Обижался Гриньша на самого себя: не парень он. Кому не лень, тот и зубоскалит. Звали его не иначе как заморышем. Только жена старшего брата Овдотья, глядя на него, прибадривала: «Не серчай, Гриша. Годы — не уроды: свое завсегда возьмут».
И правда. Сноха как в воду глядела. На глазах, ровно на опаре, вымахал Гринька. За один год неузнаваемо вытянулся, под стать доброму мужику. Уж на что Тюньша Захара Мартемьяновича, ядреный, верзила верзилой, и тот молчок — зубы на крючок, в друзья натряхнулся.
Стали называть Гриньшу по отчеству — Китычем. Надо бы Титычем. Но у нас в деревне хоть одну букву в слове все равно искочевряжат. Неудивительно. У всех сплошь и рядом имена и отчества не похожи на паспортные. Одни как бы рабочие, повседневные, другие в пир и в мир, и в добрые люди. Скажем, что общего между Пудовкой и Дуськой? Ничего. А То Што Специально Печать В Кармане и Мишкой Петра Терентьевича? Уж совсем ни к селу ни к городу. Не за что обижаться Гриньке. Назвали его милостиво. Всего букву изменили. Да и не все ли равно, как назовут. Лишь бы не горшком да в печь не поставили. Ведь не имя красит человека, а нутро и что в нем наквашено. Семидонная ли гуща, крепкая да полезная для людей, или просто-напросто водица, которая не течет, а из пустого в порожнее переливается?
Вышел закваской Гриньша деревенским. Удался настойчивым, с твердым характером. И поэтому, наверное, одним из первых посадили его на трактор. Уж больно надеялся бригадир, словно на себя: не подведет Гринька, не подкачает.
Но сегодня что-то сплоховал. Да и с кем не бывает? Ему-то и простить не грех: ведь от роду пятнадцати нет.
Отработал он сутки: день молотил, скирдовал, ночь пахал. Все суставы, как шарниры, заскрипели, спина не разгибается — коромыслом свело. Посмотреть со стороны, так уж точно, хуже дедушки Ильи, сторожа тракторной бригады.
— Уморился, Китыч? — спросил старик, выходя из вагончика.
— Чо спрашивать? Не на вечерках был.
— Может, махнешь? Деревня-то рядом.
— Может, вместе?
— Не прочь. Сбросить эдак лет сорок, а то и все пятьдесят.
— Старый пень! Губа не дура, — ухмыльнулся тракторист и полез перекрывать отстойник с горючим.
— Не глуши, Гриньша!
— Что, поди, робить собрался? — засмеялся Григорий. — Садись, кто бы возражал, я — никогда.
— Разве угонишься за вами, чертенятами?
— Какие твои годы!
— Смех-то смехом, а дело-то сурьезное. Мог бы — и сам поехал… Зерно в ворохе горит. Надо везти его на сушилку. Просьба к тебе: езжай. Сам знаешь, некому.
— Сам думал или на пару с бабкой Опросиньей?
— Да причем я или бабка?
— Я же не семижильный!
— Не горячись, охлынь. Знамо дело, сутки отробить — не в бабки играть. — И добавил: — Овдотья, бают, вышла из больницы. Сменит тебя, тогда отоспишься.
— Бричку-то… Я, что ли, буду грузить?
— Нагружена она, подцепляй да езжай.
— Сама грузилась, сама отвезет.
— Кхе-кхе-е, — закашлял Илья.
Тут и рассмотрел Григорий утомленное лицо дедушки, на котором лоснилась растертая потная грязь. Гриньку зараз скрутило. Зачем он насмехался? Дедушке ли грузить зерно?
— Ведь надорвешься, дедусь, — жалостливо выкрикнул парень. — Я бы сам нагрузил.
— Я что, лыком шит! — отряхнулся Илья, словно молодой гусь после купания.
— Я мигом оттортаю.
Незаметно доскочил Григорий до Обухова болота и спохватился, когда перед носом засинела вода. Зря! Ох как зря поехал он этой дорогой. Надо было маленькой, Поспеловской. Как забыть проклятый ложок! И объехать некуда: кругом лес. Вилять же меж кустов и берез с грузом опасно: запорешься — не выехать.
Э-э… Была не была! — И пустил колесник напропалую.
Трактор рассек овражек и выскочил передками на бережок. Тут бы и крикнуть с радостью: «Знать бы, дак не горевать!» — да случилось, чего боялся: запробуксовывал трактор. Шпоры, хоть и большие, а не помогают. Садятся задние колеса. Того и гляди, увязнет трактор до колоды. Навалился на руль парень, всем телом помогает, кричит: «Не подкачай, родимый!» Но трактор ни с места. Лишь черно-жирный кисель да брызги летят врассыпную.
Не одну охапку хвороста сбросил он под колеса, прежде чем выкарабкался. А в деревню приехал уж совсем поздно, когда ободняло.
На зерносушилке девки и бабы. Они сидели рядком, друг возле друга на березовом долготье. Настя Максимовских изо всех приметных приметная. Ее за версту узнаешь. Тело у нее крупное, из толпы выделяется, а шамела шамелой. Она и теперь, завидев Гриньку, шмыгнула на березовую рогатину, торчащую из печи. Верхушка легко гнулась и подбрасывала девку. Пылающий комель, не выдержав, перевернулся в печи, и Настя юзом пробороздила золу. Чуть в печку не угодила. Хорошо, что цело помешало. Она отпрянула назад и соскочила как ни в чем не бывало. Не такое снашивала. С этой девкой никогда не соскучишься. Уж что сколоколит или учудит, прямо хоть стой, хоть падай. Порой так насолит, так досадит своими шуточками, а не сердишься. Ни одни вечерки без нее не проходили. Где она, там смех и веселье. А начнет работать, десятерым не угнаться. Все у нее в руках кипело.
Впрочем, что это заладил о Насте да о Насте. Будто на ней свет клином сошелся. Чем, например, хуже другие девки и бабы? Они тоже не промах. Возьми хоть Овдотью Стерхову — Гринькину напарницу — или Катьку Брюханову, Лидку Обухову. Всех не пересчитаешь. Всю войну на плечах колхозное хозяйство вынесли. И горе, и слезы. Кому пожалуешься? Некому. Мужики были на фронте, врага били. И теперь еще не у всех вернулись с войны, хоть и окончилась она, проклятая. У кого и пришли мужья домой, дак калека калекой. За себя работали и за них — спасителей: пусть подлечатся. Шутки и смех перебивали боль и обиду, заряжали на целый день, работа и спорилась.
Увидев трактор, все разом взвились, как спугнутые куры с седол.
Одна кричит:
— Сюда, сюда, Китыч!
Другая:
— Подворачивай между печей!
Третья:
— На обе стороны будем разгружать.
— Вы что кудахтаете? — перебивает всех Настя. — Берите лопаты, плицы. Эй, Устя, ты что растопорщилась? Орудию потеряла? Вон она промеж носа торчит. А тебе, Улька, не хватило, что ли? Эй, девчата, налетай, подешевело!
— Бери мельче — кидать легче, — кричит Лидка Пузырева.
— Берите больше, кидайте дальше!
— Весело начали — ослабли быстро!
Мигом разгрузили зерно и расстелили его тонким слоем на горячие спины печек. Запарило над ними, запахло хлебным на зерносушилке, заструился запах по деревне.
Шагать бы теперь Китычу домой отдыхать. Спокойно на душе, чисто, как в родниковой воде. Да на пересменке Овдотья сказала ему:
— Тебя вызывают в правление.
— Зачем?
— Почем знаю? Огафья Жданова говорила, не будет же хлопать.
Свернул он в закоулок, возле дома Федора Обухова. (Давно мужика в живых нет: в первые дни войны погиб. Живут в его доме эвакуированные, а пятистенок так и называется его именем.)
Вышел он по узкой тропинке, заросшей крапивой и лебедой, на конторскую улицу. Возле Ганиного амбара, напротив правления, завсегда было оживленно. Место тут бойкое, редко когда пустовало. Днем здесь играли в бабки, вечерами и ночью устраивались игрища. Это на руку бригадирам. Они не домой бежали наряжать ребят, а прямо сюда. Особенно, когда срочное дело. Молодежь тоже приноровилась к ним: стала хитрить. Даже дежурство устроила. В каждой бригаде свои сигналы. Увидят бригадира из первой бригады — промяукают, из второй — покрякают. И всех как корова языком слизнет. В последний раз Гринька не успел убежать. Тут его Семен Михеич и поймал: «Гринька, пойдем робить, Овдотью в больницу увезли». Почти неделю Григорий выжил в поле, дома лишь однажды побывал. И то навертком — переезжал с поля на поле. Что уж говорить об игре. О ней и думать перестал. А когда увидел ребятню у амбара, сердце екнуло.
Ребята расставляли бабки и пробирали Витьку Окулининова.
— Если будешь накидом бить — выгоним! — кричал Юрка Семеновских.
— Как играть?
— Прямком.
— Давайте загоним его подальше, он и промажет, — обрадовался догадке Шурка Жуков.
— Тогда за прясло его.
— Пусть сперва каши поест, а то не добросит, — выкрикивает Юрка. И первым отсчитывает десять шагов от кона.
Витька, прищурив глаз, наметился.
— Шибко обрадовался. — Еще на десять шагов загоняет Шурка коновщика.
Витька на сороковом шагу уперся в прясло.
— Как быть?
— С прясла! — ржали ребята.
Тот забрался на изгородь и, не метясь, кинул плитку. Она врезалась в бревно, из амбара зашаяла коричневая рухлядь.
— Не все выбивать коновку, — рассмеялись ребята.
Друг за другом по очереди отстрелялись игроки. Каждый старался выбить коновку. Но Шурка, Юрка и Толька Левша промазали. Вся надежда теперь на Ваньку Задоринова.
— Коновку, коновку давай!
— Не бубните под руку, сам знаю.
— Он же мазило! — Прыгал возле игрока Витька.
Ванька бросил плитку. Она, повернувшись, одним концом захватила пару и пролетела мимо коновки.
— Я же говорил, что все бабки мои, — подбежал с ведром Витька Окулинин.
Григорий не выдержал и подошел к коновщику.
— Дай взаймы.
— В игре не дают — покупай, — отрезал Витька.
— На, двадцать копеек.
Витька в момент отсчитал двадцать пар.
— Ставьте, сколько у меня есть, — предложил Гринька.
— Куда по столько! — съежились ребята.
— Что долго чикаться. Быстрей Окулю обыграешь.
Кон растянулся почти до дороги. Вспыхнул азарт у Григория, загорелись глаза. Он навел плитку на стройный взвод костяшек и, прицелившись, метнул. Она упала в середину кона и, собирая бабки, срезала коновку.
— Ух ты! — заорали ребята.
Григорий, как и Витька, взял пустое ведро и наполнил его с верхом. Вскоре и второе ведро было полное. Игра накалилась. Григорий забыл обо всем. Он метал и метал плитку. Она, как литовкой, косила бабки. Их уже некуда было класть. Он начал сортировать: крашеные панки — в одно ведро, крупные, похожие на коновки, — в другое, которые похуже — отдавал ребятам.
— Китыч, тебя же ждут, — раздался из створки досадный голос Огафьи Ждановой.
— Подождите.
— Некогда ждать. Иди быстрей.
— Только разыгрался, — проворчал Григорий.
С двумя тяжелыми ведрами Китыч закатил в прихожую конторы. Тонкие как бумага, двустворчатые обшарпанные двери пропускали грозный густой бас председателя Пал Палыча.
— Почему не убираешь хлеб, каких указаний ждешь?
— Хлеб ишо зеленый. — Григорий узнал Гошу Нашего, как звали в третьей бригаде Егора Нестеровича Заборина.
— Ждешь, пока не осыплется да дождем не прихлещет?
— Я же позавчера смотрел.
— У Лисьего мостика, у Кругленького — тоже зеленое? — наступал председатель. — Молчишь? Нечем крыть. Ты различаешь спелое зерно от зеленого? Спроси старух. Они тебе объяснят. Да что старух. Любой ясельник ответит. Не агроном!
Григорий ворвался в кабинет.
— Во работничек! — засмеялся председатель.
Григорий целиком еще был в игре. Он не обратил внимания на смех и бухнул от радости:
— Смотрите, почти все крашены.
— Видим, видим, Гриша. Садись-ко поудобнее да рассказывай.
— О чем?
— Скажи нам, как обмолачивается хлеб?
— Где?
— У Будичевых.
— Хорошо.
— Одинаковы поля. Неодинакова ответственность. Так-то вот. — Павел Павлович резко повернулся к Егору Нестеровичу.
— Сдать бригаду Китычу. А сам садись на трактор.
— Пал Палыч… — промямлил парнишка.
— Запоминаешь, как звать, что ли? Не бойся, Гриша.
— Залез в ярмо, Китыч, — говорил по дороге на конный двор Лийко Захара Назаровича. — Не бригада, а черт знает что! Рубить надо под корень. Честно говоря, не мог я там прижиться, не выдюжил, удрал.
О третьей бригаде давно ходили нехорошие слухи. Да и как не ходить. По всем показателям бригада завалила план. Разные меры были приняты. Даже бригадиров меняли. Не помогло. Опять назначили Заборина. В последний раз поверили, как бывшему фронтовику. Но дело опять не клеилось. В чем собака зарыта, сразу не разберешься.
В бригаде Григорий застал конюха. Тянко, как звали Андрея Афанасьевича, выводил из конюшни Шагренька. Мерин высокий, но худой, еле переставлял ноги.
— Заездили тебя, окаянные, — любовно шепелявил старик. — Откормлю я тебя, в обиду не дам. Пойдем. — Он дернул на себя повод и встретился с взглядом Григория.
— Ты что, Китыч, перепутал бригады?
— Нет.
— Что пожаловал?
— Хочу проехать по полям. Где теперь бригада?
— У Барневки, — ответил Тянко. — Надо попроведать.
— Ты вроде за бригадира?
— Навроде Володи, наподобие Кузьмы, — рассмеялся конюх. — Гоша наш, куда его девашь. Седни его нет, вот и замещаю. Кольше, сыну-то, наказал, чтобы к уборке приступал.
«Дела, — подумал Григорий, — в коробейку не складешь». А вслух спросил:
— Хлеба поспели?
— Подошли. Правда, местами. Но есть большие кулиги. Чего, думаю, ждать. Пока ведро да не осыпались хлеба, надо молотить.
— Правильно, Афанасьич.
— Не первый год живу. Слава богу, седьмые десятки. Знаю, что к чему, — ободрился старик и добавил: — Ноне хлеба ух как выдурели. Вровень с человеком. Как бы не измотало ветром. Успевать, успевать надо, пока не полегли.
Конюх запряг мерина и взял вожжи.
— Садись, коли по пути. Подброшу.
— Спасибо.
Старик отодвинул литовку, обмотанную обрывком старого половика, чтобы не звякала дорогой о головку шкворня, резко опустился на передний краешек телеги.
— На обратной дороге надо травки покосить для Шагренька, — пояснил Тянко, показывая на литовку.
— Дюжий ты старик и на все дела мастак.
— Поживи с мое… Може, где и не так, резвость-то не молодецкая. Но без дела сидеть не могу. Где Гошку выручу, где сына. Ишо в теле. Кое-кого за пояс заткну. Не гляди, что старый.
— Афанасьевич, пошто бригада на последнем месте?
— Откуль ей быть на первом? Народу нет. Кто робит? Одни старики, бабы, подростки. Какой с нас спрос? Где сел, там и слез. Гоша-то согрешил с нами. Порой жалко его. Ни за что ругают.
— В тех бригадах это же самое?
— Ты что, Китыч, допытываешься? Поди, в бригадиры метишь?
— Что получится.
— Неуж тебя назначили?
— Попросили.
— Из грязи да в князи.
— Считай, как знаешь.
Тянко бросил вожжи, проворно спрыгнул с телеги и зло прошептал:
— Никак.
— Не сердись. Нам работать с тобой.
— И не собираюсь.
— Поехали, Афанасьевич.
— Езжай на все четыре. Я и без тебя обойдусь, — отрезал конюх.
Ну и бригадка. Кто ей не руководил! Один сменял другого. Каждый с легкой руки мог дать указание. Конечно же, были ретивые: не подчинялись. Но сколько ни противься — один в поле не воин. Они все в бригаде переплелись: сват да брат, кум да кума. Словом, один за всех — все за одного. Повысь голос — живьем съедят. На что уж Лийко настойчив, а сломали, не выдержал, ушел. И опять поставили Гошу Нашего. Вновь руководили бригадой кто ни попадя. То Иванко Бескопытов. Уж всех-то больше он знает. В животноводстве и в полеводстве — ума палата. То Юрка Криночка. Чаще всего шурин Гоши Нашего — Колька Хавроньин. Или вот тесть, Андрей Афанасьевич. Вишь, как разъерошился старик. Даже отказался ехать. Видать, за живое задело. А то не поймет, что бригаду до ручки довели. Ведь рассказывают, дело доходило до того, что Гоша даже и не знал, что творится в бригаде, слухом не слыхивал о своем указании, а ходил на конный двор и диву давался.
— Кто так умело распорядился?
— Мы тут с Колькой посоветовались, распорядились.
— Хорошо, хорошо, тестюшко.
— Сношку отпустили домой. Жинку твою тоже. Овдотья штой-то прихворнула, ушла в больницу. У Марины, бают, свадьба заводится, отпросилась у нас. Остальных вместе с Колькой направил в поле.
А кому работать? Некому. Сам ведь говорил Тянко. Стар да млад остались в бригаде. Соломожных баб и то по пальцам можно пересчитать. Овдотья да Степанида, Марина да Орина, Акулина да Агриппина. Весь и костяк бригады, на них она держится. Случись с ними что — волком вой, песни пой. В такие-то дни и заправляет Колька Хавроньин. Один на один с вилами в руках да литовкой в кустах. Тоже мне воин!
Из ближнего осинника вырвалась песня: «Скакал казак через долину, через Маньчжурские края…»
Лоб в лоб столкнулся Шагренько с лошадью первой подводы. На ней сидел Колька Хавроньин.
— Тпру-у! — осадил тот чалую кобылу.
— Куда спешим? — спросил Григорий.
— Домой.
— Не рановато?
— День субботний, не весь работный.
— Поворачивай оглобли.
— Что за указ?
— На месте разберемся.
— Видали вашего брата. Н-о-о!
— Стой! — закричал Григорий.
Подтянулись подводы. На головах женщин пестрели платки, косынки, васильковые венки. Из-под них озорно блестели глаза. Они насмешливо обшаривали Григория.
— Кольша, это откель уполномоченный? Ровно пятном не нашенский? — съязвила Галька, Колькина жена.
— Районный, наверно.
— У-у, из далеких краев, — загудели на подводах.
— Тот же назем, да из второй бригады завезен, — под общий смех подкинула на жарок Нюрка Пудовка.
— Хватит паясничать, — обрезал Григорий. — Поворачивай на стан.
— Мы свое сделали, — ответил за всех Колька.
— Видно птицу по полету.
— Не веришь, не больно нужно.
— Ладно, пусть будет по-вашему, — сдал Григорий. — Запомните, я до трех раз прощаю.
— У, как грозно. А кто ты такой?
— Узнаешь. — Бригадир обратился к таким же, как и он сам, ребятам — к Петьке Зуеву и Тольке Топских: — Вам придется вернуться.
— Куда?
— На ток.
— Что мы забыли?
— Нагрузите одноконки зерном и на сушилку.
— А мы на чем поедем? — взвизгнула Галька.
— В тесноте — не в обиде. Кто спешит, может пешком, — улыбнулся бригадир.
— Не ближнее место топать, — сердито выкрикнуло несколько голосов.
— Молчите вы, а то всех вернет, — старалась тихонько шепнуть Овдотья Конфетка, но шепоток получился на весь роток. Она прыснула и побежала занимать место на телеге. Марина с Агриппиной заворчали:
— Куда лезешь?
— Ой да, нехрушки, уйдем друг на дружку.
— Поехали, бабы.
Подводы двинулись, скрипя колесами. «Спасовал, не настоял, — упрекал себя Григорий. — Говорил же, говорил я председателю. Какой я бригадир! Жулан желторотый!»
Даже слезы выкатились из глаз.
И уж вовсе растерялся Григорий, когда увидел под кустами трактора. К одному из них, что стоял поближе, парень подошел и крутнул рукояткой. Колесник завелся с полуоборота. Мотор, как часики. Он сел и выехал на сжатую полоску. Разбил ее на две загонки. Черная жирная лента парила, росла и росла. Уж совсем стемнело, когда Григорий заметил две фигуры. Они шли по жнивью вдоль глубокой борозды. Это был Гоша с прицепщиком. Механизаторы молча заняли сиденья: один на тракторе, другой — на плугах. Машина взревела и вскоре скрылась за колком.
Со стана вышел навстречу Китычу второй трактор. Он лег в борозду другой загонки. Фары широко рассеивали свет. Чем ближе подходил трактор, тем гуще и ярче светили лучи. Они ныряли, взлетали вверх, выхватывали брито-ершистый взгорок, вонзались в плотную густую пшеницу. Она казалась Китычу высоким дощатым забором. Трактор поравнялся с бригадиром и, пройдя мимо, скрылся за тем же колком, что и первый.
Вокруг онемело. Почувствовались сырость и холод. Обдирало, как в жаркий полдень ядреный погребной квас. Небо вызвездилось, ночь посветлела. Завтра наверняка погожий день. Перед ним надо выспаться. Китыч плюхнулся в первую же свалку соломы. Проснувшись, удивился тишине. «Что-то случилось», — подумал он и, отряхнувшись, пошел запрягать Шагренька.
Мерин фыркал, потягивался. Он спросонья не мог перейти на рысь и шел вразвалку.
— Ну, пошел! — торопил его Китыч.
Один из колесников стоял у раздвоенной березы. Неподалеку в свежей копне посапывали Гоша с прицепщиком.
— Почему не работаете? — спросил бригадир.
— Не заводится железо.
— Контакты чистил?
— Все переделал.
— Попробуй еще.
Григорий сам прочистил контакты магнето. Они были натерты чесноком. Злость обуяла парня. Но он стерпел и лишь про себя сказал: «Возьмем еще свое».
Через пахоту Китыч выбрался на Гладченскую дорогу. Колеса мягко стучали, приминая высокий подорожник и конотопку. Над лесом друг над другом висели две светло-синие тучки, как два голбчика: верхний и нижний. Между ними белела полоска утреннего рассвета. Ее края постепенно зажигались. Вскоре выкатило солнце. Оно уселось на нижний голбчик. Но ненадолго: прикорнуло и тотчас же перекарабкалось на вторую. А вот и совсем оторвалось от тучки. Стало светлым-светло. У Китыча слепило глаза, высекало слезы, от бессонницы ломило надбровье, переносицу. А сколько впереди еще бессонных ночей…