Мой дед, Павел Александрович Фарафонтов, еще до 1895 года приехал с семьей в Манчжурию, в город Харбин. С тех пор четыре поколения нашей семьи прожили в Китае, вплоть до 1948 года. Я с женой и детьми покинул Китай последним в 1954 году.
Манчжурия — это три северо-восточных провинции Китая, граничащие с СССР. Царская Россия начала там строить железную дорогу, которая прошла от русской границы через всю Манчжурию до города Дальнего и Порт-Артура. Если американцы в свое время переселялись с восточного побережья Америки на Дикий Запад, то русские шли на восток, но не «Дикий», а Дальний.
Россия строила тогда Китайско-Восточную железную дорогу (КВЖД), главное управление строительства которой находилось в Санкт-Петербурге (несомненно, это очень оригинально управлять стройкой с расстояния в шесть тысяч километров). По обе стороны дороги на несколько верст по китайской территории простиралась «полоса отчуждения». Эта полоса считалась территорией Российской империи, и на ней действовали российские законы. Царская Россия попросту захватила чужую территорию, как это делали и другие страны. Я видел карты предполагаемого раздела Китая между Россией, Англией и Францией после Первой мировой войны. Манчжурия отходила к России, Англия забирала себе центральный Китай с главным портом Шанхаем, богатым хлопком и чаем, а Франция — Южный Китай, граничащий с Индокитаем, бывшим ее колонией.
Мой отец, Прокопий Нилович Смольников, родился в городе Троицкосавске, основанном миллионером Саввой Морозовым в день Святой Троицы и поэтому так названном. Сейчас это город Кяхта - в свое время важный пункт пограничной торговли России с Монголией и Китаем.
Когда отец окончил среднюю школу, мать подарила ему пятнадцать копеек. После окончания школы он поехал в Ургу, столицу Монголии (теперь Улан-Батор), и поступил в русскую школу драгоманов (переводчиков). В этой школе российское министерство иностранных дел готовило переводчиков для своих консульств и посольства в Китае. Будущих драгоманов, кроме китайского и монгольского языков, обучали еще и маньчжурскому, так как до падения маньчжурской династии в 1911 году Петербург получал корреспонденцию от пекинского императорского двора только на маньчжурском языке и поэтому его знание было необходимым. Китай был тогда страной, покоренной маньчжурами, и все китайцы, в знак этого, должны были носить косы. Я еще застал те времена и хорошо это помню. Я видел на станциях КВЖД женщин-маньчжурок в национальных костюмах. Головные уборы у них были совсем некитайские - что-то вроде сплющенного черного кокошника, расшитого бусами.
По окончании школы драгоманов отца откомандировали в Пекин, чтобы совершенствовать знание китайского языка, после чего назначили драгоманом при российском генеральном консульстве в Харбине. Там он женился на моей матери, там же в 1914 году родился и я.
Большую часть своей жизни в Харбине отец работал в коммерческой части КВЖД, и здесь был самый интересный период его деятельности. Вплоть до последнего обострения туберкулеза легких он путешествовал по Монголии и Манчжурии. Раз в году в Монголии в городе Ганьджур открывалась ярмарка. На нее съезжались русские, монгольские и китайские купцы. Отец должен был собирать экономические сведения для КВЖД об объеме торговли каждой из трех сторон. Монголы охотно брали русское военное сукно, шедшее на шинели для солдат, и шили себе из него дождевики. Русские покупали шерсть и баранов. Китайцы привозили кирпичный чай. Это подробно описано отцом в его книжке «Ганьджурская ярмарка» (кажется, 1912 года). Кроме того, он написал два больших тома о провинциях Манчжурии - Хайлунцзян и Гирин, а также собирал материалы о Мукденской провинции, но смерть помешала ему на основе этих материалов написать еще одну книгу. Умер он в 1919 году.
Книги моего отца - это, прежде всего, подробные экономические отчеты о торговле и движении грузов, однако встречаются в них и любопытные описания жизни местного населения, например, очерк о Желтугинской республике. Это история о том, как русские старатели и беглые каторжники основали что-то вроде республики на китайской территории. Река Желтуга - приток Амура. Золото в ней нашли орочены (эвены), а русские пришли туда в 1860 году. Прииски просуществовали до 1886 года. В последний год их существования численность населения там составляла уже более десяти тысяч человек, а золота было намыто более четырехсот пудов, то есть около семи тонн. Вначале на приисках никакого правления не существовало, но после убийства человека молотком среди бела дня решили навести порядок. Поселением управлял старшина, руководствуясь евангельским законом Моисея: «Око за око, зуб за зуб». За воровство полагалось пятьсот ударов «терновником» (ремень с гвоздями), что фактически означало смертную казнь. За привод в поселение женщин - сто ударов. За любые провинности преступника изгоняли из поселения, и на границе ему давали еще сто ударов. Очевидно, на память. Серьезные дела решались общественным сходом. Для его созыва стреляли из двух пушек: их в поселении всего две и было.
Русские по-разному попадали в Китай. Мне рассказывала одна старушка, как она с мужем ехала из Сибири на станцию Бухэду. Они везли с собой на телегах сруб русской избы. Я тогда не спросил ее, каким путем они добирались, но, скорее всего, через пограничную станцию Манчжурия на Майлар. От Майлара до Бухэду - две станции. Дорога в то время еще не действовала, и ехали они, наверное, около тысячи километров по полупустыне и степи.
Здесь будет уместно вспомнить историю одного русского миллионера, назовем его Иваном Зарубиным. Он мальчишкой поступил работать к русскому купцу, жившему в Монголии и скупавшему у монголов шерсть. Купец быстро оценил природную смекалку Вани, сделал его своим доверенным лицом и посылал на лошадях отвозить деньги в русский банк в Троицкосавск. А Ваня учился у купца, как нужно делать деньги. Однажды, уже, очевидно, выучившись этому искусству, он, вместо того чтобы везти большую сумму денег в Троицкосавск, повернул свой караван на юг, прибыл в Китай и осел в Тяньцзине. Там Иван построил большую шерстомойку (Тяньцзинь был центром торговли с заграницей шерстью, пушниной и кишками для колбас) и начал богатеть. Вскоре он выстроил себе замок - иначе этот дом и не назовешь - единственный в Тяньцзине. Автором проекта был, наверное, какой-то немецкий архитектор, потому что оно напоминало небольшой замок немецкого барона. Зарубин начал устраивать приемы и приглашать к себе иностранцев, проживавших в Тяньцзине. В те годы их было не так уж много - порядка нескольких сотен, а русских - и вообще почти не было. На приемах у Зарубина поили шампанским, поэтому в иностранных кругах его так и прозвали - «мистер Шампански». Он был женат. Детей у него не было, и он взял на воспитание мальчика и девочку. Его приемный сын был моим другом детства.
С началом первой репатриации советских граждан в СССР (в 1947 году) «мистера Шампански» обуяла тоска по Родине, и он поехал. Когда-то в разных городах царской России у него были собственные дома, и вот в одном из них ему дали комнату и назначили сторожем здания. Его сын не хотел мириться с таким положением и уехал за границу. Мы как-то случайно встретились с ним в Шанхае. Он холодно посмотрел на меня и сказал: «Руки я тебе не подам, я слышал, что у тебя советский паспорт».
Все эти истории я рассказал для того, чтобы читатель понял, как русские оказались в Китае и, главным образом, в Манчжурии. Общее число русских в Манчжурии, по данным моего отца, превышало триста тысяч. Большинство проживало в Харбине и на станциях КВЖД. В Шанхае, в русской колонии, насчитывалось до тридцати тысяч человек, в Тяньцзине, кажется, около трех, в Ханькоу жили единицы богатых русских чаеторговцев, а в Циндао - несколько сот человек.
Все старые служащие КВЖД, приехавшие до 1917 года, конечно, эмигрантами не были. Они приехали служить на КВЖД и жили в полосе отчуждения, то есть фактически на территории Российской империи.
Уже в Москве мне часто задавали один и тот же вопрос: вы были эмигрантом или вас командировало в Китай советское правительство? На самом деле, командированных советским правительством в Китае было совсем немного. Эмигрантов было несколько десятков тысяч, а мы представляли собой третью группу русских, самую большую, и не были ни эмигрантами, ни командированными.
Русская эмиграция появилась в Китае после Великой Октябрьской революции. Что это были за люди? В основном остатки разгромленных белых армий, вернее, остатки их офицерского состава (солдатам, собственно говоря, бежать было незачем), а также представители буржуазии из Сибири. Такое переселение породило оригинальное социологическое явление: подавляющее число бывших подданных Российской империи были представителями интеллигенции. Рабочий класс составляли, в основном, люди, приехавшие до революции, то есть не эмигранты. На КВЖД это были машинисты, водившие паровозы, кочегары, рабочие различных ремонтных мастерских, стрелочники. Интеллигенция же была представлена административным аппаратом железной дороги, оставшимся в Китае.
После революции почти все рабочие подали прошение о советском гражданстве, получили советские паспорта и вскоре уехали в СССР. Интеллигенция колебалась. Уже начали появляться белоэмигранты, рассказывавхпие о «зверствах большевиков», сибирские буржуа описывали, как потеряли свои фабрики, заводы, дома и имения. Стали выходить белоэмигрантские газеты. А Харбин богател. Генерал-лейтенант Хорват, управляющий дорогой, никаких денег в Санкт-Петербург больше не переводил, так как вместо Санкт-Петербурга был уже Ленинград, с которым Хорват никаких отношений не имел, поэтому очень большие деньги, которые получала КВЖД, оседали в самом Харбине, что позволило Хорвату создать чрезвычайно хорошие жизненные условия для русских служащих дороги. Харбин называли «счастливой Хорватией». Это стало одной из важнейших причин, объясняющих, почему никто из Харбина не стремился уехать, и это же определяло политические взгляды русской интеллигенции. Большое влияние на мнение и поведение русских людей в Харбине оказывала также белоэмигрантская пресса - других газет не было.
Что стало с Харбином в дальнейшем хорошо описано в книге «Возвращение» Натальи Ильиной, свидетельницы всех перемен в этом городе. Меня там уже не было, так как мать после смерти отца переехала к своей сестре в Тяньцзинь, а я был еще чересчур мал, чтобы интересоваться политической обстановкой в Манчжурии.
С отъездом рабочих в СССР и приездом белоэмигрантских офицеров удельный вес русской интеллигенции в Китае увеличился. Хотя у меня нет никаких статистических данных, я не сильно ошибусь, если выскажу предположение, что девяносто процентов русских принадлежало к интеллигенции.
Что умели делать все эти бежавшие офицеры? Да ничего. Им пришлось работать сторожами, телохранителями у богатых китайских коммерсантов, швейцарами в отелях. Абсолютно не удивляло, если сторожем какой-нибудь английской табачной фабрики, оказывался полковник гвардейского полка или судья. Князь Ухтомский, например, благодаря прекрасному знанию французского языка, устроился швейцаром в шанхайское отделение крупного французского банка Индокитая.
Военные инженеры выполняли работу чертежников. Из инженеров только единицы устраивались более или менее прилично. Врачи занимались частной практикой - некоторые из них стали обеспеченными людьми, а другие бедствовали. Создавались русские эмигрантские комитеты, которые никто не признавал. У меня имеется удостоверение личности, выданное полицией французской концессии Шанхая. В строке «национальность» напечатано: русского происхождения, не взявший никакого другого подданства. Французы понимали, что среди русских есть эмигранты, а есть неэмигранты, поэтому и придумали такую хитрую формулировку. А в английской половине Шанхая вообще не существовало документов. Отцы города, богатые бизнесмены, были так заняты торговлей и обогащением, что у них просто не было времени заниматься такой ерундой, как выяснение, к какой группе принадлежал тот или иной русский или иностранец. Англичане разрешили эту проблему гениально просто: никаких паспортов, никаких удостоверений личности.
Последние двадцать лет своей жизни в Китае я прожил в Шанхае. Об этом и пойдет дальше рассказ.
Я женился в мае 1940 года, за месяц до окончания медицинского факультета французского университета «Аврора» в Шанхае. Обвенчавшись, мы с женой переехали к теще на Тоншан роуд в район Хонкью, самый бедный район Шанхая. Он весь был построен из серого кирпича, и в 1940 году там были только улицы без домов или островки домов: японская артиллерия почти полностью разрушила его во время японо-китайской войны 1937 года. Улицы соединяли пассажи (переулки), достаточно широкие для проезда одного грузовика. В районе иногда попадались целые нетронутые бомбардировкой кварталы, серые и мрачные. А между ними лежали груды кирпича, кое-где собранные в кучу. Все они заросли сорняком и полевыми цветами и, в общем, выглядели довольно живописно.
Наш квартал принадлежал к числу нетронутых. На улицу выходили китайские лавчонки. На углу были ворота, ведущие в пассаж. Весь квартал состоял из четырех рядов домов. От ворот до последнего ряда шла главная улочка, от которой перпендикулярно отходили еще три. Каждый ряд представлял собой одно длинное строение, разделенное на десять-двенадцать домов стенами. К каждому такому дому примыкал садик, отгороженный от переулка стеной высотой в два этажа с деревянными двухстворчатыми воротами. Наш садик был вымощен кирпичом, покрытым зеленой плесенью от вечной сырости. Там ничего не росло.
Дом состоял из двух частей. Передняя его часть - это три комнаты, одна над другой, причем верхняя представляла собой чердак со скошенным потолком. Задняя часть - тоже три комнаты, с плоской крышей, окруженной кирпичным парапетом в половину человеческого роста. На крыше можно было отдыхать после захода солнца, покрываясь слоем сажи из соседних труб.
Между этими двумя частями дома вилась деревянная лестница, связывающая все комнаты вместе. Нижняя комната сзади служила кухней. Пол в ней был цементный, в углу располагался душ, прикрытый занавеской. Одна газовая горелка вместо плиты. В качестве туалета - выносная параша, которая размещалась за картонной перегородкой внизу под лестницей. Каждое утро приезжала металлическая бочка, китайцы опрастывали содержимое параш из всех домов и отвозили за город для удобрения полей. Зловоние в этот момент по всему пассажу было запредельным.
Теща моя поступила очень щедро. Она отдала нам чердак под спальню и комнату на втором этаже. Эту комнату разделяла на две части тоненькая фанерная перегородка, и у нас получилась гостиная и столовая. С мебелью тоже очень повезло. Моя двоюродная сестра, уезжая из Шанхая, подарила нам на свадьбу роскошный дубовый столовый гарнитур, который специально для себя заказывала. Стол и две тяжелые скамьи в испанском стиле XIX века, двуспальная кровать, столик и роскошное кресло, на котором невозможно было сидеть - только лежать. Скамьи были также неудобны: без спинок. Надо было выполнить акробатический номер, чтобы залезть на них. К счастью, нам мало пришлось ими пользоваться, так как есть все равно было нечего, а то, чем мы питались, можно было есть, стоя в спальной. В середине войны (речь идет о Тихоокеанской войне между США и Японией, начавшейся 7.12.1941 г.) мне удалось выменять весь испанский гарнитур на килограмм сала.
Я удачно окончил медицинский факультет и по отметкам имел право остаться интерном при университетской клинике. Однако интернам платили так мало, что этим правом могли воспользоваться только врачи из богатых семей, которых не трогала финансовая сторона вопроса: они могли без особого ущерба для себя за один вечер оставить в ресторане свою месячную зарплату.
Я попробовал найти себе место в Циндао. Это очень красивый порт на севере Китая, но там ничего не было. Без знания китайского языка ехать в чисто китайский город было бессмысленно. Да и культуры чересчур разные, что иногда оказывалось не просто препятствием при общении, а было сопряжено с опасностью для жизни. Рассказывали, например, такой случай. Доктора Гурченко из старшего выпуска случайно пригласили куда-то в провинцию принимать роды у любимой, пятой или шестой, жены китайского генерала. Генерал сидел тут же с револьвером в руке, предупредив Гурченко, что если ребенок или жена умрет, то он его застрелит на месте.
В итоге, не найдя ничего, я принял приглашение доктора Андерсона, с которым был знаком, помогать ему бесплатно в английской муниципальной больнице «Дже-нерал Госпитал». Это была большая многопрофильная больница, в которой Андерсон лечил своих платных пациентов, а также больных бесплатных отделений. Андерсон служил в английском объединении врачей «Доктор Маршалл и партнеры». Для меня эта работа была очень интересной, потому что я впервые встретился с больными, с которыми мог объясняться на общем языке: русском, английском или французском. В университетской клинике, где лежали одни китайцы, мы, русские студенты, находились в очень тяжелом положении, так как для заполнения истории болезни каждый раз приходилось прибегать к услугам китайских студентов, а не все они хорошо к нам относились.
С Андерсоном я проработал бесплатно девять месяцев, с июля 1940-го по март 1941 года, фактически до его отъезда из Шанхая. Андерсон был очаровательным человеком, с хорошим образованием, и практика в Шанхае, конечно, много дала ему как врачу. Ему не нравился Шанхай, и он уехал сначала в Англию, потом я видел его в Сингапуре. Тихоокеанскую войну он провел где-то в Бирме, и говорил о ней мало. Самым дорогим для него было воспоминание о том, как он стрелял из пушки. Андерсону надоела военная жизнь врача, и он уговорил знакомого артиллериста дать ему возможность пострелять из пушки. Тот согласился. Андерсон сделал несколько выстрелов и получил строгий выговор от генерала.
В период своей бесплатной работы с Андерсоном я пытался заняться и частной практикой, но прогорел буквально за три месяца. Частный кабинет пришлось закрыть, как только был израсходован последний уголь, которым я отапливал комнату в ожидании пациентов.
К частной практике я готовился несколько лет. Когда у меня бывали деньги от переводов на английский язык с немецкого, я ездил в Хонкью, не в тот район, где мне пришлось впоследствии жить, а в его богатую часть, которая была центром японской колонии в Шанхае. Там в магазинах, торгующих медицинским оборудованием, буквально за копейки можно было купить шприцы, иглы, тонометр для измерения давления, фонендоскоп для прослушивания грудной клетки, скальпели, ножницы и много других полезных вещей. Все это я копил для своей будущей частной практики, потому что других вариантов работы для русского врача в Шанхае совершенно не предвиделось. Все мы были свидетелями опыта бедного доктора Потапова, пожилого врача, который не сумел создать себе практику среди русской колонии (самой бедной из всех иностранных колоний) Шанхая и решил заняться иридодиагнозом. Ири-додиагноз - чистое шарлатанство, на которое мог решиться только голодный, доведенный до отчаяния человек. Суть иридодиагноза заключается в том, что, изучая через лупу радужную оболочку глаза, диагност по различным пятнышкам на ней устанавливает, чем человек болен.
Мне пришлось один раз лично столкнуться с этим методом. Я только что приехал в Шанхай для поступления в университет и заболел. Моя мать, по совету соседей, пригласила иридодиагноста. Тот пришел, достал лупу и стал изучать мою радужную оболочку, затем хмыкнул и сказал: «У вашего сына язва двенадцатиперстной кишки, и ему необходима диета из вареной картошки». Температура между тем ползла вверх. Тогда пригласили доктора Молчанова. Он осмотрел горло, нашел ангину и влил мне внутривенно акрифлавин, которым в то время лечили все инфекции (включая гонорею). Мне стало лучше.
Потапов был членом Общества русских врачей города Шанхая, и ему предложили на одном из заседаний выступить с докладом об иридодиагнозе, чтобы затем обсудить этот метод. Мы, студенты, присутствовали на этом заседании. На Потапова было жалко смотреть. После его доклада выступал доктор Бергер, окулист, который имел хорошую практику и Потапову, видимо, не сочувствовал, а поэтому говорил академично, зло и буквально уничтожил его. Большинство присутствующих поддержали Бергера. Сытые топили голодного. Формально Бергер, конечно, был прав, но можно было бы выбрать и другой тон для критики. Позже Потапов зарабатывал себе на жизнь тем, что ходил по домам и ставил клизмы по пятьдесят центов за сеанс. Не знаю, что с ним стало в конце концов, потому что после подачи прошения о получении советского гражданства в декабре 1942 года я ушел из Общества русских врачей, которое по своей политической направленности было антисоветским.
Что касается моей частной практики, то я смог ею заняться благодаря моему университетскому товарищу М.А. Вальтеру, который одолжил мне триста китайских долларов. На эти деньги я снял через две улицы от своего дома комнату с верандой у русской хозяйки, очень неприветливой и неприятной женщины. Веранду я превратил в приемную, в комнате был мой кабинет, и там стояла небольшая печка, которую я топил от трех до шести часов. В этот кабинет каждый день ко мне приходила жена, чтобы погреться у печки, так как на чердаке у нас отопления не было. Когда на улице было плюс четыре, на чердаке температура поднималась не выше плюс пяти градусов.
Из своих пациентов я хорошо помню только двух -царского генерала Цюманенко и молодого полицейского англичанина. Как-то я спросил жену, почему у меня остались в памяти только два пациента, и она ответила: «По-моему, у тебя только они и были». Это, конечно, преувеличение. Смутно помню какую-то женщину, которой делал внутривенные вливания бромистого натрия. Кто-то был еще... За три месяца пришли, наверное, человек шесть.
Цюманенко страдал от варикозного расширения вен на ногах (он был пехотным генералом, между прочим - из солдат, что раньше было событием почти невероятным), и я с ним возился несколько месяцев. Старик он был умный, много повидавший на своем веку, и мы с ним болтали часами, тем более что ни ему, ни мне делать все равно было нечего. У него не было солдат, а у меня пациентов.
Молодой полицейский англичанин, родом из Лондона, рыжий и рослый, пришел ко мне с острой гонореей. Он уплатил по счету, и это был первый гонорар, полученный мной полностью (у генерала денег не было, и он платил мне время от времени). Будучи уже здоровым, полицейский пришел ко мне еще раз и подарил серебряные запонки с гербом шанхайского муниципалитета, которые хранятся у меня до сих пор. Судьба этого человека трагична. Вторую мировую войну он отсидел в каком-то шанхайском концлагере, а после войны поступил на службу в полицию британской зоны в Берлине, куда поехали многие англичане-полицейские, для которых работы в Шанхае после войны не нашлось. Там он через некоторое время, как мне рассказывали английские полицейские, подарил все свое имущество какому-то немецкому ребенку и застрелился.
Девять месяцев, которые я проработал с Андерсоном, были для меня очень полезными. Бесплатное отделение давало возможность Андерсону много оперировать, а я во время этих операций должен был давать больным наркоз.
У Андерсона об анестезиологии были довольно поверхностные понятия, но именно это вселяло в него и в меня большую уверенность и обеспечивало наше спокойствие. «Если вы даете достаточно кислорода из баллона под маску, - любил говорить он, - то совершенно неважно, сколько эфира вы даете. Не обращайте на это внимания». Для сведения читателя сообщаю, что это мнение Андерсона не только неверно, но просто криминально. Однако в те «счастливые» годы нашего невежества в анестезиологии мы оба этого не знали. Он оперировал грыжи, удалял воспаленные аппендиксы, делал радикальные операции по поводу водянки яичка, вскрывал амебные абсцессы печени (в Шанхае это осложнение после амебной дизентерии встречалось часто), ампутировал конечности.
Жизнь операционной была наполнена событиями - как трагическими, так и комическими. Однажды я поставил пациенту диагноз: абсцесс печени. Печень у него была опущена на четыре пальца ниже ребер (в норме она не выходит за ребра), ее верхняя граница плохо различалась на рентгене из-за спаек. Андерсон вскрыл живот и буквально зарычал: «Будьте вы прокляты, Смольников! Печень совершенно нормальна!» Началось внимательное исследование больного. Больной, русский, получил штыковое ранение в область печени в Первую мировую войну. У него была парализована правая часть диафрагмы, из-за чего печень и опустилась. Никакого абсцесса там не было.
Помимо прочего, Андерсон учил меня бужировать мочеиспускательные каналы у стариков, страдавших сужением уретры (последствие недолеченной гонореи). Сам он очень любил цистоскопировать больных, то есть вводить цистоскоп в мочевой пузырь и через систему линз изучать его. У цистоскопа с двух сторон от оптической системы имеются две трубочки, заткнутые резиновой пробкой. Через них вводятся тонкие катетеры, которые можно провести до самых почек. Как-то раз Андерсон ввел цистоскоп одной больной и прильнул правым глазом к увеличительной системе. В этот момент женщина закашлялась, натужилась, резиновая пробка выскочила, и больная помочилась Андерсону в правый глаз. То, что он сказал по этому поводу, в печати привести невозможно.
Терапевтических больных Андерсон просто передал мне, и я был окружен тифом, паратифом и сыпняком, лихорадкой денге, возвратной лихорадкой, амебной и бациллярной дизентерией, пернициозной анемией, которую в то время не умели лечить, и прочими прелестями. Инфекционные больницы принимали только дифтерию, оспу, холеру и, кажется, скарлатину, поэтому дифтерии, например, я ни разу толком не видел и как-то раз послал одного ребенка в инфекционную больницу, потому что у него была температура и белая пленка в горле. На другой день звоню дежурной сестре и слышу в ответ, что ребенок здоров. «А белая пленка?» - спрашиваю я упавшим голосом. «Это не белая пленка, доктор, - отвечает сестра, вкладывая как можно больше яда в слово «доктор», — это овсяная каша».
Еще я хорошо помню случай с португальцем Эстрада. У него был рак легкого. Андерсон сказал мне: «Я считаю, что больным надо в этих случаях сразу же говорить правду. Они перестают бороться за свою жизнь и умирают скорее, что лучше и для них, и для их близких». Мы пошли вместе в палату, где лежал Эстрада. Андерсон подошел к нему и сказал «Послушайте, Эстрада. У вас рак легкого. Сделать мы для вас ничего не можем. Но я вам дам столько морфия, сколько вы захотите, чтобы чувствовать себя хорошо». Мы вышли и пошли в следующую палату. Через пять минут вбежала сестра: «Доктора, скорее к Эстрада». Мы вернулись. Оказалось, что Эстрада, как только мы вышли из палаты, схватил ножницы и всадил их себе в область сердца. В сердце он не попал, но пропорол плевру, и ему пришлось накладывать швы. Не всем, видимо, можно говорить правду.
С отъездом Андерсона и закрытием моего кабинета наступила вторая стадия моей врачебной деятельности - в Лаборатории медицинских анализов у доктора Лемперта, а еще через полгода мне предложили место в английской врачебной фирме «М» - «Доктор Маршалл и партнеры», о которой я уже упоминал. Эта фирма обслуживала муниципалитет международного сеттльмента, полицию, пожарные команды, все английские фирмы, а также все английские и скандинавские суда.
Моя профессиональная деятельность в Шанхае проходила на фоне бурных политических событий, начало которым положила Вторая мировая война. Первое сильное впечатление от них я получил, пожалуй, 22 июня 1941 года. День выдался очень жарким, и, когда мы с женой вышли после обеда прогуляться, я был поражен необычным скоплением народа на улицах. Все были возбуждены, разговаривали, жестикулировали, некоторые кричали, похоже было, что ссорились. Встретив знакомого, я спросил, что случилось (радио у нас дома не было, а газет я не выписывал - не было денег). «Как, вы не знаете?! - вскричал он. - Германия напала на Россию, и ее победоносные войска успешно продвигаются вперед к ма-тушке-Москве. Красная армия бежит!» Меня это ошеломило: на Россию напали немцы!
Как ни странно, но мы, студенты, в свои университетские годы политикой не интересовались, может быть, потому, что в большинстве своем принадлежали к той третьей группе русских - неэмигрантов, родившихся в Харбине, родители которых революции не знали, - и все нам казалось каким-то нереальным и не заслуживающим внимания. По-моему, никто из нас ни в какой партии не состоял. Я был членом общества «Русский сокол», но, хотя это общество и считалось формально «белой» организацией, я не помню ни одной политической лекции. Да и вообще, туда приходили заниматься гимнастикой, а не политикой. Учился, правда, с нами один студент, член организации «Национальный союз нового поколения», которая потом стала называться «Национально-трудовой союз», или НТС. Но все смотрели на него, как на чудака, и с ним не спорили.
Благодаря своей газете довольно широкой известностью пользовалась в Шанхае Младоросская партия. Целью этой весьма своеобразной организации было создать советскую монархию (то есть сохранить советскую систему, но во главе ее поставить царя). В роли монарха младороссы видели великого князя Кирилла Владимировича, который, проживая в маленьком местечке Сен-Бриак (на севере Франции), начал себя скромно именовать Императором всероссийским.
Между партиями шла политическая борьба. Она выражалась в том, что младороссы называли представителей национального союза нового поколения «нацмальчиками», а те называли младороссов «стоеросами». Интересно, что впоследствии многие из младороссов уехали в Советский Союз. Противники младороссов говорили, что те являются филиалом КПСС и содержатся на деньги Москвы. Мне казалось маловероятным, что Москва станет тратить деньги на содержание двора Императора всероссийского. Но, вообще, всерьез все это никто не обсуждал.
Никакой информации об СССР в начале войны нам практически не поступало. Запад все время обвинял СССР в отгораживании от цивилизованного мира «железным занавесом». Однако любой занавес имеет две стороны, и мы, жившие за рубежом, совсем ничего не знали о Советском Союзе. Есть заговор клеветы и заговор замалчивания, причем второй, по-моему, эффективнее. Если ругают твою Родину, у тебя может возникнуть естественное чувство возмущения, а если о ней ничего не говорят, то возмущаться вроде бы нечем, но информации в этом случае не получаешь никакой. Не имея критериев в политических вопросах, мы просто принимали на веру то, что читали в газетах, и судили обо всем с соответствующей точки зрения. Когда у меня появлялись лишние копейки, я покупал «Младоросскую искру», единственную газету, из которой можно было почерпнуть хоть какие-то сведения о советской жизни. Новости о Советском Союзе она печатала в благожелательном тоне, поэтому газета мне нравилась и, в конце концов, я подписался на нее и читал, не обращая внимания на изобилующий бред об Императоре всероссийском Кирилле Владимировиче.
Кроме того, желая удовлетворить свой интерес, я искал книги об СССР. В Шанхае работали три-четыре частные библиотеки: в каждой, наверное, не более десяти тысяч томов, но советских книг я там не видел. Встречались, конечно, произведения русских классиков, но чаще всего - эмигрантская беллетристика или антисоветская литература. Мне попались книги трех советских дип-ломатов-невозвращенцев: Бармина, Дмитриевского и Бе-седовского. Я понимал, что читать такие книги - не лучший способ изучать Советский Союз, но других в библиотеках добыть не мог.
Естественно, книжные магазины я тоже не упускал из виду, тем более что был библиофилом. Кстати сказать, для библиофилов в Китае всегда существовали почти идеальные условия. В тот период, когда я начал интересоваться книгами вообще и составлять себе библиотеку, я учился в средней школе в Тяньцзине. В городе было много китайских лавочек, где торговали старыми книгами, скупленными у иностранцев, уезжавших на родину и не желавших возиться с таким тяжелым багажом. Тогда китайцы не разбирались в достоинстве книг и продавали их просто по весу: десять центов за паунд (фунт, 454 гр.). Какое же было наслаждение для начинающего книголюба купить три фунта Шекспира за тридцать центов! Билет в кино стоил двадцать центов. Конечно, искать редкую инкунабулу в Китае было бы бесполезно, но сколько же интересных и неожиданных книг там продавалось. Правда, это «эльдорадо» длилось недолго. Китайцы довольно быстро поняли ценность иностранных книг, но все равно книги стоили относительно дешево, а выбор был самый причудливый. У одного известного букиниста в Шанхае на бесконечных полках - и, по-видимому, без всякой системы - стояли труды отца гомеопатии Ганеманна, еврейская Кабала, роскошные издания Кама Сутры, устав полевой службы британской армии, вольтеровский «Кандид» с фривольными иллюстрациями в красках, каноны шотландских масонских лож, вся детективная и порнографическая литература англосаксов и Франции, ученые комментарии к Откровению Иоанна Богослова, работы Эйнштейна, книги на английском, немецком, датском, итальянском и всех других языках мира, исследование теории функционирования жироскопа, учебники санскритского языка и русского по старой орфографии, альбомы Рериха, книги Эразма Роттердамского, Стефана Цвейга, «Гете» Эмиля Людвига, отчет комиссии шанхайского муниципалитета о шанхайских публичных домах, масса других полезных и бесполезных книг и ни одного советского издания. Правда, в Шанхае был книжный «магазин Флита»: Флита там уже давно не было, в магазине сидел некий Карукес и торговал советскими книгами, однако, зайти туда «несоветскому» было просто немыслимо.
Первая книга, изданная в Советском Союзе, которую я держал в своих руках, - «Евгений Онегин». Ее привез брат моей жены, вернувшийся из Гонконга, после того как его забрали японцы. Книга была отпечатана на пожелтевшей газетной бумаге. Перед каждой главой - виньетка, отражавшая пушкинскую эпоху. Я был буквально потрясен. Я не верил своим глазам: какие же тонко чувствующие художники есть там до сих пор, - думал я.
Между тем Вторая мировая война делала свое дело, и, когда положение под Сталинградом для советской армии стало, насколько можно было судить по эмигрантским газетам, критическим, я подал документы на оформление советского гражданства. Это произошло 3 декабря 1942 года. Я написал письмо в советское посольство в Токио, потому что в Шанхае Генеральное консульство СССР было закрыто, и в нем обитали только два или три охранника. Побоявшись посылать письмо в Токио по почте, я придумал, как мне казалось, очень хитрый маневр.
Я решил послать своего рассыльного китайца в здание советского консульства передать мое письмо, рассчитывая, что его перешлют в Токио дипломатической почтой. Рассыльный отнес письмо вместо советского в японское генеральное консульство, которое находилось рядом, откуда письмо и вернулось назад с запиской (на официальном бланке), что оно пришло туда по ошибке и они мне его возвращают. Все было написано, как полагается: вежливо, корректно, по-английски, с подписью «Ваш покорный слуга» — такой-то. В общем, моя подпольная деятельность продолжалась часа два. В итоге письмо пришлось послать обычной почтой. Через месяц пришел ответ из советского посольства в Токио примерно следующего содержания: «Ваше письмо получено и отослано в центр. Как только будет ответ - известим».
Таким образом, я стал, как тогда называлось, «квит-подданным», то есть человеком, получившим квитанцию о том, что подал прошение о советском гражданстве. Название это было юридически неверным, потому что никакой квитанции я не получал, а было только сообщение, что получено мое письмо, хотя какое письмо - неизвестно.
Все же с этим ответом я имел право вступить в Общество граждан СССР города Шанхая, что немедленно и сделал, а после этого с полным правом и спокойной совестью пошел в магазин Флита и купил свои первые советские книги. Это был один из самых счастливых периодов в моей жизни.
7 декабря 1941 года японцы напали на Перл-Харбор, объявили войну Америке и Англии и в ту же ночь оккупировали Шанхай. Таким образом, полиция сеттльмента стала подчиняться японцам.
Спокойное течение жизни русской эмиграции в Шанхае было прервано драматическими событиями. Началось с убийства председателя русского эмигрантского комитета Метцлера, в прошлом - не очень известного русского дипломата. Как председатель русского эмигрантского комитета он ничего собой не представлял. На его место был избран Иванов. Через несколько недель убили и Иванова. Смысл этих убийств так и не был выяснен, никакого логического объяснения им никто дать не мог. Убийство человека, занимавшего такой незначительный и никому не нужный пост, было равносильно убийству, скажем, председателя общества филателистов, не более того.
Затем был убит еще один русский, некто Прокофьев, полицейский английской полиции и лучший спринтер Шанхая. Высокий, стройный юноша. Как мне рассказывали русские полицейские, он был тайным агентом гоминьдана и работал против японцев. Последний раз его видели в русском ресторане поздно вечером в обществе какой-то китаянки. Затем они как будто пошли гулять. Его труп нашли утром около американской школы на Авеню Петэн - улице, густо засаженной в этом месте кустарником и ночью совершенно пустынной. Юношу убили выстрелом в спину. Узнал я об этом утром, а после обеда ко мне зашел мой пациент - Юлий Аполлонович Черемшанский, как говорили, очень опасный человек. При японцах он быстро пошел в гору и к тому времени стал уже инспектором полиции. Его слова привели меня в замешательство. «Доктор, - сказал он, - вчера ночью покончил жизнь самоубийством сержант Прокофьев, и епископ Иоанн отказывается его хоронить, так как православная церковь не хоронит самоубийц. Нам нужно свидетельство от вас как от врача полиции международного сеттльмента, что он это сделал в припадке умопомешательства». Прокофьев был моим пациентом, сумасшедшим он никогда не был, и трупа его я не видел. Со стороны Черемшанского это был наглый нажим. Он понимал, что мне не отвертеться. Я пообещал, что свидетельство будет готово завтра утром, и он откозырял и ушел. Я долго думал, как поступить, и написал, наконец, свидетельство по-английски, применяя стандартные английские выражения. Документ выглядел так:
«Всем, кого это касается.
Вчера представитель полиции известил меня, что сержант Прокофьев покончил жизнь самоубийством.
Полиция полагает, что он сделал это в момент острого умопомешательства».
На другой день пришел Черемшанский. Я протянул ему свидетельство, которое с юридической точки зрения не стоило и ломаного гроша. Черемшанский прочел его, откозырял и ушел с этим липовым документом.
В это же время в Шанхае проживал русский эмигрант -некий Лоренс. Настоящего его имени никто не знал, поговаривали, что он был японским шпионом, и все боялись его. В общем, темная и грязная личность. Жил он в шикарном английском отеле Сассун Хауз прямо на набережной, увлекался театром и ставил пьесы, на которые должны были ходить все русские эмигранты.
Как-то ночью мне позвонил доктор Кузнецов, русский эмигрант, и сказал: «Виктор Прокофьевич, в Сассун Хауз серьезно заболел господин Лоренс. Предполагают пищевое отравление. Он — мой пациент, но мне, старику (ему было лет пятьдесят), ночью ехать трудно. Не смогли бы вы съездить, чтобы оказать ему помощь?» Кто такой Лоренс я уже знал, все русские о нем знали, но я был молод и не считал удобным послать Кузнецова к черту. К тому же Кузнецов могсказать Лоренсу: «Я себя очень плохо чувствовал, позвонил Смольникову. А он, знаете, подал документы на советское гражданство, поэтому и отказался оказать вам помощь». Такой поворот дела мог быть для меня опасным, и даже очень. Все это происходило между мартом и апрелем 1943 года. Я зажег свой керосиновый фонарик, повесил его на руль велосипеда и отправился в Сассун Хауз. Не любил я эти поездки ночью: на каждом мосту стоял японский часовой, и получить выстрел в спину ничего не стоило. У входа в Сассун Хауз меня встретил русский ночной вахтер: «Пожалуйста, господин доктор, пройдите сюда, в лифт».
Лоренс жил, кажется, на десятом этаже в двухкомнатном номере «люкс». Я увидел его сразу же, как только вошел. Обычно описание преступника в детективном романе сводится к следующему: у него было неприятное лицо с квадратной челюстью и без тени улыбки... Так вот у Лоренса оказалось, как нарочно, именно такое лицо. Напуганный собственными подозрениями, что его отравили, он нервно ходил по комнате. Естественно, если выбираешь для себя профессию негодяя, то и страхи у тебя соответствующие. Между прочим, я тоже тогда испугался: на ночном столике у него, рядом с флаконом духов «Пармские фиалки», лежал револьвер. Предусмотрительный был джентльмен. После осмотра я понял, что ничего страшного с ним не случилось: скорее всего, объелся креветками. Я прописал ему дозу английской соли и дал таблетку люминала на ночь. Больше я его никогда не видел.
На другое утро я рассказал о визите нашей канадской секретарше, миссис Берджес, и спросил у нее, как нам быть, посылать ему счет за визит или послать его к черту. Она подумала и сказала: «Давайте сделаем вид, доктор, что ничего не знаем. Для нас он - обыкновенный пациент. Пошлем ему счет на оплату в двойном размере, как и полагается за визит в ночное время, а там посмотрим». Счет послали, и Лоренс немедленно прислал чек с посыльным.
Кроме русской эмиграции, жизнью которой я, естественно, интересовался, в поле моего зрения странным образом попали евреи. Дело в том, что волей судьбы мне пришлось жить в шанхайском еврейском гетто.
В Шанхай из Германии, а также из стран Центральной Европы, захваченных Гитлером, в 1937 году и в последующие годы прибыло более десяти тысяч еврейских беженцев. Большинство из них расселилось в Хонкью, в том же районе, где тогда жили мы. Большой шестиэтажный дом напротив нашего пассажа, в котором раньше жили английские тюремщики со своими семьями, был снят сионистской организацией «Джойнт» для наиболее бедных еврейских семей. Другие еврейские семьи, также почти полностью разорившиеся, снимали дома вроде нашего и открывали магазинчики, кондитерские, бары, сапожные и портняжные мастерские. Богатые евреи, а таких было тоже немало, селились в дорогих кварталах международного сеттльмента и французской концессии.
Нашим соседом был кондитер Фельдман из Австрии. Он построил большую печку внизу и стал печь торты и пирожные для разных кафе, которых было великое множество. На еврейскую Пасху в его кондитерской выпекали мацу, а на православную - куличи. С Фельдманом жила вся его семья - славные работящие люди. Трудились в семье все - и родители, и дети. Спать они ложились очень рано, так как вся выпечка шла ночью, чтобы к утру были свежие булочки.
Первоначально в еврейских магазинчиках наше внимание привлекли баснословно низкие цены, показавшиеся нам удивительными. Однако вскоре все разъяснилось. Оказалось, что по центрально-европейскому обычаю цены на весовые товары выставлены не за паунд, а за четверть паунда. Все встало на свои места, и торговля застопорилась. На Шанхай уже надвигалась война, и одной торговлей выживать было трудно. Мы наблюдали «экономическое чудо», только наоборот. Люди, у которых не было денег, пекли пирожные и пытались их продавать другим людям, у которых тоже не было денег. А те шили платья и пытались их продать кондитерам, которым нечем было за них заплатить. Я впервые видел такую странную торговлю. Конечно, многие участники этого «чуда» постепенно разорялись.
На нашей улице жил один еврей - человек лет пятидесяти пяти, высокого роста, всегда хорошо одетый, с черными, аккуратно подстриженными усиками. Он часто сидел в угловом кафе на открытом воздухе, чинно пил кофе и читал еврейскую газету на немецком языке. Потом он куда-то исчез, и я забыл о нем. А через два года, когда мы переезжали поближе к больнице, где я работал, он вновь попался мне на глаза. Дело было летом, в жару. Он сидел на тротуаре. Голова его была повязана носовым платком от солнца, а усики все также аккуратно подстрижены. Рядом стояли фарфоровые статуэтки и лампа с абажуром. Он их продавал. Кстати, такое очевидное разорение было необычным для евреев. Как правило, они очень активно помогали друг другу, и у них, наверняка, имелись места скупки вещей или какие-нибудь ломбарды.
В 1941 году немецкий генеральный консул предложил японцам устроить для евреев гетто. Надо отметить, что японцы, как и китайцы, не знают, что такое антисемитизм. Для китайцев все европейцы или «да пицза» (большеносые) или «ян гуйцзы» (заморские черти), и никакой разницы между отдельными народностями они не видят. Китайцы не любят всех белых без всякой дифференциации. Так гораздо проще. Но японская жандармерия сразу поддержала идею гетто, и вовсе не потому, что все японцы внезапно стали антисемитами. Они просто сообразили, что на богатых евреях можно хорошо заработать. Внешне же демонстрировалась лояльность принципам Оси.
В связи с созданием гетто было объявлено, что все евреи, прибывшие из Центральной Европы, должны переселиться в зону Вайсайда, то есть туда, где проживали мы. В этой зоне жило много русских, в основном бедных, в ней располагались русские лавочки и православная церковь. Постановление гласило, что евреи могут работать в любом месте, но обязаны возвращаться в пределы гетто к семи часам вечера (в Шанхае рано темнеет, он находится на одной параллели с Каиром). Сразу же возник вопрос о еврейских проститутках, работавших в различных кабаре в богатых районах города: у них рабочий день только начинался с семи вечера. Как решили эту проблему, не знаю. Богатые евреи остались жить в другой части города, откупившись от переселения в гетто - тут-то и принесла плоды мудрость японской жандармерии, которая неплохо заработала на совете немецкого генерального консула (между прочим, если мне не изменяет память, его фамилия была Вейдеман, и он одним из первых отрекся от Гитлера, когда понял, что война проиграна). А пострадали от этого приказа только бедные евреи, которые не могли дать взятку японским жандармам: вскоре их всех разместили в гетто. Говорили, что их заставят носить нарукавные повязки, но до этого дело не дошло: японский милитаристский бандитизм подходил к концу.
В гетто японцы с евреями обращались плохо: вызывали в полицию по пустякам, били, издевались над беззащитными людьми, женщин хватали за «неприсутственные» места. Среди японских полицейских был один негодяй, по-моему, по фамилии Ода, который специально занимался евреями и проявил себя бесчеловечным садистом. Мне о нем рассказывал Макс Шмайдлер, полицейский-еврей, работавший в гетто. С окончанием войны евреи искали этого японца, чтобы с ним расправиться, чего тот вполне заслуживал, но он успел сбежать.