Старейший факультет ГИТИСа. В театре ХХ века режиссер стал центральной фигурой, а посему факультет, который готовит таких специалистов, является важнейшим. История факультета знает разные периоды. В его экзаменационных ведомостях — это относится и к студентам, и к педагогам — стоят звездные имена, составившие славу русского театра. Нынешний облик режиссерского факультета сложился, когда кафедру режиссуры возглавлял Андрей Александрович Гончаров. Разговор о прошлом и будущем факультета мы начали с Борисом Гавриловичем Голубовским.

Борис Гаврилович Голубовский

профессор, народный артист России

Нас подстегивало ощущение необходимости

теа т рального искусства

— Борис Гаврилович, вы пришли в ГИТИС в 1936 году, в то зловещее время, которое в нашем сознании связано с репрессиями. Как это время ощущалось в стенах ГИТИСа? В своей книге «Большие маленькие театры» вы ничего об этом не пишете. Атмосферы страха, действительно, не было?

— Мы ее не ощущали. Мы лишь чувствовали настроение наших педагогов. А сами просто были счастливы. Потому что были молоды. Потому что жили совсем другой жизнью. Надеялись на красивое будущее. Смеялись по поводу этих статей в «Правде», по поводу диспутов о формализме. Нам было немного стыдно за своих учителей, когда они выступали и каялись во всех смертных грехах. А почему это происходило, мы по-настоящему не понимали. Иногда я читаю в каких-то воспоминаниях, что все понимали, мне просто хочется сказать: «Не валяйте дурака! Ничего вы не понимали!» Понимал Попов Алексей Дмитриевич. Понимали Дикий, Каверин. Люди старшего поколения. А я и мои сверстники были патриотами, причем патриотами искренними. Нас было трое самых молодых главных режиссеров в Советском Союзе: Гончаров, Валя Невзоров, тоже мой однокурсник, и я. Андрей к тому же еще был директором театра фронтового. Мы вступили в партию на фронте. А в восьмидесятые годы начался массовый выход из партии с песнями, так сказать, со знаменами. Мы понимали, что вступили в партию в 1942 году, и никто ни тогда, ни теперь, не может нас упрекнуть в карьеризме, в конъюнктурщине, потому что не до того было. Таким образом, с кем мы вступали, — понятно. А с кем рядом мы будем выходить из партии? Помню, разбирали на партийном собрании девочку, которая окончила школу в прошлом году. Проучилась полгода на театроведческом факультете и написала заявление, что она хочет отдать все свои силы строительству коммунизма. А через три месяца она решила не строить коммунизм и уйти. Так мне рядом с ней выходить? Вообще война для нас была вторым ГИТИСом.

— В каком смысле?

А в смысле обучения жизни. Хотя и профессии тоже. Например, у нас* был фронтовой театр миниатюр «Огонек». Он даже попал в энциклопедию Великой Отечественной войны. Когда мы поехали на фронт, нам пошили полувоенные костюмы, сапоги хорошие выдали всем, включая женщин. Выступаем. После ко мне подходит комиссар средних лет и говорит: «Слушай, выбрось ты все эти костюмы. Пусть женщины наденут платья с декольте, чтобы плечи их увидели. И потом не надо нас агитировать бить фашистов». Мы поняли, что людям нужно другое, они и так отдают этому жизнь.

Был такой замечательный педагог Елизавета Сергеевна Телешева. Кстати, она была женой Эйзенштейна последние годы. Я начал работать ассистентом у нее на курсе. Дело происходило в Саратове, куда ГИТИС эвакуировался во время войны. Ректором в Саратове (наш ректор ушел на фронт) стал Иосиф Моисеевич Раевский из МХАТа. Золотой человек. Его отличали такт, интеллигентность, организованность, никакого крика. Так вот на этом курсе Телешевой я ставил «Ночь ошибок» Голдсмита, их дипломный спектакль. Он стал и моим дипломным спектаклем. И у нас родилась мысль: поедем на фронт с двумя спектаклями — «Парнем из нашего города» Симонова и «Ночью ошибок». Иосиф Моисеевич увлекся этой идеей, пробил ее через комитет искусств, который тогда возглавлял Храпченко… И был создан комсомольский фронтовой театр ГИТИСа! А кто будет руководителем? Режиссеров в Саратове нет. Говорят: «А пусть Боря Голубовский возьмет».

— Сколько вам было лет?

— Двадцать два.

— Фантастика!

— Так Андрею Гончарову было всего лишь на год больше. Вале Невзорову тоже было двадцать три. Но вернемся к фронтовому театру… На том курсе училось больше двадцати человек. Это много. И в результате получилось так: Раевский взял основную часть труппы, поставил «Человека с ружьем», который, правда, успехом не пользовался. А я организовал «Огонек», где у меня было восемь ребят. Один из них негр. Он тоже учился в ГИТИСе. Приехал из Америки — Мейерхольд пригласил его играть Отелло. Но Мейерхольду потом стало не до него, и он поступил на режиссерский курс. Они вместе с женой, певицей-испанкой, работали у меня в театре. Были, конечно, драматические актеры: Володя Балашов, Федя Липскеров, Галя Гонтарь. Нас отличала мобильность. Нас подстегивало ощущение своей нужности, необходимости искусства. Адреналин, понимаете. Такому пониманию роли искусства нас учила война.

Помню, Андрей Гончаров поставил спектакль «Жди меня». Сентиментальный! Потом, когда его играли в Москве, смотреть было нельзя. А на фронте воспринимался как молитва. Именно как молитва! Такие вещи всегда надо учитывать.

— Где вас застал период борьбы с космополитизмом?

— Я был в тот момент в самой горячей точке — на радио. Вы прочтете в моей книжке потрясающую историю. Началась борьба с космополитизмом. Каждую неделю собиралось все начальство и слушало отчет руководителей отделов. Отделов огромное количество. После таких слушаний следовало исключение из партии, увольнение с работы, черные списки… Все как полагается. Сажали кое-кого даже. Хотя сажали в то время не очень много. Уже. Наконец, доходит очередь до моего отдела художественного вещания на зарубежные страны. Понятно, что выхода нет никакого. Председателем комитета был Пузин, а его первым заместителем был Лапин Сергей Георгиевич, о котором сегодня много говорят и пишут. Начинается. Все начальники отделов сидят, смотрят на нас с сочувствием, не со злорадством, понимая, что скоро будут на этом месте. Перед Пузиным лежит пачка наших материалов. Он произносит: «Вот радиопьеса Всеволода Вишневского, посвященная годовщине Октябрьской революции. Вот, товарищи, что пишет Всеволод Вишневский». Читает: «На безоблачном голубом небе вьется алый флаг». Товарищи, а представьте себе, мы записываем эту передачу, пускаем ее в эфир, а на улице идет дождь. Что говорят о советском радио?» И так идет разбор каждой фразочки. Ну что тут спорить? Сидим, молчим. Еще там была такая Сергеева — международная обозревательница, она потом редактировала журнал «Новое время». Она подходит к Пузину сзади и читает через его плечо: «Нет, вы послушайте, что там написано: „Простые советские люди, без шума и треска строящие социализм…“ Ну тут такой хохот начался. А я понимаю, что выиграл по трамвайному билету сто тысяч! Встаю и ухожу. Пузин: „Борис Гаврилович, вы куда идете?“ Я не отвечаю. „Товарищ Голубовский не любит критики“. Все хохочут. А я иду. Подхожу к дверям. Пузин: „Товарищ Голубовский, я предлагаю Вам остаться“. В самых дверях говорю: „Я не могу оставаться там, где издеваются над словами товарища Сталина“. И закрываю дверь. Это была раскавыченная цитата, а через две строчки — „как сказал великий гений Иосиф Виссарионович Сталин“.

— Браво!

— Дальше. Помните, был такой крупный спортивный обозреватель Вадим Синявский. Он рассказывал мне потом: «Ничего не понимаю. Ты выбегаешь из приемной Пузина, бледный, бежишь без пальто к милиционеру на выход. За тобой бегут Лапин, Зайцев, Чернявский, хватают тебя за руки и тащат обратно. Такого никто не видел никогда. Что произошло? А ты вырываешься и кричишь: „Я еду в ЦК. Мы разберемся…“

— Отлично!

— Ну, тут я дал слабину, честно признаюсь. Меня втащили обратно. Пузин сказал: «Ну, товарищи, все понятно с этим отделом. У нас есть две партийных оценки — „удовлетворительно“ и „неудовлетворительно“. Я предлагаю признать работу отдела удовлетворительной». Ничего история?

— Великолепная! Но вернемся в тридцатые годы. Арестовали Мейерхольда. Как в ГИТИСе студенты, которые его знали, для которых он был кумиром, восприняли эту весть?

— С ужасом. А как же еще? Я видел его последний спектакль — «Одна жизнь». Мы все понимали, что этот спектакль выйти не может. При всем преклонении перед Мейерхольдом. Потому что это была трагическая, пессимистическая история… Это одиночество. Какой там коллектив? Один обреченный герой. Колоссальное впечатление! Одно из самых сильных впечатлений в моей жизни. А в этом жанре, пожалуй, единственное. Спектакль с гениальными режиссерскими прозрениями. Мы понимали, что идет какая-то кампания. Сначала отнеслись к статьям в «Правде» иронически, а потом ходили на дискуссии о формализме и видели, как наши преподаватели устраивали публичные «шахсэй-вахсэй»? Знаете, что такое «шахсэй-вахсэй»?

— Нет.

— На Востоке такой обычай. Они выходят полуголые с саблями и бьют себя изо всей силы саблями, ножами, кинжалами по голой груди, обливаются кровью, некоторые даже умирают. Я видел это в кинохронике. И у нас тоже выходил, например, Охлопков, начинал бить себя в грудь и говорить: «В моем творчестве еще есть остатки формализма, натурализма, буржуазного эстетизма. Я выпускаю сейчас „Отелло“ со всеми этими элементами». Ну, с места начинали кричать: «А зачем ты его выпускаешь, если сам видишь, что там все это есть?» Анекдот. Это было смешно. Конечно, мы не могли понять глубины трагизма всего этого. Был еще, например, еще такой случай, относящийся к тому времени. Я получал сталинскую стипендию. Это было безумно престижно. А кроме того, она составляла 500 рублей в месяц.

— Это много или мало по тому времени?

— Очень много. Ставка актера приличного была 250 рублей. А студенты получали 100 с чем-то. Мы получили стипендию за 4 месяца сразу. Причем со сталинской стипендии налоги не вычитались. Представляете, у меня, студента, вдруг 2000 рублей. А мечтой всех пижонов была пыжиковая шапка. Очень красивая, пушистая. Стоила она 120 рублей. Ну, имея 2000 рублей, я же мог себе позволить. И я ее купил. У нас курс был дружный, на курсе меня любили и решили устроить такой розыгрыш. Наш староста Жора Вардзиели стоял у входа в ГИТИС и, когда кто-то входил, он говорил: «Вы знаете, Боря Голубовский купил себе пыжиковую шапку». Кто-то острил, кто-то поздравлял. Наконец, идет Берсенев. Барин, красавец, шуба бобровая, шапка меховая бобровая, трость с набалдашником из слоновой кости, белый шарф. Аристократизм предельный. И Жорка к нему подбегает: «Иван Николаевич, Боря Голубовский купил себе пыжиковую шапку». Он говорит: «Да?» — и прошел мимо. Мы сидим на лекции у Алперса, вдруг открывается дверь в аудиторию и входит Берсенев. «Борис Владимирович, простите ради Бога, я прервал Вашу лекцию. Друзья мои, скажите, среди вас есть Боря Голубовский?» Я встаю. «Это вы купили себе пыжиковую шапку?» Я. «Поздравляю вас. Извините, Борис Владимирович». И уходит. Вот это была атмосфера института.

Все смотрели дипломные спектакли. Я играл в двух — в «Детях солнца» Горького и в «Красавце-мужчине» Островского. Все мастера смотрели. Потом высказывали свои мнения. Была даже идея перевести меня на актерский. Тарханов сказал: «Он хороший актер, пусть поиграет, а режиссером всегда успеет стать». Но наша режиссерская кафедра меня отстояла. Хотя это наверное было бы неплохо. Я бы поиграл.

Актерское образование имеет и другой мэтр режиссерского факультета — Марк Анатольевич Захаров.

Марк Анатольевич Захаров

профессор, народный артист России

Я очень люблю это здание

и слово «ГИТИС»

— Очень люблю слово «ГИТИС». И уже полюбил словосочетание «Российская Академия Театрального Искусства». С историческим домом в Собиновском переулке у меня связаны очень радостные воспоминания. После окончания десятого класса в 1951 году я пытался поступить в Школу-студию МХАТ. Но меня, к моему изумлению, и удивлению не допустили даже к первому туру. Сказали, что мне надо заниматься каким-то другим делом и к театру я никогда не смогу иметь никакого отношения, тем более к актерской профессии. И я очень горько пожаловался моей матушке, которая была несостоявшейся актрисой — долго занималась в школе-студии у Завадского. Она меня ободрила и помогла подготовить новые экзаменационные отрывки уже для попытки поступления в ГИТИС. В ГИТИСе набирал курс ее хороший знакомый по юношеским годам Григорий Григорьевич Конский. Потом до меня дошло, что, наверное, все-таки это сыграло определенную роль в моем зачислении — был какой-то более доброжелательный взгляд. Во всяком случае, я прошел первый, потом второй тур. Правда, я и читал лучше, чем на предварительных консультациях в Школе-студии МХАТ. В результате, к своей большой радости, и я был зачислен на первый курс актерского факультета ГИТИСа, которым руководил Иосиф Моисеевич Раевский.

Здание в Собиновском переулке — историческое. В нем стены намолены. Здесь работал Владимир Иванович Немирович-Данченко. Еще в пору моих студенческих лет здесь ходили важные седовласые люди с большими заслугами и обязательными значками лауреатов Сталинской премии на лацканах пиджаков. Ощущение было благоговейное, и мы взирали на наших учителей с большим трепетом и радостью. ГИТИС в ту пору, когда я с ним познакомился, жил очень напряженной жизнью. Было много национальных студий, готовились целые театры, которые выезжали в свои города и республики. Это было еще сталинское время. Немножко смущала роспись, напоминающая некоторые малоудачные станции московского метрополитена, «украшавшая» стену главной лестницы ГИТИСа. Но, мы с ней как-то быстро смирились. К счастью, сегодня она исчезла, и стала стена скромная, ровная, с портретами выдающихся деятелей российского театра.

Нам, студентам, сразу объяснили, что самое главное — это марксистско-ленинская эстетика. И по политэкономии еще надо очень хорошо знать «краткий курс истории ВКП(б)». Но кроме этого, разумеется, было много других интересных дисциплин и интересных педагогов. Например, Локс — «История зарубежного театра». И, конечно, мы были влюблены в наших педагогов по актерскому мастерству: Раевский, Конский, Лесли, Чефранова. В 1955 году я стал артистом драмы. Подписала мне диплом Гиацинтова… Самые радостные воспоминания связаны с участием в массовках. Я это подробно пытался описать в своих книжках, как мы бегали в массовках в двух московских театрах: Ермоловском и театре Маяковского. Еще я был удивлен, что за это платят деньги, за такое счастье… Играть было трудно, но радостно. В «Дороге свободы» Говарда Фаста я изображал подневольного негра в толпе других негров, которые толпились на фоне горящего креста «ку-клукс-клана». Очень красивое место, музыка была душераздирающая в несколько джазовой интерпретации, чтобы подчеркнуть реакционный смысл этого «ку-клукс-клана» и горящего креста. Я помню, даже матушка пошла смотреть этот спектакль. Товарищи немножко расступились, чтобы меня было видно. Но я вызывал несколько ироническое отношение к себе среди артистов, исполняющих главные роли. Я был достаточно худым студентом, нос у меня был гораздо длинней, и негр из меня получался довольно странного вида. Во всяком случае, я это заметил по тому, как Вера Марковна Орлова — замечательная актриса — посмотрев на меня, начала бороться с улыбкой, которая невольно коснулась ее губ. Если бы ей в то время сказали: «Вот ваш будущий главный режиссер. Готовьтесь к встрече», — я думаю, она ни за что бы не поверила.

На нашем курсе учились Люсьена Овчинникова, сделавшая короткую, но пронзительную карьеру в кинематографе и в театре Охлопкова; Юрий Горобец, который и по сию пору успешно работает; Феликс Макеев; Лера Бескова. Остальные получили назначения в свои родные города. И я, единственный москвич, который ходил по театрам, стучался и спрашивал: «Не нужны ли лишние артисты?» Везде мне говорили, правда, предварительно оценив мою внешность: «Нет, лишние артисты сейчас категорическим образом не нужны». Кончилось тем, что мне пришлось уехать в город Молотов, который во время моего железнодорожного пути был переименован в город Пермь. Вернулся в Москву через три года уже несколько иным человеком.

Весь наш курс, и я в том числе, был влюблен в Люсю Овчинникову. Ей, бедняге, очень трудно давались уроки марксистско-ленинской эстетики и политэкономии. Она совершенно не могла запомнить краткий курс истории ВКП(б). Поэтому мы с Владимиром Васильевым — моим другом, который меня в свое время устроил в театр Гоголя, упросив отца, известного режиссера Петра Павловича Васильева, — отваживались на какие-то поступки, которые вызывают неоднозначную реакцию, если о них рассказать. Хотя я о них почти никому не рассказывал. В общем, надо было для Люси Овчинниковой украсть один билет. Называешь свой билет, который ты вытянул, и пока экзаменаторы записывают чего-то, нужно улучить момент и быстренько завладеть вторым билетом. А дальше его следовало переправить за пределы аудитории к страждущей Овчинниковой, которая приходила на экзамен, всегда закутавшись, без всякой косметики, всем видом показывая, что она несчастная голодная больная женщина, молодая и очень способная, но которая не может освоить некоторые сложные моменты истории партии.

— Вы помните свой первый успех?

— Конечно. Первый успех мне принесла встреча с очень большим мастером Андреем Лобановым. Андрей Михайлович Лобанов — это как предтеча «Современника», предтеча той грядущей послевоенной формации российского театра. Он ставил одноактную «Провинциалку», я играл графа Любина. И в первый раз узнал, что такое успех. После многих фраз добрый студенческий зритель аплодировал, я впервые получил пятерку по мастерству. Тогда же я встретил свою будущую жену, которая работала в редколлегии студенческой стенгазеты, а я рисовал карикатуры. На почве совместной работы у нас и возник роман… Правда, сначала я пошутил несколько развязно, что бесплатно не буду рисовать. Она «оплачивала» это какими-то поцелуями легкими. Потом я потребовал оплату увеличить, что впоследствии превратилось в некий гражданский брак, а потом мы поставили в известность о наших отношениях государство.

Мы пришли в ГИТИС сразу после страшного разгрома космополитов. Мы только позднее догадались, что здесь пахнет кровью. 1953 год был годом смерти Сталина, время довольно напряженное, а я себе позволял какие-то шутки и прибаутки, которые, только потом я понял, были опасны. Добрые педагоги два раза мне тоже намекали. Один случай мне рассказал режиссер Крюков. Он в эти годы закончил ГИТИС, стал работать артистом в театре Сатиры и на семинаре по марксистско-ленинской эстетике как-то спросил у человека, который приходил из райкома руководить этим семинаром: «А правда, что Ленин оставил какое-то завещание?» Ну, конечно, этот человек сказал, что неправда. Но парторг театра на следующий день поехал в соответствующие инстанции, Крюкова арестовали дня через два и сразу отправили в лагерь. Он потом рассказывал ужасы, которые не стоит пересказывать, но, тем не менее, остался жив и вышел после смерти Сталина. Так что я подвергал свою жизнь определенной опасности, хотя не могу сказать, что был каким-то излишне смелым человеком. Очень многого не понимал, только издевался над некоторыми тупыми издержками нашей пропаганды. Естественно, был комсомольцем, участвовал в общегитисовских капустниках. У нас было весело, тон задавал Борис Владимиров, позднее работавший с успехом на эстраде.

— Когда вы пришли в ГИТИС уже как педагог?

— Где-то в году семьдесят девятом. Меня пригласил Андрей Александрович Гончаров. Он вообще очень много сделал для подъема престижа режиссерского факультета и ГИТИСа. Это он придумал систему совместного обучения актеров и режиссеров на режиссерском факультете. Придумал и внедрил с большим трудом, поскольку любое новшество в сложившихся учебных заведениях внедряется с трудом. Такое обучение очень полезно, актеры выходят более оснащенными. Они ведь не всегда попадают в умелые и интересные руки, и тогда им самим приходится вспоминать, как формируется некая драматургия образа, чтобы не напоминали театральные процессы грозный окрик Андрея Александровича, который очень любил кричать: «Ну вот, пришел Прокоп, кипел укроп. Ушел Прокоп, кипел укроп. Что же мы имеем? Какой процесс? Что изменилось на наших глазах?». Именно на рубеже 80-х годов он начал формировать педагогический состав режиссерского факультета. Он хотел, чтобы преподавали Эфрос, Анатолий Васильев, Захаров, Фоменко. Еще некоторые фамилии, которые встретили очень бурное сопротивление и в Министерстве культуры, и в Министерстве просвещения. Но Гончаров был очень настойчивым, волевым человеком, он сумел пробить все препоны и привлек разнообразные интересные силы для ГИТИСа.

Мне Андрей Александрович помог выжить после того как у меня были закрыты два спектакля и моя московская карьера, во всяком случае режиссерская, висела на волоске. Да еще тут назревало снятие спектакля «Разгром», который остался в репертуаре только благодаря визиту Суслова. Он пошел смотреть спектакль по просьбе Ангелины Осиповны Степановой, вдовы Александра Александровича Фадеева, и сказал: «Что за безобразие: хотят снять спектакль, сделанный по Фадееву!» А ведь уже было принято решение в отделе культуры Московского комитета КПСС о закрытии этого спектакля. А Суслов пришел, поаплодировал, на следующий день в «Правде» сразу появилась хвалебная статья о замечательном спектакле. Тем не менее я натерпелся много страхов, и в Театре сатиры практически не мог ничего ставить. Хотя Валентин Николаевич Плучек меня поддерживал до последнего момента. Когда Гончаров спросил меня: «Не хотите пойти на преподавательскую работу?», у меня особого желания не было, но я подчинился. Некоторое время проработал у него на курсе. Это был курс, где училась Татьяна Ахрамкова, которая сейчас успешно работает в театре Маяковского. Постепенно я втянулся, через некоторое время получил собственный курс и с тех пор преподаю вместе с группой более молодых педагогов. Это бывает обременительно и тяжело, но это замечательная возможность понять, что меняется в психологии нового молодого поколения, новой генерации, которая входит в жизнь. А она очень многое определяет, и нужно что-то понять, почувствовать… В плане каких-то изменений в обществе, скажем так. Я это очень ценю, и два недавних студента, наиболее успешно закончивших мою мастерскую, — Олеся Железняк и Сергей Фролов — сразу получили главные роли в «Ленкоме».

— Где вы получили режиссерское образование?

— А у меня его нет. Я из актеров. Режиссурой я занимался в студенческом самодеятельном театре МГУ, где меня заметил Валентин Николаевич Плучек. И в 1965 году я из студенческой самодеятельности был приглашен режиссером и актером в театр Сатиры. Тогда я сделал, может быть, одно из самых удачных своих «движений». Внутренний голос мне шепнул, что не надо быть одновременно артистом и режиссером. В конце концов я сделал спектакль, который принес мне какое-то признание среди московского театрального люда, — «Доходное место». Тем более, что он был запрещен через некоторое время Фурцевой, что повысило мой рейтинг.

— Когда вы пришли в ГИТИС преподавать, идеологическое давление ощущалось?

— Нет. Вначале еще что-то такое было, в плане соотношения классики и современности. Но поскольку я привык к жестоким кровавым столкновениям с цензурным аппаратом в театре, обладал уже какими-то собственными противоядиями и приемами борьбы за то, что я делаю, то некоторые такие шаги со стороны деканата и кафедры казались мне… акварельными.

— Чего не хватает сегодняшним студентам?

— Ну, прежде всего, наверное, некоторого финансового минимума. Если не могут помогать родители, то им все-таки надо дать возможность не погибнуть с голоду и не подаваться на ночь на какие-то погрузочно-разгрузочные работы. А в плане профессии мало что изменилось. Конечно, это во многом лотерея. Конечно, режиссер-педагог может очень помочь. Может и помешать, кстати, с таким же успехом. Надо себя сформировать самому и потом подавать сигналы своей творческой надежности, своей самобытности. Найти ту питательную среду, которая сформирует тебя как артиста, режиссера, художника, очень трудно. Здесь еще очень силен элемент личной жизни — кто рядом с тобой. Это обстоятельство иногда играет доминирующую роль в подъеме или деградации артиста.

— Это хорошо или плохо, когда педагогом является действующий режиссер, много и успешно работающий в театре?

— Очень редко — ну просто как драматурги среди писателей — среди режиссеров встречаются педагоги. Например, Левертов или Будкевич. У них уже был набран такой авторитет, что им не нужно было признание на сцене профессионального театра. Они могли и должны были заниматься только педагогикой. Но вообще, когда режиссер имеет какое-то значение, играет какую-то роль в театральном процессе Москвы и России, то это, с одной стороны, хорошо — у него есть возможность энергичным образом помочь хорошему студенту, а с другой — имеет свои отрицательные моменты. Когда выпускной период спектакля длится достаточно долго, я, к сожалению, вынужден надолго отключаться от учебного процесса.

— Вы упомянули о том, как перед вступительными экзаменами кто-то за абитуриента просит. Это есть в ГИТИСе, есть, разумеется, и в других вузах, но почему-то в связи с театральными вузами об этом говорят особенно часто. Чего здесь больше — хорошего или плохого, когда говорят: «Вот, обратите внимание на такого-то»?

— Наверное, это плохо — с одной стороны. С другой — к желанию или к просьбе своего коллеги я должен отнестись с максимальным вниманием и сделать все возможное. Пример: на предыдущий курс была зачислена Агриппина Стеклова, актриса, которая сейчас работает у Константина Райкина. Зачислена все-таки, поскольку для меня доминировало то, что меня попросил достаточно близкий мне человек, которому хотелось как-то помочь. И Агриппина оказалась в результате (не сразу, правда) очень талантливым и интересным человеком. Ее приняли в труппу серьезного театра именно за чисто театральные заслуги, а не из-за того, что Захаров обратил на нее особое внимание в связи с какими-то обстоятельствами. Но бывают и парадоксальные вещи. Вот пришло несколько мальчишек просто участвовать в «Юноне» и «Авось»… И был среди них такой Саша Лазарев. И только после того, как мы его взяли в театр, я узнал, что он сын знаменитых родителей, Лазарева и Немоляевой. Иногда происходит и так. Вообще интересно работать в театре, потому что никаких четких законов нет. А если они складываются как законы или закономерности, на них обязательно есть «еретические» отступления. И в этом может быть особая прелесть нашей профессии.

Леонид Ефимович Хейфец

профессор, народный артист России

Присваиваю пушкинское понимание ГИТИСа

как Л и цея

— Какой была ваша первая встреча с ГИТИСом?

— 1958 год. Автобус Минск — Москва. Ночной переезд, стоя, поскольку билетов ни на поезд, ни на автобус в момент моего отъезда из Минска не оказалось. Так что моей первой встрече с ГИТИСом сопутствовала прекрасная романтическая ночь, двенадцатичасовое стояние в узком проходе автобуса в ожидании Москвы.

В Минске я услышал, что если учиться на режиссера, то поступать нужно к Попову и Кнебель. А был я тогда инженером, закончил Белорусский политехнический институт, работал старшим конструктором на подшипниковом заводе, получал определенную зарплату, участвовал в конструкторской разработке серьезного агрегата. Чтобы уехать в Москву, пришлось сочинить какую-то дикую историю для главного инженера завода. Что именно я ему плел на тему, почему мне нужно взять десять дней за свой счет, я пересказывать для книги о ГИТИСе не буду. Но так или иначе свирепый главный инженер завода растрогался. Если бы он знал, что я еду поступать в ГИТИС!

Когда я приехал, на мое счастье или беду экзамены перенеслись. В десять дней я не уложился и вынужден был послать на завод телеграмму о том, что по каким-то тоже немыслимым обстоятельствам прошу продлить отпуск за свой счет еще на десять дней. Вот в те десять дней решилась моя судьба. Я поступил с первого раза, сдав экзамены на режиссерский факультет ГИТИСа, оставил свою прежнюю работу, оставил всех родных, включая мать в Минске. После зарплаты — снова крошечная стипендия без какой-либо помощи. Конечно, сразу же устроился на работу в 13-ю московскую среднюю школу преподавателем основ производства на автобазе. В ГИТИСе произошел в связи с этим один неприятный случай. Я не всегда мог отмыть руки от черноты, которой они покрывались во время работы. И один из педагогов ГИТИСа публично сделала мне замечание, что студент режиссерского факультета, приходя в ГИТИС, должен хорошо мыть руки. Я до сих пор помню, что это был для меня очень страшный, тяжелый удар. Вообще, я буквально менял кожу. Мне нужно было за очень короткий срок из минского инженера превратиться в студента великого театрального учебного заведения. Сон мой в среднем на протяжении всего почти обучения в ГИТИСе составлял где-то 4 часа. Я сам себе поставил условие: если у меня не будет отметки «отлично» по режиссуре и по актерскому мастерству — уйду из ГИТИСа. Потому что оправдание видел только в том, что я способен заниматься режиссурой. Отметки были отличные, и диплом я получил «красный». Уже тогда понимал, что буду счастлив. И остаюсь счастливым человеком. ГИТИСовский садик, этот домик — для меня святые места. Абсолютно присваиваю пушкинское понимание ГИТИСа как Лицея. Абсолютно воспринимаю учение в ГИТИСе как лучшие счастливые лицейские годы, если можно их так назвать в условиях социализма и всего того, что нам сопутствовало.

Очень вскоре после окончания ГИТИСа Мария Осиповна Кнебель заговорила со мной о педагогике. Без ложной скромности скажу, что мой профессиональный путь в Москве по-своему уникален. Так случилось, что уже второй спектакль в Москве привлек к себе очень большое внимание, и я сразу же попал в зону интересов крупнейших критиков нашей страны. Не считая диплома, это был мой первый спектакль. И осмелился я ставить то, что ставил в то время Анатолий Васильевич Эфрос. Представьте себе 1965 год, легендарный уже Эфрос, Ленком, «Мой бедный Марат» Арбузова — и никому не ведомый паренек, только что закончивший ГИТИС, и тоже «Мой бедный Марат» Арбузова. А в Ленинграде в это время популярный и со многими званиями Игорь Владимиров — и тоже «Мой бедный Марат» Арбузова. Ольга Яковлева, Алиса Фрейндлих — и никому неизвестная Алина Покровская в Театре Армии. В огромной статье «Три Марата» моя фамилия, просто никому неведомая, была рядом с фамилиями известных театральных режиссеров.

А следующим спектаклем был спектакль, который вообще узнала вся страна. Ранний мой взлет, конечно, был моим счастьем, но он и предопределил определенный драматизм в судьбе. Потому что, когда очень быстро и рано что-то происходит, трудно потом в течение всей жизни этот уровень сохранять. Но именно это дало основание Марии Осиповне пригласить меня работать в ГИТИС, что я воспринял с огромным счастьем. И буквально в тот же момент узнал, что в ГИТИС меня никто брать не собирается. Таким образом, где-то с 1965 по 1980 год я периодически получал приглашения от своей учительницы Кнебель. И все заканчивалось одним и тем же...

— Вы понимали, с чем это связано? В чем там дело было?

— Ну конечно, как же я мог не понимать, если мои спектакли не выпускались по полгода!

Не хотели брать в ГИТИС на педагогическую работу человека, спектакли которого, с одной стороны, имели резонанс... Но, с другой стороны, в 1970 году меня из Театра Армии выдавили. Я был целый год без работы, пока Малый театр не преодолел все препоны цензуры и все-таки не втащил меня к себе. Кстати, там я начал преподавать в Щепкинском училище… Так же не пускали в ГИТИС Фоменко, Захарова. На протяжении десятков лет целый ряд режиссеров не имел возможности преподавать в институте. Должен был прийти 1980 год, должна была возникнуть критическая ситуация на кафедре режиссуры, которую возглавлял в то время Иосиф Михайлович Туманов. Он очень хорошо осознавал, что кафедра просто задыхается от отсутствия режиссеров определенного поколения. Режим контролировал все стороны нашей жизни. А режиссерский факультет воспринимался как место, где готовят работников идеологического фронта — не меньше!

Кнебель боролась, начиная с 60-х годов, но ей это не удавалось. Андрей Алексеевич Попов пришел в ГИТИС с условием, что на его курсе в качестве второго педагога буду работать я. Ему сказали: «Годик поработайте без Хейфеца, а на второй курс он придет». Когда наступил второй курс, ему сказали, что, к сожалению, нет. Он даже подал заявление об уходе из ГИТИСа в связи с этим. Вот такие перипетии. А осуществил эту программу только Андрей Александрович Гончаров.

— То есть, по сути, тот режиссерский факультет Г И ТИСа, который мы имеем сейчас…

— Был сформирован Гончаровым. И вот я пришел в качестве педагога к Марии Осиповне Кнебель. Успел поработать с ней очень мало. Она умерла. И я возглавил ее курс. Такая вот преемственность. Я уже размышляю о той кандидатуре, которая могла бы быть во главе курса после меня. И это тоже ученик Кнебель. Попов, Кнебель — они учились у Станиславского, Немировича-Данченко и Михаила Чехова. Эти основы, мне кажется, вечны, независимо от того, как будет развиваться театр. Потому что речь идет о школе.

— Можно ли в связи с ГИТИСом говорить о таком понятии как лицейское братство?

— Среди тех, с кем общаюсь я, это проявляется в полной мере. Не знаю, как пойдет дело дальше, но мы стараемся максимально этот дух сохранять. Он предполагает и честность в оценках, но одновременно и корректность. Что очень трудно. Не могу не вспомнить Андрея Александровича Гончарова, человека яростного, по-своему совершенно нетерпимого, но на кафедрах ГИТИСа чаще всего удивлявшего нас своим глубоким пониманием того, что театр может быть разным, хотя не должна предаваться основа, которая лежит, конечно, в русле психологического театра. Притом, что сейчас мы живем во время, когда, как будто бы, полностью происходит смена вех. Понятие «психологический театр» уходит в глубокое подполье или выбрасывается на обочину театрального процесса. Триумф визуального театра, триумф бессодержательности. Более того, присутствие содержания карается, как признак старого театра. И это я говорю, опираясь на целый ряд высказываний тех критиков, которые во многом сегодня определяют, так сказать, общественное сознание. С моей точки зрения, совершается очередное преступление перед театром. Но, как известно, театр не вчера начался и не завтра закончится. Он прекрасно прожует и переварит все эти веяния. Он может и должен меняться, должен каждый год быть новым, таким, сяким, и третьим, и невообразимым вообще! Но не должен предаваться смысл!

Ведь когда я говорил о психологическом театре, я имел в виду основу поведения человека. Жизнь, любовь, смерть, дружба, предательство — все то, что есть сама человеческая жизнь.

— Как меняется ГИТИС за те годы, что вы его знаете?

— Я знаю ГИТИС полвека. С визуальной, внешней точки зрения даже трудно описать, до какой степени не похожи студенты ГИТИСа конца 50-х — начала 60-х годов на студентов, которые приходят сегодня. Это невообразимо! Я учился с людьми, которые были на фронте, которые приходили на занятия в шинелях, в кителях. Совместных актерско-режиссерских мастерских не было. Время было такое, что понятие авторитета как такового входило в нашу кровь. Мы жили в тоталитарном государстве, где была колоссальная пирамида. Мы с молоком матерей воспринимали иерархический способ мышления. В театре для нас тоже была абсолютно очевидна определенная иерархия — не власти, а художественных авторитетов. Мы учились у человека, который, в свою очередь, учился у Немировича и играл в одних спектаклях с Михаилом Чеховым. В его доме висели фотографии с надписью: «Алеша, целую тебя. Твой Мишка». А Мария Осиповна Кнебель девочкой сидела на коленях у Льва Толстого! Это было словно дыхание другого пласта культуры, наследниками которого мы себя ощущали. Не говоря о том, что конкурсы были совершенно фантастические. А что такое было поставить спектакль в Москве? Такой жребий выпадал одному на несколько курсов. Мы, например, знали, что свой дипломный спектакль в Москве будет ставить Миша Будкевич. Потом узнали, что спектакль в Москве будут ставить Фоменко и Феликс Берман — вдвоем один спектакль. Это были небожители. Потом я оказался в их числе. Театров было мало, постановке в Москве придавалось огромное не только художественное, но и, если можно так сказать, общественное значение. Допустим, спектакль не выходит по году. Значит, в этом спектакле концентрируются какие-то проблемы, которые становятся значимыми чуть ли не для всей страны. Судьбу спектаклей решали министры, члены Политбюро. Правительство принимало решение о судьбе кинофильма! Жизнь была совершенно другая. А сегодня приходят молодые люди, для которых Брежнев — далекая история. ГИТИС многие десятилетия был единственным местом в стране, где учили режиссуре. И еще ленинградский ЛГИТМиК. У нас были собраны легендарные имена, начиная от Сахновского, а дальше шли и Тарханов, и Попов, и Завадский, и многие другие. Это вызывало трепет. Сегодня у ребят тоже есть некое чувство трепета, но совершенно другая общественно-социальная обстановка в стране. Существуют десятки каких-то кафедр и институтов, где можно заплатить деньги и учиться. Существует возможность вообще не учиться режиссуре, а просто заплатить деньги и поставить спектакль. За деньги ты можешь собрать коллектив. Если есть кто-то, кто снимет тебе помещение, ставь спектакль. Более того, возникла полная инфляция профессионального образования, потому что при социализме все было очень строго. Государство следило за тем, чтобы не было дилетантов. Впрочем, государство тогда следило за всем. Но разве можно себе представить, чтобы в каком-то крупном областном — я уже не говорю, в московском — театре ставил спектакль человек без диплома. Об этом не могло быть и речи! И критика практически не в состоянии отличить дилетанта в режиссуре от режиссера-профессионала.

Школа — это наша колоссальная гордость, колоссальное завоевание нашей страны. Не дай Бог, если кто-то на нее посягнет. Потому что сегодня мы, если и можем что-то противопоставить всему миру, то это нефть, газ, и я бы прибавил к этому нашу замечательную театральную школу, которая востребована во всем мире. Огромное количество стран в мире вообще лишено театрального образования, или оно находится на низком уровне. А еще есть масса цивилизованных стран, где просто отсутствует режиссерское образование.