людей. Я стала их видеть по-другому. Не только недругов, но и друзей тоже. Да, так странно… Я полюбила, Сергей… Я люблю одного человека. Вы его знаете. Но не будем сейчас об этом.

Сергей кивнул и подумал, что сам, кажется, еще не научился по-настоящему всматриваться в своих друзей. Носит его где-то за тридевять земель, мелькают люди, с которыми он никогда не будет связан на всю жизнь, а в России друзья уходят на каторгу и в ссылку, жертвуют собой без оглядки, и своей чередой, несмотря ни на что, приходит к ним настоящая любовь.

И опять Сергею показалось, что он видит в милом лице Сони какие-то новые черты, ускользавшие от него раньше, до ее признания.

— Я принимаю предложение, — сказал он. — А как будет называться газета?

— Это уже по вашей части.

— Есть, по-моему, одно хорошее название, — сказал Сергей. — Я бы его дал нашей газете. Старое название. Помните, вскоре после реформы в Петербурге создали организацию?

— «Землю и волю»?

— Да. Это ведь и наш лозунг: земля — крестьянам, воля — всему народу.

— Видите, я была права. Вы же родились для газеты. А мы вам скоро доставим замечательный материал. Я завтра еду в Харьков. Хотим освободить Мышкина.

— Я понимаю, — Сергея охватило беспокойство, — его надо первым. Но вы все предусмотрели?

— В Харькове уже работает группа.

— А если поеду и я?

— Это пока излишне.

* * *

Сергей не хотел так вот просто, буднично взять и расстаться с Соней. Она уезжала на опасное дело, и ей надо было устроить торжественные проводы. Он знал, как она любит театр, а риск был не так уж велик, — и взял ложу в Мариинский театр.

Давали «Пророка», витиеватую оперу Мейербера, но выбора не было, вечер оставался один. В конце концов и «Пророк» в императорском театре звучал великолепно. Что-что, а оперу и балет в Петербурге держали на высоте.

В ложе бельэтажа собралась оживленная компания — пять молодых людей и три девушки, старые и новые друзья Сергея: Александр и Андриан Михайловы, Иван Баранников, Николай Морозов, две Ольги — Натансон и Любатович — и Софья Перовская.

Они мало чем внешне отличались от завсегдатаев оперных спектаклей, и мало кто к ним присматривался. Лишь из противосторонней ложи все антракты упорно разглядывал их какой-то господин, но им остались неизвестны ни причина, ни итоги его разглядывания.

Господин этот в штатском мог бы спуститься в партер и, проскользнув во второй ряд, нагнуться к уху генерала в голубом мундире корпуса жандармов. Но господин не проскользнул и не нагнулся, потому что генерал ни за что бы не поверил, что в театр явились оправданные по последнему суду и разыскиваемые полицией (увы, надо же исправлять допущенные огрехи) опасные преступники. Господину мучительно маячили в полумраке зала знакомые лица, но он так и не решился. Это было невероятно. А может быть, сладкая музыка притупляла его готовность доложить.

Что касается генерала, то он в этот вечер и вовсе был далек от страхов и подозрений. Он отдыхал.

Последний месяц был хлопотен. Чего стоило одно только вооруженное сопротивление полиции на юге! Бандитов арестовали, они будут преданы суду и наказаны. Но это же неслыханно! Эта страшная девка Засулич вызвала настоящую чуму. Раньше нигилистов хватали за шиворот, и они как миленькие шли, не пикнув. А теперь? Четверо убитых полицейских! Из Одессы передали: убит тайный агент третьего отделения, бесценный человек, он доставлял прямо из их логова информацию… Да, надо стянуть ошейник потуже.

«Хорошо, что мы заставляем их прятаться. Слава богу, в Российской империи можно еще свободно ходить по улицам и спокойно сидеть в театре, и никакой сволочи рядом с тобой нет. У нас, черт возьми, не Франция! И ничего подобного и впредь не будет!»

Генерал Мезенцев, начальник третьего отделения собственной его императорского величества канцелярии, шеф русских жандармов, мерцая золотом погон, орденов и аксельбантов, расслабленно слушал журчащую музыку Мейербера.

* * *

Мышкина не освободили.

Сергею стало известно, что готовят нападение на конвой, который будет сопровождать других заключенных. Среди них называли и Димитрия Рогачева. Сергей оставил газету на прибывшего из-за границы Клеменца и поспешил в Харьков.

Он приехал туда поздно вечером. «Хвоста» за ним не было, и Сергей, не волнуясь по этому поводу, медленно шел по знакомым улицам.

Его ждали в условленном месте, но ноги сами несли в другую сторону. Он проходил улицу за улицей, не задумываясь о маршруте, но этот маршрут был неотвратим. Сергей уже в поезде знал, что вечером, в темноте окажется возле родительского дома. А там видно будет…

В поезде он решил, что поступит в зависимости от обстановки, но сейчас убеждал себя, что в любом случае должен сегодня вечером увидеть мать и отца. Завтра может оказаться поздно, а сегодня ему помешают разве что засидевшиеся у родителей гости. Вряд ли полиции известно, что он в России, а тем более в Харькове. Здесь она вообще пока дремлет, так что надо пользоваться. «Когда мы отобьем заключенных, я уже не смогу заглянуть к старикам».

Он перемахнул через заборик и едва сделал несколько шагов, как к ногам с рычанием подкатился лохматый комок.

— Ах, ты, старый плут, — зашептал Сергей, присев на корточки, — несешь еще службу?

Столбик пытался лизнуть его в лицо и от радости поскуливал. Помнил, значит, и любил по-прежнему, хотя, если прикинуть, много ли Сергей возился с ним? Но у собак какие-то свои законы привязываться к человеку.

Столбиком его назвала мать — он обожал еще в щенячьей поре замирать столбиком, сев на задние лапы, в ожидании кусочка мяса, орешков или еще чего-нибудь, не менее вкусного.

Столбик крутился возле ног и вместе с Сергеем вбежал в сени со стороны сада.

Сергей приложил ухо к двери. В доме было тихо. Он постучал.

Без вопроса (так было всегда) дверь распахнул отец. Он, казалось, нимало не удивился, увидев сына, молча пропустил его в прихожую и крикнул:

— Легок на помине!

Мать выбежала из комнаты, вскрикнула и приникла к груди Сергея.

Он обнял ее, и они, прижавшись друг к другу, вошли в комнату и сели на диван.

Мать не спускала глаз с Сергея, а Сергей, разглядывая ее, отметил, что она мало переменилась за последние два года, только вот взгляд у нее стал более пристальный.

Отец устроился в своем плюшевом кресле с высокой спинкой и тоже внимательно смотрел на сына.

Отец был совсем молодцом, даже седые волосы старили его мало.

Он крепкими, красивыми пальцами набивал трубку и с едва уловимой усмешкой задавал вопросы:

— Мы уж не чаяли тебя видеть. Надолго ли?

— У меня всего один вечер, — сказал Сергей.

— Почему же, Сереженька? — дрогнувшим голосом спросила мать. — Мы тебя два года не видели.

— Так получается, мама, — вздохнув, ответил он, — я не волен распоряжаться собой.

— Ты слышишь, мать? — пустил клуб дыма отец и обратился к Сергею: —Ты что же, опять на военную службу поступил?

— Нет.

— А институт свой кончил?

— Пока нет.

— То-то я гляжу, на инженера ты тоже мало похож.

Коммивояжером заделался? — Он кивнул в сторону саквояжа, который Сергей поставил в углу.

— Что-то вроде этого.

— Гм, — отец опять ушел в клуб дыма, — плохо верится.

— А почему ты не писал так долго? — спросила мать.

— Не было возможности. Да я все думал: вот-вот заеду к вам.

— Заехал, — пробурчал отец, — ночью, с черного хода, а утром опять лыжи навостришь?

— Так надо.

— Ну, ладно. Бог тебе судья. Но нас, стариков, тоже не забывай. Не чужие. Вырастили, выкормили тебя. Мать совсем шалая стала. Все ждет тебя, а ты ни гугу. Нехорошо, Сергей.

— Я все не могу привыкнуть, что ты где-то один мотаешься, — слабо сказала мать, и у Сергея от ее слов и от ее голоса сжалось сердце.

Мать первый раз так говорила с ним. Он снова посмотрел в ее лицо, оно казалось спокойным, но Сергей уже не мог верить этому спокойствию. Видно, оно давалось матери большим усилием. Она не хотела расстраивать его, и лишь голос выдал ее чувства. Сергей вспомнил, как лихо сказал когда-то Соне, что мать привыкла к его постоянному отсутствию. Нет, этого просто не могло быть. Матери никогда не привыкнут и не примирятся с тем, что рядом с ними нет их детей.

Сергей взял осторожно ее руку и поцеловал. Она улыбнулась.

— Ты еще совсем мальчишка. Так было хорошо, когда ты служил в Харькове. И нам спокойно.

— Значит, военную карьеру ты забросил окончательно? — спросил отец.

— Нет, почему же? — рассеянно ответил Сергей, встав с дивана, прохаживаясь по комнате и беря в руки знакомые с детства безделушки.

— Надеешься стать генералом?

— Генералом — нет. А вот из пушки я научился стрелять неплохо. Так что моя выучка пригодилась.

— Где же?

— В Сербии.

— Что же ты не рассказываешь?

— А что рассказывать? Ты же знаешь: славян освободили. А я пробыл там недолго, всего три месяца. Но было все — и ночевки в горах, и марши по горным дорогам, и стычки с турками.

— Почему же ты и оттуда уехал раньше срока?

— Вблизи это восстание оказалось не таким, каким я его себе представлял.

— Гм, — пустил густой клуб дыма отец, — у отставного поручика Кравчинского, как всегда, повышенные требования к людям.

— Да нет, — расслабленно улыбнулся Сергей, — просто у меня и у них были разные цели.

* * *

Он вспомнил, как после первой схватки с турками Пеко Павлович радостно хлопнул его по плечу и сказал:

— Здорово ты им всыпал! Я теперь понял, что такое пушки; оставайся с нами.

— А я разве не с вами? — удивился тогда Сергей.

— Нет, не так, — возразил Пеко, — тебе нехорошо дома. Живи у нас. Прогоним турок, поедешь в Сараево. Самый красивый город, сам увидишь.

— Что я буду там делать?

— Найдем дело! Хочешь — артиллерией командуй. Всей артиллерией Боснии и Герцеговины! Будешь большой начальник.

— Не хочу я большим начальником, Пеко.

— Хорошо, — не унимался Пеко, — не хочешь начальником, живи так. Мы тебе дом построим, землю дадим. Живи, как хочешь. Жену тебе найдем. Ты ведь неженатый?

— Неженатый.

— Вот и хорошо! Красавицу тебе сосватаем! Такую красавицу, ах, ты же видел наших девушек!

— Сначала надо прогнать турок, — отшучиваясь, напомнил Сергей.

— Почему ты такой несговорчивый?

— Я очень сговорчивый, — щурился Сергей. — И девушки мне ваши нравятся. И Сараево — замечательный город. Но я все же здесь не останусь. Ты не сердись, Пеко. Ты ведь сам не остался в России.

— Я должен освободить свою родину.

— Я тоже, — сказал Сергей.

Именно в тот раз он бесповоротно понял, что не сможет долго оставаться у Пеко и его друзей.

Идеал жизни, который манил Пеко Павловича, не вдохновлял Сергея. Он пытался говорить с Пеко о всеобщем равенстве, о социализме, но ко всему этому Павлович был глух. Для него существовало только одно — пятисотлетняя власть турецких беков, унижение нации. С этим надо было покончить. Что касается власти богачей землевладельцев, то на нее Пеко не покушался.

* * *

— Ты знаешь, что говорил мне майор Перегудов? — вернул его из прошлого отец.

— Он уже майор?

— Да, и представлен к полковнику. Думаю, скоро получит. А ведь он почти твой ровесник.

— В этом я не сомневаюсь, — улыбнулся Сергей. — Так что же тебе говорил оный Перегудов?

— Он говорил, — строго глядя в глаза сына, произнес отец, — что ты на опасном пути, и намекнул мне насчет того, чем ты можешь заниматься в Петербурге.

— А для тебя это разве такая уж новость?

— Нет, разумеется, нет, — сердито сказал отец, — но когда это становится известно многим, это уже опасно. Очень опасно. Ты подумай, чем все твои афронты могут кончиться.

— Я уже подумал, отец.

— А о нас ты подумал? Ты посмотри на мать. Она вся извелась.

— Не ссорьтесь, — заволновалась мама, — ты, наверно, голодный, Сереженька?

— Не очень.

— Ну, как не очень? С дороги ведь. Я сейчас накрою.

Отец обиженно замолчал, уйдя в свою трубку. Сергей боялся растревожить его снова каким-нибудь неосторожным словом.

Он любил своего старика, хотя они и были совершенно разными людьми. Сергей многое бы отдал, чтобы родители были спокойны. Многое… Но тем делом, которому он посвятил свою жизнь, Сергей пожертвовать не мог.

Столбик, дуралей, развалился посреди комнаты на ковре и время от времени блаженно стучал по нему хвостом.

Из столовой раздавались легкие звуки расставляемой посуды…

Заснул Сергей не сразу. Он долго лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к шорохам и скрипам старого дома. Всхлипывая, отбивали удары часы. На стене отцовского кабинета, в котором постелили Сергею, обнадеживающе улыбался ему в лунном свете акварельный портрет матери.

* * *

В урочный час Сергей сидел в тени акации на перекрестке улиц, по которым должны были проехать жандармы с заключенными (обвиненных по процессу «193-х» переводили в Белгородскую тюрьму).

Улицы эти Сергей знал как свои пять пальцев. Хоть и много лет прошло, но нисколько они не переменились. Трава на них все так же растет и поросенок трется боком о шершавые доски забора.

Вспомнился первый вечер по приезде сюда, в Харьков, на службу…

Мать и отец после долгого, застольного разговора оставили его одного, а он не лег, распахнул окно и сел на подоконник.

Белые пятна домов смутно проступали в гуще деревьев. В таких домах, на такой улице жизнь должна быть мирной, доброй, в обломовском халате. Не то, что в Петербурге, с его строгими проспектами. Да, Петербург… Начало жизни. Начало дружбы… Где-то за деревьями в вязкой темноте взбренькнула гитара, рассыпался смех.

На какое-то мгновенье Сергея потянуло туда, в пьяную темень, где дарят этот загадочный смех, и ласковый блеск близких глаз, и терпкое тепло рук… Но он стряхнул с себя наваждение. Им владела гордая отрешенность от всего будничного.

Звенели цикады, оживляя тишину. А может быть, никаких цикад и не существовало? Тишина звенела сама по себе? Может быть, она всегда пронизана этим звоном?

На севере, в Петербурге, тишина звучит по-другому. Над городом застывает незыблемый сумрак, и в нем, словно в прозрачном колоколе, цокают подковы патрульных лошадей. В Петербурге тишина возникает по команде. Ночью. Когда все спят, а городовые объезжают улицы и площади.

А какая тишина в Москве? в Одессе? в Нижнем Новгороде? «Над всей Россией тишина…» — всплыла строка Некрасова. Но пусть никто не обманывается насчет этой тишины. Затишье всегда висит над землею перед бурей.

Сергей улыбнулся этому сравнению, но оно не показалось ему ни вычурным, ни ложным. Он отчетливо увидел освещенную косыми лучами солнца присмиревшую траву и низкие, грозные клубы туч, готовые ударить в землю молнией и градом…

И вот опять те же улицы, та же сонная, мирная жизнь.

Летом-то харьковские окраинные улицы хороши, по-своему, конечно. Тополя, акации, сушь. А осенью, бывало, здесь в грязи даже армейские фуры завязали…

* * *

Из-за угла выкатилась повозка. Заключенные сидели к Сергею спиной. Он узнал голову Димитрия.

Повозка катилась быстро, жандармы гнали коней рысью, пыль клубилась возле колес и тянулась за повозкой длинным шлейфом. Через минуту они были уже на перекрестке.

Сергей встал (так было условлено): жандармы выбирали окольный путь.

Он заметил, как исчезла фигура сигнальщика в дальнем конце улицы, и, повернувшись опять к повозке, встретился глазами с Димитрием.

Заключенных предупредили, но Димитрий, конечно, не ожидал увидеть Сергея.

О чем он в этот миг подумал? Он и его товарищи не знали, когда совершат нападение. Они сейчас ничего не могли сделать для себя. Им надо было сидеть и ждать. А это ведь хуже всего. Сидеть со стальными наручниками и ждать.

Повозка скрылась за поворотом.

Сергей всматривался в знойный конец улицы.

Дальний переулок мертвенно колебался в ослепительном солнце.

Наконец Сергей увидел знакомую фигуру сигнальщика. Он держал в руке соломенную шляпу. У Сергея оборвалось сердце: ничего не вышло. Жандармы успели проскочить.

Но почему, почему? Не угадали их скорости? Запутались в переулках?

Перед глазами стояло лицо Рогачева.

«Димитрий, Димитрий! Ты, наверное, клянешь меня и всех нас последними словами. И поделом. Тебя сошлют в Сибирь, но до этого ты год или два просидишь в Белгородской крепости. Два года в одиночке, а потом Сибирь… Может быть, на всю жизнь, если не удастся бежать. Но кому это удавалось? Из ссылки еще бегут, но не из сибирских тюрем».

Вспомнилось, как страдал и горячился Димитрий, подозревая его и Леонида в скрытности. Он ведь пришел в училище позже и не сразу был принят Сергеем и Леонидом в число их самых доверенных друзей…

«Да, мы были мальчишки, но мы уже тогда верно выбирали дороги и друзей. А сегодня я ничего не смог для тебя сделать…»

Вторая повозка тоже стремительно выкатилась из-за угла, но не последовала за первой. У жандармов были какие-то свои, неведомые революционерам причины менять маршрут.

Сергей пропустил мимо себя повозку с двумя заключенными и двух жандармов верхом, встал и быстро пошел следом за ними.

Навстречу повозке выехала из-за угла кибитка. Повозка притормозила возле кибитки — там сидел офицер в жандармской форме.

Один заключенный спрыгнул на землю, жандарм на лошади двинулся на него. Кто-то выстрелил — жандарм свалился. Лошади, испугавшись выстрела, понесли повозку.

«Надо же было резать постромки!» — в отчаянии подумал Сергей и побежал к кибитке.

Он помог заключенному — тот был с цепями на руках — сесть в кибитку. Кучер развернул ее, и они помчались за повозкой, верховым жандармом и нападавшими.

Высунувшись из кибитки, Сергей видел погоню, слышал выстрелы и понимал, что ни один из них не попадал в цель.

Потом выстрелы смолкли.

Из облаков пыли выскочили два всадника. Один из них закричал:

— Поворачивай!

— Почему прекратили погоню? — рассвирепел переодетый жандармом Фомин.

— Кончились патроны, — человек с запыленным лицом взмахнул сверкнувшим на солнце револьвером.

— Дальше нельзя. Все пропадем! — крикнул второй.

Он был прав. Надо было поворачивать назад. Ничего другого не оставалось.

* * *

— Как вы смели мазать? — встретила их разгневанная Соня, слезы блестели в ее глазах. — На что вы годитесь? Не могли попасть в одного жандарма!

— Стрелять на скаку очень трудно, — вступился Сергей.

— Молчите уж вы! — напустилась на него Соня. — Вы тоже хороши. Почему не гнались дальше?

— Они ускакали раньше. Пока мы развернулись…

— Надо было гнаться до конца!

Соня ничего не хотела понимать. Ее упреки были несправедливы, но никто ей не возражал.

Ковалик, склонив голову, понуро водил пилкой по стальному манжету. Он тоже обвинял себя. Зачем первым выпрыгнул из повозки? Почему не ударил цепями по голове жандарма, который держал вожжи?

Сергей, вспоминая схватку, тоже перекраивал ее по-своему. Но что бы они все сейчас ни придумывали, а Войнаральского уже не освободишь.

Хорошо еще, что сами вовремя вернулись. Соне сейчас что ни говори— она как слепая. А погонись еще полверсты, как раз попали бы в лапы к жандармам: один из сигнальщиков видел, как со станции навстречу погоне выехал отряд.

Фомин швырнул в угол голубой мундир, подсел к Ковалику и забрал у него пилку.

Соня смотрела в окно полными страдания глазами. Никто в комнате не произносил ни звука. Только визжала стальная пилка.

Сергей долго потом помнил этот упорный визг и тяжкий звон цепей, упавших наконец с рук Ковалика на пол.

* * *

В Петербурге Сергею неожиданно досталось от Клеменца — почему оставил Соню?

— Ты бы поговорил с ней сам, — устало заметил Сергей.

— Надо было не говорить, а взять ее и привезти.

— За руку? Ты же ее знаешь. Она сказала, что останется и будет готовить новый побег, прямо из тюрьмы.

— Сумасшествие!

— Почему? Если готовить основательно… Она просила прислать новых людей и деньги.

— Надо переждать, — сказал Клеменц, — вся полиция Харькова на ногах. Нельзя сейчас туда никого. Неужели она не понимает?

— Она понимает. Она все понимает. Но она права: скверно сидеть сложа руки.

— Лезть на рожон? Что мы выиграли? Освобожден Ковалик, зато схватили Фомина. Хорошо еще, что ты ушел. Нет, мы что-то делаем не так.

Сергей вспомнил, как на Харьковском вокзале Фомина опознал какой-то тип. Сыщики так торопились, так суматошно набросились на Фомина, что Сергею удалось в свалке скрыться.

«В чем-то Клеменц прав, схватки неравны, и мы так часто теряем лучших бойцов. Что же делать? Отступать нельзя. Но надо действовать обдуманнее, осторожней, а удары наносить с большей силой. Нас карают — значит мы тоже должны карать».

— Что-то от нас уплывает, — с прежним сожалением сказал Клеменц, — или мы сами куда-то уплываем.

— Все течет, все меняется, — пошутил Сергей.

— У нас есть газета, — продолжал Клеменц, — но неизвестно еще, что она дает. А пропаганду в народе мы похоронили.

Сергей понимал настроение Клеменца: он был рожден для такой пропаганды, но ушел в подпольную работу. Может быть, она не приносила ему удовлетворения?

— Ты знаешь, о чем я думаю? — вновь заговорил он. — Когда-нибудь мы вернемся к такой пропаганде, но задавать в ней тон будут другие.

— Кто же?

— Не знаю, как среди крестьян, а в городе это будут сами рабочие.

— Откуда у тебя такие мысли?

— Повидайся с Халтуриным.

* * *

Сергей нашел его в мансарде, населенной беднотой Петербурга.

— Вот это да! — обрушил он на Сергея неподдельную радость. — Сергей!

— Георгий, — улыбался ему Сергей, — Георгий. Князь Парцвания. Рад вас видеть, мастер, живым и здоровым.

— А что нам делается? — в тон ему ответил Халтурин. — Столярничаю помаленьку.

— Где же?

— На верфи. Отделываем яхту великого князя.

— О, вы делаете успехи, Степан.

— Андрей, — поправил Халтурин, — вы запамятовали.

— Да, да, — весело ответил Сергей, — у вас шумные соседи?

Он кивнул на стены.

— Нет, им до меня нет никакого дела. Я чудак и книжник. Но ко мне относятся неплохо. У меня можно занять до получки. Я не отказываю, потому что один и водку не пью.

— Что же вы в таком случае делаете? — рассмеялся Сергей.

— Приобщаю к своей вере других.

— Успешно?

— Да как сказать… — По выражению его лица было видно, что эти дела идут совсем неплохо. — Приходится часто менять работу. Только-только начнешь — и на тебе, увольняйся.

— Труднее, чем в прошлые времена?

— Отчасти. Но и народ стал другой. У меня теперь библиотека — двести книг. Все на руках. Сейчас должны прийти с верфи. Сами увидите.

— Значит, вы за то, чтобы работать по-старому?

— По-старому не выходит. Преследуют круче. Меня вовремя предупреждают. Пока держусь. Больше двух-трех месяцев нигде не усидишь. Шпиков стало больше.

— Мы сами виноваты, — сказал Сергей.

— Да ведь они — как поганые грибы. Один раздавишь — новый выскочит.

— Значит, мы против них бессильны?

— Поганки надо не поодиночке сбивать, а раздавить грибницу.

Халтурин сказал это убежденно, и Сергей удивился и обрадовался тому, как точно он выразил близкую ему мысль.

За два месяца, проведенных в России, Сергей успел почувствовать, как плотно сжаты революционеры во враждебных тисках. Жандармы, полицейские, явные и тайные соглядатаи, доносчики, шпионы — вся эта камарилья, как туча комаров, жалила безжалостно и больно.

Сергей взял книгу, которую читал Степан. Это была «Гражданская война во Франции» Маркса на немецком языке.

«Вот как, — подумал Сергей. — Помнится, когда-то на одной сходке Халтурин жаловался, что, не зная языка, не может сам прочесть те книги, о которых говорят студенты. А теперь не исключено, этот столяр в простенькой косоворотке заткнет за пояс своих недавних учителей».

В дверь постучали, Халтурин крикнул «входи», и в комнату вошел высокий парень. Увидев незнакомого человека, он замялся, но Халтурин поспешил сказать:

— Знакомься, Василий, это мой старый товарищ, Георгий. Ты не гляди, что он одет, как барин. Он по книжному да по журнальному делу, так ему надо гладко наряжаться. Верно я говорю?

— Все верно, — отвечал Сергей, садясь на табурет в сторонке.

Он видел, что Василий, несмотря на слова Халтурина, стесняется.

— Василий самый наш злой книгочей.

— Какой же я злой? — Рабочий достал из-за пазухи несколько тоненьких книг. — Вот, возвращаем.

— Ты, понятно, не злой, ты у нас добряк, воробья задаром не обидишь. Только не хотел бы я быть на месте нашего заказчика.

— Это почему же?

— Очень ты выразительно на него давеча глядел. — Халтурин объяснил Сергею: — Заявился к нам сегодня сам князь.

— Одного я не пойму, — сказал Василий, — не смыслит ничего, а ходит, указывает.

— Так он же князь.

— Князь, — фыркнул Василий, — инженер юлит перед ним и мастер. Да ну их! Книги я принес. Спасибо. Просьба к тебе, приходи завтра на квартиру, соберемся, как обещали.

Несколько лет Сергей не общался с петербургскими рабочими, и ему было очень важно наблюдать эту короткую встречу. Один был испытанный пропагандист и конспиратор. Другой, судя по всему, только становился на этот путь. Он будет делать это основательно и даже с некоторой оглядкой. В нем явно живет тяга к знаниям, прочная ненависть к хозяевам и в то же время ощущается какая-то крестьянская обстоятельность и осторожность.

Когда Василий ушел и Халтурин спросил Сергея, что он о нем думает, Сергей сказал о своем впечатлении.

— А ведь правильно! С ним еще повозиться надо, стоит. Да вот и на верфи этой я долго не задержусь.

— Вы не рискуйте напрасно, Андрей, — сказал Сергей.

— Напрасно я не рискую, не имею права. Но так обидно бросать начатое! А хотел бы я поглядеть, — вдруг оживился он, — как его высочество на торжественный спуск приедет. Между прочим, охраняют его как цацу заморскую.

— Негодяев всегда хорошо охраняют.

— А шеф жандармов?

— Что шеф?

— Один по Невскому разгуливает.

— Вот как? Так уверен в своей силе?

— В безнаказанности.

* * *

Никто не мог похвастаться такими успехами в пропаганде, как Халтурин. Да никто и не пытался соревноваться с ним. Дело тут было даже не в личных свойствах Степана, а в том, что он был для рабочих свой человек.

Клеменц наверняка говорит лучше, но Клеменца надо привести на завод и увести. Степан приходит сам. Он знает два ремесла — он слесарь и столяр. А что могут другие? Пилить дрова? В городе это не годится.

Клеменц надеялся, что Сергей познакомится с делами Халтурина и вновь поверит в успех пропаганды. Но Сергей сделал другой вывод.

Он увидел, что даже Халтурину тяжело ее вести. Степан должен прятаться, опасаться шпионов, бросать в одном месте и начинать в другом, потому что на другом заводе его еще не знают. И каждый раз ему приходится по кирпичику возводить здание заново.

«Многое ли он успел? Сколько вообще рабочих в наших рядах? Единицы. А вся масса народа, как стена, остается непроницаемой и непреодолимой. Мы бьемся об нее который год, и немудрено, что наконец стали изнемогать. Надо искать что-то новое.

Почему мы спокойно смотрим, как нам мешают? Если мы не можем вести пропаганду своих идей хотя бы так, как это делают социалисты во многих странах Европы, мы должны сопротивляться».

* * *

Несколько человек из «Земли и воли» собрались по просьбе Сергея у него на квартире (название газеты перешло к революционной организации).

— Ты хочешь, чтобы жертв стало еще больше? — спросил Клеменц.

— Дело разве во мне? — Сергей чувствовал, что Клеменц, как всегда, будет мягко, но неуступчиво отстаивать свое. — Но до каких пор прятаться, как мыши?

— Говори, что задумал. Неспроста же позвал.

— Я предлагаю вынести приговор шефу жандармов.

— Вот оно что, — Клеменц нахмурился.

— Это на всю Россию, — сказал Александр Михайлов, степенностью и окладистой бородой напоминавший Илью Муромца. — Шеф жандармов не сыщик.

— Ты против? — прямо сказал Сергей.

— Нет, я не против. Но это не простое дело, Сергей. Надо, чтобы все знали, за что казнят таких, как Мезенцев.

— Мезенцев не тот кандидат, — Клеменц нервно трогал свой калмыцкий ус. — Чтобы вынести приговор, надо обвинить бесспорно.

— А вы еще сомневаетесь? — не выдержал самый молодой из всех, Александр Баранников; он подражал в манерах и разговоре Михайлову, но был слишком горяч. — Это же негодяй, каких мало!

— Каких много, — невозмутимо возразил Клеменц, — мы должны беречь свою репутацию, Саша. Мезенцев — шеф жандармов, верно. Но негодяй он не больше других жандармов. А нам придется убедить всех, что именно он заслужил смерть.

— Всех не убедишь, — усмехнулся Халтурин. — Но обвинение должно быть. Это так.

Сергей ожидал, что заговорят об этом, и заранее приготовился отвечать. Против Мезенцева революционеры могли выставить по крайней мере четыре обвинительных пункта. Их было вполне достаточно, чтобы убрать этого царского палача и чтобы имеющие совесть люди и в России, и за рубежом согласились с приговором.

— За недавнее время, как вам известно, — сказал он, — генерал-адъютант Мезенцев своей волей ввел административную ссылку и тем дал жандармам право отправлять неугодных им людей на верную гибель без всякого суда. Такого произвола не было, если память мне не изменяет, даже при Николае. По прямому приказу Мезенцева тюремщики надругались над тридцатью заключенными в Петропавловке. Запугиванием и угрозами он вымогал у свидетелей в Одессе нужные для жандармов показания. Чем это кончилось для наших товарищей, вы тоже знаете. Самое гнусное в этом то, что подобные методы добычи показаний могут стать нормой в царском суде. Наконец, это главный виновник отмены сенатского приговора по процессу ста девяноста трех. Я предлагаю вынести шефу жандармов смертный приговор.

Клеменц все щипал свой ус. Сергей видел, что, несмотря на все доводы, он против таких действий.

— Что ты думаешь, Александр? — спросил Сергей Михайлова.

Михайлов, видимо, не совершал над собой никаких усилий:

— Палач заслужил свою смерть.

— Смерть, — сказал Халтурин.

— Смерть, — согласились остальные.

Клеменц посмотрел на Сергея внимательно:

— Кто же приведет приговор в исполнение?

Сергей ответил:

— Я предложил — мне и выполнять.

— Одному?

— Да.

— Это неправильно, — вмешался Халтурин, — надо еще обдумать. Зачем очертя голову рисковать?

— Глупо, — с грубоватой прямотой поддержал его Михайлов, — одного мы тебя не пустим.

— Ты не спорь, Сергей, — Клеменц накрыл своей рукой ладонь Кравчинского, — никто твоего права совершить приговор не отнимает. Я тебя понимаю. Тебе не будет покоя, если на это пойдет кто-то другой и его схватят. Но ты пойми и нас. Мы не можем тобой сгоряча жертвовать. Степан дело говорит — надо все как следует обдумать. Если уж этому суждено быть, сделаем так, чтобы жандармы не торжествовали.

* * *

За две недели каждый шаг генерала Мезенцева был изучен. Революционеры точно знали, где, когда и с кем он бывает. Решено было напасть на шефа жандармов в послеобеденное время, когда он покидал ресторан дворянского собрания.

В назначенный день Сергей налегке вышел из дому.

День был как день. Недавно начался август. Было тепло, светило солнце. Петербуржцы быстро к этому привыкают. Им кажется, что так будет долго. Они забывают дома плащи и зонтики и не ожидают ниоткуда никакого подвоха. День, ночь — сутки прочь. Дни похожи друг на друга, как братья-близнецы. Внимание к окружающему притупляется. Городские псы (их, правда, немного, полиция вылавливает) лениво дремлют на солнышке. И, как псы, лениво прохаживаются городовые. Им бы скинуть гремящую амуницию, поспать бы в холодке… В такие дни сам господь бог дремлет, отдыхая.

«Такой день лучше всего подходит для нас, — размышлял Сергей. — Все процессы кончены, судов нет, юстиция разъехалась по своим дачам. Меньше риска».

Друзья хотели вовсе исключить риск. Но Сергей отказался стрелять в Мезенцева без предупреждения, из-за какого-нибудь укрытия. Прятаться он не хотел. Ему не годился ни пистолет, ни тем более винтовка, из которых можно целиться во врага на безопасном расстоянии. Нет, шеф жандармов должен знать, кто его убьет. Сергей встретится с ним лицом к лицу.

В последние секунды своей жизни повелитель страшного корпуса жандармов увидит, что его нисколько не боятся. И пусть это будет ему запоздалым уроком! А следующий кандидат на освободившуюся должность, может быть, призадумается, прежде чем ее занять.

За пояс под сюртуком был заткнут четырехгранный клинок.

Этот старый итальянский кинжал подарил Сергею при расставании Винченцо.

Кинжал деда, который был связан с карбонариями. Хранился кинжал почему-то у матери, и, когда Винченцо вышел из тюрьмы, мать, встречая его у тюремных ворот, принесла кинжал в корзине вместе с апельсинами, сыром и вином. «Я подумала, — сказала тогда она просто, — может быть, он тебе теперь пригодится».

Сергей трогал рукоять, покрытую тонкой проволочной сетью, и думал о том, что такой кинжал вернее, чем самый совершенный пистолет. Все зависит только от твоей руки.

Собственная смерть на страшила Сергея. Он знал, на что идет. Знал, что его могут схватить. И хотя верил в удачный для себя исход, был готов и к тому, что его арестуют.

Впрочем, мысли об этом он отгонял. Если заранее настроиться на гибель, то нечего вообще рассчитывать на успех, нечего и браться за такое дело. К тому же в их замысле отнюдь не последнюю роль играло именно то, что казнивший Мезенцева уйдет живым.

В этом ему помогут и его друзья, и чудо-рысак Варвар, за которым не угонится ни одна полицейская лошадь, и даже жаркий день, расслабивший всех жителей Петербурга.

«Все должно произойти тихо, никаких выстрелов и взрывов. Один удар — и все. А там уже Варвар сделает свое дело — и останется лишь толпа перепуганных прохожих на панели. Пока наедет полиция, мы будем далеко».

Сергей рисовал в своем воображении решающую сцену, но понимал, что произойти может всякое и надо быть готовым ко всему.

Товарищи сейчас были напряжены до предела. Он это по себе знал. Они, впрочем, как и он, тоже готовы ко всему. Думая о них, он был спокоен.

Но чувство вины и сожаления отчасти мешало ему — из головы не выходила мать… Это чувство было сейчас абсолютно лишним, он сердился на себя, однако ничего с ним поделать не мог. Не от нас это зависит.

И той встречи около месяца назад тоже могло и не быть. Если бы он не пришел на ту студенческую вечеринку…

«Нет, нет, — прогнал он от себя такие мысли. — Это чудесно, что мы встретились. Что задумывать вперед? Жаль, если я причиню ей боль… Но я постараюсь не попасть к ним в лапы».

Тогда, среди десятка юношеских и девичьих лиц, он вдруг увидел ее лицо и уже не мог отвести взгляда. Сергей не смел подойти к ней в течение всего вечера, но в конце его они оказались рядом. «Вы еще придете?» — спросила она. «Обязательно, — ответил он, хотя еще два часа назад и не думал вновь побывать у этих студентов, — а вы?» — «Я тоже», — тихо ответила она…

Он шел размеренно, чтобы прийти на место минута в минуту. Маршрут был им выверен.

Две барышни, как две рыбки в аквариуме, в откинутых на лоб вуальках застыли за стеклом. На стекле матово вились буквы. Барышни сидели за столиком и держались пальчиками за ножки бокалов.

Они проплыли мимо Сергея.

«Всегда есть это заколдованное стекло, — машинально подумал Сергей, — в Париже, в Женеве, в Неаполе…»

Сергей вдруг почувствовал свою отчужденность в этом пестром, суетливом хаосе летней улицы. Он действительно был один, и даже мысли о друзьях, которые находились рядом, о чудесной девушке, с которой познакомился на вечеринке, не освобождали от этого мешающего чувства.

Мимо шли люди, он слышал обрывки разговоров, отмечал выражения лиц, его порой неосторожно задевали, но он не ощущал себя частью этого живого множества. Он был сосредоточен на своем и отрешен от всего. Толпа в испуге отшатнулась бы, узнав, что он несет ей. Люди стремятся к покою, к тихому счастью за хрупким стеклом. Они не задумываются, какой ценой покупают такое счастье.

* * *

Он выходил к Михайловской площади со стороны Садовой и еще издали увидел голубую пролетку, в которую был запряжен Варвар.

На облучке сидел кучер с окладистой бородой, и на кожаных подушках, в небрежной позе — молодой щеголь: Михайлов и Баранников.

Пролетка стояла возле сквера.

Кучер поправил высокую шляпу, и Сергей понял, что все в порядке и ему надо по-прежнему не спеша двигаться к подъезду дворянского собрания.

Когда до него оставалось метров двести, дверь изнутри отворил швейцар и, придерживая ее, пропустил на улицу двух жандармов — одного в полковничьем мундире, другого в генеральском.

Это уже было неприятно. Сергей ждал одного — в мундире генерала.

Задача сразу усложнилась, но он решил не отступать. В следующий раз их может оказаться трое. С двоими справиться проще. В конце концов, есть и револьвер.

«Только бы Михайлов с Баранниковым оставались на месте. Они сейчас не знают, что я предприму. Хорошо, если не придется стрелять. Хотя Варвар не понесет. Его к выстрелам приучили».

До жандармов оставалось шагов сто.

Генерал Мезенцев разговаривал с полковником. Сергей их не слышал.

— В конце августа, не раньше, — говорил Мезенцев благодушно, но в ленивых интонациях и самом тембре голоса ощущалась важность.

— У вас усталый вид, Николай Владимирович, — сказал полковник.

— Отдохнуть не мешает, — кивнул генерал, — но пока государь в столице, я не имею права отлучаться.

— Да, это верно. — Полковник выразил вздохом всю глубину понимания тяжелого, но почетного долга. — Все лежит на вас.

Генерал никак не откликнулся на эти слова. Скорее всего, он привык к такому выражению лести. А может быть, он и сам давно верил тому, что от его распорядительности и воли зависит спокойствие в августейшей семье и во всем русском государстве.

Генерал замурлыкал мотивчик.

Все было хорошо, все шло как надо. Да, за этот год он устал, работенки было много. Зато — благосклонность государя! А это главное. Это самое главное…

Голубая веселенькая пролетка попалась ему на глаза.

В пролетке сидел молодой человек и помахивал тросточкой.

Наверняка, шельмец, ожидает красотку, чтобы увезти ее куда-нибудь на острова… Эх, молодость, молодость! Впрочем, и он в свои пятьдесят четыре еще хоть куда. Как говорится, лицом в грязь не ударит…

Словно подслушав его мысли, полковник предложил:

— Николай Владимирович, не желаете ли вечером в театр? Развеяться, отдохнуть и вообще…

— А есть что-нибудь любопытное? — спросил Мезенцев.

— Узнаем.

— Но не драму, голубчик, не драму.

— Понимаю.

Что понимал полковник? Может быть, то, что настроению начальника и его положению, так сказать, холостого человека (семья жила в Финляндии на даче) больше соответствовала оперетка? Или то, что драматургия и вообще литература могли неприятно воскресить в генерале мысли о явных и неявных смутьянах, которые, несмотря на все запреты, умудряются оскорблять верноподданные чувства?

Но генерал и полковник, если бы даже и захотели, не смогли уточнить свое отношение к театру.

Дорогу им загородил человек. Он был невысок ростом, с короткой, кудрявой бородой. Его большой, упрямый лоб вплотную надвинулся на генерала.

«Пьяный или нахал, — подумал Мезенцев, сохраняя спокойствие, но мгновенно озлобляясь. — Слишком много развелось в столице всякого сброда. Надо его научить почтительности».

Полковник выступил вперед, но Сергей отстранил его левой рукой.

Он смотрел прямо во взбешенное лицо Мезенцева.

Слова, которые были приготовлены заранее, прозвучали отрывисто и веско:

— Именем русской революции вы приговорены!

Сергей выхватил кинжал и, взмахнув им над головой, сверху вниз ударил в грудь Мезенцева.

Полковника он сразу перестал опасаться. Толкая оседавшее тело в его руки, он уже не думал, что полковник сможет помешать. Все остальное было теперь простым и легким, не требовало никаких усилий.

Он машинально отмечал, как шарахнулись прохожие, как держал, не отпуская, грузное тело Мезенцева полковник, как на груди Мезенцева поблескивали в солнце ордена и аксельбанты.

Рядом возникла голубая пролетка, и Баранников, держась за поручень, протягивал ему руку.

Сергей вскочил на ступеньку, не выпуская крепко сжатого кинжала. Баранников обнял Сергея за плечи и увлек на сиденье. Михайлов щелкнул Варвара хлыстом, и тот помчал пролетку прочь.

* * *

Жандармы, жужжа, окружали тело и сдерживали наседавшую толпу. Они были похожи на голубых жуков, хлопочущих вокруг неподвижной голубой личинки.

Соня, поддавшись внезапной легкости, протиснулась вперед. Ей не пришло в голову, что жандармы могут схватить всех, кто оказался рядом. Но и жандармы были явно растеряны и не знали, что им делать.

Тело Мезенцева в расстегнутом мундире было прислонено к стене. Рядом с ним на корточках сидел полковник и суетились младшие чины.

«Откуда их столько понабежало? — подумала Соня. — В одну минуту. Неужели у них где-то здесь пост, а мы это проморгали? Или это случайно? Хорошо еще, что нет конных».

Но как раз в этот момент загремели подковы, и толпа шарахнулась в сторону.

Полковник выпрямился.

— Быстрее! — закричал он офицеру на лошади. — Туда! — Он показал в ту сторону, куда скрылась пролётка.

Офицер хлестнул лошадь, но тут неожиданно бойко вмешалась какая-то старушка:

— А напрасно, милые, напрасно. Зачем плутать? Все одно не догоните. А злодеи покружат, покружат да на Невский и выедут. Куда же им деваться? Вы их там и караульте.

Соня обмерла. Неужели послушают? Ведь именно так и поедет пролетка. Этот маршрут специально обсуждали. Он был прост и правилен. Так и решили, что жандармы поскачут скорее всего сначала к Садовой и Литейному, а затем к Александро-Невской лавре, на окраину и за город.

Жандармам и в голову не придет, что нападавшие свернут на Невский, смешаются с вереницей экипажей и преспокойно покатят на Васильевский. Ах, какая мерзкая старушонка! Ну кто ее мог предвидеть?

Офицер придержал лошадь, но полковник заорал еще громче:

— Вы кого будете слушать? Какой, к черту, Невский!

Пеший жандарм надвинулся на старуху, а та попятилась в толпу.

Соня поспешила к Невскому.

* * *

Со вчерашнего дня Александра с новой силой преследовало страшное видение.

Он шел, а затем, подобрав полы шинели, бежал к карете, а кто-то с дерзкой улыбкой стрелял в него из револьвера.

Ужасно было то, что он, царь, бежал. Бежал с позорным чувством страха, которое возникало где-то внутри живота и волной окатывало все существо. Бежал, смертельно боясь, что пуля вопьется в спину, в бок или в голову.

А тот, стоявший у решетки, хищно целился, и его пистолет изрыгал пламя и дым.

Александр никому не признался, какой ужас пережил он в те несколько секунд. Но наверняка его приближенные затаили в себе эту унизительную для царя картину.

Самое кошмарное было то, что стрелявший ничего не боялся. Он стоял у решетки сада, и никто к нему не посмел приблизиться, пока он не расстрелял всех своих патронов.

С тех пор Александр не любил гулять в Летнем саду. Его чугунная решетка вызывала в царе приливы злобы.

Негодяя казнили, но от него все равно никак было не отвязаться. Его образ преследовал Александра все эти годы.

Однако до вчерашнего дня все покрывала успокаивающая дымка. Вчера и она испарилась без следа. Значит, двенадцать лет ничего не принесли. Опять из-за дерева, из-за статуи мог выскочить призрак и с отвратительной улыбкой выстрелить из пистолета.

Царь с высоты второго этажа смотрел в парк и думал о том, что надо отложить поездку в Ораниенбаум. Китайский дворец, приготовленный к приему семьи, теперь был абсолютно непригоден для этой цели. Там окна на уровне земли, и не требуется большой фантазии, чтобы стрелять прямо из сада.

При одной мысли, что, сидя за обеденным столом, можно вдруг увидеть в окне чужое лицо, Александр содрогнулся.

Он дернул шнур — в комнате приглушенно звякнул колокольчик. На пороге вырос флигель-адъютант.

— Мы не поедем в Ораниенбаум. — Слова растворились в тишине зала. — Распорядитесь. Преступников поймали? — спросил Александр, предвидя ответ и заранее раздражаясь.

— Никак нет, ваше величество, — ответил флигель-адъютант, — есть телеграммы сочувствия: от его величества короля Пруссии, от его величества короля Швеции…

Флигель-адъютант держал в руке бумаги, готовый в любую секунду протянуть их Александру. Но Александр сделал нетерпеливый жест:

— Положите на стол в кабинете.

— Слушаюсь, ваше величество.

— Передайте в жандармское управление, что я ими недоволен. Вторые сутки преступники на свободе!

— Слушаюсь, ваше величество.

Флигель-адъютант с поклоном исчез за дверью.

* * *

В это время в жандармском управлении изучали два перехваченных на почте письма.

В одном из них кто-то, явно издеваясь, сообщал:

«Вас всех, конечно, интересует узнать что-нибудь из частных источников о злодейском убийстве благородного шефа жандармов… В первое время все точно оцепенело, просто не верили, до такой степени факт был неожиданный. Поразило не столько само преступление, сколько его отчаянная дерзость, заставлявшая предполагать либо невероятную смелость, либо страшную силу организации злодейской шайки. Конечно, в публике были склонны видеть скорее последнее. Ничего не предполагавшее общество вдруг почувствовало, что у него под ногами какая-то страшная подземная сила, стремящаяся все перевернуть. Впечатление было сходно с тем, какое было бы, если бы город узнал в одно прекрасное утро, что под него подведена подземная мина.

Паника в административных сферах, говорят, сильная.

Говорят, когда доложили государю, он побледнел, задрожал и выронил из рук бумагу, которую читал. Ужасно, ужасно! Куда мы идем!

…Слух о назначении 50 тысяч за голову преступника оправдывается… Слышно, что идет подписка между знатью, чтобы увеличить приз».

«Не худо бы, — подумал жандармский полковник, который в роковую минуту был рядом с Мезенцевым. — Не худо бы потрясти наших аристократов. Должны понимать, чем такие дела пахнут».

Полковник нервничал. Убийцы как в воду канули. Нашли только их таратайку и лошадь, брошенные на Васильевском.

Рядом с письмами лежало донесение одного агента:

«Для разыскания покушавшихся на жизнь шефа злоумышленников, полиция легко может проверить от прислуги лиц, имеющих собственных лошадей, не закладывали ли они 4 августа, рано утром, вороной хорошей лошади в линейку темно-синего цвета, и не был ли экипаж отпущен без кучера, так как личность, управляющая лошадью, как говорят, не похожа на простолюдина. Приметы ее: брюнет, с небольшими усами, лицо чистое, волосы курчавые».

«Идиот, — подумал полковник, — не разглядел как (следует даже цвета. Бричка была голубая, а не темно-синяя. Бричка! А не линейка. И сидел в ней не один, а двое. Эти негодяи не такие дурачки. Они крупно шли. На черта им нужна больше лошадь?»

Снова и снова полковник переживал случившееся.

Он теперь клял себя за то, что дал преступнику так просто уйти. Почему он не схватил этого молодца, когда тот бесцеремонно отстранил его со своего пути? Почему не бросился на него, когда увидел сверкнувшую в воздухе сталь? Почему не стрелял, когда тот повернулся к нему спиной?

Оцепенел от неожиданности, наглости? Да, оцепенел. Это полковник помнил хорошо. Но так же хорошо он помнил, что оцепенел не только от этого.

Когда преступник заколол шефа и выдернул свой клинок, у полковника мелькнуло, что следующий удар будет ему, и в эти секунды он был не в состоянии выхватить свой револьвер.

Повторись все снова, он знал бы, как себя вести. А сейчас надо ловить этих негодяев! И опять он словно связан по рукам и ногам. Где их искать? Кто они такие? Ничего не известно. Разве только два этих странных письма.

Очень подозрительные письма. К разным адресатам, но написаны одной рукой. Второе явно законспирировано:

«Все мы живы и здоровы, голубушка моя родная, — писал кто-то неразборчивым почерком, — и все обстоит у нас благополучно. Капитан недавно заболел, был на охоте, ранил двух волков, но сам простудился и захворал. В О. вообще свирепствует тиф и почти все болеют, но это не грозит нам здесь, потому что климатические условия очень различны, там, говорят, не привыкли беречь своего здоровья, и жизнь вообще очень небрежная, правила гигиены совсем не соблюдаются. Насчет же исхода болезни, надо думать, что он будет совсем не так гибелен для больных, как это предрешили доктора, — этому уже есть приметы, — оказывается, что доктора гораздо трусливее своих пациентов».

Ясно, что речь здесь шла о каких-то тайных действиях революционеров. Но шифрованный язык был пока полковнику непонятен. Кто такой капитан? Их главарь? А волки? Если здесь намек на убийство шефа, то почему волки только ранены?

«Тут еще придется помозговать. Но ничего… Молодец шеф. Это он так поставил работу на почте, что ни одно подозрительное письмо не проскакивает».

Но шефу-то теперь все равно.

Полковника вдруг охватило беспокойство.

А не случится ли и с ним такое в одно прекрасное утро? Нет, этого не может быть. Они больше не решатся.

Полковник представил себе лицо с пронзительными глазами и непомерно выпуклым лбом.

«Нет, мы тебя все-таки поймаем, — злорадно подумал полковник, — с такой внешностью ты далеко не уйдешь, тебя любой дворник заприметит».

* * *

А человек с выпуклым лбом, крупными губами и курчавой бородой сидел, склонившись над столом, и писал тем же трудным почерком, который разбирал в двух письмах полковник.

«Убийство — вещь ужасная, — быстро ложились маленькие буквы на бумагу. — Только в минуту сильнейшего аффекта, доходящего до потери самосознания, человек, не будучи извергом и выродком, может лишить жизни себе подобного. Русское же правительство нас, социалистов, нас, посвятивших себя на великие страдания, чтобы избавить от них других, русское правительство довело до того, что мы решаемся на целый ряд убийств, возводим их в систему».

Он откинулся на спинку стула.

Так, выстрел Засулич и его удар кинжалом — только начало. Пусть знает об этом правительство, пусть знает об этом общество. Он объяснит мотивы убийства. Оно было неизбежно в обстановке покорности одних и издевательств других.

«Нам могут возразить: есть, мол, оппозиция, она медленно, но верно вершит благое дело. Она смягчает и облагораживает палача. Но, боже мой, сколько раз приходилось слышать об этом! От адвокатов, профессоров, инженеров. От всей этой разношерстной, либеральствующей публики. Надо и им тоже сказать несколько слов!»

Сергей обмакнул перо в чернильницу и написал:

«Что же ответило нам наше фрондирующее общество при вести о сотне замученных, о других сотнях осужденных на медленное замучивание, при рассказе об унижениях, об истязаниях, которым нас подвергают?

Наши жалкие либералы умели только хныкать. При первом же слове об активном, открытом протесте они бледнели, трепетали и позорно пятились назад».

Мало кто из них, добравшись до тепленького местечка, отваживается на протест. Таких, как помещик Лизогуб, единицы.

Сергей вспомнил Димитрия Лизогуба, с которым впервые встретился на одной из студенческих сходок еще до отъезда к боснякам.

Он тогда сразу обратил внимание на худого человека, с детской улыбкой на бледных губах и длинной бородой апостола.

Человек тихо сидел в углу, с приятным выражением добрых глаз слушал споры студентов и сам иногда вставлял слово. Голос его звучал ровно и протяжно, выделяясь в гамме звонких голосов и проникая в душу, как низкие, грустные ноты народной песни.

На улицу, в двадцатиградусный мороз, он вышел в легком пальто, старом шарфе и кожаной фуражке.

Сергей был поражен, узнав, что этот бедно одетый человек — владелец богатейшего имения в Черниговской губернии. Все свое состояние он отдавал на революцию.

Но главное, может быть, состояло даже не в этом. Многие революционеры жертвовали своим имуществом. Лизогуб вел жизнь подвижника. За ним по доносу родственников следила полиция, и он вынужден был бездействовать, чтобы не конфисковали его состояние.

Это приносило ему тяжелые муки, потому что родился он с отважным сердцем бойца.

Кто знал о нем? Немногие друзья. Его нравственный подвиг оставался пока скрытым от людских глаз. В русской прессе о таких, как он, писать не полагалось. Печать славит проходимцев и подлецов. Или в лучшем случае молчит.

Печать…

«При ней, на ее глазах совершались все эти зверства над нами. — Перо нервно прыгало по бумаге, Сергею было трудно справиться со своим волнением. — Она их слышала, видела, даже описывала. Она понимала всю их гнусность, потому что перед ее глазами была вся Европа, государственному устройству которой она сочувствовала.

И что же? Хоть бы слово, хоть бы единое слово сказала она в нашу защиту, в защиту священных прав человека, которые поругивались в нашем лице! Но она молчала».

Сергей остановился, потом продолжал:

«Что ей справедливость, честь, человеческое достоинство! Ей нужны только пятачки с розничной продажи. Убеждение, право мыслить, неприкосновенность личности — все меркнет для нее перед блеском пятачка. Из-за него она будет лизать руку, еще вчера побившую ее по щекам, будет кланяться, унижаться! Рабы, рабы! Есть ли в мире такой кнут, который заставит, наконец, выпрямиться вашу рабски изогнутую спину? Есть ли такая пощечина, от которой вы поднимете, наконец, голову?»

Он дописал последние слова, перечитал написанное, поправил некоторые выражения и размашисто вывел заголовок: «Смерть за смерть».

Вечером за текстом должны были прийти и снести его в типографию.

Сергей встал и подошел к окну, осторожно отодвинул штору.

Делать это ему было запрещено, но он не мог удержаться. Работа над брошюрой об убийстве шефа жандармов захватила его, отвлекла. Он снова чувствовал себя бойцом. Но, поставив точку, опять ощутил давящую глухоту стен и зашторенных окон.

* * *

В один такой тоскливо-длинный день раздался условленный стук, и в квартиру впорхнула оживленная, розовощекая Соня.

Сергей страшно ей обрадовался. Они не виделись бог знает сколько. Он сразу пожаловался на свое заточение. Но Соня ему даже не посочувствовала, набросилась как на маленького.

— Вы разве не понимаете, что творится в городе? Столько шпионов! Их, правда, за версту видно. Пригнали из других городов полицейских и переодели. Умора. У них такой дурацкий вид.

— Вот видите, — решил поймать ее Сергей, — вам самой смешно.

— Но вам я не советую сейчас показываться.

— Но ведь помираю, Сонечка, поймите.

— И понимать не хочу. Вы что же думаете, мы так просто отдадим вас в их лапы?

— Но не сидеть же мне здесь вечно?

— Потерпите. Мы готовим вам переход через границу.

— Не поеду я за границу, — насупился он.

— Надо, Сергей, не упрямьтесь.

— Почему надо? — вспылил Сергей. — Теперь-то я и начинаю жить. Столько дел впереди. Я теперь — как река в полном разливе. Ей-богу, не смейтесь. А вы меня хотите отправить куда-то к черту на кулички. Да я уж лучше здесь буду сидеть, в этой конуре.

— Еще несколько дней — и в этой квартире станет тоже небезопасно, — трезво заметила Соня. — Вы же это прекрасно понимаете.

— Это я, положим, понимаю. Но зачем меня гнать за границу, этого — убейте! — не понимаю.

— Ну, честное слово, — тряхнула своей белокурой головкой Соня, — вас надо уговаривать, как малое дитя. Правительство решило арестовать вас во что бы то ни стало. Нам передали насчет этого самые точные сведения. Значит, вам в ближайшее время активная работа все равно закрыта. Ваша безопасность — не только ваше дело. Это престиж всей партии.

— Что же, я больше не властен над самим собой?

— Стало быть, — подтвердила она. — В этом вопросе я полностью согласна с остальными.

— А в чем вы не согласны? — подхватил он, думая, что можно еще найти лазейку.

— Не согласна я с вами, — сказала Соня, — вы уверены, что такие убийства к чему-нибудь приведут?

— Во всяком случае, хуже не будет.

— Как знать, — покачала головой она.

— Значит, вы тоже не одобряете?

— Мне трудно одобрить, — не отводя от него глаз, ответила она, — это все же убийство…

— Казнь.

— Все равно. Я понимаю. Но мне кажется, если мы станем на этот путь, придется его пройти до конца.

— То есть?

— Надо будет метить в голову.

— Вы имеете в виду царя?

— Да.

Они замолчали.

Сергей подумал о том, что, может быть, до этого и не дойдет. Вряд ли такой акт революционеров сейчас желателен. В народе живет еще вера в царя. Его убийство не станет популярным. Революционеры многих оттолкнут от себя. Шеф жандармов для миллионов — пустое место! С чиновниками и помещиками народ сам время от времени расправляется жестоко. Другое дело — царь-батюшка… Еще странствуя по деревням, Сергей натыкался на этот патриархальный предрассудок.

— Ну, ладно, — отогнал свои мысли Сергей, — вы-то как живете? Давно приехали?

— Вчера, и представьте, удрала из-под носа у жандармов.

— Как так? — опешил Сергей. — За вами разве следят?

— Да нет. Просто меня арестовали.

— Что вы выдумываете, Соня.

— Но я правду говорю.

— Как же так? — Сергей не мог представить Соню арестованной. — Что с вами произошло?

— Ну, слушайте, — Сергей видел, что воспоминание доставляет ей большое удовольствие. — Я поехала из Киева к маме в Крым.

— В ваше имение?

— Ну да.

— Но это же безрассудство!

— И это говорите мне вы?

— Хорошо, хорошо. Я молчу. Что же там произошло?

— Произошло именно то, о чем вы думаете. Меня сразу сцапали.

Сергей с укоризной смотрел на Соню.

Он, конечно, ее понимал. Понимал, что желание повидаться с матерью и доставить ей — в первую очередь ей — нежданную радость было сильнее всякой осторожности. И потом — Соня верила в свою звезду.

— Но как же вы бежали?

— Очень просто. — В ее голубых глазах прыгали веселые чертики. — Жандармы отправили меня в Петербург. Ну, а в Чудове на вокзале два моих стража удобно заснули. Один лег на лавке, а другой — возле дверей. Дверь открывалась наружу. Я это сразу заметила. Ночью мне осталось только перешагнуть через спящего жандарма.

Сергей представил себе, сколько потребовалось выдержки, чтобы поймать этот единственный момент. Чудово — последняя станция перед Петербургом. Последний шанс. А от самого Крыма его, значит, не было.

— Не испытывайте больше судьбу.

— Постараюсь, — улыбнулась она. — Вы все же мне не нравитесь, Сергей.

— Почему?

— Хмурый какой-то.

— Будешь хмурый.

— Нельзя так! Нельзя закаменеть на одном.

Она, кажется, догадывалась, что с ним происходит.

— Не могу, — признался он, — мне трудно сейчас думать о другом.

— А вам как раз надо совершенно отвлечься.

— На что же я отвлекусь?

— На что? Я бы на вашем месте просто влюбилась.

Это было так же неожиданно, как многое, что делала и говорила она.

— Нет, — протянул он, — кажется, это исключено.

— Все вы так! — В ее глазах он читал едва ли не осуждение.

— Кто это — мы? — попытался улыбнуться Сергей.

— Халтурин, например, Лизогуб. — Она вдруг посмотрела на Сергея лукаво. — А я знаю одну замечательную девушку, вы с ней, между прочим, хотели встретиться.

В памяти Сергея возникло милое лицо, но сердце его в этот раз не дрогнуло.

— Я старик, Соня, — сказал он печально. — Без рисовки. Я сердцем вдруг постарел. После того, что я пережил, нужно что-то феноменальное, чтобы я мог почувствовать любовь.

— Вы думаете, что никогда не сможете полюбить? Что все женщины пройдут мимо вас, как бесплотные тени?

— Не знаю… Женщина, наверно, сможет внушить мне только страсть, может быть, облагороженную дружбой. Но это ведь совсем не любовь.

— Это не любовь, — как эхо, откликнулась Соня.

— Я не ханжа. Я не считаю предосудительными встречи с женщиной, которую сам глубоко не любишь. Но подумайте, вдруг это окажется женщина с глубокой душой? Я ведь разобью ей жизнь.

Милое лицо той, встреченной им на сходке, вновь тревожно ожило в памяти.

— Почему? — спросила Соня, удивившись болезненному выражению его лица.

— Потому что за все сокровища души, которые она мне даст, сама получит крохи.

— Но, может быть, такая женщина разбудит и в вас настоящее чувство?

— Едва ли. Я ведь говорю вам, что сердцем я стар. Ну, да что толковать об этом. От всего этого я теперь свободен.

— Мне очень жалко, — вздохнула Соня, и если бы ей можно было говорить при Сергее вслух, то она произнесла бы знакомое ему и дорогое ей имя своей подруги.

— Одно есть счастье в мире, — сказал он, — и одно несчастье. Это — мир со своей совестью и отсутствие мира с совестью. Все остальное вздор и пустяки. Все можно перенести не поморщившись, не сморгнувши глазом. Все, кроме этого.

— Нет, Сергей, — возразила Соня, — вы просто замкнуты на одном. Но счастье не только в том, о чем вы сказали. Мир с совестью — это много. Но жить только с этим тоже нельзя. Есть и другое. Я уверена, что вы переменитесь, и мы с вами еще вспомним этот разговор.

— Может быть, — рассеянно откликнулся он, вновь вернувшись в мыслях к тому, что товарищи решили отправить его за границу, и решая ни в коем случае не подчиняться.

* * *

Напрасно Сергея убеждали, что это не только его личное дело, что арест больно отзовется на всех. Любая случайность могла стать роковой. Сергей не желал этого понимать. Ему казалось, что друзья преувеличивают опасность. Через месяц он открыто ходил по Петербургу. Он не хотел сидеть взаперти.

В газете «Земля и воля» появлялись его страстные, как поэзия, статьи. Газету печатали тайно, а распространяли едва ли не в открытую. Полиция не могла обнаружить типографию и была бессильна против людей, которые ее читали и рассылали.

Все это возбуждало, пьянило, как весенний ветер, развеявший вдруг морозный застой.

«Мы должны помнить, — писал он в передовой первого номера газеты, объясняя причины и задачи вооруженного сопротивления, — что не этим путем мы добьемся освобождения народных масс. С борьбой против основ существующего порядка терроризация не имеет ничего общего. Против класса может восстать только класс; разрушить систему может только сам народ. Поэтому главная масса наших сил должна работать в среде народа. Террористы — это не более как охранительный отряд, назначение которого — оберегать этих работников от предательских ударов врагов. Обратить все наши силы на борьбу с правительственною властью — значило бы оставить свою прямую, постоянную цель, чтобы погнаться за случайной, временной».

* * *

Клеменц был очень доволен, что Сергей написал это Зато Халтурин не согласился:

— Пришло время одной политической борьбы. Вы сами дали пример. Это не только охрана. Правительство сдрейфит. Они нас боятся. Вы же военный человек, знаете, лучшая оборона — нападать.

— Какой я военный! Но могу заметить — чем мы вооружены? Револьверами, кинжалами? Слишком мало для наступления.

— О том я и хотел говорить, — обрадовался Халтурин, — надо послать за границу человека делать динамит.

— Динамит — это химия, — сказал Сергей, догадываясь, куда клонит Халтурин. — Химики есть и в России.

— Химики есть, — не сморгнул Халтурин, — но условий нет. Где испытывать, чтобы никто не услышал?

— А просто покупать динамит за границей?

— Дорого и хлопотно с перевозкой.

— Что же вы решили?

— Послать вас.

— Почему меня? — взорвался Сергей. — Разве нет других? Я нужен газете.

— Все это понимают, Сергей. Но, кроме вас, поехать некому. Вы артиллерист. Кому же еще заниматься этим?

— Надо подумать.

— Поездка-то всего недели на три.

— Не больше?

— Это зависит от вас.

— Когда ехать?

— Послезавтра.

У Халтурина гора свалилась с плеч. Он все же боялся, что и ему, как Перовской и Клеменцу, не удастся убедить Сергея. Но, значит, они, наконец, придумали верно. От дела Кравчинский никогда не убегал. Главное, отправить его сейчас из России. Хотя бы на время.

Халтурину было жаль расставаться. Сергей всегда относился к нему как к равному. Даже в ту раннюю пору ничем не подчеркивал своего превосходства над человеком из рабочей среды. А ведь другие интеллигенты — что греха таить? — нет-нет да и давали почувствовать свой уровень или вообще что-нибудь такое, трудноуловимое для необразованного человека. Пусть даже невольно.

Кравчинский был для него больше свой, чем другие землевольцы, и ему охотнее, чем другим, рассказывал Степан, как идут его дела у рабочих.

— Не хочется мне ехать! — Столько тоски было в голосе Сергея, что Халтурину стало жаль его.

— Не горюйте, — постарался весело сказать он, — мы скоро встретимся. Желаю вам удачи.

— Вам — тоже, — Сергей стиснул мозолистую ладонь Степана. — До встречи.

* * *

Проводов не устраивали. Сергей уехал незаметно. Да и не было надобности особо отмечать отъезд. Но Соня почему-то была грустной, словно расставались навеки. Никогда Сергей не думал, что она может загрустить оттого только, что товарищ уезжает ненадолго за рубеж.

Путешествие до границы и переход через нее были, как всегда, простыми.

Вечером Сергей прибыл в польскую деревушку, а уже утром садился в поезд на вокзале пограничного немецкого городка.

Через два дня он был в Швейцарии.

На перроне его встречала Вера.

Разговор с ней обеспокоил Сергея. Она, словно сговорившись с теми, кто остался в России, убеждала не спешить с возвращением и едва ли не запугивала опасностями, которые подстерегали его на родине.

— Это не так страшно, — отмахнулся он, — вот вам бы я не советовал показываться в Петербурге.

— Почему?

— Вас многие видели на процессе.

— Но в Петербурге живет около миллиона.

— А вы ведь не умеете скрываться.

— Вот как? — удивилась Вера.

— Вас всегда еще издали узнаешь и услышишь.

Вера оценила прямоту Сергея. Она, в общем, знала, что плохо следит за собой, когда чем-нибудь увлечена или раздосадована. Тут она и впрямь порой забывалась — говорила слишком громко и размахивала руками. Спасибо Сергею, никто из друзей не корит ее за это, а жаль.

В нем она еще в первую встречу подметила это прямодушие, которое так редко встретишь у взрослых. Но Сергей умел даже неприятные вещи высказать так, что обижаться на него было нельзя; правда, о недостатках друзей он высказывался неохотно. Предпочитал говорить о достоинствах.

— А вас по вашей шевелюре тоже за версту увидишь, — решила отплатить ему Вера.

— Дело поправимое, — поддержал шутку Сергей, — да к тому же полиция пока не представляет себе, как я выгляжу.

— В том-то и дело, что пока. Что вы намерены делать, когда вернетесь в Россию?

— Я с Клеменцем редактирую газету, — сказал он.

— Клеменц скоро приедет сюда.

— Вот как?

— Он ведь не согласен с тактикой террора.

— Это я знаю. Но мне тогда тем более надо скорее обратно.

— Пропагандировать террор?

— Не уверен. — Сергей помолчал, он первый раз высказывал вслух свои сомнения. — А вы? Взяли бы снова револьвер?

— За эти несколько месяцев многое переменилось. — Она говорила волнуясь, все громче и, по обыкновению, не замечала этого. — Я не боюсь слов, но мы с вами взломали лед. Сейчас все должно пойти по-другому. Револьвер, может быть, пока и необходим. Но скоро понадобится другое оружие.

— Какое?

— Поживите в Европе, познакомьтесь с рабочим движением.

— Но их борьба не закон для нас!

— Почему? — рубанула рукой Вера. — Кто это доказал? Лавров, Бакунин?

Нет, сослаться на них Сергей не мог. Он всегда жил своим умом. Его многому научили и Лавров и Бакунин, но он не стал их приверженцем.

Вопрос Веры был прост и тревожен. Но Сергей отогнал его от себя. Этот вопрос заставлял вникать в то, что происходило на Западе, а Сергей рвался в Россию.

* * *

Он уходил с динамитом в горы. Гремел взрыв, потом наступала тишина. Особая, горная, она заполняла все выси, впадины и ложбины, как некое невидимое, но, несомненно, хрустальное тело. Его не хотелось раскалывать новым взрывом, и Сергей подолгу сидел, глядя на горы, на далекий город внизу и озеро, сияющее резкой полосой аквамарина.

Крохотный вопросик начинал предательски теребить мозг: зачем враждует человек с человеком, когда кругом так ясно и так много места для всех?

В самом деле, неужто есть где-то другой мир — со злобой, издевательством? Неужели тишина нарушается окриками, угрозами? Хотелось наивно верить в то, что повсюду разлиты тишина и благодать.

Но он сам крошил эту благодать, взрывая динамитные шашки.

Он-то хорошо знал, как обманчива ласковая тишина гор. Не надо было закрывать глаза, чтобы представить себе изнурительную погоню и снова слышать выстрелы карабинеров.

В Швейцарии оазис. Здесь всегда оазис. А в других местах люди враждуют, и горный воздух сотрясают взрывы. Но напрасно ли? Если бы он думал, что напрасно, то не тащился бы сюда в горы каждый день со своим опасным грузом.

* * *

Целый месяц он был спокоен. Все шло, как надо. Задание «Земли и воли» он выполнил в срок.

Можно было возвращаться. Он ждал вызова из Петербурга. Шифрованное письмо пришло через месяц, но известия в нем оказались убийственные. Лучше бы оно не приходило: обстановка в столице ухудшилась, жандармы арестовали несколько человек. Сергея просили подождать.

Но шли недели, а письма из России становились тревожней. Террористы совершили несколько покушений, но и жандармы не дремали. Сергею прямо написали, что возвращаться в такой момент — значит погибнуть: его ищут.

Его уже не просили, ему просто не высылали ни документов, ни адресов, ни денег.

«Я же думаю поехать в Россию. Нужно, нужно быть там, — писал он в отчаянии друзьям, — …я имею возможность устроиться в Питере самостоятельно, никого не обременяя, ни друзей, ни товарищей. Как — скажу при свидании. Все дело теперь в деньгах: нужно по крайней мере 300 fr. на экипировку и дорогу. Откуда достать их, еще не знаю. Но что я их достану, в этом для меня нет никаких сомнений».

* * *

— Деньги ты достанешь, — поддержал Клеменц, — ты можешь писать в любую газету — хоть здесь, в Швейцарии, хоть во Франции. Мы тебе это устроим.

— Вы мне уже устроили, — попытался улыбнуться Сергей, — теперь я понимаю, вы меня просто выпроводили за границу.

— Пусть так, — не пытался спорить с ним Клеменц, — но ты нам нужен на свободе, а не в тюрьме.

— Для чего? Для того, чтобы я здесь на стену лез от бессилия и злости?

— А что здесь делаем все мы?

— Не знаю.

— А ты поинтересуйся. Может быть, и для тебя хорошее дело найдется. В газеты, кстати, писать можно не только ради денег.

— А ради чего еще писать в эти паршивые газеты?

— Ради того, чтобы рассказать Западу о России.

— Очень это надо и Западу и России!

— Представь себе, что надо. Здесь, в Европе, чего только не болтают о нас. Мы-де и злодеи, и нехристи, и кровопийцы.

— Я-то тут при чем?

— Помнишь наш старый разговор в Твери, когда мы в деревню уходили? По-моему, для тебя сейчас опять настало такое время — надо браться за перо.

— Что же я буду теперь писать? Воспоминания террориста на покое?

— Не горячись, Сергей. Подумай. А твои воспоминания, между прочим, могли бы стать как раз той литературой, которая нужна.

— Тебе легко говорить.

— Мне — конечно, — улыбнулся как-то робко Клеменц. — Если бы я умел то, что умеешь ты, мне бы действительно было легче. Так что не будем об этом. Я думаю, рано или поздно ты согласишься со мной.

* * *

Сергей не хуже Клеменца понимал силу печатного слова и чувствовал, что сумел бы написать о своих друзьях.

«Кажется, это неизбежно, — думал он, — русские революционеры часто становились писателями в тюрьме, в эмиграции или в ссылке. Есть досуг и нет ничего, кроме пера и бумаги».

Во дворе маленького домика на окраине Женевы, где Сергей жил, произошло вскоре незначительное событие. Сергей не верил в приметы, но оно заставило его вспомнить слова Клеменца.

Стоял февраль. Дули холодные ветры. Сергей щепал кинжалом лучину для железной печурки, которая грела его комнату. Однажды четырехгранное лезвие застряло в узловатом полене, Сергей потянул кинжал к себе, и клинок сломался. Сергей сжал рукоять старого кинжала, подаренного ему когда-то Винченцо, и с сожалением подумал о том, что когда-нибудь это должно было случиться.