Это была обычная встреча.

Опираясь на перила, Валентин Николаевич медленно спускался вниз, а девушка вприпрыжку бежала вверх. Увидев его, она чуть замедлила свой бег, улыбнулась и помчалась еще быстрее. Он остановился, тоже кивнул ей. Потом двинулся дальше.

Так повелось: при встречах они не здоровались, а улыбались друг другу — может быть, потому, что она не знала его имени. А Валентин Николаевич помнил ее еще маленькой девочкой, которую звали, кажется, Леночкой.

Жили они на одной лестничной площадке, в смежных квартирах, и ему было хорошо слышно, как за стеной Леночка выводила свои гаммы. Сначала самые простые: до-о, р-е, ми-и… Туда, к верхнему до, и так же медленно, неуверенно обратно.

Потом — гаммы усложнились. Потом появились маленькие пьески, коротенькие и простодушные, вероятно, старинных мастеров. Валентин Николаевич помнил одно имя: Рамо. Он не был музыкантом. Он работал начальником отдела труда и зарплаты в министерстве. Но ему казалось, что когда-то, очень давно, он уже слышал эти пьески, и они звучали прихотливо и изящно, даже изысканно… Леночка же играла их очень старательно и робко и, наверно, очень боялась сбиться со счета. А если сбивалась, обязательно начинала все сначала…

В жизни Валентина Николаевича ничего особенного не происходило. А рядом росла музыка — быстро или медленно, он не мог этого сказать. Мы ведь не замечаем, как меняется то, что окружает нас постоянно. Но однажды, в начале осени, встретив у подъезда худую, некрасивую, длинноногую девочку с черной нотной папкой в руках, Валентин Николаевич поразился: он с трудом узнал ее, так она изменилась за лето.

Да, время знало свое дело. То самое время, которое без отдыха ткет пряжу жизни и смерти. Поднимаясь по лестнице, Валентин Николаевич слышал стремительные хроматические гаммы, изящные, отточенные пассажи, бурные каскады. Живой поток несся ему навстречу, и он останавливался, чтобы послушать. Моцарт, Бетховен, Бах, Шопен, Лист — он многое узнавал, и теперь ему чудился голос исповеди в давно знакомом. Признание в любви и взрывы отчаяния, торжество единения с миром и горькие упреки ему… Валентин Николаевич думал о том, что уже не одно поколение сменилось на земле с тех пор, как впервые обратились к миру те, кого называют Великими. И вот сейчас эта девочка, как множество других до нее, вслушивается в их голоса, всматривается в их лица.

Сегодня утром, увидев ее, легко и стремительно бегущую, словно летящую, вверх по лестнице, Валентин Николаевич подумал: а ведь она уже взрослая. Подумал и усмехнулся — что к этому добавить, кроме банального откровения: как летит время!

***

Вся семья в сборе — Екатерина Григорьевна, Петька, Оля. Они сидят за столом. В бокалах налито шампанское, и Екатерина Григорьевна осторожно разрезает торт, который принес Петька, или, как теперь его называют, Петр Валентинович.

Все хорошо, но что-то Валентину Николаевичу не нравится. Почему-то Петька и Оля молчат и с интересом смотрят, как орудует Катя. Ему не нравится смущенная физиономия Петра Валентиновича и взгляды, которыми они обмениваются с Олей.

Валентин Николаевич начинает догадываться, в чем дело, но не стоит поддаваться дурацкому предчувствию. Нет, не предчувствию, а уверенности: Оля бросает вопросительный взгляд на Петьку. Тот хмурится, молча кивает головой.

— А вы и не спрашиваете, Екатерина Григорьевна, почему у нас такое торжество? — Олечка произносит это, лукаво улыбаясь. Ее голос звучит оживленно, милое лицо с тонкой нежной кожей чуть розовеет, и только глубоко в глазах Валентин Николаевич ловит мелькнувшую тень.

— Не спрашиваю, милая. Все равно ты долго не вытерпишь и все скажешь, — отвечает Екатерина Григорьевна.

Она колдует над тортом. Почему вы не спрашиваете, Екатерина Григорьевна, почему вы не спрашиваете? — мысленно повторяет Валентин Николаевич. А, впрочем, зачем торопиться? Все равно ты, милая, долго не вытерпишь. И разве можно сейчас удивить Екатерину свет Григорьевну каким-нибудь новым торжеством?

Все эти дни и недели, с тех пор, как Петр привел в дом Олю, были постоянным торжеством Екатерины Григорьевны. Она торжествовала, потому что клеила новое гнездо. Просыпалась раньше всех, готовила завтрак, потом стучала «к ним» в комнату…

За столом хозяйничала Олечка. Екатерина Григорьевна только смотрела, как Олечка разливает кофе, как подкладывает в чашку мужа сахар (Оля считала, что работникам умственного труда сахар необходим в больших количествах, а ее муж, Петька, как-никак был инженером-конструктором), как готовила мужчинам бутерброды «с собой». Екатерина Григорьевна не могла сдержать улыбки, когда слышала Олин голос, ее смех…

Петр даже подтрунивал над матерью: и чего только ты нашла в этой девчонке? Право же, ничего особенного — с характерцем, любит пофорсить, вот разве что прилично ходит на лыжах. Нет, мама, я просто не понимаю тебя…

Петьке было приятно так шутить, но главного-то он действительно не понимал. А Валентин Николаевич понимал. Его Катя начинала вторую жизнь, которая дана человеку, — жизнь через других.

Но вот, кажется, Екатерина Григорьевна заканчивает свою артистическую работу. Сейчас она выпрямится и окинет всех победным взглядом. Тогда уже сказать будет невозможно, и Оля торопливо произносит:

— Сегодняшнее торжество по случаю того, что Петр Великий получил комнату. Мы уже смотрели. Прекрасная комната. На солнечной стороне.

Нож застывает в руке Екатерины Григорьевны, и все тоже застывает. Как в кинематографе, когда лента вдруг останавливается. Это длится секунду, может быть, две. Потом Екатерина Григорьевна еще ниже склоняется над тортом и продолжает свою работу — медленно и методично. Она ничего не говорит, только нож ее неторопливо двигается — к себе, от себя, медленно и методично.

Улыбка сползает с лица Оли, глаза гаснут — словно кто-то взял да и одним махом стер оживление с ее лица.

— Ну получили, ну и что, — поспешно говорит Петька, слегка побледнев. — Ну и что такого? Мы же еще не решили, когда переезжать…

Оля облегченно вздыхает. Теперь, когда главное сказано и все пошло в прежнем ритме, ей уже не так страшно.

— Как не решили? Это же рядом с заводом, — говорит она Пете. — Сколько времени, сил ты сейчас тратишь на дорогу!

— Конечно, милая, конечно, — спокойно отзывается Екатерина Григорьевна.

Валентин Николаевич встает, выходит из комнаты. Он не может себе представить, как Катя выпрямится, какое у нее будет лицо. Он идет на кухню. Открывает горячую воду. Потом холодную.

— Катя! — кричит он. — Катя! Что у нас тут с кранами? Когда же, черт побери, починят краны?

Он слышит быстрые шаги — как всегда, Катя спешит на его зов, готовая принять на себя все упреки, лишь бы в доме было все в порядке.

Позже, когда все разошлись и легли спать, Валентин Николаевич тоже прилег с книжкой. Он слышал, как ходила Катя из комнаты в кухню, что-то прибирала, готовила.

С давних пор, еще с юности, Валентин Николаевич привык обдумывать дневные происшествия ночью. Когда он лежал в постели с открытыми глазами, темнота помогала «видеть» — легче разматывался клубок впечатлений. И думалось как-то по-другому — углубленней, яснее. Валентин Николаевич отложил книгу и потянулся к выключателю.

Но темнота не дала ему ясности. Они хотят жить самостоятельно — что в этом плохого? Но почему Петька не предупредил, не подготовил мать? Ведь она только и жила тем, что они были рядом, что она могла слышать их голоса, и утром и вечером садиться за один стол и шептаться с Олей. Вот Петька и стал взрослым. Когда же это произошло? А что это такое — взрослый? Когда человек находит свое место в жизни, не нуждается в чужой помощи, чувствует себя уверенным?

Всю жизнь они с Катей готовили Петьку именно к этому. Они старались уберегать его от ошибок. Они научили его быть честным и сильным, помогли найти дело по душе. Им казалось — они научили его быть счастливым.

Но может ли счастливый человек причинить другому боль? А если Петька не понимает, если он еще «не взрослый»? И опять Валентин Николаевич вспомнил свою встречу на лестнице с этой девушкой, как она летела вверх и как улыбнулась ему. Остановилась — и улыбнулась.

Она, как и Петька, как и Оля, летела вверх: у нее было очень мало времени — только остановиться и улыбнуться. Она, как и Петька, как и Оля, торопится, потому что очень хочет быть счастливой. И наверно, еще не понимает, в чем счастье — только предчувствует и ждет его. Они все очень торопятся, — вот в чем штука, вот почему они бывают бессознательно жестокими.

***

Через несколько дней Оля с Петькой переехали. В квартире стало пусто. Екатерина Григорьевна ходила молчаливая, погруженная в свои мысли.

— Надо привыкнуть, — говорила она, отвечая Валентину Николаевичу. — Ты не беспокойся. Я привыкну. Я ведь не думала, что у нас будет так тихо…

Сколько раз за тридцать лет он слышал от нее: «Надо привыкнуть. Я привыкну».

Так она писала ему на фронт из Кирова, куда она уехала в сорок втором году и где ей с четырехлетним Петькой было и голодно и холодно, и страшно от мысли, что он, Валя, может погибнуть; так говорила она и в сорок пятом году, когда они вернулись в Москву, а квартиру уже заняли, и они временно жили в маленькой комнатке у ее сестры — шесть человек в четырнадцати метрах, а год был трудный, голодный.

Когда еще она говорила так? Валентин Николаевич не мог припомнить. В общем их жизнь сложилась неплохо и, вероятно, даже счастливо. Валентину Николаевичу вспоминалось не это «надо привыкнуть», а другое, которого было бесконечно больше, когда Катя одаривала всех своими лучами…

А вот теперь она опять твердит, убеждая себя, — я привыкну… Валентин Николаевич знал, что так и будет. Катя обязательно «привыкнет». Так уж она устроена. Ведь будет же у Петьки и Оли ребенок, мальчишка, например, — внук.

Тогда-то им без Кати не обойтись.

***

В эти дни в Москву уже пришла весна. По-городскому, по-московски — мягко ступая, ласково улыбаясь… Что бы там ни говорили, а весной после долгой зимы мир словно заново раскрывается. И сколько бы весен ты уже ни пережил — все равно ты ее чувствуешь, как новую, неожиданную и таинственную; и все равно, хотя у тебя уже и седая голова и пошаливает сердце, ты чувствуешь, как прибавляются силы, потому что будь тебе хоть сто лет — раз ты живешь, значит и обновляешься вместе со всем и со всеми.

А теплое солнышко с каждым днем все щедрее заливало улицы, и небо было чистое и голубое, и в воздухе чувствовался почти не слышный в шуме города звон ручьев. Влажно блестели черные деревья, еще не успевшие обсохнуть после снега. И в людях, которые работали вместе с Валентином Николаевичем, тоже что-то неуловимо изменилось. Валентину Николаевичу не хотелось думать, что для него это последняя общая весна с людьми, с которыми столько лет они вместе работали. Летом он уходит на пенсию. Становится вольной птицей. Или говорят еще — вольный казак. Пожалуй, не стоило думать о том времени, когда он будет «вольный». В конце концов, это зависит только от него и, может, с «хворью» как-нибудь обойдется. Но сегодня, с самого утра, он опять почувствовал себя «неважнецки», так неважнецки, что понял: от положения «вольного казака» уже не уйти.

Часа два Валентин Николаевич просидел еще за своим столом, но потом все-таки решил отправиться домой и лечь. Пошел он обычным маршрутом — сначала вниз по переулочку, потом свернул на Лобковский, который вывел его к Чистым прудам.

Снег на бульваре растаял, только кое-где, в тени, лежали грязно-белые пятна. Кругом уже бурлили ручьи, и мальчишки пускали свои кораблики — чей скорей доплывет до старой, ветвистой липы с оголенными корнями, возле которых образовался тихий затон, великолепный открытый рейд для солидной флотилии.

Было интересно смотреть, как крутились и переворачивались на перекатах многомачтовые фрегаты, каравеллы, изящные бриги, и как упрямо они пробивались к «большой воде». Валентин Николаевич выбрал себе однопарусное суденышко и вместе с его капитаном — рыжим мальчишкой в лыжном костюме и зимней шапке — с замиранием сердца следил, как храбро борется маленькое суденышко с бушующей стихией.

Мальчишка этот, лет одиннадцати, видимо, был большой спец — его кораблик даже ни разу не перевернулся и, преодолев все опасности, первым пришел к дереву. Капитан осторожно взял свой парусник и небрежно сунул его в портфель. Как его ни просила целая ватага мальчишек повторить это плавание — ничто не помогло. Капитан явно не хотел искушать судьбу. Посвистывая и помахивая портфелем, он двинулся домой.

Пошел за ним и Валентин Николаевич. Но дойдя до середины бульвара, почувствовал, что устал. Снова, как утром, странно заколотилось сердце и перед глазами поплыли зеленые круги. Валентин Николаевич присел на скамью. Через несколько минут ему стало легче, и он двинулся дальше.

Все так же светило солнышко, и на скамьях, возле детских колясок, переговаривались женщины, а возле ручьев шумели мальчишки и торопливо шли прохожие. Но теперь все это словно отдалилось — уменьшилось, потеряло четкие очертания, живые краски, будто пожухло. Валентин Николаевич еще не испытывал такого, ему стало страшно — а вдруг не дойдет? Он почувствовал, как ноги тяжелеют и в то же время становятся мягкими. Пришлось опять сесть и сидеть, пока не рассеялся обволакивающий туман. Но как только встал, появилась уверенность: дойдет.

Вот и метро. Даже тихим ходом минут через десять он будет дома. И все же идти становилось все труднее. Это от воздуха — острого, холодноватого, пьянящего — и от весны.

В подъезде своего дома Валентину Николаевичу стало совсем худо. Кое-как он добрел до второго этажа, но силы уже кончились.

— Вам плохо? — услышал он голос над собой. — Давайте я вам помогу.

Валентин Николаевич поднял голову: это была она, его соседка. Наверно, она летела вверх и остановилась, чтобы улыбнуться ему, потом подошла и испугалась. Но теперь-то он уже дойдет — остался один этаж.

— Ничего, ничего… Мне уже лучше, — сказал Валентин Николаевич. — Вот только постою немного…

Ему действительно стало лучше. Девушка неловко взяла Валентина Николаевича под руку, и они потихоньку двинулись вверх.

— Как же вас зовут? — спросил Валентин Николаевич, когда они остановились вверху.

— Валя, — ответила девушка.

— Вот как. А я почему-то думал — Лена. Я вас давно помню, и мне, знаете, казалось, что всех девочек с косичками зовут Леночками.

Валя засмеялась, и Валентин Николаевич сказал:

— А меня зовут Валентин Николаевич. Как видите, мы с вами тезки…

Когда Валентин Николаевич лег, выпил капли Зеленина и почувствовал, что до следующего раза прошло, он подумал о том, что теперь при встречах Валя будет не только улыбаться, но и здороваться с ним. Может быть, даже и перекинутся словом. Жаль только, что они не поговорили и он так ничего не узнал о ней. Но что, собственно, он мог узнать?

***

Лето только начиналось. Валентин Николаевич подумывал об отъезде — на месяц-другой (теперь можно было захватить и сентябрь), но Катя не хотела ехать. Оля ждала ребенка, очень боялась, и Катя там, у них, дневала и ночевала. А ему часто ездить туда, к Петьке и Оле, было трудновато. Вот и получилось, что он оставался один. Но все-таки не совсем один: рядом, за стеной, была Валя и ее музыка.

Теперь, когда долгие дни он читал, ходил по комнатам, Валина музыка стала его постоянным спутником. Валя очень много занималась, с самого утра и потом днем, иногда и вечером. И каждый раз это была другая музыка. Утром она упражнялась — ее пассажи, стремительные гаммы звучали холодно, обязательно, как ежедневная физзарядка. Днем она разучивала, учила, несколько раз повторяла одно и то же место, чего-то добивалась — словом, работала. А вечером — играла. Для себя. То, что хотелось…

Когда угасает день и мысль углубляется… Должно быть, поэт прав. Такова власть вечера. А для Вали? Скорее всего, для нее вечер — это канун утра. Разве день угасает? Просто очень быстро кончается. Слишком быстро. Даже сделать ничего не успеваешь. Конечно, к вечеру немного устаешь — набегаешься за день — так бы она сказала…

Иногда, когда Валя играла, Валентин Николаевич пытался отгадать что. Это помогало убивать время. Он любил музыку и уж что-что, а интересные концерты в консерватории старался не пропускать. А теперь музыка была рядом. Очень близко. И совсем не такая, что звучала с эстрады. Другая — ошибающаяся, иногда неуверенная в себе, иногда тревожная…

По утрам Валентин Николаевич выходил пройтись, а днем с книгой в руках сидел у открытого окна. Окно выходило во двор. В центре двора зеленел скверик, а напротив окна высилась полукруглая арка. То был вход и выход со двора, ворота в страну, которая называлась дом № 5/31.

Под сводами арки люди обычно останавливались и разговаривали. Выходили со двора по-разному — кто торопливо, кто размеренно, мальчишки — бегом, девочки — вприпрыжку. А входили почти все медленно: спешить уже было некуда. Пройти же через двор, полный голосов нянь и малышей, ударов мяча, топота ног — всегда интересно.

Двор — первая, самая главная зона дома и его суть: именно здесь, на асфальтовых дорожках, на скверике, на крутых коротких темноватых лестницах, ведущих в подвальные помещения, — ощущается весь дом со всеми его заботами, интересами, характером жильцов и нравами. И чувствовать себя причастным к большому дому, к гомону и беготне ребят, даже если тебя ждет тихая квартира — очень приятно. Уж он-то это знает: около четверти века каждый день входил он в эту арку, шел через скверик, где копались малыши, или в обход, по асфальтовой дорожке, искал взглядом Петьку… А потом, когда двор перестал быть Петькиным царством, узнавал таких же Петек в другом поколении мальчишек — бессменных хозяев двора…

Валентин Николаевич уже знал, когда возвращается Валя — примерно в одно и то же время, ближе к вечеру. Обычно она шла, как все, неторопливо и, если видела его в открытом окне, останавливалась и махала рукой.

Вскоре у нее начались экзамены — Валя училась на втором курсе консерватории, — и, возвращаясь домой, она показывала Валентину Николаевичу пальцами, сколько получила: пять, четыре, три…

Однажды Валя не подняла голову, не посмотрела на его окно: рядом с ней шел парень, высокий, стройный, темноволосый, в светлом плаще. Они прошли через двор к подъезду, потом вернулись, остановились под аркой и там долго разговаривали. Потом очень медленно снова пошли к подъезду.

Начало темнеть.

— Коля! Домой! Отец пришел, — крикнула женщина из окна этажом выше. Голос прозвучал протяжно и умиротворенно. Удивительно: все женщины созывают своих детей одинаково — спокойно и как-то горделиво. И все обязательно говорят (если могут это сказать) — отец пришел…

Сколько тысячелетий человечество вырабатывало этот клич к очагам? Ну, а Коля, конечно, не обратит внимание на призыв. По крайней мере, с первого раза. И правда, — через несколько минут послышалось снова:

— Негодный мальчишка! Сколько раз тебе говорить! Ну, погоди же…

Темноволосый, стройный парень в светлом плаще пересекал двор. А Валя, вероятно, стояла в подъезде и смотрела ему вслед. Парень шел через скверик — так короче. Оглянется? Нет, не оглянулся.

Теперь Валя, наверно, уже дома. Она подошла бы к окну, но ее окно выходит на улицу, и Валя не сможет увидеть, как парень пересекает улицу.

Стало заметно темнее. А за стеной зазвучала вечерняя музыка. Валя играла. Для себя. Что-то знакомое. Очень знакомое, хотя и похожее на импровизацию — так легко и свободно двигалась мелодия, изгибаясь и стремясь вверх, и еще вверх, и потом в сторону, чтобы не упасть, удержать высоту, чтобы, был полет… И казалось, эти неожиданные изгибы и узоры, словно неразгаданные письмена, могли бы много рассказать, очень много…

Нет, конечно, это не импровизация. Форма совершенная — в красочной, роскошной мелодии, похожей на ветвистое дерево, в шумящей, переливающейся на солнце листве ни одного лишнего листочка, ни одной лишней нотки. Но что же это? Кто вот так до нее, до Вали, вопрошал судьбу?

Вдруг мелодия оборвалась. Тишина. Не пауза, а тишина глубокой сосредоточенности. Быть может, тишина ночного леса. И снова возникает мелодия, но уже совсем другая — неторопливая и размеренная, без сверкающих красок, в теплых, мягких тонах, чуть приглушенная. Размышление, а может — воспоминание. А может быть, это и есть отгадка…

***

— Итак, мы едем в Сибирь. Целым курсом. На уборку хлеба.

Не дав Валентину Николаевичу вставить слово, Валя залпом выложила все подробности. Отправление — завтра. Сбор их группы — здесь, во дворе, в семь ноль-ноль. Конечный пункт назначения — Камень-на-Оби (название-то какое: Камень-на-Оби!) А маршрут! Поездом до Новосибирска, через Урал, через границу Азии и Европы, а откуда, от Новосибирска, пароходом вверх по Оби до Камня. А уже там их распределят по совхозам Каменского района.

Валентин Николаевич достал географический атлас и нашел Камень-на-Оби — как раз на границе Алтайского края и Новосибирской области.

— Ну что ж, это будет интересное путешествие, — сказал он. — Чертовски интересное. Только что вы там будете делать?

— Хлеб убирать, — ответила Валя. — Для этого и едем.

Валя первый раз была у Валентина Николаевича — она забежала, чтобы сказать, что завтра в семь ноль-ноль уезжает на два месяца — и теперь с любопытством оглядывала его комнату.

Книги. Еще книги. Какой-то особенный радиоприемник (это Петька, мой сын, соорудил — Валентин Николаевич следил за ее взглядом и сразу отвечал ей), портрет красивой женщины, написанный маслом, в строгой, классической манере (моя жена, Екатерина Григорьевна), большая фотография худощавого парня с озорными глазами — ну, а это и есть сам Петька…

Валя вглядывалась. Она старалась понять чужую жизнь. Ведь чужой дом, как целая страна: свой уклад, свои законы. Никогда раньше она не думала об этом, а теперь старалась понять — что-то узнавала, как будто видела все это раньше, очень давно, а что-то открывала для себя. Например, портрет этой красивой женщины с темными глубокими глазами — от него веяло чем-то неизменным, неуходящим… И Вале вдруг подумалось: пока этот портрет будет на месте и глаза этой красивой, чуть улыбающейся женщины будут так легко, так хорошо смотреть на тебя — в этом доме ничего не изменится. Не может измениться. А сам Валентин Николаевич? Был ли он когда-нибудь другим, таким же молодым, как эта женщина?

Вале казалось — она знает Валентина Николаевича давно, очень давно, с самого детства — и всегда он был такой, чуть сгорбленный, седой, худощавый, нахохлившийся, как птица в дождь, но не страшный. Как добрый волшебник, который все знает, потому что живет уже тысячу лет…

— Тысячу лет… — вслух произнесла Валя. — Это много, тысячу лет?

— По-моему, даже день — много, — ответил Валентин Николаевич.

Он почувствовал что-то новое в ее настроении, какую-то тревогу и сразу вспомнил: ведь он хотел спросить у Вали, что она играла в тот вечер, когда во дворе впервые появился парень в светлом плаще. Но сейчас он решил, что спрашивать не будет.

Валентин Николаевич много раз видал родителей Вали, моложавых и одетых по моде. Они всегда торопились и были, по-видимому, целиком поглощены своей жизнью. Дружит ли Валя с ними?

А Валя все никак не могла наглядеться на портрет этой женщины с ласкающими глазами. Где она сейчас и почему Валентин Николаевич один? Странно: сколько времени они знают друг друга, а ни о чем не спрашивают. Может быть, так и полагается? И вдруг Валя подумала: а что будет с ним, с Валентином Николаевичем, когда она уедет? Она впервые так подумала о своем отъезде — не о себе, не о том, что ее ждет, а о старике, который живет рядом с ней.

Вслух Валя сказала:

— Да, тысячу лет это много, а два месяца не очень. Они пройдут быстро, очень быстро, и я приеду.

— Конечно, — согласился с ней Валентин Николаевич, — они очень быстро пройдут.

— Ну, мне пора. Надо собираться. — Валя встала и протянула руку Валентину Николаевичу. — До свидания. Только не болейте тут без меня.

***

Разные дома просыпаются в разное время. Дом № 5/31 просыпался не раньше восьми, но сейчас, в семь ноль-ноль, во дворе было уже шумно. Валин дом лежал на пути к Казанскому вокзалу, и поэтому ребята решили собраться у нее во дворе.

Валентин Николаевич тоже спустился вниз, но Валя еще не пришла, и он сел на свободную скамью. Ребята и девушки в тапочках и лыжных брюках целиком оккупировали скверик. Они стояли и сидели небольшими группами, громко переговариваясь, перекидываясь остротами, пересмеиваясь, — словом, шумели вовсю. В несколько минут они ухитрились превратить скверик в некое подобие походного бивуака, короткого привала на большом маршруте — рюкзаки как попало были брошены на землю; на скамейках валялись куртки, удочки, рыболовные принадлежности; кое-где, расстелив газету на скамейки, ребята быстро закусывали, в ход пошли припасы «на дорогу», аккуратно упакованные мамашами. Появились пустые банки, огрызки хлеба, яичная скорлупа.

Все шло своим чередом.

Но вот того темноволосого парня в светлом плаще среди ребят не было. Может, запаздывает?

Посидев немного, Валентин Николаевич встал, обогнул скверик, вышел на улицу. На углу остановился — минут на пять, не больше, и повернул обратно.

Парня нигде не было.

Когда Валентин Николаевич вернулся во двор, Валя, одетая, как и все девушки, в брюках и куртке, сидела на скамейке и старалась изо всех сил так же, как и все, громко говорить и смеяться. Она очень старалась. Ее мать, уже начавшая полнеть дама с красивым лицом, стояла рядом.

Валя бросилась к Валентину Николаевичу:

— Как хорошо, что вы пришли!

Она потащила его к ребятам и стала шутливо представлять Валентину Николаевичу своих товарищей. Последней протянула руку Валентину Николаевичу Валина мама, сказав ему что-то полагающееся в таких случаях.

А парень все не шел.

Вероятно, он был не с их курса, а может, и вообще не из консерватории. И, вероятно, никто из Валиных друзей о нем ничего не знал, потому что, кажется, ребята уже никого не ждали. Просто Валя старалась, как могла, тянуть время и не смотреть в сторону арки.

— А что, други, кто знает, чего мы, собственно, ждем? — спросил высокий худющий парень в очках с толстыми стеклами. — Той роковой минуты, когда уйдет поезд? — И вдруг, приложив ладони ко рту, протяжно крикнул: — По ко-о-оням!

Лицо у Вали дрогнуло, но она сразу взяла себя в руки: по коням, так по коням…

Валентин Николаевич посмотрел туда, где арка. Пока разберут вещи и наденут рюкзаки, пройдет несколько минут — пять или десять, и мало ли что может случиться за эти минуты…

Но ничего не случилось. Валентин Николаевич, идя рядом с Валей, проводил ребят до угла и видел, как они переходили улицу и потом садились в троллейбус. Он видел Валину спину с туго набитым рюкзаком, и очень хотел, чтобы тяжесть, которую Валя увозила с собой, не пригнула ее.

***

Вечером того же дня, дома, когда Валентин Николаевич читал какую-то книгу, он вдруг вспомнил, что именно играла Валя накануне своего отъезда. Конечно, это была «Песня вещей птицы» Шумана. Валентин Николаевич отложил книгу и задумался.

Ночью его разбудил телефонный звонок. Улыбаясь (Валентин Николаевич понял по голосу, что она улыбается), Катя сказала ему, что у Оли родилась девочка. Все прошло отлично. Оля чувствует себя прекрасно, и девочка чудесная, с синими-синими глазами, и вес замечательный — три восемьсот…

Катя помолчала (Валентин Николаевич понял, что пауза «артистическая», для эффекта) и, продолжая улыбаться, объявила: а назвали ее Валей, в честь его, деда. Ведь это же счастливый случай, что девочку можно назвать в честь деда!

— Запомни, — сказала Катя на прощанье, — что ты теперь дед!

Потом трубку взял Петька и почти слово в слово повторил то, что сказала мать, и про вес, и про синие-синие глаза, и про то, что девочку назвали Валей в честь его, деда…

На следующей день, ранним утром, Валентин Николаевич ехал на такси в больницу. Машина неторопливо катила по тихим, прохладным улицам с редкими прохожими, и Валентин Николаевич думал о том, что, быть может, ему повезет, его пустят туда, и он увидит Валю, которую назвали так в честь его, деда. И что очень скоро эта Валя будет хватать его за палец, улыбаться и тянуться к нему. А потом она, так же как та, другая Валя, сделает первый шаг и упадет, и встанет, и начнет карабкаться вверх, со ступеньки на ступеньку; и научится сначала бегать, а потом — летать…

И когда-нибудь, хотя до той поры немало воды утечет, эта Валя с синими-синими глазами перед дальней дорогой станет так же вопрошать судьбу.