Самбор, 31 октября 1914 г.

Дорогой мой Женюрок,

позавчера проходили мы мимо ком[андую]щего армией и были приглашены пообедать, и мне был задан вопрос, хочу ли я командовать полком; я ответил утвердительно, и со вчерашнего дня я командир 133-го пех[отного] полка, в мирное время стоящего в Екатеринославе. Позавчера же вечером и вчера утром я распростился со своими товарищами и теперь на пути к своему полку. Адрес мой пиши так: Е[го] В[ысоко] П[ревосходительству] Ан. Е. Снесареву. 133-й пех[отный] Симферопольский полк. В действующую армию.

За делом никаких проводов, конечно, не было, но и мне, и моим друзьям было не легко пожать друг другу руки. Взял с собою Сидоренко и буду ждать Осипа. Полком раньше командовал Картацце [Кортацци] (тоже офицер Ген[ерального] шт[аба]), и полк считается прекрасным. Судя по его стоянке, состав офицеров должен быть очень хорошим.

Прибыл Архип и привез нам ваши подарки и новости; за хлопотами и его не удалось высосать, как следует… знаю только, что вы живы, здоровы и веселы, а это и самое важное. Вчера ехал со скоростью 12 верст в час и шел на Машке, а Легкомысленный шел на поводу и так ушиб себе как-то ногу, что пришлось его оставить на излечение. Через 4–5 дней, говорят, он выправится… мы с Сидоренко огорчены. Эту ночь мы спали с ним здесь в одном N, и он на мягких пуховиках так храпел, что стены вздрагивали; утром еле его добудился.

Здесь полный тыл, который представляет удивительную для моего глаза картину: карты, вино, женщины. Офицеров масса, и откуда только все они; типы все подозрительные, вероятно, из улизнувших с фронта. Здесь-то и плодится масса всяких слухов, растущих на этой благоприятной для них почве.

Ты, моя золотая, не совсем будешь рада моему назначению, но что делать? Это мой долг и его надо выполнить, по силе разумения и духа; да и времена теперь полегче. Крепко вас всех обнимаю, целую и благословляю.

Спешу; напишу подробнее из полка. Андр[ей].

Сянки, 5 ноября 1914 г.

Дорогой мой, золотой и ненаглядный Женюрок,

все мои мысли летят к тому дню, когда 10 лет назад мы стали с тобою мужем и женой; я думаю, что письмо это придет к тебе в этот день или около; наряжаю для сего специальную почту. Я смотрю назад с чувством благодарности Богу, во-первых, и с чувством признательной радости, во-вторых. А тебя, моя золотая и неоцененная рыбка, благодарю и за тех трех детей, что ты мне подарила, и за ту сумму радости, благ и поддержек, которые ты мне оказала. В теперешний великий момент я не могу придумать и выполнить какой-либо памятки, вроде брошки и т. п., но ты-то, моя ласковая, поймешь это лучше других и меня за это только одобришь. Подставь твою головку и губки, я тебя прижму и расцелую бесконечное количество раз… и пока на этом поставим точку.

Я пятый день со своим полком и 1–3 ноября вел бой, особенно сильный 3-го и притом в тех местах, в которых мы уже когда-то боролись. Чувствую себя так, как некогда в Памирском отряде. Приехал я к полку как снег на голову: сначала до штаба армии верхом со скоростью 12 верст в час, там выпросил автомобиль, с которым доехал до Самбора, где сделал все расчеты, оттуда в штаб корпуса на лошадях, оттуда вновь выпросил автомобиль до штаба дивизии, здесь через полчаса сел на ординарческую лошадь и по горам, с двумя вестовыми, в темноте добрался до горной деревушки, где стоял штаб и часть полка (половина его была в двух верстах впереди на позиции)… На другой день с утра пошел с полком в бой…

Сейчас сижу в том же доме, в котором уже был полтора месяца назад (только теперь в верхнем этаже), возле меня работают адъютант и один прибывший по выздоровлении офицер, а взад-вперед ходит живой непоседа – начальник разведки. Первый день моей боевой работы с полком пришлось ночевать в поле на перевале; меня кое-как устроили, как могли, но все же было не особенно приятно и померз порядочно; мои вещи и шуба отстали от меня и нагнали только 2 ноября.

До сих пор Осипа нет, и я несколько боюсь, что он где-либо запутается. Сидоренко при мне и сначала чувствовал себя одиноким, но дали нам 6 казаков, он был попервах с ними, а теперь привыкает и к солдатам. Жизнь с пехотой другого склада, но также интересна и представляет свои прелести. Офицеры производят очень хорошее впечатление, видимо, люди подобранные, имеющие средства, гордые своим полком и довольные своей стоянкой. Многое мне в них напомнило мой Екатеринославский полк.

Первое письмо я писал тебе наскорях и боюсь, моя детка, несколько попугал тебя деловым тоном своих строк: слишком уже я торопился все кончить и спешил сюда, так как здесь назревало серьезное дело (позавчера я потерял 3 офицеров ранеными и более 100 чел[овек] убит[ыми] и ранен[ыми] нижних чинов), и мне стыдно было бы не успеть быть с моим полком, тем более что у Павлова нашла полоса затишья и еще дней 5–7 не предвиделось какого-либо дела. Но довольно о делах. Мне вновь вспоминается 12 ноября, и я вновь хочу целовать и благодарить мою старушку-женку за то хорошее и доброе, что она мне дала.

Обнимаю, целую и благословляю тебя и наших деток много-много раз.

Целуй и поздравляй папу с мамой, и благодари их от меня. Ан[дрей].

Лопушанка, 11 ноября 1914 г.

Дорогая моя Женюрка,

командирую казначея полка для получения денег и для отправки, между прочим, тебе 500 рублей, которые накопились у меня за последний месяц. Мы с Сидоренко немного расквасились: он мучается с зубами, плачет и сейчас идет рвать себе зуб, а меня целую ночь тошнило и только час тому назад вырвало, и я почувствовал сразу облегчение. Дело в том, что мы теперь объедаемся: офицеры получили всяческие яства, и после минувшего сухоядения трудно удержаться от жадности. Сейчас пишу тебе письмо и пью чай с лимоном… глотками и совершенно без ничего.

Сейчас сидим на месте, кругом нас зима, и я постепенно принимаю полк; осталась хозяйственная часть, над которой работает комиссия. Забот много, заботы новые и интересные. Вчера гулял по селу и слегка наводил порядки: то на счет пищи или хлеба, то относительно ковки лошадей, похвалишь одного, поругаешь другого и т. п. В штабе дивизии начальником штаба Думброва, который (старше меня) с получением полка задержался, проявив на войне неподходящие качества… он все такой же болтливый до бесконечности; страшно поднимать с ним какую-либо тему… помнишь его приезд к нам в Лахту? 4-м полком в дивизии командует Черкасов, которого ты, верно, помнишь по Туркестану; изменился мало, но только лицо стало длиннее, как и усы. Говорят, что очень неровен и ведет себя уединенно. Двумя остальными полками командуют также офицеры Ген. штаба. Присматриваюсь к офицерам и нахожу повторные типы, какие наблюдал в своем полку и в других; править ими – самая мудрая часть будет. И как хорошо, что я не получил какого-либо Тмутараканского полка с тмут[аракански]м составом офицеров. Это создало бы много лишней работы и лишних тревог.

Завтра 12 ноября, и в голове моей проходит вереница картин и воспоминаний. На фоне военных переживаний прошлое нашей брачной жизни смотрится с еще большей серьезностью и с еще большим углублением. Могли ли мы прожить лучше, я не знаю, но в основе нашего брака лежали начала прочные и вечные, и все ими освещалось и направлялось. Только при них можно создавать брак, как, с другой стороны, только при них можно воевать… иначе война придушит и смутит своими сложными и тяжкими картинами. Завтра или в ближайшие дни ты получишь, детка, мое письмо, в котором по поводу 12 ноября я отдал дань лирике, теперь меня тянет больше в тяжелую философию, может быть, оттого что тошнота прошла еще не совсем. Писем от тебя нет, и с переменой части едва ли я получу их скоро; да и офицеры мои все жалуются по поводу отсутствия писем: только и получают, когда пошлют кого-либо в Екатеринослав.

На дворе очень холодно, но мы все и люди очень тепло одеты, не по-австрийски, на которых жалко смотреть. Позавчера, как командир части, получил памятку от Государыни Императрицы… маленькая книжечка, с рядом молитв; прекрасная и глубоко трогательная идея. Вчера солдаты получили подарки от Наследника (табак, чай, сахар, дратву и т. п.)… от восторга глаза у них горели как угли. Словом, нравственная сторона дела в настоящей войне продумана основательно, и ведется линия очень последовательно и прекрасно. Подумай, получить какому-либо солдатишке в карпатской глуши сумочку с подарками от своего крошки Наследника! Ведь это прелесть как хорошо! И как это бодрит ребят, в бой не толкать, а держать приходится. Газеты читаем 10 дней спустя и, тем не менее, читаем с жадностью, стараясь понять, что совершилось в последующие девять дней, о которых где-то уже пропечатано. Говорят о мире, а мы дивимся, о чем думают австрийцы с немцами: первые потеряли всякую сопротивляемость и бегут от первых выстрелов, а вторые задергались и тщетно стараются починить заплатками совсем изодранное платье… Прерываю, сидит казначей и ждет письма. Неси пузырей, и я вас всех буду много и горячо целовать.

Обнимаю, целую и благословляю.

Барыня, 14 ноября 1914 г.

Дорогой мой Женюрок!

Я вновь в этом уголку Карпат, где когда-то прожил восемь дней с довольными удобствами… Сейчас я с полком второй здесь день, хожу в солдатской шинели, которая мне очень нравится и очень идет для командира полка; сплю на недостаточно удобной кровати, но в головах у меня стоит полковое знамя и хранит мой сон, навевая на него добрые военные мечтания… Постепенно вхожу в дело, разбираюсь в офицерах и стараюсь вносить те улучшения и ту правду в порученное мне дело, какие я в силах. Сегодня, пользуясь дневкой, собирал к себе офицеров и поговорил с ними о разных материях и высокого и низкого содержания – начиная с ружейной смазки и солдатских штанов и кончая вопросом офицерской тактичности.

Осипа до сих пор нет, и я начинаю думать, что он где-нибудь петляет, отыскивая меня. Вчера месяц, как он выехал из Дрогобыча. Я мог бы без него обойтись, у меня народу к моим услугам много, но он везет мне от тебя весточку, а ее-то мне уже недостает, недостает твоего почерка, твоего рассказа о всем том, что у вас теперь совершается.

Я проболел животом день (скорее тошнотою), принял меры (ничего не ел и не пил, кроме чая с лимоном) и теперь оправился, но зато заболели мой штаб-адъютант, начальники разведчиков и пулеметной команды – все трое животами с приподнятой температурой, и я работаю с молодым подпоручиком… всё у нас идет сложнее, с запинками, и над ним шутят все: «Он нашего командира измучает, целый день с докладами… хочет приучить к себе начальство…» и далее в таком тоне. Ребята все хорошие и рабочие, народ веселый, исключая пулеметчика, который очень меланхоличен. Говорят, его жена – первая красавица в Екатеринославе, а детей нет, и он очень и тоскует, и беспокоится… Все возможно, но меланхолия его бросается в глаза, а человек очень хороший.

Повторю тебе свой адрес: «В действующую армию. 133-й пех[отный] Симферопольский полк. Мне (чин, имя, отч[ество] и фамилия)». Как ты, золотая моя рыбка, себя чувствуешь, как наши малыши… как мне все это хочется знать. Получишь от тебя твое милое письмо – и всё как-то обновляется, как будто вновь идешь в дело, веселее и бодрее… Крепко и много раз всех вас целую, обнимаю и благословляю.

Целуй папу с мамой.

Генерал Павлов по поводу моего ухода написал очень коротко и просто, но очень для меня лестно. Основная мысль, что в течение трех месяцев войны он наблюдал меня, и всегда и при всех условиях [я] проявлял высокие боевые качества. На днях от имени полка послал телеграмму, прося передать благодарность Его Им[ператорскому] Высоч[еству], Наслед[нику] Цесарев[ичу].

Шельбицко, 20 ноября 1914 г. (Возле старого Самбора)

Дорогой мой Женюрок,

вчера был у меня большой праздник – получил от тебя сразу три письма. Погода вечером была дивная: тихий догорающий день в горах с удивительной игрой света на вершинах и склонах, с журчанием ручья вдали… Я только что отправил запрос командиру нестр[оевой] роты и требование явиться ко мне начальнику хоз[яйственной] части и начал бродить взад-вперед по тропинке, то любуясь природой, то продумывая, как я буду пробирать провинившихся… Второе скоро улеглось, но природа долго еще тянула к себе и путем сложной связи дотянула до вас… и я тихо-тихо шагал по тропинке и думал о вас до мелочей, до самых крошечных подробностей… Пришел нач[альник] хоз[яйственной] части и вывернулся довольно благополучно, а главное, еще до его прихода привезли людям хлеб, а лошадям – овес. Потом появился тюк писем – моя идея, которая начинает хорошо налаживаться – и я пошел наблюдать, как их будут сортировать для отправки по ротам. Пришла целая уйма, в среднем около 150 на роту или команду, т. е. почти 3 т[ысячи]. Уже разбор приходил к концу, как вдруг мне офицер дал одно, скоро последовало второе и третье. Первое было от папы от 6 августа, т. е. меня оно отыскало на четвертый месяц; в нем папа между прочим поздравлял меня с боевым крещением по поводу дела у Городка 4 августа. С тех пор пережито так много, и строки папы звучали чем-то очень далеким, значительно позабытым. Твои письма за № 60 и 61 от 3 и 5 ноября – это ведь совсем недавно. Первое ты писала, когда я с полком вел первый серьезный бой, борясь против значительного и горячо напиравшего противника; тогда я и потерял много.

Ты, по-видимому, пикирована, что не находишь меня в числе награжденных, но меня и награждать-то очень трудно: из орденов мне остается Владимир 3 ст., и я к нему (с мечами) был представлен еще в начале августа; и почему об этом нет еще, я не знаю; затем я был представлен и в генералы, и уже к Станиславской ленте, и к Георгиевскому оружию, но пройдет ли это? Дать мне генерала – это сделать прыжок человек на 200 и всё по головам Ген. штаба, а это не позволяется; да и не было случаев, чтобы в генералы производили начальников штаба. Такова моя линия, и из нее не выскочишь. Ну, да это все дело пустое, и мне, напр[имер], приходилось с ген[ералом] Павловым говорить об этом официально. Застопорилось дело с моей одной наградой по формальным данным, и когда представление вернуто было обратно, я разозлился и сказал начальнику див[изии], что мне никаких наград не нужно, я служу не из-за наград… Нач[альник] дивизии меня успокоил и сказал, что задет он и что поправлять дело он должен… Все это пустяки, и что ни делается, делается к лучшему; получишь генерала и полком не покомандуешь, как следует, а это нужно и интересно. Скоро приму хоз[яйственную] часть, а с этим и весь полк. С офицерами познакомился достаточно, прочитал им некоторые места из твоих писем, и они, видимо, были очень довольны.

Собираюсь идти Богу молиться. Теперь буду от тебя получать письма систематично. Если бы ты прислала мне солдатскую шинель, это было бы хорошо; на мне очень короткая, а более длинных нет. Будет широкая, переделаем. Пиши о детках, что они, как идут вперед? Как девка? Длинна ли коса? Крепко вас всех обнимаю, целую и благословляю.

Стрельбиче, 22 ноября 1914 г. (Возле старого Самбора)

Дорогой мой Женюрок!

Сразу от тебя прорвались письма от всяких месяцев: вчера – 1, позавчера – 4, раньше – 3 с папиным… Я как сыр в масле катаюсь, переживаю, смеюсь и делюсь впечатлениями… Осипа, конечно, посылай сюда, направляй его на Самбор, а там он уже меня найдет. Неудобно, что он во время войны проводит время в долгом отпуску. Если я буду утвержден командиром полка, то твоя телеграмма в Екатеринославль на имя старшей дамы Машуковой (жены подполковника; адрес: Екатеринославль, Соборная площадь) будет очень кстати, а если еще не буду утвержден, то надо подождать.

Сейчас у нас было затишье, и вообще кругом как-то неясно… что, как, отчего. У нас только есть примета: если в газетах молчат или неясность, то где-то у нас небольшой кризис… серьезного теперь, конечно, уже ничего не может быть, но все-таки дело затягивается… Пишу это письмо наскорях… в санях ждет тот, с кем посылаю; мы все норовим с оказией. Пиши про деток: как Генюша учится, хорошо ли читает, как Кирилка, какая коса у дочки и т. п. Меня уже и здесь представляют к награде за 3 ноября, когда полк выдержал главный натиск, да только награждать-то меня нечем.

Крепко обнимаю, целую и благословляю.

Явора, 26 ноября 1914 г.

Дорогой мой Женюрок!

Пользуюсь случаем, чтобы переслать тебе весточку… Вчера я был страшно обрадован. От Наследника Цесаревича пришли подарки, которые были переданы чрез ген[ерала] Брусилова; так как одну из этих партий он направил раньше других в мой полк, мне дали понять, чтобы я поблагодарил его. В другом случае я не стал бы ломать из себя выскочку, но тут было почти приказание из корпуса и из дивизии… Тогда я протелеграфировал:

«Генералу Брусилову. Симферопольский полк, обласканный сердечной и любвеобильной памятью Наследника Цесаревича и сугубым к полку вниманием Вашего Высок[опревосходительст]ва, просит повергнуть пред Его Имп[ераторским] Высочеством чувства безграничной признательности и выразить от лица полка его крепкий обет и впредь бороться до последней капли крови во славу Царя и Родины.

Вчера я получил из Штаба корпуса телеграмму; что Иванов телеграфировал Брусилову:

«По докладе Его Величеству телеграммы Вашей 4223 Всемилостивейше повелено благодарить полковника Снесарева и вверенный ему Симферопольский полк за выраженные Государю Наследнику Цесаревичу чувства».

У нас у всех большое торжество; отдам все это в Приказе с соответствующими настроению прибавками.

Сейчас был подполк[овник] Машуков и, узнав, что я тебе пишу, просил разрешение переслать тебе привет как старший офицер полка. У меня почта налажена хорошо, и все твои письма начинают меня нагонять: вчера, напр[имер], получил твое и папино письма от середины октября. Значит, только теперь я вижу, что папа написал мне не менее двух писем. Перечитываем с Сидоренко их самым внимательным образом, делимся впечатлениями и смеемся над Ейкой. Она нас за несколько тысяч верст в глуши Карпатской смешит не меньше, чем вас в петербургской гостиной… такова Ейкина магическая сила. Опиши ее косу. Время от времени поочередно простуживаемся, я, напр[имер], немного прокашлял и прочхал, сегодня уже почти выправился. Приходится маршировать при зимней обстановке на сильном ветру, иногда и прохватывает.

Легкомысленного сегодня отправил в лазарет, что-то делается неладное с его ногой. Осипа, если еще не отправила, направляй на Самбор; оттуда он пусть ищет 34-ю пех[отную] дивизию и 133-й Сим[феропольский] п[олк]… в Самборе пока есть одна моя рота. Сейчас кругом снег и сегодня тихо… как и на душе. Обнимаю, крепко целую и благословляю вас.

Как глуп тот офиц[ер] Ген[ерального] шт[аба], который для упорядочения корреспонденции советует писать реже, не осел ли? Ты, мое солнышко, не обращай на дураков внимания и пиши, и пиши своему муженьку, который целует каждую строчку твоего милого письма… Целую. Андрей.

Явора, 28 ноября 1914 г.

Дорогой и золотой мой Женюрок!

Сейчас получил от генерала Павлова и моих сослуживцев поздравление по поводу награждения меня Георгиевским оружием… папа объяснит тебе, что это значит. Говорят, что по теперешним временам его труднее получить, чем Георгия… Ну, да это пустяки. Ты можешь себе представить, как я сегодня счастлив. Хотя я был уверен, как и все, которые меня знают, что Оружие не должно было меня миновать, но о чем страстно думаешь, об том больше нервничаешь. И вот сегодня меня поздравили. Погода сейчас божественная: тихо, ясно и солнечно, тепло, как летом. Я вышел на двор и ходил взад-вперед; на горах и склонах копошили[сь] роты моего полка, занимающиеся упражнениями, а я ходил тихо и думал о тебе, моя золотая детка. Как ты будешь довольна! Сколько раз ты задавала себе вопрос, почему не награждают твоего мужа, который и был ранен, под которым были ранены две лошади, а на голове прострелена шапка (пишу теперь, потому что мне сказали, что ты все знаешь), и вот ты теперь можешь успокоиться… твой муж не забыт: за Богом молитва, за Царем служба не пропадет… Ты не можешь себе представить, как довольны мои офицеры…

Они уже слышали про меня и тоже, как ты, были пикированы… Кончаю, сейчас уезжает посыльный… Ближе прижмись, моя цыпка, к своему супругу, о котором можешь теперь и официально заявить, что он человек мужественный… Давай наших малых. Я вас всех несчетно буду целовать, обнимать и благословлю.

Целуй папу с мамой и порадуйся с ними за меня.

Явора, 29 ноября 1914 г.

Дорогая моя Женюрка!

Вчера появился Осип, и я говорил с ним целый вечер, а на ваши карточки смотрю через каждые две минуты… показал их всем офицерам…Мне показалось, что ты высматриваешь не совсем ладно: бледная, усталая, почти больная. Я пробовал выпытать у Осипа, ничего не получил; уговаривал Сидоренко добиться у него, не болела ли ты, как сейчас себя чувствуешь… выходит, как будто все хорошо. Как я мог понять, у тебя два пункта, которые тебя волнуют: 1) что твой супруг ничего не получает и 2) что я принял полк и вступил в новую среду и обстановку. Но первое, я уже тебе писал: я получил Владим[ира] 3 ст[епени] с мечами и Георг[иевское] Оружие и, кроме того, представлен в генералы и к двум генеральским наградам (Станислав 1 и Анна 1)… Начальник дивизии, узнав о моих наградах, смеясь, сказал, что меня придется представлять скоро в фельдмаршалы. Что касается до полка, что же, моя золотая, мне все мыкаться в штабной роли, на помочах; пора и самостоятельно поработать, что я теперь и делаю. А люди? Они везде одинаковы, и люди «новые» скоро становятся «старыми». Встречен я здесь прекрасно; еще недавно из штаба корпуса был в дивизию нагоняй за то, что они медлят с представлением об утверждении меня в должности командира; последние в свою очередь извиняются предо мною, так как думали, что это от них не требуется…

Всё, моя бледная рыбка, сводится к тебе (между прочим, до сих пор я еще ни одной твоей телеграммы не получил… лучше ты их и не посылай), тебе надо поправляться, а для сего: 1) гнать всех гостей, как только стукнет 11 час[ов], и ложиться спать; 2) утром Ейку к себе не допускать раньше 8 часов, продолжая сон; 3) меньше ходить по разным закупкам, справкам, пособиям и т. п.; 4) сидеть в кресле, читать книжку, а заболят глазки (которые сейчас целую) – мечтать о муже, продолжая сидеть в кресле; 5) есть чаще и сытнее, выбирая для сего здоровую и питательную пищу и 6) часа два гулять на воздухе тихой, еле передвигающейся походкой. Тебе это письмо передаст Горнштейн и другое, написанное мною раньше. Твои посылки взбудоражили нас всех; там есть трогательные письма от девочек «солдатикам»… Я поручил раздачу офицеру, и он все ко мне с вопросами: «как раздать, по какой идее, надо, чтобы присутствовал денщик, иначе что-либо будет не так, как хотела Ваша супруга…» В роты так и написано, что пришли подарки от командирши… Но все это, моя цыпка, не должно давать тебе никакого права с получением сего вновь начинать свою беготню по Петрограду, утомляя себя и делая себя еще более бледною…

Осипа через несколько времени думаю вновь послать к вам; он здесь мне не особенно нужен, а вам он более пригодится. В редакции я напишу, но не сейчас: надо немножко подумать, чтобы это вышло ловчее, а у меня сейчас времени совсем нет. Выпало свободное время, и я хочу пройти с прибывшими в полк несколько упражнений стрельбы. Моя теперешняя работа диаметрально противоположна прежней; я чувствую каждый день, что мне Государем вручены четыре т[ысячи] душ, драгоценных и великих, душ русских, и что я должен их уберечь в сложной обстановке войны… более этого, мне дана власть жертвовать этими душами, когда надо выполнить ту или иную боевую задачу, и нет тяжелее для меня греха, если я при этом что-либо упущу, забуду или отнесусь к делу недостаточно вдумчиво…

Вот мысли, которые постоянно живут во мне, и которых не было раньше. И когда я тихо брожу взад-вперед около дома, а на полугорке копаются мои люди или слышатся смех и болтовня, или несется их песня (отдал приказание петь песни, до меня было запрещено), я иначе не думаю об них, как в том духе, что это мои дети, мне Богом и Царем врученные, и что я должен быть готов каждую минуту дать за них ответ… Видишь, моя золотая женка, как идейна моя теперешняя работа, и понятно, что мне приходится много говорить, наставлять, журить или хвалить, как это делается в каждой семье, и без чего семьи настоящей нет.

Как розданы твои посылки, не могу тебе еще сказать, так как это будет делаться вечером, а Горнштейн выезжает сейчас. Имей в виду, что он кончил политехникум в Нью-Йорке и говорит по-английски и немецки. Можешь его посадить за стол и угостить чаем или обедом… Он человек интересный, прибыл из Америки для отбывания воин[ской] повинности и ведет себя молодцом, не походя на своих сородичей… Так смотри же, моя драгоценная женка, побереги себя и поправляйся, а то я здесь буду нервничать и беспокоиться… Снимайся еще с детьми и шли карточки… это так интересно, я любуюсь вами по целым часам. Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

[Без указания места] 14 декабря 1914 г.

Дорогая моя Женюрка!

Через несколько минут иду молиться Богу. Вчера ходил по разным порядкам: зашел в баню, где мылись люди (удалось устроить во второй раз, а до меня не мылись с начала компании), пожурил дежурного офицера, повернул одного купающегося кругом и шлепнул по заднице, чем вызвал смех, потом попробовал пищу и т. д. Сегодня будет почтарь, и, наверное, получу ворох твоих писем. Погода у нас дрянная, слякоть ужасная, выходит похоже на гнилую зиму… Жалко с той стороны, что плохо одетые австрийцы могут лучше держаться.

Горнштейна жду с минуты на минуту и никак не дождусь. Все четыре карточки предо мною, я смотрю на них ежесекундно – и как будто я с вами. Начинает мне казаться, что и ты как будто ничего, не так уж бледна и худа, особенно, если я смотрю вечером при огне.

Позавчера взял ванну и выкупался на славу, Осип вырезал у меня все, что только можно, а другой – Пономаренко, ему помогал; болтали они мне без умолку, рассказали все свои нужды и впечатления. Если тебе будет можно, пришли мне к твоему мундиру широкий ременный пояс, а то мне находят здесь все узкие…

Сейчас выходил, чтобы присутствовать на спевке; у меня это дело все не налаживается; конечно, на войне оно и трудно, но я все пытаюсь его улучшить.

Сколько ты тратишь ежемесячно, я пробовал говорить с Осипом, но он мне не дал определенного ответа. Как ты делишь расходы с мамой и делишь ли?

Начинают в полку подходить ко мне с разными попытками, особенно, когда начинается боевое затишье, и мне приходится делать разные лики. Ребятам не хватает штанов, остальное все вволю; если бы в Петрограде кто об этом подумал и прислал нам вместо теплого или нижнего белья… штаны сильно носятся, но в голову никому не приходят; нужно защитной и прочной материи.

Фотографируй детей и шли карточку. Получу сегодня твои письма и опять буду писать. Давай себя и малых, моя славная, милая, бледная женочка. Я вас обниму, расцелую и благословлю.

[Без начала] 15 декабря 1914 г.

…относительно телеграмм (без Андрея и с Андреем) я рад бы сделать – что я не сделаю для моей драгоценной женки – но забуду все равно… нет сил запомнить при нашей обстановке такие вещи. Телеграммы я посылаю раза два в неделю и не менее одного раза, но, вероятно, доходят они не все и скорость их движения зависит не от моего поручителя… сегодня, напр[имер], я послал с нашим поставщиком и, конечно, он исполнит поручение внимательно, но в какую кипу телеграмм попадет моя, в этом весь секрет дела, в этом условие скорости достижения ею тебя. Я не соберусь написать Ане, напиши ты, что я получил ее письмо и страшно был рад.

Прелестно, что ты читаешь Мережковского; особенно, если делаешь это, лежа в качалке и посасывая конфеты. Прочитай что-либо из новой литературы, а то ведь мы с тобой сильно отстали.

Сейчас два часа гулял на дворе: выпал небольшой снег, в воздухе тихо, погода прелесть. Думал над некоторыми мудреными вопросами по управлению полком; надо сделать некоторые шаги против взаимных интриг и некоторой развязности хозяйственной части полка, и я все взвешивал в голове, как бы это сделать умнее, не лопаясь, подобно ракете. Вчера собирал офицеров и беседовал с ними на разные темы и нравственного, и тактического характера, и лишний раз убедился, какой прекрасный состав дал мне Бог, как внимательно они меня слушали и каким искренним и откровенным тоном я мог говорить с ними…

Получила ли ты 600 руб., пересланных тебе в начале декабря? Ты, пожалуй, дивишься, что я так много тебе высылаю, но дело в том, что я много теперь и получаю; если считать 99 твоих квартирных с 10 руб. на прислугу, то всего выйдет более 800 руб., считая тут полевые порц[ионные], дровяные, фуражные и т. д., а так как в месяц я проживаю на себя рублей 25–30, то за месяц и накапливается рублей до 400, которые я тебе с оказией и высылаю…

Берусь за дела. Давай, женка, твои губки и глазки и давай малышей, которые стоят сейчас предо мною на столе. Я вас буду целовать, обнимать и благословлю.

Ваш отец и муж Андрей.

Твое благословение всегда на службе кладется на аналой, и мы все к нему прикладываемся. Ан[дрей].

[Без указания места] 16 декабря 1914 г.

Дорогая моя и драгоценная женушка,

целую тебя миллион раз и твою маленькую тезку, поздравляю со днем ангела и желаю вам всяческих благ, веселья, здоровья и удач. Вероятно, я поздравляю несколько ранее, но завтра я посылаю капельмейстера в Екатеринослав и даю ему это письмо и телеграмму.

У меня сапожный кризис, и хотя вчера интендант прислал мне уведомление о высылке 900 пар, но я все-таки поднял бурю и экстренно высылаю капельдудку (как единственно свободного человека), чтобы купить или заказать 1000 пар сапог. Образую запас на четверть состава всех людей, и нам будут не страшны никакие превратности.

Сегодня гулял по двору, ко мне подошел Осип, и мы стали вновь переживать все эпизоды и мелочи вашей жизни. Конечно, Ейка в его воспоминаниях появлялась гораздо чаще, чем ей надлежит; обсуждался и Генюша, и только мой милый Кириленок как-то стоял в стороне… Только и упомянул, что, пришедши со своих танцклассов, он берет свою лопаточку, идет на двор – и только его и видели. Выяснили мы с Осипом и то, что тебя более всего волнует; это именно мысль, что я не стану малодушно избегать опасностей и рискую зарваться вперед, но, моя голубка, для меня вопрос кристаллически ясен: я ни шагу не сделаю для рисовки или во имя одного только риска, но когда долг позовет меня на опасность, я ее избегать не могу и не буду. С таким полком, как теперь, я могу быть в значительной мере спокоен, – он должен меня выручать и не должен заставить идти вперед, в качестве отдельного бойца… все остальное в Божьей воле… Что касается той мысли, что в полку чужие люди и меня предадут, то теперь они мне хорошо знакомы и близки, и не выдадут.

Как-то пройдут у вас дни двойных именин? Что получит Ейка? Тут собираются праздновать твои именины. Ну, подходите обе, именинницы, я вас буду целовать особенно, крепче, больше.

Поздравляю папу и маму с именинницей.

Обнимаю, целую и благословляю.

Ст. Самбор, 20 декабря 1914 г.

Дорогая Женюрочка!

Твое описание боя (в письме от 9 декабря) заставило меня много смеяться; я второпях его даже и не понял, и только твое «крикливое посредничество» объяснило мне, в чем дело. И настоящий бой, моя золотая, мало чем отличается от вашего, с тою разницей, что ваш воин рискует синяком, а здешний – жизнью… шум же, горячность, лопающиеся шрапнели, это и там, и там одинаково. Ты все спрашиваешь про Осипа, мне досадно, что я не протелеграфировал о его отбытии, хотя сейчас ты, конечно, об нем знаешь от Горнштейна. Мы с адъютантом ждем его уже с неделю и всё руками разводим, где он делся. Одинаково приходим к предположению, что ты обложила его посылками и он с ними стрянет на всех закоулках.

Тебя, по-видимому, более интересует Легкомысленный, чем Машка, переименованная теперь в Галю, но последняя мне милее и первого, и красавца (действительно, картина) Орла… Я на ней езжу мало, но ласкаю ее много и забочусь о ней больше, чем о других… Она меня вырвала из когтей смерти, а сама при этом пострадала страшным ранением (большая рана в грудь; лечилась более месяца), и мне это всегда приходит в голову, когда я вижу ее или еду на ней. Что она Галя, узнал сегодня… я начал в дороге трепать [ее] по шее, повторяя: «Машка, моя Машка», и вдруг сзади слышу бас Сидоренко: «Какая она Машка, это не хорошо, она у нас Галя». Это мне понравилось, и с тех пор она у нас Галя…

В прошлом письме я поздравил тебя и Ейку со днем Ангела, а сегодня с адъютантом (у которого жена тоже Евгения) посылаем посыльного, чтобы он, когда нужно, послал телеграмму… едва ли мы потрафим. Получил письмо от Зайцева (из Холма), очень приподнятое, в восторге от наших мальчиков и особенно Ейки. Скоро возвращается в Петроград… зови к себе их чаще, они были ко мне очень хороши и внимательны, а главное: они очень любят детей. Получил также письмо от Яши [Ратмирова], очень веселое (сын его отличается и получает 5-ю награду). Как-нибудь залпом отвечу и Ане, и Кае. Эти дни я тебе наладился писать чуть ли не через день. Готовимся к праздникам и полны хлопот об елке, солдат[ском] спектакле и т. п. Пожалуй, письмо получишь под Новый год, тогда с ним и поздравляю. Прижмись, моя золотая голубка, с детками ближе, я вас обниму, расцелую и благословлю.

Яб[лонка] Ниж[няя], 26 декабря 1914 г.

Дорогая моя Женюрка!

Почтарь едет чрез 20 мин[ут], и я спешу черкнуть тебе несколько слов. Служба утром 25-го прошла прекрасно; жителей набралось полно, позажигали разные свечи, певчие пели чудно, старик церковник упрямо звонил в колокольчик, несмотря на протесты батюшки… словом, была какая-то прелесть униатского, и настроение было торжественно-приподнятое. Сегодня батюшка служил по просьбе поселян, стосковавшихся по службе; солдат, занятых работами, было мало. Ты видишь из этого, что если наши духовные вожди не будут слишком формальны, возврат униатов в лоно Православной Церкви совершится скоро и сам собою.

Получил твое письмо от 15 дек[абря] с описанием вашей репетиции и случая с помятым туркой… прочитал вслух, и картинка всем очень понравилась… пиши так, это так оживляет предо мною всех вас, и я моменты живу снова с вами… Получил вместе с твоим письмо от Зайцевой (кажется, Стефания Фирсовна); поблагодари ее за память (открытка); она так хорошо говорит о наших пузырях; я ей не могу ответить и по времени, и по незнанию точно ее имени. Кто тебе написал из офицеров, не знаю, но Антипин (ст[арший] врач) написал наверное. По твоим письмам сужу, что Горнштейн до сих пор еще в Петроград не прибыл… Это меня очень озадачивает, не заболел ли. Поторопи его, если он прибудет. Елка для детей прошла хорошо, как мне говорили офицеры; собралось много народу, пели коляды, восторг детей был полный…

Почтарь торопит. Целую вас всех крепко. Поздравляю с Новым годом, так как, вероятно, получишь это письмо как раз к нему. Куда это, моя голубка, ты еще стала ходить? Какая-то организация Государыни Императрицы? Крепко обнимаю, целую и благословляю вас.

P. S. Умудрился написать папе с мамой.

[Здесь и далее без указания места]

12 января 1915 г. [Открытка]

Дорогая моя Женюрка!

Сегодня получил два твоих письма и вижу, что ты кутишь… очень рад. На карточке узнал тебя по боа, а потом рассмотрел сквозь лупу… кажется, ты молодцом… Целуй всех, с кем ты там снялась. Значит Саша Попов остался дома; как это вышло? Думаю, что он очень томится. В ближайший раз жду от тебя большое письмо, которое ты мне будешь писать под Н[овый] год. У нас погода благодатная, все покрыто снегом, и я между делом люблю погулять в своей солдат[ской] шинели… Если будешь для нас собирать [посылку], то пропагандируй нижнее белье. Я и по письму Каи вижу, что об этом чаще всего забывают… белья этого можно нашить много, а нам это очень нужно. Приехал ли папа? Я так рад за него. Целую, обнимаю и благословляю тебя и деток.

18 января 1915 г.

Дорогая моя женушка,

если я не заставлю себя насильно сесть за письмо тебе, то я это не скоро сделаю; бой идет непрерывно уже неделю, и я все время занят решением вопросов, с ним связанных. 16-го, напр[имер], когда я получил два твоих славных и ласковых письма (от 31 дек[абря] и 2 янв[аря]), положение моего полка было кислое: на него напирали четверные силы противника, и я должен был решить вопрос, отгрызаться ли от него зубами или отбиваться кулаками. Пустив в ход пулеметы, артиллерию и штыки, я успешно продержался до ночи, а ночью стал трепать моего соперника непрерывными атаками, с утра их возобновил и в конце концов убедил его, что не он сильнее меня вчетверо; а я сильнее его… в результате – его отступление с позиции.

Но я заболтался и увлекся в сторону: так вот, в такие-то кислые минуты я получил твои божественные письма… я наскоро пробежал их и пошел распоряжаться; часа через 2–3 уловил момент и еще пробежал, и опять распоряжаться. И ты, моя золотая женка, вдохновила меня в эти минуты, подняла мои нервы и сделала меня непреодолимым. Кто-то мне сказал, что как бы не пришлось отойти, но я ответил со смехом, что буду держаться полтора месяца и не отойду и на полвершка… я продолжал думать о твоих письмах. Когда же прошла ночь успешно и с утра я стал уже дерзким, я выбрал длинную минуту и прочитал твои письма еще раз, строчка от строчки. Спасибо, моя славная девочка, и за ласку, и за добрые мысли. Нам, русским, правда, они так свойственны, уже такая мы Богом обласканная порода. Как это ясно на войне, как ярки здесь русские черты характера!

Когда я еще был у Павлова и отбивался против обхода (за что представлен в генералы), я долго потом ждал сотни с боевого участка; а особенно запоздала одна, и это меня волновало, так как нам предстоял страшно трудный путь, горами, лесом, в ужасно темную ночь… Она появилась поздно, 8 человек несли большие носилки с раненым, что их и задержало… Я первую минуту вообразил, что принесли нашего офицера, и каково было мое удивление: это несли грузного раненого австрийца, с которым они часа три пред этим вели жаркий бой. И они несли его, чередуясь чрез 100–200 шагов, и мучались, и спотыкались, и утирали свои потные лбы… и все это после больших трудов боевого дня. Кому даны такие подвиги кроме нас, русских?

Приводит солдат ко мне пленного мадьяра (в одном кармане торчит кусок хлеба, из другого высматривает шмоток сала – кто-то сунул на дороге) и весь сияет… «Почему одного? Чему рад?» «Так что, Ваше Выс[окоблагороди]е, мы их на снегу нашли пять человек, этот еще глазами трошки лупил, а тех четверых как ни ворочали, ничего не вышло… замерзли. А этого терли-терли, притащили к себе и отходили… И я теперь его будто своим считаю», – заканчивает он свои объяснения, весело и любовно посматривая на своего «врага». Вчера приводят ко мне 18 пленных мадьяров (так как они прошли уже через солдатские руки, то из карманов, как сказал выше и как всегда бывает, почти у каждого высматривало то или другое солдатское достояние); наши денщики заволновались и забегали: чем будут угощать, пока делается расспрос… порезали сало в куски и зажарили, отдали свои хлеб, табак, сахар, один стащил мой запас конфет… Мадьяры ушли не более как через полчаса, а проводы были, как будто год знакомы: пожиманье рук, хлопанье по плечу, фразы «кланяйтесь там, земляки, нашим» и т. п.

И таких примеров сколько хочешь, на каждом шагу, и как все это трогательно просто и красиво. И это их не только поражает, а прямо потрясает до глубины сердец; даже суровые, измученные и упрямые лица венгров не в силах выдержать, и на них, после нашей русской обработки, налетает теплая благодарная улыбка. Пока прекращаю писанье; поговорю по телефонам, как обстоит наша «обстановка»…

19 января 1915 г.

«Обстановка» задержала на целые сутки. Я забыл тебе сказать, что присланные тобою 10 пар сапог (с Горнштейном) я раздавал лично; думал отдать солдатам и высматривал только, кому; но случайно один офицер стал жаловаться на «босоногость»; я предложил ему выбрать и дал; за ним через полчаса явились три офицера, тоже взяли… в конце концов, кроме двух пар, все пошли офицерам и доставили им несказанное удовольствие; сапожный вопрос здесь одинаково труден как для солдат, так и для офицеров, но первым помогаем мы, и они у меня, напр[имер], теперь прекрасно обуты, а офицеру как помочь: он не просит, а на подошву ему посмотреть не догадаешься. Во всяком случае, обутые офицеры были страшно тебе благодарны и собирались посылать признательную телеграмму с подписью «благодарные босяки». Может быть, послали (все это от меня держится в секрете), а вернее, скоро стало некогда.

Позавчера поздравил своего ефрейтора (фамилия Ктитор) унтер-офицером, обещал ему Георгия 2-й степ[ени] (4-й имеет, а 3-м пошло предст[авление]) и в конце короткого слова приказал целовать «своего командира полка». Солдатишки кругом застыли от волнения, у Ктитора (огромный страшной силы малый) выступили на глазах слезы. Незадолго до этой сцены Ктитор вынес или частью вывел из-под огня раненого – одного из моих штаб-офицеров, в снегу по пояс и на длинную крутую гору. Чтобы понять силу его дела и вообще трогательность обстановки, должен добавить, что шт[аб]-офицер приказывал себя бросить (мало было шансов, что его вытащат) и спасаться самим, но Ктитор не послушался и выпер своего офицера на гору. Рана хотя и оказалась очень серьезная, но шансы на жизнь теперь полные.

Писал ли я тебе, что 30 декабря последовало мое утверждение; из твоего письма от 31 дек[абря] я вижу, что ты этого еще не знала: что же смотрят мои товарищи по Глав[ному] упр[авлению] Ген[ерального] штаба. Жду, что будешь рассказывать о впечатлениях папы; как это мило с его стороны, что с «полей битвы» он привез мальчикам подобранное немецкое «оружие»… я думаю, рассказано моим воинам в этом духе. У меня сейчас в одной роте два милых добровольца (один говорит – ему 16 лет, а другой 17… тот и другой несомненно убавляют); младший с Георгием, старший получит Георг[иевскую] медаль. Отдал их моей «красной девице»… у меня есть такой рот[ный] командир (слабость моя и всех) – идеалист, мечтатель, службист и несказанного мужества. Теперь он и возится со своими двумя малышами: смотреть и крайне забавно, и умилительно… ребята молодцы и очень храбрые.

Надо кончать, а то я и это не пошлю. Стоят холодные дни, кругом белые с лесами горы и непрерывно гудит орудийная музыка. Давай себя и малышей поближе, я вас много, крепко и сладко расцелую, обниму и благословлю.

Целуй папу и маму; я ей из-за этих боев никак не могу собраться написать… целуй и обнимай их. Андрей.

Вчера, в воскресенье, заказал батюшке обедню, но с утра началась всяческая трескотня – орудийная, ружейная, пулеметная… Офицеры меня спрашивают, пойду ли я молиться (около трех четвертей верст в сторону). Я ответил: «Буду я из-за гов…ков лишать себя удовольствия помолиться Богу». Пошел, и ни одного тревожного донесения.

21 января 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюра!

Так некогда, что только могу черкнуть открытку. Сейчас получил четыре твоих письма… В какую новую квартиру вы въехали? Что рассказывает папа? Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

22 января 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюша!

Меня тревожит оговорка в твоем письме, где ты говоришь о входе в новую квартиру. Если правда, то какой адрес? О таких случаях повторяй в письмах несколько раз подряд, на случай пропажи или запоздания какого-либо из них. В последнем письме (от 8 янв[аря]) ты говоришь, что давно нет от меня писем. Имей в виду, что не менее одного раза в неделю я телеграфирую, не менее двух раз пишу, притом каждый из этих раз набрасываю короткую открытку, вроде этой. Обнимаю вас, целую и благословляю.

22 января 1915 г.

Дорогая моя и ненаглядная Женюрочка,

вырываю свободную секунду, чтобы использовать отходящую почту. Ты, кажется (судя по одной оговорке), переменила квартиру, но адреса я не знаю; пока не получу нового, буду писать по старому… посылай за справками к швейцару старой квартиры или заяви на почте. В письме от 8 янв[аря] ты говоришь, что давно не получала от меня писем; правда, последние 10–11 дней я страшно занят и могу разве только помечтать о своей маленькой женушке в промежутке между двумя распоряжениями, но до этого я был сравнительно свободен и писал не менее двух раз в неделю. Вообще же имей в виду, что раз в неделю я телеграфирую и не менее двух раз в неделю стараюсь писать, притом каждый раз кроме закрытого письма и одну открытку.

Чтобы не забыть, расскажу тебе о вчерашнем случае: дозор (человек 5) моего полка пред рассветом подкрадывается к неприятельскому окопу, чтобы выяснить его очертание и число народа в нем. Подошли люди очень близко, и вдруг один из них (особенно, вероятно, с тонким ухом) услышал из окопа храп; поползли дальше, храп стали слышать и другие и по всему окопу… ближе, и что же видят: в окопе в разных позах спят глубоким сном 13 мадьяров, а между ними лежат 5 с пробитыми головами… это те, которые неосторожно высунули головы и были убиты нашими. Стали будить защитников и еле-еле разбудили; оказалось, пролежав в снегу ночь, они к утру закоченели и заснули сном замерзающих. Приди наши полчасом позднее, они нашли бы там 18 трупов. Поднятые еле держались на ногах и еле дошли до наших хат, где их по обыкновению отогрели и накормили.

У нас сейчас стоят холодные дни, форменная и глубокая зима; я своих людей закутал тепло и обул в валенки; приказал мяса закладывать, сколько влезет (страшно ругаюсь, если, пробуя пищу, нахожу недостатки), ни в коем случае менее полутора фунтов на человека, даю много сала (хорошо греет) и т. п., словом, при помощи моих славных офицеров стойко борюсь с той обстановкой, которая нас окружает, и, вероятно, благодаря этому у меня нет ни отмороженных, ни изнуренных. Но с другой стороны злосчастный наш противник страдает несказанно; несколько дней тому назад одна венгерская рота, выдвинутая против нас вперед, провела в окопах почти всю ночь; пред утром она была замечена и нами атакована; много было убито или переколото, свыше 50 чел[овек] взято в плен, остальные бежали; пленный фельдфебель рассказал, что в этой роте было 160 человек и из них до момента нашей атаки убыло в госпиталь 44 с отмороженными ногами. Когда мне приводят пленных (за последние 2 дня моим полком захвачено 2 пулемета и взяты в плен 2 офиц[ера] и свыше 600 ниж[них] чинов, не считая пока раненых… мы все страшно горды и довольны, так как до сих пор полк ни разу не взял такой массы пленных и пулеметы также берет в первый раз. Я их уже зачислил в пулемет[ную] команду, и пулеметчики с утра ходят с задранными кверху носами), то я не могу смотреть на них без горечи: холодные, голодные, мокрые, от изнурения и лишений прямо одичавшие; дадут им хлеба, они набрасываются на него как собаки (прости грубое выражение).

Вчера получил от Mad-me Пацапай письмо; она пишет, что слышала о смерти своего мужа и просит меня, как найти и перевезти его тело; она жалуется, что никто из дивизии не написал ей ни слова. Я ответил телеграммой, что давно вне дивизии, указал телеграфировать Петровскому и выразил свое сочувствие. Напиши ей (ее адрес Киев, Крестовский переулок, д. 6, кв. 6) и утешь ее; может быть в браке она и не нашла много радости, но ведет сейчас она себя, как хорошая и правильная жена военного.

Относительно Платова ты меня поразила громом… в такие минуты – и увлекаться личным, и к тому же грязным делом; одно объяснение, что он рехнулся… у него есть кто-то в семье.

Напиши мне номера Высоч[айших] приказов и числа награждения меня Влад[имиром] 3, получения Георг[иевского] оружия и утверждения в должности командира полка. Сегодня еще напишу открытку: она вернее и скорее дойдет. Давай, моя драгоценная женка, твои губки… когда мой полк дерется и я веду руководство, я мечтаю о тебе, моя детка, под звуки артилл[ерийского] и ружейн[ого] огня, и мне чудится тогда, что ты рядом со мною и помогаешь мне в великом труде. Целую, обнимаю и благословляю тебя и малышей.

22 января 1915 г. [открытка]

Дорогая Женюша!

Рад, что мальчики начинают кататься на коньках; по своим воспоминаниям знаю, как это захватывает. Купи и Кирилочке, пусть учится, но только, чтобы не перетрудил больную ножку, которая, по твоим словам, еще устает. О визите Еички к крестной матери говорила и Саша в письме к Осипу. На вопрос, где он, Ея ответила: «Осичка на войне с Андрюшей». Целуй всех, кто прислал мне поцелуи и поклоны… мне отцеловаться будет легче, в привычку: я обыкновенно целую солдат, которые получают кресты и Георг[иевские] медали. Крепко вас, мои милые, обнимаю, целую и благословляю.

Целуй папу с мамой.

24 января 1915 г.

Дорогая Женюрочка!

Дня через два думаю выслать к вам Осипа; надо переслать ассигновку, да кроме того, меня беспокоит незнание твоего нового адреса, и я через него хочу справиться. Он теперь приказный и имеет Георгиевскую медаль, почему его кверху смотрящий нос стал смотреть еще выше, делая новоиспеченного героя совсем курносым.

Твое последнее письмо, в котором ты описываешь свое катанье на коньках с сыновьями (младший тебя замучил, а старший воображает себя призером на третьем месте), как Кирилочка начинает читать; а дочь критикует старые шляпы, сильно меня взбудоражило… гуляя по дорожке, я воображал вас живо пред собою, и, наконец, так живо, что, по свойственному мне суеверию, стал бояться… все ли вы здоровы? Я думаю, Генюша должен кататься до одури: я кататься любил страшно и выкидывал невероятные штуки (напр[имер], с ледяных гор задом наперед с прыжком в воздухе и с поворотом корпуса в нормальное положение); первые дни обучения я не ел и не пил, и зазвать домой хозяйка (в Нижне-Чирской станице) меня не могла. Что Кириленок любит читать, это прелестно, а что Ейка критикует старые шляпы, это непохвально… мы с тобой глубокие демократы, нас могут не любить равные или высшие, но низшие всегда будут любить за доступность и простоту. И Ейке не годится фанаберии набираться. И вперед, золотая женушка, пиши больше про наших малышей; если бы ты могла меня наблюдать после твоего письма: как много я улыбался, бродя по тропинке.

Напиши мне, сколько получаешь ты теперь как командирша полка. Я думаю, около 435 рублей. 100 жалов[анья] +225 столовых +100 квартирных +10 на денщика. С Осипом напишу больше. Пришли с докладом. Давай ко мне малых – наших птенцов – и себя. Я вас много буду обнимать, целовать и благословлю.

25 января 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюша!

Думаю на днях выслать Осипа с разными поручениями. Сегодня жду нашего почтаря и некоторую кипу писем от тебя. Прочту и буду думать о вас, бродя по тропинке взад-вперед. У нас глубокая зима, но сегодня стало много мягче. Скорее сообщай мне твой новый адрес. Если надумаешь что присылать нам, то больше всего мы желаем получить нижнее белье, а потом, пожалуй, сапоги. Первое так скоро рвется, и в нем нужда постоянная. Все остальное у нас прекрасно.

Обнимаю, целую и благословляю вас.

31 января 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюра!

Получил массу твоих писем. С удовольствием читаю, что дети катаются на коньках. Чтобы Кирилочка не рвал каблуков, сделай ему очень низкие, и пусть прибьют крепче, а на коньках пусть катается. Как выходит это у Гени? Ейка действительно страшно смешная, судя по ее фразам и фокусам. У нас временно зима попробовала сдать, но надолго ли – не знаем… Здесь всё от ветра: подует он с севера – и вновь холодно… с юга – пахнет весной.

Крепко вас всех обнимаю, целую и благословляю.

31 января 1915 г.

Дорогая моя Женюрочка,

сегодня получил сразу восемь твоих писем, прочитал их сначала наскоро, а затем, при свободной минуте, как следует. Отвечаю на те вопросы, которые тебя наиболее волнуют: Осип – приказный и получил Георгиевскую медаль, Сидоренко – младший урядник и Георгиевский кавалер… я думаю, с них за глаза довольно. О том, что их кто-то может взять, думать не стоит: это все глупости, особенно же относительно Осипа. Здесь вообще некогда заниматься такими мелочами, да никто ими и не интересуется. Сплошь да и рядом, прибьется какой-либо солдат, а то и несколько, к нам из тех, что потеряли свою часть… берем его в полк и марш в бой… а часть уведомляем. Пошли же его дальше искать свою часть, и он вновь на целые месяцы был бы потерян для дела. Также и с Сидоренко; отпусти я его, когда он найдет свою часть и где он ее найдет, а тут он мне нужен каждую минуту. Да наконец я только что (не более недели) отдал приказ о собственном учреждении, и только с этого момента я обязан формально отпустить Сидоренко.

Я в восторге от юбилейного значка; я сам думал об этом, комбинировал те же элементы, но или забыл тебе написать, или, может быть, даже написал, но ты не получила моего письма. Крепко целуй папу с мамой за их милую мысль и добрую об нас с тобой думу; вырву минуту и сам напишу, но пока совершенно не до этого. Я папе с мамой написал действительно (ухитрился) и не знаю, где это письмо до сих пор болтается. Это тем более досадно, что в письме я касался вопросов, связанных с отчетностью по приграничным делам, и советовался с ним, как быть.

Позавчера выслал Осипа; он сначала заедет в Каменец-Подольск, а затем к вам… пусть он остается, сколько тебе нужно. Из оружия, что он везет к тебе, большее папе, среднее Гене и малое Кирилочке… мальчики пусть поиграют, а затем надо смазать и повесить. На сторону подари разве только в крайнем случае, да и то не более одного экземпляра.

Ты редко получаешь мои письма, вероятно, не все доходят. В неделю я пишу два раза и каждый раз по два письма – закрытое и открытое по тому соображению, что первое запоздает и, может быть, не дойдет, а второе дойдет обязательно и довольно скоро. Если ты не получаешь, виноват кто-то другой, а не твой исправный и старательный муж. По твоим письмам вижу, что некоторые из моих до тебя не дошли… Что делать! Ты теперь получаешь 435 рублей (как ты и писала) и если расходы сведешь к 300 (не считая посторонних и экстренных), то это все, что и нужно, и то у тебя будет оставаться. Во всяком случае, я не вижу нужды, чтобы ты себя в чем стесняла. Я со своей стороны высылаю тебе в месяц не менее 300–400 рублей, так как более 50 рублей в месяц на себя истратить никак не могу.

Ты видишь, золотая моя женка, что, получив от тебя кипу писем, я могу отвечать только деловым тоном, чтобы ответить на твои вопросы.

Еще. У меня три верховых лошади: Галя, Легкомысленный и Орел, сажусь по очереди, смотря по дороге и другим соображениям. Орел – полковой, редкой красоты лошадь, но нежный и несколько слабоватый… парадный конь и потому более для мирного времени, так как тут парадиться некогда…

У меня приходит курьезная мысль: в последнее время в письмах тебе я привожу некоторые военные эпизоды из переживаемых нами. Не служит ли это причиной недохода некоторых из моих писем? Вскроют, прочитают… и используют для сообщений в газету, для статьи, для фельетона. Зачем изобретательному корреспонденту рисковать головой: сделайся своим человеком в цензурной комиссии – и материалу хоть отбавляй… Впрочем, может быть, это только моя фантазия и мои письма ты рано или поздно получишь.

Сейчас у нас Масленица, но наши продукты где-то застряли по дороге, и мы выполняем что-то среднее. Раз ели блины со сметаной, раз вареники… Ничего выходит. Послезавтра наступает Великий пост, и люди приступают к говению. Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

Целуй папу с мамой и знакомых.

Шинель присылай, если найдешь… Государь ходит в солдатской шинели.

3 февраля 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюра!

Сегодня получил твою открытку от 17 января; два дня пред этим – письмо от 19 января. Сегодня исповедовался и причащался с третью своего полка. Молились усердно и так горячо, как только люди молятся на войне. У нас сейчас оттепель и грязь; крестьяне говорят, что зима еще будет. Шли, моя золотая, ваши карточки, ты редко снимаешься. Карточки так дополняют все твои описания. Целуй папу и маму. Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

Жду шинель.

3 февраля 1915 г.

Дорогая моя Женюра,

сегодня исповедовался и причастился с третью своего полка. Теперь я стал спокойнее. Разделил полк на три части и стал их пропускать на молитву, все время думал, что австрийцы не дадут… пока удалось. Теперь к посту приступает вторая треть. Молились мы очень усердно и старательно, как только молятся на войне или, по словам поговорки, на море; артиллерия вела свою музыку, день сиял прекрасный, и мы тесною толпой наполняли маленькую русинскую церковь; при словах «Господи, Владыко живота моего» могли земной поклон делать только передние…

Скоро к вам приедет Осип, сегодня он, вероятно, уже в Каменце, откуда он пошлет тебе телеграмму; приедет он раньше этого письма и будет вам обстоятельно все рассказывать; теперь он был недалеко от меня и ему было, что понаблюдать. У них с Сидоренко есть что-то вроде взаимного соревнования или зависти, и он нет-нет, да и пройдется по адресу Архипа. Ему неясно, по-видимому, одно, что Сидоренко был рядом со мною во все трудные минуты почти всегда, не бросил меня, когда многие бы это сделали, и это, понятно, ставит его в моих глазах на особое положение. Когда он тут рассказывает о наших приключениях, то слушатели только диву даются. Эту сторону дела Осип упускает из виду, и потому вся перспектива моего отношения к Сидоренке становится для него мутной.

У нас заявился Илько, мальчик лет 7–8, который живет то с денщиками, то с телефонистами; все его не только любят, но даже и балуют; теперь заняты все, чтобы сшить ему форменную одежду. Он приплелся из соседней деревни с раненым солдатом другого полка; солдат пошел дальше, а мальчик остался, так как устал, подошел к нашему часовому и начал плакать. Его увидел наш офицер и приспособил на денщицкую. Отец его давно в Америке, мать умерла. Когда его село начали бомбардировать, Илько вышел в поле и уцепился за раненого солдата… идти дальше нас по снегу у него не хватило детских сил, и он попал к нам. На другой день он чувствовал себя как дома, стал подметать комнаты и поступил к ребятам в науку, теперь уже знает всю «Словесность». Часто к нам доносится его детский голос, или повторяющий военные термины, или задающий вопросы. Один из офицеров (спорят двое) хочет его при первой оказии отправить к себе в Россию, куда Илько готов ехать с удовольствием.

А вот тебе еще эпизод. Человек пять (не моего полка) несут на позицию в свою роту хлеб, консервы и прочее, и вдруг в изгибе долины натыкаются на австрийский дозор. «Стой». Стали. «Идите к нам в плен, вы безоружные», – говорят австрийцы. «Что ж, – отвечают наши, – у вас ружья, а у нас хлеб и консервы… пойдемте к нам в плен: голодать не будете». Задумались. «Но нас больше», – надумали австрийцы. «Это верно, – говорят наши, – давайте покурим и помаракуем, как быть». Закурили. В это время показывается наш дозор, человек пять. «Что вы тут делаете?» – «Да вот, решаем, кому идти в плен». Рассмотрели дело вновь, и австрийцы повернули в нашу сторону.

Сейчас по телефону мне сообщили, что в районе наших войск спустился германский аэроплан и попался к нам в плен; говорят, что или не хватило бензину, или отказала машина… наблюдатели рассказывают, как долго в воздухе боролся аэроплан, чтобы пробиться до своих.

У нас временно наступила оттепель и запахло весною; жители говорят, что это обманчиво и Пасха будет в снегу. Мы, пожалуй, морозу больше рады, так как с теплом становится слишком у нас грязно. С этой почтой пришла от тебя, моя цыпка, только одна открытка, в которой ты ни слова не сказала о наших птенцах. Напиши, каковы успехи Гени и каковы шансы на выдержание им экзамена осенью: ему будет 25 сентября уже 10 лет. Читает ли Кирилка по складам или связно, можно ли понимать мысль, слушая его чтение. Сегодня вышлю тебе около 300 рублей (100 отдал Осипу). Давай твои глазки и губки, и с малыми, я вас обниму, расцелую и благословлю.

7 февраля 1915 г. [Открытка]

Пользуюсь оказией, чтобы послать открытку. У нас сейчас дивный весенний день. Полк мой сегодня кончает говенье, и я очень доволен. Знаю, что 18-го вы снимались. Жду вашу карточку с нетерпением. Осип, вероятно, к вам приехал, и у вас стоит непрерывный разговор. Как пограничная отчетность? Слышно ли что про Александра Михайловича? Портянко получил Георгиевское оружие. Целую, обнимаю и благословляю Вас.

Целуй папу с мамой.

7 февраля 1915 г. [Открытка]

Дорогая моя женушка!

Сегодня выезжает в Петроград шт[абс]-кап[итан] моего полка Роман Карлович Островский. Ему нужно произвесть над собою серьезную операцию. Он будет у тебя. Помоги ему, устрой его в военный госпиталь, и так, чтобы им занялся профессор. Он тебе расскажет подробно и интересно о нашей жизни – боевой и бытовой. Лучшего рассказчика – и по знанию предмета и по искусству – тебе не найти. Бинокли получил и калоши (карты много раньше). Большое тебе, дорогая женка, спасибо за бинокли, мы теперь себя в этом отношении хорошо подкрепили. Больше пока не нужно. У нас есть и порядочный запас австрийских. Зима у нас все продолжается, хотя в воздухе тепло и на земле становится грязно, особенно на дорогах… Жители говорят, что зима еще продержится. Посмотрим, так ли это будет. Крепко вас целую, обнимаю и благословляю.

8 февраля 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюрка!

Я послал тебе четыре снимка, и хотя они не совсем удачны, но кое-что тебе из нашей жизни они все-таки расскажут. У нас сейчас моросит дождь и заставляет меня приходить с прогулки совершенно мокрым. Осип теперь у вас, и идет целая трескотня; днем едва ли тебе можно его выслушать, из-за атак малых, которые тоже имеют свои вопросы и свое суждение о вещах. У меня в полку все протекает благополучно, больных мало, и это меня очень радует. На войне приходится более бороться с болезнями, чем с пулями и снарядами противника… старый не умирающий закон войны. Твое письмо с рассказами папы до меня еще не дошло, и я все еще не теряю надежды его получить.

Целуй папу с мамой. Обнимаю, целую и благословляю вас.

8 февраля 1915 г.

Дорогая моя Женюрка!

Вчера получил три твоих письма и нарочно не прекратил доклада, а приказал временно отнести письма к кровати (у нее мой маленький столик), продолжая заниматься делом… а потом лег на кровать и… унесся к вам. Догадываюсь, что ты чувствуешь себя спокойнее прежнего, ложишься спать вовремя и вообще, моя славная детка ведет себя прекрасно. Картина, набросанная тобой о Генюше и Ейке (уезжающей в гостиную), ярка, и я вижу их как живых; нету ничего о Кириленке, вероятно, мой белый мальчишка в минуты твоего писанья суслился где-либо в углу и ускользнул от твоего наблюдения… Что Генюша хорошо занимается, это приятно; его рассеянность – вещь не страшная (говоря между нами с тобой), она: 1) признак способности и 2) является экономическим аппаратом, под покровом которого ребенок отдыхает от непрерывного напряжения… Откуда у него сразу всплыла такая музыкальность? Я уже начинал думать, что он будет слаб в этом отношении: тонировал он неточно, головных нот брать не умел и т. п., а теперь, поди же, сразу и заиграл, и запел. Вероятно, славную картину представляете вы – мать со старшим сыном, когда выполняете с ним дуэт, а еще забавнее, когда другая пара (младшие) под вашу музыку танцуют, и получается уже квартет…

Твое письмо к М-me Машуковой обошло, по-видимому, все дамские руки полка, и одна из дам пишет сюда своему мужу по поводу этого, замечая: «Письмо написано очень хорошо…» Этот отзыв должен тебе польстить, так как указанная дама является классной дамой Мар[иинско]й женской гимназии и в этих вещах толк понимает.

Посылаю тебе три карточки. Если они до тебя дойдут, то пусть Осип тебе изложит, кто на них изображен. Одна из них – где мы верхами – совсем плоха: не взято расстояние и на один снимок налеплен другой. Но ты с твоими глазами, конечно, все рассмотришь и даже двух моих лошадей – Орла и Галю. В той папахе, в которой я снялся, я хожу редко: она слишком шикарна и неглубоко сидит на голове; чаще я бываю в белой – более скромной и емкой; обыкновенно за… [без окончания]

10 февраля 1915 г.

Дорогая и ненаглядная моя Женюрочка,

хотел подождать почтаря, а с ним и письма от тебя, да не утерпел и сел поговорить с тобою… С полудня пошел снег и идет по сие время (8 час[ов] веч[ера]); я только что возвратился с прогулки, весь белый от снега. Все хожу и думаю о тех текущих вопросах, которые я должен решить. Править полком дело несомненно трудное, особенно в военное время; к вопросам мирного порядка – нудным и глубоким, смешным и драматичным – война приклеивает вопросы боевые, всегда роковые, глубокие и серьезные, где все важно, все ответственно, все тревожит душу и совесть. Возьми одни офицерские награды. От меня исходит, напр[имер], представление офицера к Георгию; но ведь это факт, который отверху донизу изменяет будущий облик его жизни: предельный батальонный командир, до этого офицер, с Георгием станет минимум полковым командиром. Как нужно подумать над вопросом, чтобы не поднять недостойного и не обидеть товарищей. А награды нижних чинов, дающие счастливцу на всю жизнь от 12 рублей в год и более? А в его крестьянском обиходе разве это пустяк? А грустная необходимость отрешать от командования ротой (у меня был один случай) или батальоном во имя пользы дела? А выполнение права назначения полевого суда (правда, в исключительных и – не для военных – случаях)? А выполнение боевых задач, влекущих за собою смерти и ранения? И все это должно быть продумано и рассмотрено со всех сторон, в глубину и ширь, а есть ли на это время? В боевые моменты судьба пошлет для решения рокового вопроса какие-либо жалкие и нервные пять минут, когда ты и сам – решающий вопрос – будешь находиться под шрапнельным и ружейным огнем. Вот почему все выводы военных, сделанные в тиши кабинета, так часто не совпадают со впечатлениями и пониманием практиков войны. Бой был бы пустой задачей, если бы ее пришлось решать, сидя в уютном кабинете и располагая для решения неограниченным временем. Увы, ее решаешь под огнем и даются тебе минуты времени… более удобная обстановка является скорее исключением…

Вот, моя золотая женушка, ход мыслей, которые я принес сейчас со двора вместе с хлопьями снега на моей шинели… Говорят, что самые капризные мужья возвращаются с войны кроткими и терпеливыми, настолько война углубляет их психику и делает в их глазах мелким и пустым все то, что ранее волновало их, вызывая с их стороны досаду и капризы…

Хотя с опозданием, но мы читаем газеты, и Боже мой: как бедны темы г. газетчиков, как много они врут, как раздувают пустые факты и как странно идут мимо дел трогательных и поразительных… Виден человек, желающий заработать и натягивающий на картину войны свое дырявое, узкое, а часто и малодушное понимание. А сколько технического невежества? Конечно, военное дело есть дело специальное, но пишущему об нем надо познакомиться с азами. Сколько говорят о доведенной до нищеты Галиции, а что приводят кроме общих слов? Вот тебе несколько примеров. Между моим полком и противником лежит нейтральная деревня, куда спускаются то мои, то их разведчики: их – чтобы окончательно дограбить, что есть; мои – чтобы подобрать оружие и добыть языка (поймать пленных). Деревня разбита артиллерией, в избах окон нет, жители ее покинули: мужчины, чтобы не попасть в солдаты, женщины, чтобы избежать насилования со стороны мадьяров; дети постарше приплелись к нам пешком, малых принесли на руках… Остались в деревне старики и старухи, которые не могут перевалить через горы… Они остались одинокими в разрушенной деревне, плачут старческими слезами и ждут смерти… она не заставит себя ждать и придет в форме голода. Разведчики отдают свой хлеб, но ведь его мало. Что бы накрутил газетчик на тему о деревне со стариками!

Гуляю по полотну, по пригорку спускаются со стороны противника три детские фигуры: старшей 8–9 лет, мальчику 6–7, девочке не более 4… Старшие несут какие-то узлы. Это беглецы из соседней обстреливаемой деревни. Как они дошли до нас горами, снегами и лесами, одетые в какое-то рубище, с голыми ножонками… Это секрет их или хранителя их, Господа Бога…

Идет мимо меня и офицера мальчик лет 7–8, на плече какой-то мешок. «Откуда?» Называет место. «Где отец?» «Не знаю». «Мать?» «Умерла…» Далее он не выдерживает, прислоняет головку к офицеру и начинает беспомощно плакать. В мешке у него рядно и кусок пряжи… с этим материалом ребенок собирается бороться за существование.

У меня сейчас набралось до 60 человек беглецов (не считая тех, которые в одиночку или по двое, по трое кормятся около солдат), и я приказал их кормить: дают им хлеб и от битого скота головы и ноги…

Прибежала из обстреливаемой деревни баба и приволокла с собою (через горы и снега) одного грудного и одного двух-трех лет… Пока шла, мерзла и мучалась, дети изнемогли и умерли, сама дотащилась, как безумная… Рассказывает, что в страхе забыла в избе пятилетнего мальчика. Плачет. Эти два умерли, а оставшийся – тоже, конечно, умрет. Плачет и укоряет себя… укоряет, но что она, жалкая и запуганная, могла сделать? Ведь тащить-то пробовала, но, увы, дотащила два трупика! Сколько на этом разыграл бы газетчик.

Прости меня, моя драгоценная женушка, что я разошелся в описаниях тебе мрачных картин, но они проходят пред нами изо дня в день и оставляют невольный прослед. Их также надо отжить, как и все то, что идет пред глазами.

Теперь-то, наверное, Осип приехал, и у вас идут разговоры. Моя дорогая детка широко раскрыла глазки, хотела бы задать свои вопросы, да и боится нарушить ход плавного пересказа Осипа… может быть, он без перебиванья лучше все изложит.

Не забудь с ним прислать калоши, а еще лучше сейчас высылай одну пару, а затем с Осипом и другую. В калошах здесь большая нужда, особенно с наступлением слякоти. Жду ваших фотографий. Посылаю вам четыре своих, дойдут ли? Вышло неважно, но для ястребиных глазок моей женки будет как раз впору. Что-то сейчас делает моя троица, вероятно уже посапливает, исключая разве Генюшу, который, вероятно, всеми правдами и неправдами выклянчил себе полчасика лишних. Давай всех вас; крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

Целуй папу с мамой.

11 февраля 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюра!

Открытки я посылаю тебе на Ординарную, а закрытки – по-ста рому. Какие приходят раньше? У нас стоит форменная зима, которая сделалась из весны в течение нескольких часов. Мне нужны бинокли: 16 призматических (ценой 43–50 рублей штука) и 32 бинокля для нижних чинов (защитного цвета, ценою в 18 рублей). Обойди магазины и, если можно найти, телеграфируй сюда, и я вышлю тебе деньги и дам вообще наряд на покупку. Чувствую, что все это возьмет время… Во всяком случае, если найдешь для нижних чинов, то 16 высылай немедленно или с Осипом, а относительно других телеграфируй. Сегодня жду груду твоих писем и буду читать их по несколько раз. Давно ты не писала мне о родных, как здоровье Веры? В письме Каи звучала [забота] по этому поводу очень. Пиши о приграничной отчетности; я думаю, М. М. Пуришкевич уже прибыл из Галиции, и он папе поможет. Крепко обнимаю вас, целую и благословляю.

13 февраля 1915 г.

Дорогая Женюра,

приехал офицер из Львова и рассказывает нам много интересного. Я тебе уже писал, что внезапно прибыла жена офицера… Пришлось в виде исключения мужа отпустить, но написать строгий приказ, воспрещающий супругам прибывать на театр войны для свидания с мужьями. Так вот, он забавно рисует большой тыловой город, в котором масса врачей, в[оенных] чиновников и убежавшего с позиций офицерства. Всё это, по обыкновению, нервно, полно россказней и ужасов, по их словам, нас (находящихся на передовых позициях) разбили, обошли или перерезали. Мой офицер ругал их без конца и утверждает, что там и Суворов стал бы трусом и что у нас много спокойнее. Между прочим, город полон сестер милосердия, но под этим флагом выступают разные женщины, между ними и прямо легкие. Последний сорт очень остроумно окрещен кличкой «кузины милосердия». Мы много над этим смеялись.

Получил из Волгского п[олка] и затем из штаба дивизии требование выслать Осипа и Сидоренко; пока написал Николаю Алексеевичу, прося его выяснить мне этот вопрос и доложить мою просьбу ген[ералу] Павлову… очень им понадобились два человека!

У нас сейчас вновь зима, и я не могу нагуляться. Начинаю у себя некоторые перетасовки; кое-что у Кортацци мне не нравится; очевидно, за его болезнью и частыми отсутствиями, машина полковая шла собственным ходом и дошла в некоторых углах до ненужных и, может быть, вредных явлений. Все стараюсь делать исподволь, без ломки и ненужных обид.

Сегодня ходил и все думал про тебя… день выпал яркий, немного от снега резало глаза, но настроение слагалось доброе, и твой милый образ плыл пред моими глазами, не совсем ясный, но приветливый и ласковый. Здорова ли ты, моя голубка? Заметь сегодняшнее число и ответь.

Офицеры у меня нет-нет, да болеют желудками, но я сейчас же командирую врачей, даю отдых, и наступает поправка. Жду описание приезда Осипа, что он довез и что нашел в Каменце. Ждет почтарь. Спешу. Давай себя, троицу… Я вас обниму, расцелую и благословлю.

Когда я получил Владимира 3 ст. с мечами, дата Выс[очайшего] приказа и №… напиши.

13 февраля 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюра!

Начинаем уже подумывать о том, с чем люди будут встречать Светлую Пасху, и для этого посылаем специального человека. Так быстро идет время: по твоим письмам еще Масленица и шумный ход времени, а у нас пост и посылка за пасхальными принадлежностями. Сегодня написал Петровскому об Осипе и Архипе, не знаю, как Павлов посмотрит. С моим Георгием дело затягивается, нужны сведения, когда я получил Георгиев[ское] оружие и Владим[ира] 3 ст[епени] с мечами, да еще номера приказов, а откуда мне это знать; относительно первого еще мог указать номер приказа по Армии… Это меня ужасно нервирует. Ходишь, и в голову приходят всяческие ужасные фантазии. Слишком уж великая награда, и об ней трудно думать спокойно. Сегодня что-то много думал про тебя. Как твое здоровье? Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

14 февраля 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюра!

Получил вчера три твоих письма от 28 и 31 янв[аря], и 2 февраля и карточку, и ты поймешь, что у меня большой праздник. Карточка ходит из рук в руки и вызывает ряд разговоров и обмен мыслями. Блины мы ели, но не на Масленицу – не подоспели припасы, а на 2-й неделе поста, после того как отговели на первой… Зато ели до отвала. Посылаем уже за припасами для солдат на Пасху… так быстро идет время.

Жду следующих карточек, а присланная стоит на столике. Вы, как будто, ничего – свежи и достаточно полны. Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

14 февраля 1915 г.

Дорогая моя Женюра!

Вчера гуляю по рельсам, мимо бежит Цапко (наш почтарь), только что прибывший с почтой. «Есть ли письма?» «Никак нет, Ваше В[ысокоблагород]ие». Продолжаю ходить. Чрез полчаса возвращаюсь. Офицеры заняты рассортировкой писем (пришло их около 1500) и подают мне твое письмо от 2 февр[аля]; потом от 31 янв[аря] и 28-го. Весь этот неожиданный подарок я читаю уже в постели. Наконец, мне дают еще четыре ваших рожицы…Начинается хождение фотографии по офицерским рукам, затем по денщичьим… слышу объяснения в полголоса «семья командира» (кто-то из офицерства), «жена с детишками Их Выс[окоблагоро]дия Командира полка» (объясняет денщик)… Я лично верчу вас направо и налево; беру очки, затем лупу, и стараюсь ответить себе на всяческие вопросы. В общем, вы выглядываете молодцами, свежи и полны; дочка, очевидно, вертелась и руками вертела, но это ей и полагается. Офицеры находят, что Генюша сильно похож на тебя – тот же постав головы, выражение лица и т. п. Я стараюсь отстоять свою позицию, говорю про его рост, сложение, придумываю или вспоминаю, как на улице узнавали в нем моего сына, и веду речь к тому, что старший сын похож на меня… Слушают меня со вниманием, но веры на лицах не вижу. Наконец, один: «Мне кажется, г. полковник, на вас никто не похож». Угодил. Даже седого мне не оставил.

Ты все спрашиваешь, ел ли я блины. На Масленице это у нас не вышло, раз ели, да и то, с плохой только сметаной, но когда мы на первой неделе отговели, а в начале 2-й прибыли из России наши масленицкие запасы (икра, семга, сметана), мы стали есть блины через день, до изнурения… Сейчас отдыхаем, ослабли.

Вчера ночью из деревни, о которой я тебе уже говорил и которая находится в нейтральной зоне между нами и австрийцами, мои разведчики вынесли на руках четверых детей народного учителя; старшему 7 лет, младшей 1,5 года. История здесь обычная, но полная драмы. Когда мы заняли эти районы, учитель, оставив жену с детьми, отправился во Львов слушать курсы русского языка. Нагрянули мадьяры, жена растерялась и бежала, оставив детей на попечение старухи крестьянки. Дети прожили в таком положении более месяца, пока вчера не прибыл отец, указал нам дом и дал возможность разведчикам ночью вынести детей. Сегодня спрашивал отца, говорит, что старуха кормила их квасом и капустой и еще чем-то и дала им возможность не умереть до прихода отца. Дети страшно исхудали, оборвались. Трех старших закутали в тряпье, а маленькую Женю так и взяли полуголую; солдат забрал ее под шинель… несли по глубокому снегу в гору на позицию, где офицеры в землянке детей отогрели, накормили, закутали и затем доставили сюда… Теперь они на станции, готовые к отъезду во Львов. Отец, рассказывая мне всю эту историю, долго крепился, а потом горько заплакал… Хорошо, что австрийцы или опешили, или прозевали; открой огонь из своих окопов, они могли изранить и детей, и разведчиков. Жена вчера в ожидании мужа и детей проспала в денщицкой, прикорнув в углу… С ней и говорить опасно: так изнервничалась, что сейчас же начинает дрожать. Сверх того, страдает зубами (флюс) и ожидает месяца через 1–2 пятого…

Получил из Каменца письмо от Осипа; пишет, как были рады ему граф с графиней, Истомин… Даже Фрид, увидевший его на улице, выразил свое огорчение и тоску по нам с тобою. Живность наша вся в целости, живет в нашей квартире Катя с мужем, что, ввиду отсутствия теперь водки, является, по моему мнению, вариантом довольно утешительным. Осип везет оружие… ради Бога, отбери сейчас патроны, чтобы молодые воины не вздумали себя калечить; я положил патроны, да и сам теперь не рад.

Сейчас пришел старик русин и говорит, что ему есть нечего. Денщики острят: «Придется зачислить его на довольствие». Так и приходится делать. Приказал кормить.

С моим Георгием затяжка; все требуют номера и время приказов получения мною Георг[иевского] оружия и Влад[имира] 3 ст[епени] с мечами. С моим генеральским чином тоже затяжка. Но это вздор, а вот Георгий меня волнует… Посылаю справки, какие только могу, и очень нервничаю… Все мне кажется, что что-либо выйдет не так.

Жду теперь ваши дальнейшие карточки, а пока эта стоит на столике, и я на нее нет-нет, да и поведу глазом, то возьму в руки и начинаю более специально рассматривать «мое гнездышко», как ты хорошо выразилась. Давайте же свои рожицы, мне теперь яснее, что я целую. Обнимаю, целую и благословляю вас.

Целуй папу с мамой.

16 февраля 1915 г.

Дорогая моя Женюрка!

Я забыл тебе написать, как определен Думой мой подвиг, за который я получил Георгиевское оружие. Слова такие: «12 августа под Монастыржеской у опушки леса, когда обнаружился охват с трех сторон противником наших спешенных частей, он (разумеется – твой супруг) совместно с хорунжими Голубинским (там же и убитым) и Ковалевым собрал разрозненные части и в ста шагах от неприятельской цепи руководил огнем…» Фактически с одной стороны неприятель подошел шагов на 70. Кроме того, не упомянуто мое ранение, ранение подо мною лошади и пробитие пулей фуражки… Дело это, конечно, не изменяло, но было бы выразительнее… Впрочем, на это имелись свои причины, о которых я тебе, кажется, писал. Вчера получил от Дуси (помнишь, работала в Г. П. [ «Голосе Правды» ]) открытку, написанную с тою экзальтированностью, застенчивостью и простотою, которые всегда так забавно и мило оттеняли эту славную девушку. Письмо написано неразборчиво. Куда-то она ездила за братом и что-то ей, по-видимому, не задалось. Но она была с тобою на концерте наших мальчиков, и описание его очень заменило мне то из твоих писем, которое до меня, очевидно, не дошло. Подписалась она «Евдокия Кришинская», вроде этого. Ее удивил Генюша тем, что так спокойно музицировал; о Кирилочке она говорит мимоходом; о Ейке с восторгом, добавляя, что «это будущая знаменитость»… В чем она будет знаменита, Дуся не говорит. О тебе она также полна восторгов. Адрес написан твоею рукою, своего адреса Дуся мне не оставила, и я ее понял: она слишком скромна и застенчива, чтобы вызывать на ответ. Благодари ее и приласкай. Изо всей группы, нас когда-то окружавшей, ее образ оставил за собою более теплую и примирительную тень.

Здесь много приходят к нам русины, просящие у меня отпуск в Россию, что я и даю. Между детьми попадаются круглые сироты, и офицеры мало-помалу разбирают их себе. Не хочешь ли ты нам сироту девочку или мальчика, лет 10–12? Как тебе думается? Девочка вырастет, будет горничной, а потом выдадим замуж. Для мальчика несколько труднее найти работу дома, да и может оказаться плохим, и его труднее держать в руках или направлять, чем девочку. Сегодня я видел одну девочку: круглая сирота, но 12 лет (вероятно, уже больше) и лицо мне как-то не понравилось… лучше взять меньше.

Жителей стояла сегодня целая масса, и я разговорился с ними. Нищета страшная и лишения несказанные. Особенно их возмущает ненужная и дикая жестокость мадьяров. «Мы понимаем, – говорит один, – что война не игрушка, но зачем делать из нее сплошное страдание и для мирных жителей? Пули убивают и нас, снаряд случайно подожжет и дом, но зачем делать это с умыслом? Ваши солдаты живут среди нас, и мы только подкармливаемся около, а мадьярские тащат из деревень к себе в окопы все, что найдут, даже наших жен». «Ну, что же, – шутит один из офицеров, – возьмут какую-либо старуху, меньше ртов останется». «Нужна им старуха, – вставляет со смехом молодой русин, – они выбирают красивую да толстую». Оказывается, я запрещаю приезд супруг офицерских на театр войны, а мой соперник, какой-либо командир венгерского полка, смотрит сквозь пальцы на то, что его офицеры и солдаты устраивают из окопов дома свиданий… Оказывается, несчастные бабы живут в окопах – на холоде и ветру – по нескольку дней, выполняют хозяйственные работы, а ночью служат утехой своим жестоким победителям… Характерен идеал венгров – толстая баба… в чем проскальзывает их азиатская натура! Русины же рассказывают, что в Венгрии два года – неурожай, и ввиду того что туда поналетела масса поляков и жидов, положение дел – серьезное. Фунт хлеба полтора месяца тому назад уже стоил крону; а между тем, Венгрия в лучшем положении, чем остальная Австрия… что же там?

Это кончаю, чтобы описать тебе наш случай вчера.

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

Целуй папу с мамой.

17 февраля 1915 г. [Открытка]

Дорогая моя женушка!

Сейчас 9 часов, погода дивная – тихо, 1–2 градуса холода и кругом снег. Хожу и улыбаюсь! Вчера у нас [была] большая удача, о чем напишу тебе потом. Дуся написала мне открытку, – восторженно, мило и наивно. Говорит про концерт мальчиков, а от моей женки я этого описания еще не получил… пиши о таких великих событиях раза 2–3, так как письма опаздывают и затериваются. Рассказы папины так и не дошли до меня. Да куда лучше: о вашем переезде с Малого проспекта на Ординарную, 11 я узнал случайно из твоей обмолвки об освящении квартиры, да из случайно написанного вверху одного письма нового адреса. А я заладил Мал[ый] проспект, да еще с дробью, и катаю его в телеграммах и письмах. Так о концерте жду, моя золотая женушка, с полной подробностью: что исполнялось, как, как прошла «Уха», которая тебя тревожила и т. д. и т. д. Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

17 февраля 1915 г.

Дорогая, золотая, милая, ненаглядная и драгоценная женушка!

Вчера около 10 часов вечера мои разведчики, прокравшись в расположение противника под его окопы с пулеметами, захватили везшего документы кавалериста вместе с его лошадью. Как они это сделали: придушили ли, зажали ли рот, это я еще не знаю, но вышло это на диво лихо и находчиво. К 12 часам в моих руках были документы, а к часу ночи и сам кавалерист. Он еще полчаса оставался в обалдении, конфузливо оборачивался кругом и не знал, что такое с ним случилось: ехал среди своих, имея свою сторожевую цепь по крайней мере на полверсты впереди, и вдруг такой скандал. Мы его успокоили, объяснили, что он такой же славянин, как и мы (он оказался хорват). Накормили, напоили; пленник пришел в себя и начал говорить с офицерами, а я занялся документами и провозился с ними до трех часов… Удалось добыть много интересного касательно не только моего фронта, но и всей армии противника… воображаю, какой у него сегодня переполох.

18 февраля 1915 г. Сейчас в нашу трущобу долетел слух о разбитии четырех германских корпусов… конечно, сейчас же по телефону это было передано во все углы моего полка. Может быть, и не четыре разбито, но дыму без огня не бывает, и мы верим этому веселому слуху, хотя несколько из предосторожности сокращая приводимые размеры нашей удачи. Ребятам я пока не приказал сообщать слуха, но офицеров познакомил.

Тебе Осип расскажет, как проведена у меня телефонная сеть; непосредственно связаны со мной девять станций, а при перебросе телефонограмм я могу говорить чуть ли не со всем светом. Так что, едва на горизонте противника покажется какая каналья, мне это сейчас же известно, а назревает минута, я сейчас же могу появиться на позиции… как, напр[имер], в тот день, когда мы взяли пулеметы.

Со вчерашней почтой от тебя не было писем, – идут они как-то группами. Осипа можешь особенно не задерживать, так как его можно будет прислать и еще раз. А фот[ографические] карточки высылай немедленно, с Осипом же шли дубликаты… присланную тобой я уже проглядел насквозь.

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

18 февраля 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюша!

Одна моя (последняя) телеграмма не была принята, и я посылаю теперь телеграмму вновь. Были какие-то перетасовки с почтовой конторой, и телеграмма моя была не принята.

Сейчас получили сведения о нашей удаче у Гродны, и мы очень все довольны. Не так вышло, как слышали, но это пустяки… Есть пословица – «не наешься – не налижешься», и она очень применима к немцам. Фокусами уже ничего не поделаешь, и они никого не обманут. Сейчас стоит прекрасная погода: все кругом бело, светит ярко солнце и царит тишина… Жду ваши фотографии; с Осипом пришли дубликаты. Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

Целуй папу с мамой.

20 февраля 1915 г.

Дорогая и неоцененная моя женушка!

Нехорошо ты ведешь себя в моих сновидениях… Сегодня ночью вижу сон: будто бы я с С[ергеем] А[лександровичем] Платовым работаем во время войны в качестве делопроизводителей (в каком-то городе); война идет, а мы работаем от утра до вечера. Сидим рядом, я и говорю: «Вот, С[ергей] А[лександрович], горе, занят по горло и не могу посетить жену». «Да разве она тут?» «Целый месяц…» Он помолчал… «Ей-то, вероятно, некогда, – говорит он потом, – она человек молодой…» Мы принялись с ним за работу… Я проснулся, осмотрелся кругом. Возле меня мирно похрапывали мои боевые товарищи, луна спокойно смотрела в окно… прислушался: ни орудийных, ни ружейных выстрелов… Я рассмеялся… над С[ергеем] А[лександровичем]: ишь во сне какая, выходит, каналья, а наяву?

Встал и пошел в телефонную, чтобы справиться, как обстоит дело на позициях и у соседей. Все оказалось спокойно, разведчики пошли на обычную ночную работу (проснулся я около 5 часов утра), вернулся и заснул. Так – между 4 и 5 часами – я поднимаюсь каждую ночь; ночное дело у меня налажено таким образом: я ложусь спать около 11 часов, а один из штабных офицеров сидит до 2 часов (если особенно тревожно, он дежурит всю ночь); между 4 и 5 поднимаюсь я, чтобы навести справки, и вновь ложусь, а затем между 7 и 8 поднимаемся все; я немного раньше и иду гулять (на полчасика), а офицеры потом после меня… Так что у меня нет бодрствующего офицера только от 2 до 4 и от 5 до 7. Ты, вероятно, замечаешь, что я много гуляю; с одной стороны, это необходимо, чтобы посмотреть то, другое или третье (околоток, чаще всего, одну из рот, лошадей, склады, кухни…), а затем, чтобы держать себя в режиме. У меня и штабные офицеры начинают больше гулять (раньше в свободное время валялись), а за ними и другие; ванну я беру теперь почти каждую неделю, а за мною и штабные… Благоприятные результаты налицо: офицеры у меня болеют редко, а чесоткой заболели только один офицер и один чиновник, да и то из тех, что находятся в обозе, т. е. от нас сравнительно далеко. Командиру полка приходится и этим заниматься: намечать режим дня офицеров, делая это, конечно, намеками, отдаленно, щадя самолюбие. Как-то у нас по этому поводу был целый спор; на мои доводы, что надо на войне внимательно следить за телом, по соображениям физического и духовного [здоровья] (я им приводил примеры из истории), они мне все напирали на обстановку и приводили особенно в пример, что в октябре около двух недель им было трудно даже умыться…

Чтобы не забыть: вчера вечером я получил от тебя телеграмму, что ты выслала 25 биноклей ценою 12–40 рублей и купила 6 биноклей ценою 50–75 рублей. Больше, голубка, пока не покупай, а на купленные высылай счеты… Если будет нужно, я тебе напишу или протелеграфирую. Вместе с этим я пишу Димитрию Федоровичу Гейдену, чтобы он пропустил мою к тебе телеграмму этого же содержания. Без этого моя телеграмма будет повезена поездом, а затем уже послана из какого-либо города России.

Следя за приказами, вижу, что командиры полков довольно часто заболевают и, по-видимому, главным образом, нервами. И это понятно: командир полка – это последний умственный и нравственный ресурс части; на него в тяжкие минуты все оборачиваются, ожидая разъяснений, поддержки и ободрений. Сам же он должен всё в себя принять, обдумать, успеть переволноваться (если это неизбежно) и затем своим людям – нижним чинам и особенно офицерам – показать лицо бодрое, спокойное и разумное. Но это требует иногда усилия над собою (а для других и немалого), чтобы все быстро расценить и взять самого себя в руки, а повторность таких напряжений, конечно, разрушает нервную систему. Хорошо, что у твоего супруга выносить внутри себя всякие переживания является привычкой с детства, и теперь это мне очень помогает. Офицеры мои задаются вопросами, когда волнуется их командир полка и в чем это проявляется.

Сейчас слышал, что ген[ерал] Павлов покидает дивизию; Сидоренке написал об этом Кривошей и очень жалеет. Куда, не могу понять. Сидоренко сейчас приезжал на Легкомысленном: печка печкой, и в большом порядке. С ним же был и Орел, красавец, как и всегда, но вычищен хуже. Осип вам наговорил теперь вволю. Будешь высылать что, помни: белье (нижнее), штаны, а затем, если есть, сапоги.

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

20 февраля 1915 г. [Открытка]

Дорогая моя жена!

Получил вчера от тебя телеграмму, что ты выслала 25 биноклей ценою 12–40 рублей и купила 6 биноклей ценою 50–75 рублей. Высылай и эти шесть, а больше пока не покупай. Этого количества пока достаточно, а если будет нужно еще, я тебе протелеграфирую или вернее – напишу, так как открытки идут скорее, чем телеграммы. О биноклях я пробую тебе и телеграфировать, но не знаю, как скоро ты получишь эту телеграмму. У нас сейчас стоит чудная зима: тихо, белоснежно и умеренно холодно; такой зимы я давно не переживал, ни в Каменце, ни в Петрограде или Туркестане. Чувствуется бодрость и свежесть, здоровье моих людей прекрасное. Жду ваши фотографии и рассказы, как прошел концерт моих мальчиков. Дуся мне написала открытку и в восторге. Крепко обнимаю, целую и благословляю.

23 февраля 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюша!

Страшно сейчас некогда, и хочу черкнуть тебе хоть несколько строчек. Получил несколько твоих писем, одно между ними от времени первого приезда Осипа и второе – от теперешнего. В первом ты говоришь о Мадонне, и я теперь знаю, что ты ее получила. Она мне очень нравится. Есть еще письмо с описанием концерта, в котором работали наши мальчики… Что Геня был вахлаком, это вещь сложная: тут и самолюбие, и нервность, и незнание, какой взять тон. Все это проходящее. Дочка смешна, особенно, как она боится халатника, это я могу себе представить! Получил вчера карты из В[оенно]-топографич[еского] отдела; теперь мы богаты, как никто из нас. Получим еще бинокли, и совсем будет хорошо. Спасибо за помощь, моя золотая женушка. Будет свободнее, напишу больше. Крепко вас целую, обнимаю и благословляю.

26 февраля 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюша!

Вырвалась минутка черкнуть тебе, а то было страшно некогда. Получил от Осипа письмо и много смеялся; мальчишки и девчонка как живые. Читал места и офицерам. Карты получил, благодари моих товарищей, оказавших мне помощь. Бинокли жду, телеграмму об них получил, а также ответил и сам. У нас стоит холодная зима, дует ветер… думаем, что она продолжится и в марте. Твое описание концерта получил, и оно меня очень заинтересовало. Жду от папы письма, так как его впечатлений не знаю еще и поныне. Давай глазки, моя милая женушка, и наших птенцов. Я обниму вас, расцелую и благословлю.

26 февраля 1915 г.

Дорогая и славная моя женушка,

только сейчас вырываю свободную минутку, чтобы поболтать с тобою, а то, начиная с раннего утра 21-го и кончая ранним утром сегодня, нам некогда было и дыхнуть. На мой славный и молодецкий полк (говорю это теперь со вполне спокойной совестью) навалилось два полных полка австрийских и еще один егерский батальон, поддержанные подавляющей (тяжелой и полевой) артиллерией и многочисленными пулеметами, т. е. силы, втрое нас превосходящие. Начался непрерывный шестидневный (считая и сегодня) бой, в котором противник, пользуясь превосходством сил, решил нас смять и сбросить с позиции. Последовали непрерывные атаки, особенно ночные, адский огонь (в воздухе иногда стояло сразу 10 разрывов и над самой небольшой площадкой) артиллерии рвал землю и наши окопы, австрийцы прибегали к фокусам, вроде щитов или забрасывания нас ослепительными гранатами… словом, пустили в ход все свои ресурсы. Мы отбивались огнем и переходом в штыковые атаки (очень не любят их наши враги). Подробности для тебя не представят интереса, да их не могу и писать. А вот тебе результаты ко вчерашнему вечеру: я потерял свыше 250 чел[овек] убитыми и ранеными, а противник – не менее тысячи убитыми (трупы его лежат неубранными на всех склонах пред нашей позицией… часть, ближайшую к нам, мы убрали, ближайшую к австрийцам убрали они) и, по самому скромному подсчету, не менее 2 т[ысяч] ранеными, считая тут для большей правды и отморозивших ноги… По показаниям пленного санитара, за 24 число (самый сильный бой у нас был в ночь с 23 на 24-е, когда отбивши жестокую атаку, мы перешли в контратаку, взяли до 200 пленных при 4 офицерах и покрыли все поле трупами) до 2 часов дня через один правофланговый перевязочный пункт австрийцев пропущено было 700 раненых… Словом, на 250 моих – австрийцы потеряли не менее 3 т[ысяч], т. е. 12 человек на одного; такой пропорцией я доволен. Теперь силы наши выровнялись и… я берусь поговорить с моей драгоценной, ненаглядной женушкой.

Четверых офицеров привезли ко мне, и мы напоили их чаем и угостили. Сначала они страшно нервничали, а потом разошлись и разговорились. Оказались все офицеры резерва и разных профессий: один – инженер, другой – судья, третий – чиновник министерства земледелия и четвертый – известный актер. Этот сначала ахал и охал, сентиментальничал и вздыхал, а затем подъел и начал шутить, подражать рижскому говору и т. п. И первое, и второе он проделывал очень искусно; сразу было видно, что пред нами действительно хороший актер. С ними пришла партия пленных в 98 чел[овек], и я приказал осмотреть, нет ли на них разрывных пуль; согласно приказу я должен был бы немедленно таковых расстрелять. Я устроил так, чтобы о результате осмотра мой офицер доложил мне в присутствии австр[ийских] офицеров, чтобы при них же отдать приказ о расстрелянии. Ни у одного не нашлось разрывного патрона, и когда австрийцы меня спросили, о чем докладывал мне офицер, я им объяснил и в конце поздравил их с удачей, что среди их людей «к моему удовольствию» не нашлось ни одного живодера… Нужно было видеть ужас на их лицах, а затем вздох облегчения…

И думал я над этим. Будь это в мирное время и мне надо было бы сотню людей предать смертной казни, сколько дум вызвала бы во мне эта необходимость, а тут, на войне, это только преходящий факт, не более. Сердце делается упорным и стойким, душой руководит одно – чувство долга, выливающееся или в исполнение определенного приказа, или того, что подсказывают знание дела и совесть… все идет к тому концу, который зовется победой, и только об этом и думаешь; на пути же к этому благому концу нет места ни сомнениям, ни каким-либо слезливым чувствам.

Дело за 21–26 февраля будет самым ярким делом в истории моего молодого полка и одним из крупных за текущую компанию.

Разговорившись, офицеры стали нам показывать карточки, которые они несли с собою в бой на груди: у актера – портрет его двухлетней девочки, у инженера – портрет его невесты, снятой вместе с ним. Старая, но всегда трогательная картина, мы ее находим всюду на полях. Об этом сейчас мне некогда говорить.

Получил от Осипа письмо, благодари его; он так картинно описал мне мальчиков и девочку. Могу представить себе моих воинов, садящихся даже за стол с оружием. Я смеялся как сумасшедший и, говоря это офицерам, добавлял, что, вероятно, жена говорит гостям: «Муж мой всегда нарушает благочиние за столом, и я едва ли сумею привить детям приличные манеры… он умудряется портить мой застольный порядок даже с полей сражения». О девочке он пишет страшно забавным тоном, я читал отдельные места офицерам, и мы все очень весело смеялись… особенно над тем местом, где Осип уверенно говорит, что гениальность Ейки он предвидел чуть ли не в момент ее рождения.

Какие молодцы у меня люди, вот тебе маленький пример: командир 7-й роты, слегка заболевший, посылает людям на позицию доски, солому и т. п. Они отказываются от соломы, говоря: «Мы пришли сюда умирать, а не валяться на соломе…», едва ребят уговорили взять в окопы солому. Скоро отъезжает почтарь, и я кончаю письмо. Дай мне твою головку, моя женушка, о которой я не забываю мечтать, как бы ни был силен бой, который я веду, давай малых наших, я вас обниму, расцелую и благословлю.

28 февраля 1915 г. [Открытка]

Дорогая женушка!

Получил твое письмо от 14 февраля с подробным описанием ваших семейных неурядиц. Все это страшно меня интересует, хотя и не все ясно. Что Кирилочка выходит ярым лыжником, это очень приятно: будет здоровым и ровным. Папа может себе вывесть не только 75–100, а хотя бы 200 рублей, если сумма не исчерпана; всем будет ясно, что это работа большая. Ты хочешь старикам добавить 20 рублей, мысль прекрасная. У нас сильная зима, с большими вьюгами. Думаем все-таки, что более двух недель она не продолжится. Кроме шинели пришли мне варенья к чаю. Справься, как обстоит дело с моим генеральством и двумя ген[еральскими] лентами.

Обнимаю, целую и благословляю вас. Ваш отец и муж Андрей.

28 февраля 1915 г.

Дорогая женушка,

сегодня получил твою телеграмму по поводу получения мною Влад[имира] III и Золот[ого] оружия. Телеграмма шла неделю, если не более… тут учитать мне трудно.

Вчера выпал у меня день, что пришлось и награждать, и ругаться… Четверым каптенармусам, своевременно подавшим пищу на позицию, приказал выдать по 10 рублей из артельных, а каптенармуса с фельдфебелем одной роты пришлось изругать и обещать сорвать петлицы… Потом дошла очередь до одного прапорщика, который делал себя больным и, обещав через доктора мне пойти на позицию еще 2 дня тому назад, остался в квартире… разговор был короткий. Видела бы ты своего мужа, в каком он был состоянии… […] Кончили мы миром; он дал мне офицерское слово идти чрез час на позицию, я дал ему таковое же не расстреливать… и он действительно пошел. И заметь, это был прапорщик с университетским значком. Это – теневая сторона командирского управления, скрытая от глаз военных историков. Я должен тебя успокоить, что прапорщик этот не русский, а инородец, что-то промежуточное между румыном, армянином и евреем…

Вчера получил твое длинное письмо от 14 февраля № 124 с подробным описанием ваших стычек. Все это, конечно, меня страшно интересует, но не все мне понятно… не волнуйся только ты, моя золотая, у всех мальчишек бывают такие вспышки… подрастут, войдут в разум, и все пройдет. Я думаю, что Генюша просто по ломотству сказал, что он побил Кирилку здорово живешь; да и сам Кирилка потом признался, что он сам заплакал… Внушай Генюше, что в училище он должен за своего брата стоять горой; так все храбрые мальчики делают, особенно сыновья военных; только трусы покидают своих и переходят к чужим.

От Сережи Вилкова письма не получал. Пусть папа, если статья на непредвиденные расходы не исчерпана, выписывает себе хотя бы 200 рублей, если не больше. Все поймут, что составителю отчета и завершителю всего дела работы было немало. […]

Если письмо это дойдет до тебя раньше отъезда Осипа, то кроме шинели, которую жду, пошли с ним варенья. Мой вкус даже и в Екатеринославе знают: офицерам шлют табак, ликеры или коньяк, а мне какая-то доброжелательница прислала банку варенья. Впрочем, наш поставщик мог и придумать таковую, чтобы подсунуть мне подарок, зная мою в этом отношении щепетильность. Письма твои начинаю получать уже на 13-й день… конечно, они задерживаются главным образом на последней части общего пути, а до Львова, вероятно, доходят быстро… Надо прекращать письмо. Отходит поезд и повезет мои строки моей дорогой женушке.

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

Целуй папу с мамой… ты ничего об них не пишешь.

2 марта 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюрка!

Опять пристают ко мне с Осипом и Сидоренко; на этот раз прислали телефонограмму… Как бы ни пришлось отпустить. Кому-то там очень они нужны. У нас зима, кажется, начинает сдавать; вчера была оттепель, и сразу повернуло на тепло, но кругом еще совершенно бело. Если сегодня успею, то напишу еще и закрытку. Пишу, как видишь, на венгерской… попалась под руку. Высылай Осипа так, чтобы он к Пасхе приехал. Почтаря нет уже три дня, а потому нет от тебя и писем. Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

2 марта 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Наше серьезное положение кончилось отбросом противника. Канитель продолжалась 8 дней. Как теперь выясняется, противник был (во всех отношениях) втрое больше нас. Считаю это дело полка блестящим, но боюсь, что не так посмотрят старшие… Во всяком случае, я свое дело сделаю, опишу все подробно и правдиво: дело будет говорить за себя. К сожалению, на войне, где люди ходят вокруг смерти и где решаются великие вопросы бытия или небытия стран, людские страсти не умирают, они горят еще большим пламенем и в великое дело борьбы вносят свое тлетворное и принижающее влияние. Это грустно, но увы, это написано не в газетах, а чувствуется во многих углах и закоулках боевой обстановки… Почтаря все нет, а с ним нет от тебя писем. Я уже привык к их периодическому течению, и мне без них скучно. Высылай Осипа так, чтобы он к Пасхе приехал к нам… Если можно, фотографии вышли вперед. У нас начинается, кажется, весна, а с нею неизбежная слякоть.

Что хуже – она или зима со стужей, я уже, право, и не знаю. Еичка, вышивающая рядом с тобою, сама прелесть… вот бы ее снять. Попробуй.

Сейчас идет поезд, осталось пять минут.

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

5 марта 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюра!

Через 10 минут отходит поезд. У нас вновь зима, хотя чувствуется кругом теплота. Карты от тебя получил и написал об этом два раза. Галя принесет, кажется, нам потомство, это говорит Сидоренко. Начинаем давать меньше овса и тихонько наезжаем. Сейчас у меня сравнительно тихо, но дел много… Сегодня сяду за большое к тебе письмо!

У кого ты навела справки о моем Геор[гиевском] оружии; теперь эта награда утверждена Государем, но какого числа, по газетам не могу составить себе картины. Наша 8-дневная оборона кончилась блестяще; враг наш потерял до 4 т[ысяч]… Пока похоронили его больше 700 трупов; работа продолжается. Из-под снега обнаруживаются новые его жертвы.

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

5 марта 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Наконец, у меня находится минутка поговорить с тобою. Сначала наш 8-дневный бой заставлял голову работать и не давал минуты покоя, а после него отчет, писанье и ответы. Затем следовали пополнения людьми, вызывавшие опрос претензий, распределения и выравнивания по ротам и т. п. Прежде всего повторю, что карты я от тебя получил, написал об этом тебе три раза и просил благодарить своих товарищей по Главному управлению Ген. штаба за добрые услуги. Бинокли ожидаю по почте часть и другую с Осипом. Больше биноклей пока не покупай, а так, как сделала, это хорошо. Если я дам по 2 бинокля на роту (у меня их 15), то это будет вполне хорошо. Тем более что у меня есть еще в ротах бинокли, да недавно взяли в плен 6 австрийских… вместе с людьми.

Послезавтра отсюда в Петроград выезжает мой бывший адъютант, моя недавняя правая рука, а теперь командир роты. Он едет лечиться от геморроя и плохого сердца. Похлопочи об нем изо всех сил. Побудь в Главном штабе у друзей и выхлопочи ему в Военном госпитале место. Он, конечно, человек не богатый, и это надо учитывать. Хорошо, если его будет оперировать профессор; это потому что сама по себе операция геморроя дело небольшое, но если при этом плохое сердце, то дело усложняется, и операция становится тонкой. Помню, мое сердце также выслушивали и выстукивали. Он (Роман Карлович Островский, поляк по происхождению, но женат на русской) о моей жизни расскажет тебе все самым подробным образом, так как первые 4 месяца мы с ним рядом работали, ели и пили. Ну, словом, он был адъютант, и этим все сказано. Он человек очень и очень умный, политичный, остроумный собеседник. Ну, да ты все это сама увидишь. Приласкай его, устрой, чтобы он был от тебя как командирши в восторге.

Я как-то тебе написал хотя и очень короткое, но очень и очень кислое письмо. Теперь я вспоминаю все это с улыбкой… Дело в том, что в день победы моего полка, когда я свободно вздохнул и был в восторге от его успехов, я узнал и несколько иной взгляд на весь этот эпизод. Все это было сложной сетью интриг, слухов или иных пониманий дела. Твоему мужу, конечно, это было не по шерсти, и он сильно задергался, а так как в это время уезжал почтальон, то он пред своей женушкой и разлился в слезливых ляментациях… все, мол, под луной так печально, и люди – исчадия ада. Теперь все это миновало, выяснилось, и я могу говорить обо всем этом только с улыбкой. На мое настроение отчасти повлияла и моя затяжка с Георгием. Уже была одна Дума, мой офицер, представленный мною за то же дело (шт[абс]-кап[итан] Мельников), уже получил Георгия, а я всё нет… Всё из-за этих наград, никак не могли узнать приказов, а без них Штаб почему-то все не хотел давать ход делу. Теперь я жду новой Думы, а когда еще она будет!

Прервал свое писанье, чтобы поговорить с одним из моих офицеров. Я ему предлагаю принять роту, а он от нее отклоняется… Причина мне и ему ясна, но мы оба делаем вид, что ее не знаем, и вступили в длинный ряд переговоров… В результате он расшаркался и ответил мне сухо-официальным языком, что он мое приказанье выполнит… Конечно, я мог бы не терять бы с ним времени и приказать, но мне хотелось настроить его на нужный мне лад… Не знаю, достиг ли или нет, но говорили мы много и горячо.

Вообще, работа командира полка наиболее трудна с его черного входа, о котором никто не говорит и которым пренебрегают военные историки, а она играет большую роль в благополучном ходе полкового корабля, несет с собою удачи, несет с собою поражения. Нужны и строгость, и гибкость, и изворотливость, и хитрость, чтобы дирижировать тем, что зовется суммой человеческих страстей, слабостей, настроений, фантазий, больных опасений и т. п. Командиры полков заболевают нервно не от страха пред смертью и пулями, а от непрерывного напряжения по управлению людьми, по направлению этой сложной машины к благому исходу. Одни из нас (как один из моих товарищей по Академии) думают, что всего можно достичь одной строгостью или судом, и что же? Все их офицеры уплыли из полка по тем или другим причинам, которых сам Соломон не предусмотрит, больше по нервному расстройству. Другой думает взять одной простотой и лаской, и хотя орудие оказывается все же лучше строгости, но, не будучи универсальным, и оно не дает хороших плодов…

6 марта 1915 г. Начинаются выпрашивания об отпусках или лечении, появляется сонм жен, в воздухе попахивает республикой… совсем становится неладно. На деле выходит, что надо отыскать какой-то сложный modus, в котором, как в фокусе, сойдутся всякие административные и педагогические воздействия. Вчера вечером от тебя пришли три ящика с биноклями, а сейчас производится их вскрытие. Слышу голос одного из вскрывающих: «А вот цейсовский!»; вынимаются торжественно мои калоши. Это хорошо, что ты их прислала; подходит весна, а те калоши, что у меня, дали трещину, а это, по опыту в Каменце знаю, дело не очень прочное. Сейчас распределяем бинокли по ротам, и будем жители.

Я уже тебе писал, еще повторю: наведи в Главном штабе справку, как обстоит дело с моим генеральством и с двумя моими генеральскими наградами. На днях я получил справку, что о чине пошло представление еще в октябре, о первой ленте еще в январе и о второй в конце февраля или начале марта. Не то что я хочу быть генералом (если уж хочешь, по правде, мне очень будет приятно, как мою крошечную и молодую жену будут величать «Ваше Превосходительство», а если Ейке напишут официально, то извольте тоже «В[аш]е Прев[осходительст]во Евгения Андр[еевна]» и т. д… соблазнительно), а раз это все пошло уже в ход, невольно думаешь, почему же оно где-то застряло. А затем, получить две ленты в мирное время – это взять из кармана несколько сот рублей. С производством я обхожу несколько сот, или, по крайней мере, сотню людей… и другое.

Завтра уезжает Ром[ан] Карлович, и я с ним напишу тебе еще письмо. Давай себя и наших малых, я вас всех крепко обниму, расцелую и благословлю.

Целуй папу с мамой и знакомых.

10 марта 1915 г. [Открытка]

Дорогая женка!

Опять пришлось 3 дня засуетиться, и не было времени тебе писать. Была работа, взяли 1 офицера, 250 н[ижних] чинов пленных, 1 пулемет. Пленные все подходят. Сейчас у нас прекрасная погода, пахнет весною, хотя кругом еще снег. Повторю, что карты (раньше) и бинокли (на днях) я получил, пока биноклей не покупай… за услугу все мы тебе крайне благодарны. Получил ваши карточки (каток, комната и Ейка); Генюра у тебя одет прелестно, Кирилочка – скромно (подравняй), Ейка – блестяще. Смотрю на вас беспрерывно, в три лупы. Присылай новые карточки. Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

10 марта 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Опять была возня с нашим недругом. Позавчера пришлось помогать соседям, а вчера он пошел и на нас. Так как его было не втрое или четверо больше, а только разве вдвое, то музыка продолжалась недолго. В эту ночь, когда зашла луна и стало темно, полк перешел левым флангом в контратаку, обошел противника правый фланг и тыл и сбросил с позиции. Нами за эти два дня взято в плен 1 офицер и до 250 ниж[них] чинов, захвачен 1 пулемет. С этим пулеметом произошла комедия. Моя рота, отбившая этот пулемет, пошла дальше в преследование, а у «гевермашины» (это знают и наши солдаты) оставила одного солдата. На этого-то одинокого защитника набросились разведчики соседнего полка, отбили машину и понесли к себе. Заварилась каша. Скоро всё, конечно, открылось. Мы донесли, что взяли пулемет и с ним 42 пленных, а они могли донести только о «голом» пулемете, что и вызвало сомнение… пулеметы в одиночестве не берутся, а непременно с пулеметчиками и прикрытием… В результате пулемет будет к нам водворен.

Вчера получили новость о взятии Перемышля, сообщили на позицию, и люди кричали «ура»… Хотели тем или иным путем уведомить об этом австрийцев, но пленные сегодня сказали нам, что об этом у них уже знают от мала до велика и что когда с наших позиций они услышали раскаты «ура», они поняли сейчас же, о чем говорят эти могучие и торжествующие звуки. Эти дни – 21 февраля – 10 марта – стоили мне немало потерь в людях и офицерах; успокаивает меня только то, что сделано огромное дело и враг понес вдесятеро.

Сейчас твой муж вставал, так как услышал, что ведут австр[ийского] офицера и надо будет его принимать. Я был в теплой (вязаной) рубашке навыпуск, а теперь надел присланную тобой гимнастерку (или рубашку, как хочешь). Интересно будет мне с ним поговорить, как-то он будет касаться вопроса о Перемышле. Это вопрос рокового порядка, а для них вопрос, конечно, тяжкий… я помню, что мы все пережили с падением Порт-Артура. Как-то в Самборе, когда мы его взяли, я в магазине разговорился с двумя жидами, и они мне сказали, что все наши успехи (дело было в начале сентября)… ловлю себя на другой мысли, которая течет параллельно с излагаемой: как бы мне хотелось сейчас схватить в объятия мою маленькую женку, душить ее до тех пор, пока она вытерпит, и целовать без счета ее мордочку… так разговорился я с жидами, и они мне в один голос говорили: «Да, вы сделали много и успехи ваши несомненны, но все это пустяки: вся ваша армия разобьется о наш Перемышль… Вы знаете, что это за крепость?» Я не знал. Тогда они начали городить мне общий и очень сильный вздор (как настоящие купцы) о силе своей крепости, «ключ ко всей Галиции», и заключили повторением мысли, что мы погубим сотни и сотни тысяч людей, а Перемышля не возьмем… Каково было их удивление, когда я высказал им, что не всегда о крепости разбивают лбы (вольному воля), а бывают и другие способы: забивают и разрушают огнем, морят голодом и т. п. Во всяком случае, мысль этих торгашей была интересна как отражение дум средних людей страны.

Сейчас уезжает почтарь и не позволяет мне поболтать еще с моей маленькой деткой. В соседней комнате сидит австр[ийский] офицер (венгерец), и мои офицеры (все еле-еле говорящие немцы) стараются с ним настроить беседу… Офицер пришел с промокшими ногами, все это с него снято и сушится, а он сидит в валенках одного их моих офицеров… он в таком восторге от этого ножного маскарада, что непрестанно посматривает на свою новую обувь. Вокруг него сидят мои офицеры и наперерыв пичкают, засматривая ему в рот (ест ли, мол), а снаружи пленных обступили солдаты и тоже оделяют, чем Бог послал… Картина обычная, как я тебе писал…

Давай малых… получил ваши карточки и нахожу, что Генюша, как конькобежец, одет изящно и интересно (особенно эта белая опушечка в связи с белой шапочкой)… Только Кириленок у тебя слишком прост… давай малых, себя, я вас расцелую, обниму и благословлю.

12 марта 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Стоят у нас тихие дни (сравнительно, конечно), и я привожу в порядок запущенные бумажные дела и, в первую очередь, конечно, награды. Со вчерашним письмом получил еще две карточки; когда читаешь твои письма и смотришь на карточки, ваша жизнь рисуется выпукло, как живая. Генюша шикарно снимается, это его прямо профессия. Как он красиво стоит на катке в своем изящном костюме: постав ног, головы, спокойно спущенные руки, спортсменское выражение мордочки – все это так напоминает изящество его отца! Он как будто даже в плечах стал немного шире и вообще плотнее. Ты на катке выглядываешь молодцом – смеешься и имеешь здоровое лицо. Кириленок и на той, и на другой карточке поражает меня своими грустными глазками: или это станет их обычным отпечатком, или он снимается в грустях, или он просто не совсем здоров… В твоем письме от 26 февраля ты подробно рисуешь наш выводок, особенно налегая на дочь… В каком же смысле она у нас будет знаменитостью? Уж не вторая ли Преображенская? Следи, мать, за тем, чтобы фразы «знаменитость», или «красавица», или «умница» поменьше долетали до детей, они должны быть скромны, а если выйдет из них что крупное и родине полезное, мы с тобой будем смотреть на это как на подарок Бога. Я помню, как покойница мать останавливала меня всегда, как только я поднимал вопрос о своей «гениальности»: «Если из тебя и выйдет гениальный, то разве свистун». Будучи студентом, я уже ловил ее на ее обычном педагогическом приеме, мать улыбалась, но знала, что делала. У тебя дети как-то сразу все замузицировали, это очень хорошо, но только чтобы они не переборщили: слишком уж они, мать, малы у нас, и обильная музыка может сказаться на нервах. Конечно, тебе там виднее: раз едят и спят хорошо, ссорятся или плачут не каждую секунду, то значит, все обстоит благополучно.

Сидоренко и Ефанова отбирают у меня окончательно. Получена телеграмма об «откомандировании немедленно». Ответил, что Сидоренко сейчас же отсылаю, а Ефанова – по выздоровлении. Ничего не поделаешь, раз они так взялись, надо уступать, так как по существу дела с момента утверждения меня командиром полка держать казаков у себя я не имею права. Генерала Павлова, вероятно, уже нет, а новый меня не знает, да и по какой причине он разрешит командиру пех[отного] полка задерживать у себя казаков… он и сам на это не имеет права. Есть у меня причины и другого порядка: делать тут у меня им решительно нечего; три месяца они живут с лошадьми в двух верстах от меня (возле меня нет помещения для лошадей), а что они там по целым дням делают, я и не знаю; самому мне смотреть трудно, а им, как моим людям, не смеет никто и слова сказать… при таких условиях простому человеку можно вконец и на всю жизнь испортиться. Даже офицеры-то их баловали. Они у меня так награждены, что им и в полку плохо не будет.

Сейчас у нас стоят весенние прекрасные дни, тихо и прохладно. Вся прелесть горного климата сказывается в эти дни. Половинная луна добавляет свою дань общей красоте. Я хожу, заложив руки в карманы своей шинели, любуюсь на горы, с которых нервно сбегает снег, и несусь мыслями к той комнате, где на подоконнике лежат солдаты, а возле окна сидит мое гнездо, выводок с маткой, и мне нужны некоторые усилия, чтобы успокоить свое солдатское сердце и сказать ему: «Погоди, не волнуйся и не бейся, тебе еще надо быть холодным, суровым и даже жестоким, пока враг не добит и величие твоей родины не обеспечено…» Но кто-то другой мне говорит: «Не бойся, сердце – сложный аппарат, в нем уживаются суровость и жестокость воина рядом с теплыми и тихими порывами к своему родному уголку»; и я слушаю этот голос, и мысли мои летят ко всем, в комнатку, где на подоконнике лежат солдаты, и мне хочется вас прижать, обнять и расцеловать…

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

12 марта 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюра!

Стоит у нас прелестная погода, горный воздух – сама прелесть, снег быстро сбегает. У нас сравнительно тихо, и я потонул в бумагу… Это такой зверь, который не покидает нас и тут. Получил вчера (с письмом от 26 февр[аля]) еще две карточки и любуюсь вами. Особенно удачно выходит Генюша, а на катке хорошо вышла и ты с Кирилочкой. Завтра отсылаю Сидоренко, а по приезде сюда и Осипа… его я удержал пока под предлогом болезни. Не знаю, получим ли мы пасхальные подарки, как это было с рождественскими. Обстановка несколько иная. А солдатишек побаловать не лишнее – заслужили. Что папа с мамой ничего мне не пишут? Как их здоровье?

Обнимаю, целую и благословляю вас.

14 марта 1915 г.

Дорогая Женюша!

Пишу с головной болью. Вчера взял ванну, а ночью все-таки приходилось выходить к телефонам (проходить надо по двору), и, вероятно, немного прихватило. Вчера отослал Сидоренко, оба всплакнули, а товарищи его (Шпонька, Кара-Георгий) и совсем были расстроены; ездили провожать его за несколько верст. Хотя Сидоренко и был, конечно, не без грехов, но жизнь бок о бок в течение нескольких месяцев, а главное, под огнем, создает привычку и даже слепоту к порокам. Привязался Сидоренко ко мне сильно, и уезжать ему было очень тяжко.

Это письмо или повезет тебе Горнштейн (который едет сегодня-завтра в Петроград), или я дам его почтарю, еще не решил; вероятно, последнему, так как Горнштейн сначала заедет в Екатеринослав, а потом уже в Петроград, и письмо по почте дойдет скорее. Письмо по поводу Платова тебя заволновало, и ты стала даже задаваться вопросом, отчего я стал писать чаще. Это напоминает мне генерала Гуславского, который, благодаря своей трусости, всякое поведение противника обращал к нам не в пользу или в опасность. Начинает враг стрелять, и он, крестясь и что-то шепча, начинает бросать фразы: «Стреляет, уж стреляет… да еще какой огонь!». А если противник замолчит, то он крестится еще сильнее (старается украдкой), начинает нервно ходить, сплевывая в сторону, и мы слышим такие фразы: «Перестал стрелять, совсем перестал… пошел, значит в атаку…»

Это было для нас постоянным праздником и неизменным поводом для шуток и подвохов. В нервах и боязни генерал ничего не замечал, что и составляло пикантность наших шуток. Даже генералу Павлову приходилось иногда нас останавливать, чтобы поддержать репутацию генерала. Так и ты, моя детка, не пишет тебе муж долго, ты начинаешь волноваться: отчего это не пишет, не случилось ли что; начинает муж писать часто, опять волнение: «Отчего это он так зачастил, что-то его беспокоит…» Сейчас я не остановлюсь над этим вопросом, так как решил послать с почтарем, а он скоро едет… Как ни странно, но одной из причин было суеверие… Ты, моя маленькая, одна можешь связать редкое писание с суеверием, одна, которая меня знаешь насквозь. Забавно, что война отозвалась на мне главным образом с этого бока: «три свечки, соль, с правой ноги» и т. п. Все это теперь блюдется мною с большей аккуратностью, чем когда-либо раньше; даже палочка, которую я имею с Городка, и с которой я провел все наиболее опасные бои, и она получила в моих глазах какое-то особое значение. А и палочка-то форменная дрянь: простая, изогнутая… плюнуть, да сломать! […]

Жду Осипа завтра или послезавтра. Каких-то он мне привезет карточек? Твоя, детка, мысль, посылать их систематично, прямо гениальна. Попробуй, напр[имер], снять их в ванне во время купания!

Остается одна страстная неделя, а там и Пасха… Получат ли мои солдатишки что-либо к ней? Вероятно, Роман Карлович уже к вам приехал, и идут разговоры. Голова за писанием как будто стала легче, так что едва ли буду что-либо принимать.

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

Целуй папу с мамой и знакомых.

15 марта 1915 г. [Открытка]

Дорогая женушка!

Это письмо Горнштейн бросит в ящик, а другое (от сегодня же) передаст тебе лично по прибытии в Петроград. Он тебе порасскажет про наше житье-бытье, хотя мне и трудно было поговорить с ним из-за постоянных хлопот. Осипа до сих пор еще нет, хотя ты хотела его выслать 9-го во вторник. Не задерживается ли он где со своими посылками? С Горнштейном я пересылаю свою шубу, папаху и еще что-то, что весною мне не будет нужно. С Осипом жду карточки, которые меня страшно интересуют. Что-то теперь говорят по поводу падения Перемышля! Воображаю, как заговорят газеты!

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

15 марта 1915 г.

Дорогая Женюша!

Это письмо тебе подаст Горнштейн. Его приходится вновь командировать за велосипедами в Екатеринослав и телефонным имуществом в Петроград. Ему я дал на руки 400 рублей, а 800 приказал переслать тебе почтой… передай их Горнштейну, когда он приедет или заплати сама в магазины, где он произведет нужные покупки.

Вчера писал тебе с головной болью, к концу письма она как будто прошла, и я решил сходить в церковь, но назад еле дошел… пришел, упал и валялся от боли. Доктор дал какие-то гадости, и через час я был здоров. Так сильно у меня давно не болела голова, припадок был вроде того, при каком ты прикладываешь мне горячую воду. Характерно, что здесь на войне голова у меня болит сравнительно редко (кажется, вчера был третий или четвертый случай), и я это объясняю тем, что организм постоянно поднят; все функции проходят оживленно, а часто просто не замечаешь головную боль, она и проходит сама собою.

Горнштейн тебе порасскажет про наше житье-бытье последние дни. Он пытался ко мне иногда подходить, чтобы набраться впечатлений для передачи тебе, но мне все как-то был недосуг (а вчера, напр[имер], болела голова), т. е. недосуг внутренний; наружно я гулял по рельсам, но башка в это время работала вовсю, и отвлекаться посторонним разговором я никак не мог. Полк – вещь сложная, особенно при тех понятиях, которые я ношу в своем сердце. Другие командиры, когда идет бой, считают себя освобожденными от всяких других обязанностей: их люди не моются в бане, не говеют, перестают писать домой письма, занашивают белье, вшивеют… словом, ведут бой, да и шабаш. Я же настаиваю и настойчиво требую от ротных командиров, чтобы нравственная и бытовая жизнь людей по возможности шла своим чередом, как бы горяч и продолжителен ни был бой. Приходится бороться и нажимать на командиров, а особенно ломать голову самому, каким путем оборону позиции сочетать, например, с говением или баней… подчас это очень трудно, особенно, если с часу на час ждешь вражеского нажима. А тут вопросы мыла, сапог, штанов, смазки для сапог, мяса, оружейного и инженерного имущества и т. д. и т. д., вопросы, которые как метель вьются перед глазами командира и мутят его бедную голову. Я пробовал поначалу давать только общие директивы, но не тут-то было. Для убитых забывают вырыть могилу, в бане нет пару, и из котлов исчерпана вода, в ротах нет починки сапог (в некоторых, конечно), на позицию не все подаются ротные кухни, между ротными командирами возникают распри, особенно с командиром нестроевой роты… и приходится волей-неволей бродить, подобно старой ключнице, по углам, досматривать и подругиваться.

Как это ни смешно, но супругу твоему приходится даже регулировать вопрос о выдаче господам офицерам вина из Офицерского собрания…

И все это среди непрерывного боя (или, по крайней мере, в постоянном соприкосновении с противником)… увы, человек остается человеком… Больше того: на войне хороший и нравственно красивый человек становится еще лучше, но зато средний или плохой человек ниспадает до степени возмутительной дряни. На днях ко мне явился унтер-офицер, который где-то блуждал вне полка… похождения его были сомнительны, но мне разбираться было некогда: я послал его в самую строгую роту и велел устроить за ним надзор. И что же? Эта свинья при первом же случае сбежал к австрийцам и еще сманил с собою двух или трех молодых солдат, прибывших в полк за два дня пред этим. Моему русскому сердцу было страшно больно за этого проходимца, и я целый день не мог прийти в себя. Я слышал про такие случаи, но не думал, что это совершается с таким цинизмом. Много видишь (напр[имер], в Свод[ной] мне пришлось) такого, о чем воен[ные] историки не только не будут говорить, а не будут даже и знать.

С Горнштейном я посылаю зимние вещи, а для молодых вояк патронташи (кратное двух) и один нож… лучше взять тебе его на кухню, иначе выйдет из-за него война… Скажи, что и тебе нужно что-нибудь получить с войны.

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

18 марта 1915 г.

Дорогая Женюрка!

К нашим боевым заботам прибавилась новая и, кажется, пущая… по крайней мере, мы гораздо более озабочены ею, чем противником и его всяческими огнями. Галя, как я тебе писал, беременна, и забот нам с этим прибавилось без конца. Ведется, прежде всего, самое полное наблюдение за ее поведением (это новый мне доклад); после адъютанта или доктора я выслушиваю конюха, и он с полной обстоятельностью мне излагает о том, что живот Гали подрос на столько-то (номер подпруги), молочное хозяйство прогрессирует так-то, Галя стала спокойнее, в галоп не бросается, канавки берет не рысью, а шажком… даже к чему-то прислушивается. Далее подходит к нам Кара-Георгий, и мы начинаем воен[ным] советом обсуждать режим: систематическое движение, овса меньше, отдельное помещение, больше соломы под ноги, хорошее сено и побольше… Но как мы ни обстоятельны в наших обсуждениях, тревога нас не покидает… что-то выйдет и как? К нашему триумвирату присоединяются другие (ком[анди]р нестр[оевой] роты, фельдфебель)… боюсь, скоро будет озабочен весь полк, и мне, хранителю и блюстителю его нервов, придется заняться и с этого бока…

К моему полку на днях прибавлен отряд санитарных собак. Отряд блуждал уже много, но везде его как-то не удалось применить. Мне прислали его по тому соображению, что полк мой находится в непрерывных боях и притом – не позиционного характера, а с постоянными контратаками. И удивительно, пришел отряд, стало и у меня тихо: маленькие стычки продолжаются, есть и жертвы, но тут же легко подбираемые своими средствами. Задача собак – отыскивать раненых в лесистых и пересеченных местах. Если ранен человек легко, то собака, подошедши к нему, подставляет ему мешочек с перевязочными материалами, чтобы раненый мог сделать себе перевязку, а сама бежит к проводнику и ведет его вместе с санитарами к больному; если человек ранен сильно, то собака, постояв несколько секунд, бросается назад к проводнику и ведет… Сегодня, гуляя, я видел их, выведенных на прогулку. Обычная полицейская собака. Начальник их мне подробно описывал, с такими деталями, в которых я сильно сомневаюсь. Тут фигурировали и злые, и добрые, и нервные, и спокойные (допускаю), и способные, и тупые, и собаки-художницы, и собаки без художественных дарований (сомневаюсь) и т. п. Характерно, что, нашедши раненого, собака приходит в восторг, ласкается к нему, толкает его мордой, некоторые начинают лизать его языком… довольна она, конечно, потому, что исполнила свой долг… Красивая черта, которой хорошо бы призанять и некоторым из двуногих.

Гуляя, я нет-нет да вспомню, как моя женка обеспокоилась, что я часто стал писать. Но ты представь себе, детка, когда я пытаюсь сам в этом разобраться, то нахожу, что причин к тому много, и всех их прямо не перечтешь. 1) Привычка к войне; 2) лучшее распределение времени (командир полка – хозяин); 3) несколько успокоенное суеверие, что расширяет мои темы (как ты видишь, я еще и теперь не пишу о раненых и убитых, о будущих перспективах и т. п.); 4) другие причины, о которых еще не буду говорить (тоже из области суеверия). Или, например, такая. По некоторым соображениям я живу вместе с офицерами; адъютант, начальник связи и начальник пулеметной команды уже всегда со мною, да еще прибавляются 1–2 офицера из строя. Другие командиры считают нужным жить одиноко (кажется, для поднятия престижа). Но, живя вместе, я часто оказываюсь один: или это делается невольно – кончили обедать и, смотришь, один за другим офицеры исчезают, а твой муженек один как перст, или я сам, не желая стеснять офицеров, или удаляя себя ввиду начавшегося разговора, ухожу от них… Результат тот, что мне приходится быть одному (помимо того, когда я работаю)… Что мне делать? Я беру бумагу и начинаю болтать со своей маленькой женкой.

Еще причина: я сообщаю тебе факты, а ты можешь их использовать или делясь, или в кругу знакомых, или даже опубликовывая кое-что в газете, как ты это и сделала в одном случае. Гораздо правильнее, если общество будет черпать свой материал и создавать свои впечатления от нас, т. е. из первоисточника, людей проникнутых долгом и полной верой в конечную победу и величие нашей родины, но и не ослепленных туманом самообольщения или густорозовым колоритом, чем от газетных работников, у которых не разберешь, где кончаются факты и начинается фантазия, где начинается чувство патриота и кончается потребность рыночной рекламы из-за куска хлеба… Словом, моя наседка, причин много.

Осипа все еще нет, и я в недоумении, где он может быть. Вчера, с получением твоего письма, выслал во Львов ему помощника… Чем ты там занята была целый месяц? У нас новый начальник дивизии, и приходится присматриваться к его пониманиям… хотя на войне это проходит иначе.

Давай малышей и себя самую (или самое?), я вас крепко обниму, расцелую и благословлю.

Как отчет по приграничным делам? Возможно, что из Екатеринослава тебе кое-что будет выслано.

22 марта 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюра!

Христос Воскресе. Целую и приветствую вас всех. Осипа еще нет, застрял во Львове. Ожидаю его завтра или послезавтра. Пасху провели мирно, хотя не так уютно, как Рождество. Погода у нас сейчас чудная; думаем, что начинается уже настоящая весна. Писем от тебя нет. Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

22 марта 1915 г.

Христос Воскресе, моя золотая женушка;

этот же привет я повторяю нашим птенцам, папе с мамой и знакомым. Сейчас у нас божественный день. Я помолился Богу, выспался и болтаю с тобой, моей ненаглядной подругой. Перо скверное, поезд отходит чрез полчаса… все это заставляет меня сократить разговор.

Осипа все еще нет, он застрял во Львове, а мне оттуда прислал лишь ящик со съестным, чем мы и разговелись в связи с другими посылками для офицеров. Пасха протекает не так уютно, как Рождество. Идут бои, все на позициях, дороги заняты другими вещами… люди поэтому не могли пока разговеться как следует. Около 12 часов я перехватил вагон, из которого вынута масса куличей, яиц и пр., моментально все это рассортировано и направляется к людям… Завтра уже начнет к нам прибывать благодать, мы будем заполнены, и все исправится. В результате мои ребята разговеются часов на 12–14 позднее; дело и небольшое, но я много поволновался… думал, что долго ничего не получим. Обидно: немецкий праздник (Рождество) прошел блестяще, а русский – не задается. Я ходил и внутренне много ругался. Интендантство обещало нам выслать всего, но не выполнило обещания; наши грузы до нас не могут пробиться, а купить где-либо в окрестности ничего нельзя… ломали-ломали мы голову, да и сели на мель…теперь, повторяю, дело налаживается, а с завтра и далее у нас будет изобилие.

От тебя писем нет: предшествующая почта принесла три открытки, а последняя – ни одной строчки… Сегодня же сяду за большое письмо, если только мне дадут очнуться. Думаю, что Осип приедет не сегодня-завтра. Вчера я послал тебе телеграмму, но когда ты ее получишь? Сидоренко нет уже более недели, но вестей от него нет. Как-то у вас прошла Пасха? Я мою опишу тебе обстоятельно. Давай малых, себя, я вас крепко обниму, расцелую и благословлю.

23 марта 1915 г.

Христос Воскресе, моя ненаглядная и золотая женушка!

Я уже христосовался с тобой три раза (один раз в телеграмме) и делаю это еще раз: надежнее будет.

Осипа все нет, ящик со съестным от него получил, но самого еще нет; досадно, что он не переслал мне и твои письма с карточками, которых мне так недостает в светлый день праздника. Третий день стоит у нас божественная погода, ночью держится небольшой морозец, а днем – солнце; тишина и приветливый горный пейзаж с небольшими клочьями снега во впадинах; даже появились откуда-то птицы, которых раньше в Карпатах как будто и не было. На север тянутся гуси, и иногда в снежную метель, что выходит необычно: ничего не видно, но слышна более частая и тревожная перекличка.

Эти дни было много работы, и твой муж гулял меньше, а вместе с этим меньше мечтал о своей крошечной женке. Из Екатеринослава от полковых дам получаю с выздоровевшими офицерами или в письмах не одни только поклоны: М-me Лаптева (жена батал[ьонного] ком[анди]ра) прислала мне пасху, какое-то печенье и две бутылки наливки (!!), а сегодня письмо, в котором она очень возвышенно поздравляет меня и симферопольцев с праздником. Это та самая дама, которая одобрительно высказалась о твоем письме. Но эти две бутылки! Они показывают всю тонкость офицерской ориентировки. На всяческие расспросы я мог только ответить, что могу выпить рюмку наливки, да и то слабой; а вот две целых бутылки, которые мои молодые товарищи очень одобрили и незамедлительно опорожнили.

От ш[табс]-капитана Островского имею сведения, что он задержан во Львове, где над ним и будет произведена операция. Письмо, данное ему для тебя, он тебе уже переслал. По выздоровлении Роман Карлович все же думает проехать в Петроград, чтобы полечить свое сердце, закончив во Львове операции с нескромной частью своего тела. Теперь уже должен к тебе приехать Горнштейн, а затем я, может быть, пошлю тебе Пономаренку. У нас в кухне приютился мальчик 15 лет, Михаил, круглый сирота, и я думаю выслать его в Петроград… хочешь, оставишь его у нас, а нет – куда-нибудь пристроишь. Телеграфируй мне, если это тебя не устраивает, тогда я отдам его какому-либо из офицеров или пристрою при полку. Мальчик славный, красивый и, кажется, не глупый… от дела не отказывается.

Пасху мы встретили скромно. Всё как-то не задалось из-за этих непрерывных боев. Так как все на позиции, то в церковь нас собралось очень немного: я, штаб, несколько артиллеристов, да люди от команд и знаменной полуроты. Как-то вышло, что свечей не оказалось (они прибыли через 2 часа) и церковь украсили, как могли. Крестьян было много, с торжественными свечами (6 или 7) стояли местные жители, а посреди них 2 артиллериста… тут есть такой обычай. Последние, с анненскими лентами чрез плечо, были очень горды своей ролью, а крестьяне и уж совсем в восторге… солдаты, мол, нас не чураются, а кое-что делают так, как и у нас. Я на эти мелочи смотрю сквозь пальцы, и процесс «слияния церквей» у нас протекает незаметно… да и процесса как-то никакого нет: молимся Богу вместе, да и шабаш. Этих «свечников» я сам и расставлял для пущего оттенения (солдат посередине друг против друга), и когда одного из стариков хотели поставить на другое место, он уперся самым крепким образом и кивал на меня головой: меня сам командир, мол, поставил, и значит тут мне и стоять.

Я приказал звонить в колокола (они были где-то спрятаны и почему-то было запрещено их применять), и у нас начался живой перезвон (среди ниж[них] чинов нашелся умелый звонарь)… жители были вне себя от радости, так как церковного звона они не слыхали более 8 месяцев. Поздравлял я офицеров и ребят по телефонам… на 6 станций. Получил трогательные поздравления. В окопах или халупах (в двух местах) были устроены молебствия с пением. На вершине нашей главной позиции был организован большой хор, который в полночь торжественно и могуче запел «Христос Воскресе». Подумали ли австрийцы, что мы идем в атаку, или захотели по врожденной им мелочной подлости сорвать наш религиозный порыв, не знаю, но только они открыли живую стрельбу из ружий и даже орудий. Люди закончили свою молитву, а затем невольно стали хохотать, так забавна была эта нервная и нелепая стрельба наугад. Из присланных мне и офицерам куличей и пасох я велел отослать почти все на позиции… послали штук 7 больших куличей; конечно, каждому досталось по кусочку вроде просфоры, но я и имел в виду обряд, а не кормление, так как все посланное было освящено.

Больше я ничего не мог сделать: наш груз не прошел, интендантство ограничилось только обещанием (какое-то канцелярское, не военное учреждение, не имеющее никакой нравственной связи с войсками), а купить в окрестностях – зрящее дело… К 12 часам дня подошел первый вагон; он предназначался для других, но я выпросил его для полка и тотчас же отправил на позиции; получено было свыше 600 куличей (больших и малых), более полутора т[ысяч] яиц, сало и т. п. Я облегченно вздохнул; хотя ребята тем самым должны были разговеться на 12–14 часов позднее, но это уже с полгоря; во всяком случае ребята получили по хорошему шматку кулича и по половине яичка. Сегодня мы получили еще посылку, а потом они пойдут… А интендантство действительно ужасное учреждение; будь это военные чиновники, я и слов не терял бы, но это офицеры и при том нередко получающие ордена с мечами… (кажется, на это теперь обращено внимание).

Я веду несколько дней бой против тройного противника, все поглощены этим, и вдруг интендантство просит, чтобы ему была доставлена сложная справка о лошадях, ремнях, штыках, подсумках и т. п. и т. п. Направили они бумагу начальнику хоз. части, тот ко мне с рапортом; я послал интендантов ко всем чертям и просил их «не мешать моим ротным командирам вести великое дело боя». Не знаю, чем все это кончилось, но меня и ротн[ых] командиров оставили в покое. Единственно, в чем они подвинулись вперед, это в том отношении, что не воруют так, как в Японскую кампанию, а душа их, понимание дела и чувств, и нужд военных, осталось прежнее… сухое, канцелярское, малодушно формальное.

Ну, довольно. Хотел поговорить о других вещах, да надо заняться делом. До нас доходят слухи о попытке Австрии мириться с нами… Может быть, опять начнутся разграничительные работы; думаю, что меня не забудут. Приехал офицер из высокого штаба и наговорил нам кучу сплетней… мы карпатские дикари (ты нас называла орлами) и таращили глаза, и хохотали… находят же люди время. Мою золотую женушку и малюську троицу крепко обнимаю, целую и благословляю.

26 марта 1915 г.

Дорогая моя Женюра!

Вчера прибыл Осип, сегодня он раскладывается, все стоит вверх дном, а одновременно же у меня на фронте идет большая перепалка… и я прямо растериваюсь, заниматься ли мне войною или отдаваться впечатлениям, принесенным мне Осипом. Сегодня с ним успел немного поговорить, много смеялся, и все, конечно, приводило меня в страшное оживление. Он, каналья, не мог ответить мне на некоторые вопросы, например, хорошо ли катается Генюша на коньках. Об нем он говорит в хорошем тоне, о Кирилке – небрежнее, об Ейке – с восторгом. Твои брелоки (яички) я раздал офицерам со словами: «Командирша с нами христосуется». Это очень удачная мысль. Карточки получил, и на одной из них ты выглядываешь совершенно хорошо.

С подарками для детей поступлю, как пишешь. О посылаемых в Россию буду думать, сейчас нет минуты свободной. Сейчас идет поезд, и я спешу написать тебе хоть что-нибудь. Вероятно, ни сегодня, так завтра тронемся вперед; буду говорить об этом, как ты просишь.

Крепко обнимаю, целую и благословляю.

P. S. Сейчас адъютант носится с брелоками… много говору и оживления. Батюшка очень доволен пеленами и благодарит за изящную и сердечную работу. Не над ней ли ты сидела месяц? Андрей.

4 апреля 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюрка!

Сегодня я получил почту и много писем – от Авчинникова, Артюкова (и он меня вспомнил), от Романа Карловича и т. п., но от тебя ни строчки… Не знаю, такая ли линия или у тебя нет времени. Мы стоим на том же месте шестой день. Все время говорим о жеребенке, который, по-видимому, сама прелесть. Как мы его назовем? 1 апреля выслал тебе 400 рублей, о получении упомяни. Получил письмо от Сидоренки; его, кажется, приняли очень хорошо и хотят сделать его каптенармусом штаба дивизии; тон письма бодрый, хотя обо мне, видимо, скучает. Осипа пока еще подержу. Сидоренко обещает мне написать еще в скорости.

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

4 апреля 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Остаемся все на том же месте. Противник с утра до вечера увеселяет нас артиллерийским огнем. Погода второй день прекрасная, снег держится только на вершинах, начинает кое-где подсыхать.

С Кара-Георгием и Осипом только и разговоры, что про жеребенка: мышиный, длинноногий, прыгал с момента рождения, чем очень волновал мать… К[ара]-Георгий не утерпел и вчера съездил посмотреть на гениальное создание… и тоже в восторге. Нового он ничего мне не сказал, но дорисовал лишь детали уютной и милой конюшенной картины. Заметь где-либо, что родился молодец в час ночи с первого на второе апреля. Я рад, что он хоть одним часом выскочил из первого апреля, иначе получился бы из него какой-нибудь обманщик. Теперь надо придумать ему какое-либо название, и ты об этом обстоятельно посоветуйся с мальчиками и Ейкой… что-либо, намекающее на походы, вроде Боевой, Отчаянный и т. п.

Дня два тому назад приказал переслать тебе 400 руб[лей]; пиши о получении. А также не забудь уведомить, получены ли деньги за пересланные бинокли; хозяйственная часть получила этот наряд две недели тому назад. Это мне интересно и для проверки своевременности исполнения моих приказов… контролировать из-за непрерывных боев хозяйственные операции трудно.

Живя в той деревне, которую неделю тому назад занимали австрийцы, делаешь очень интересные наблюдения: видишь воочию, где они ставили артиллерию, как они кормились, как лечили тех раненых, которые выведены были из строя нашими пулями и т. п. Картины их быта рисуются очень жестокими; было, конечно, и не без положительных сторон: жителям они давали отбросы от мяса, заботились о санитарии деревень, но… это и все. Но в общем враг наш сух, жесток и распутен. На балконе, где я часто теперь гуляю, стоят пять больших бочонков (ведер 20 каждый), когда-то наполненных вином и ромом, а теперь пустых: это остатки офицерского ежедневного пиршества. Но мне говорят, что это далеко не все, много их разбросано, много увезено. И курьезно, мадьяры бросили массой свое снаряжение, оставили три орудия, провиант, но хмельное или постарались увезть, или выпустили содержимое бочек в землю.

Жизнь их офицеров поражает пустотой, безудержным бахвальством, постоянным выпячиванием наружу животных инстинктов. С нами теперь ежедневно обедают дети священника, в доме которого мы живем; он арестован, жена – в доме умалишенных. Старшему брату 25 лет, сестре 15–16, другому брату 11–12 и маленькой сестре 9 лет. Они предоставили, как это сделали и с нами, австрийским офицерам три комнаты и остались сами в маленькой одной. И вот в этот «остатный» уголок приходили г. офицеры (больше мадьяры), курили (знаешь милый австрийский табак), пили, а некоторые раздевались и ложились спать… и все это пред девушкой, которая, забившись в угол, сидела, не смыкая глаз всю ночь. Но все же оставался защитник в лице старшего брата. Гулякам (а вероятно, и распутникам) показалось его пребывание излишним; его уличают в шпионстве и отправляют под арест в соседнюю деревню (не более двух верст от этой). Продержали три недели и выпустили. Что было за эти недели в уголке, история умалчивает, но, прибывши сюда, мы застали Алесю (Александру) – старшую сестру – до изнеможения бледной, с синими кругами под глазами, вздрагивающей и краснеющей при слове «мадьяр» или «офицер». Младшая тоже была бледна, но у нее была инфлюэнца. Теперь обе девочки подкормились, отдохнули, стали разговорчивее, а младшая начала уже дурачиться с моими офицерами.

От прежней нашей долгой стоянки мы продвинулись не более 12 вер[ст], а с письмами стало гораздо труднее… вот уже пять дней, как я не имею от тебя весточки; последняя была от 22 марта, т. е. две недели тому назад. Девятый месяц войны на исходе, и у нас складывается прочная мысль, что с Австрией мы имеем дело на исходе. Интересно, что за этот период офицеры переменились, как в калейдоскопе. Некоторые уже ранены по два раза, некоторые уже отбыли то или иное лечение (чаще нервами и ревматизмом)… выбудут одни, на смену им идут другие – отдохнувшие или поправившиеся бойцы.

Вчера Осип прихворнул, сегодня ему лучше; кажется, с животом у него плоховато.

Мне рассказывали новые образчики русского великодушия; детали разные, а дух все тот же… сама прелесть, этот русский человек!

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

11 апреля 1915 г.

Дорогая моя женушка,

от тебя последнее письмо было от 22 марта и с тех пор – вот уже три недели – нет писем. Начинаю волноваться. Выставил на стол ваши карточки и любуюсь ими, стараясь заменить отсутствующие строки.

У нас полная весна, уже четвертый день тихо и солнечно. Стоим на том же месте. Трескотня – артиллер[ийская], ружейная и пулеметная – круглый день, особенно эффектно она вспыхивает ночью. Наш нервный враг, боясь наших ночных атак, поднимает невероятную стрельбу, бросая в небо одновременно снопы светящихся бомб… это дает неописуемую иллюминацию при ураганном оркестре выстрелов. Из здешних разговоров: солдат следит за действиями нашей артиллерии и вдруг кричит: «Артиллерия бьет хорошо, попала в самый окоп сейчас, выбросило вверх высоко не то голову, не то сапог»… и он продолжает наблюдать. Пленный передает свои впечатления о действиях нашей артиллерии: «Попало в халупу вашим снарядом и ранило трех офицеров: отбило головы, перебило руки… должно, померли…» И так на каждом шагу: разговоры вертятся вокруг смерти, но ведутся таким наивным и деловым языком, что нельзя удержаться от смеха.

Наш жеребенок растет и выкидывает невероятные артикулы; мать часто выводят на площадку, часто снимают с нее даже недоуздок, и она спокойно стоит на месте, а тот бесится: «Займет манеж», – по выражению Кара-Георгия, – и начнет кружиться, то задом бьет, то головой мотает… если далеко отбежит, то мать приближается к нему легкой рысцой… картина удивительная. Набегавшись вволю и намаявшись, озорник или подходит к походному буфету (у Гали богатый запас молока), чтобы подкрепить ослабшие силы, или ложится возле матери и отдыхает, дыша всем запасом легких. Среди наших суровых боевых дней он является со своими выкрутасами приятным развлечением и разнообразием… говорим мы об нем при первой возможности.

Осипа я пока удерживаю у себя, под предлогом болезни, хотя он и в действительности раза два прихворнул. Все ходит со мною на позиции и по окопам; тащит в мешочке яблоки, шоколад, хлеб и кормит меня на остановках. Сегодня одеваю его в защитную рубашку, так как он, одетый в черное, слишком заметен.

Сейчас передали по телефону, что в соседнюю деревню прибыл Цапко (старший почтарь), и я отдал приказ бежать сюда рысью. Жду от моей детки писем, не меньше трех, а то и больше.

Санитарные собачки начали работу: позавчера нашли трех раненых, вчера двух. Нашли они их в такой густой чаще леса, что иначе без собак найти их было бы нельзя, и они погибли бы или от голоду, или от истощения сил… Я страшно рад этому успеху, так как собаки даны на испытание мне, и я могу теперь высказаться в их пользу, что с большим удовольствием и сделаю.

Пока берусь за работу, а прочитав твои письма, буду продолжать писать…

12-й час. Письма получены: от тебя пять (последнее от 1 апр[еля]), от М-selle, какая – не разобрал, вероятно, Петроградская, от Сидоренки, Яковлева, Лены Цезаревской (целуй ее), пристава из Городка… Когда я им напишу, а особенно, когда я могу за кого-либо из них похлопотать, это я уже и сказать не могу. Твои письма перенесли меня в мое гнездо и охватили его и крепкими, и нежными тисками. Я прав, не разрешая своим офицерам звать сюда своих жен; это ослабляет и нежит душу. После твоих писем я ходил час на дворе и думал, и мечтал, и был так далек от суровой обстановки боя. Скажи Кириленку, что я очень его благодарю за интересное письмо, хотя бы написанное через года… лучше поздно, чем никогда. Его положение какое-то срединное и грустное: для танцев он велик и конфузится, для музыки мал, и приходится ему быть наблюдателем… Бедный мой Кириленок! Не получая писем, я уже начал фантазировать на тему, что кто-то из вас заболел или что-то случилось иное, не менее скверное.

Относительно биноклей и доставки вещей ты теперь спокойна, о приезде Осипа я тебе телеграфировал. Какую-либо накидку или непромокаемое пальто ты мне пришли непременно, так как моя накидка уже стара, да к тому же я ее что-то слишком давно не вижу. Все остальное у меня есть, сапог теперь вволю. Штаны, присланные тобой, пришлись как нельзя более кстати. Я говорил своим офицерам, что жена христосуется с ними яйцами, брелоками и… штанами. Яковлеву ты напиши в Ташкент и от меня передай привет… я едва ли удосужусь черкнуть, так как все время сильно занят. Сидоренке пишу в дивизию, он тебе будет сообщать об ней новости. Сегодня узнал, что 8-го Государь был в Н. Самборе, а оттуда поехал в Перемышль, как это мило со стороны Государя – доехать почти до позиций.

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

12 апреля 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Где-то бродит мой Пономаренко, и я выпросил бумагу у офицера, чтобы написать тебе. Я сильно загорел, так как эти дни приходилось ходить по окопам и давать нужные указания; дни стоят солнечные, тихие и становишься мало-помалу форменным негром. Идешь по окопам, а в 600–800 шагах от них лежат окопы нашего врага. Иду, конечно, с полной осторожностью, нагибаясь за бруствер или пробираясь лесом, и все же каждый раз слышу голос сопровождающих меня офицеров: «Г-н полковник, сюда, г-н полковник, больше пригнитесь, г-н полковник, там открыто» и т. п.

На другой день получил еще три твоих письма и теперь рассматриваю ваши карточки… Ейка очень жива, и потому все выходит с какой-либо гримасой. По фотографии вижу, что ты сшила себе очень красивое платье, особенно хороша опушка возле шеи. Ты права, поздравления вы принесли почти лично, так как я так живо вас всех представляю… особенно прибавив к очкам огромную лупу. Нас фотографировали довольно часто (за обедом, с русинскими девушками в день Пасхи, среди захваченных нами орудий и т. п.), но все это еще не готово, и мне выслать тебе нечего. У меня есть даже специалист – фотограф, которого я держу на роли полкового фотографа для собрания материалов по истории полка.

В газетах начинают много говорить о мире; нам, заброшенным в трущобы, не совсем ясна обстановка, которая вызывает эти толки, и страшно лишь одно, чтобы вопрос о мире не был решен слишком нервно, уступчиво и сантиментально, а говоря иначе – «исторически». Много жертв уже принесено и много пролито крови, а на таком основании можно и должно строить что-либо прочное и почетное; да и нужно не забывать пословицу «недорубленный лес вырастает». Нет такого безумца, который приветствовал бы войну как таковую, т. е. как сплошное самоистребление, но как дело практическое, обнимающее миллионы интересов и сумму красивого и возвышенного, война может быть желательна и даже необходима.

Сегодня у нас один из ротных командиров (и очень боевой, но, увы, молодожен) бросил фразу, что в газетах он читает только о мире, и видела бы ты, как его взяли в переплет; стали говорить, что жена с ним разведется по чувству оскорбленного патриотизма, что за каждое произнесенное слово «мир» ему жена не напишет письма, а за слово «война» прибавит лишнее, а за слово «война во что бы то ни стало» наполнит лишнее письмо поцелуями.

Эти две недели пришлось прожить при обстановке очень оживленной; сейчас стало немного тихо, а напр[имер], два дня тому назад по небольшому району, где находится церковь и мой дом, противник выпустил 278 снарядов; со мною остался только начальник связи, а остальным – батюшке, докторам, обозам, нестроевым, адъютанту – я разрешил остаться в шести верстах сзади, где бесится мой жеребенок. Осипа все еще держу около себя. Относительно Каменца имей в виду, что тебе могут убавить квартирные, т. е. уменьшить твой доход рублей на 50. Конечно, при тех удобствах, которые ты получишь от сада и простора, это пустяки. А может быть, я и ошибаюсь; поговори с папой. Беру вновь лупу и стараюсь рассмотреть и цыплят, и свою изящную и красивую женушку, у которой профиль был самый правильный во всем институте (по точным измерениям ниткой). Если бы был с вами, где бы я сел? Вы так плотно разместились, ореху упасть негде. Я сел бы у ног моей славной наседки, целовал бы эти ноги и всю ее, а потом по очереди всех цыплят, ставя точку на Генюше.

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

15 апреля 1915 г. В лесу.

Дорогая моя Женюрка!

Вчера было два сюрприза; зовет меня к телефону особоуполномоченный Кр[асного] креста нашей армии… Начинаю с ним говорить из моего лесного убежища; оказывается, Г. Г. Лерхе; поговорили по-хорошему (война все нехорошее предает забвению и ровняет, мирит людей, работающих на ее суровом поле); он привез с собою М. В. Родзянко, который хотел к нам ехать на позиции, чтобы приветствовать нас как земляк (полк и он из Екатеринослава), но я отговорил, и М[ихаил] В[ладимирович] довольствовался тем, что набросал свой привет на бумаге и прислал мне, а я по поводу сего отдал особое приказание. Второй сюрприз – появление у меня Горнштейна с письмами, сластями, непромокашкой, шапкой и рассказами. Любовался фигурами спортсменов и слушал описания нашей домашней суеты. По обычаю, Горнштейн в большом восторге от балерины и говорить о ней спокойно не может.

В первый раз из твоего письма узнал, чем задерживается мое производство в генералы. Но не понимаю, почему я должен откомандовать целый год полком, чтобы (на войне и за боевые отличия) получить генерала? Война дает свои нормы. Довгард (если не ошибаюсь в фамилии) [Довгирд] получил генерала из начальников штабов. Полком я командую с 30 октября, т. е. без двух недель полгода; не считают ли там время моего командования с конца декабря, когда я утвержден Государем Императором, т. е. на два месяца меньше. Да и что может мне помешать покомандовать полком в чине генерала? Таких командиров очень много. Ну, да им там виднее. «Никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь», или, как говорит моя милая детка, «что ни делается, делается к лучшему»… Папа пишет, что мне нужно потом немного отдохнуть на бригаде, так как по его наблюдению в штабе работают очень нервно и много… опять-таки, как придется. Все это так сложно, и вещи случаются самые неожиданные.

Шинель нашлась, и новой мне не надо; нашлась она в двадцатом сундуке. Присылка тобой непромокаемого пальто пришлась как нельзя более кстати; несколько дней тому назад я писал тебе о ней, а сегодня уже получаю. Сласти едим, наслаждаемся и хвалим качество этого материала в России.

Вчера я переехал в лес, что на полторы версты южнее той деревни, где пробыл около трех недель. Мне саперы построили здесь барак, телефоны со мною, впереди недалеко лежат полукругом предо мною в окопах мои люди, и я чувствую себя лесничим в кругу моей полковой семьи. Лес кругом – старый и молодой, запущенный и значительно использованный, – ветер качает верхушками, нескладно поет карпатский соловей, порою слезливо причитает сова… ее я еще не слыхал, но мне так рассказывают… все это хорошо действует на нервы и охолаживает их издерганный войною строй. Противник поднимает иногда трескотню – из орудий, ружей и пулеметов, но мы привыкли к его нервозу, и я категорически запрещаю моим ребятам грязнить по этому поводу свои винтовки… потрещит, потрещит противник и замолкает. Сейчас ко мне в лес с докладом прибыл начальник хоз[яйственной] части, я с ним кончу и отошлю это письмо.

Завтра Генюшин первый экзамен. Ты особенно не нервничай, поговори с директором («сын ведь человека воюющего») или пусти в ход связи… В крайнем случае можно экзамены и осенью попробовать. Горнштейн почему-то думает, что Генюша экзамен выдержит. Хорошо ли он читает?

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

18 апреля 1915 г. Лесн[ая] сторожка

Дорогая и славная женушка,

сейчас противник поднял артиллерийскую вакханалию: стреляет беспрерывно по фронту моего полка. Труднее всего отгадать мысль и задачу артиллер[ийской] стрельбы, к тому же у австрийцев часто очень бестолковой: что он думает? Атаковать ли и куда? Отступать ли? Боится ли нашего наступления и делает страшное лицо? Бросает он, напр[имер], много по моему правому флангу (и левому моего товарища по академии, тоже командира полка… мы с ним рядом, на «ты», и все у нас идет как по маслу: я знаю, он поддержит меня, а я его тоже не выдам), по левому (тяжелой мортирой), в 100 шагах за моим бараком… последнее по одному выстрелу каждые полчаса… Все это трещит и гудит по лесу, делая громовой концерт.

Позавчера в час ночи меня внезапно посетили уполномоченные г. Москвы, привезли подарки офицерам и солдатам, мне крестик – благословение митрополита. Просидели у меня в лесу час, показал им я фейерверк осветительных бомб австрийских, послушали ружейную трескотню и остались в несказанном восторге. Начали мы с поцелуев, ими же и кончили. Люди старого русского религиозного типа, рубашечные, как когда-то говорилось. Уходить прямо не хотели, особенно один, снабдивший меня подарком и крестом.

Твои перископы розданы в роты… мысль эта прелестна по той проникновенности, которую обнаруживает общество к ротным людям; приказал написать потеплее письмо во 2-е общество. Подарок сохранит в окопах не одну рядовую жизнь.

Шинель мы нашли; написал об этом уже один раз, пишу еще.

Каждый день посещаю окопы то одного, то другого из своих участков. Люди производят прекрасное впечатление: свежи, живы и веселы. Зная мою слабость, устраивают особый спектакль: когда я прихожу на позицию (а о приходе всегда знают по телефону), половина людей лежит на животах и строчит письма «своим»… я настраиваюсь на хороший тон, хвалю, и все проходит очень гладко. Хорошо хоть то, что ловят меня на очень полезной вещи.

Сейчас погода стала теплее, солнце светит полным махом, и в лесу нам живется прекрасно. Подвоз всего нам необходимого удобен, а солдату больше ничего не надо. Спроси любого: «Ну что, как живется?» Почти один ответ: «Да ничего, В[аше Высокоблагоро]дие, все получаем, пишша хорошая…» Об этом у них и первый разговор, когда они начинают его с пленными или соседними нашими частями. «Ну, как у вас насчет пишши, поди плохо?» И в случае утвердительного ответа: «То-то ты и замореный такой», и качанье головами. Словом, поесть наш чудо-богатырь любит и, по выводу ротных командиров, съесть может сколько угодно: такой уж у него благодатный желудок. Это заметно во время подарочных дней: съест все подарки, не забудет и всего того, что ему полагается, а потом спит, и от него аж пар идет… И в этом его сила и выносливость: может далеко и долго тянуть.

Слежу за экзаменами Гени; сегодня третий экзамен, останется еще два. Воображаю, какие у вас нервные дни, хуже наших боев и стрельбы. И как Генюше придется оправдываться или выворачиваться, если что-либо выйдет не так, как ожидалось в домашнем совете! Я думаю, Кедров меня не совсем забыл и моего сына не даст в обиду. Пришлось ли тебе говорить с ним? Зато, когда мальчишка кончит и получит свободу бегать и играть без конца, какое настанет у вас торжество! Догадаешься ли ты мне телеграфировать о результате экзаменов, хотя, к слову сказать, из твоих телеграмм (вероятно, нескольких) я получил только одну… о биноклях.

О жеребенке давно что-то не получаю никаких сведений, ему теперь 18 дней, и он должен быть очень забавен. Я ушел лишь на каких-то полторы версты далее, но связь с жеребенком нарушена очень сильно. У Шпоньки (возница моей двуколки) кобыла тоже привела жеребенка (девочку), три дня тому назад, и сегодня он пришел и хвалится, что его жеребенок лучше…

Еще о чудо-богатыре. Я поставил возле себя кипятильник, емкостью в 30 ведер; у меня под рукой 2 роты и команда разведчиков, скажем, около 400 человек; и как ты думаешь, сколько раз в сутки наливается кипятильник? Четыре раза. Т. е. мои молодцы выпивают 120 ведер чаем, или на каждого приходится около трети ведра. Ну, разве это не богатырские желудок и мочевой пузырь? Сейчас из окна барака вижу, что кипятильник готовится в четвертый раз и около него уже целая толпа… жаждут. А как они себе в котелках готовят щи? Одно объедение. Куда нашим поварам.

Картина с другого входа. Ничего не можем поделать с ребятами, пакостят по всему лесу. Постепенно все-таки приучаем их к японскому способу: каждый ходит с полевой лопатой. Ругали, наказывали, наконец, командир полка сам на виду всех стал ходить с лопаткой (это я делаю медленно, чтобы все заметили… на пути обрублю ветку, обтешу ствол и т. п.) и теперь у нас налаживается. Позавчера слышу голос дневального (ставим специальных дневальных): «Убери, тебе говорю (разные названия)… сам командир с лопатой ходит, а ты тут пакостишь…» Картина, пояснений не требующая.

По вечерам подолгу гуляю лесными тропками и без конца думаю о моей маленькой славненькой женке. Кругом полная поэзия: тишина, заснувший лес, беспокойный враг… и я лечу мыслями к тебе, и тепло мне тогда, и уютно. Давай малых и себя, я вас крепко обниму, расцелую и благословлю.

22 апреля 1915 г. Лес.

Дорогая и славненькая моя женушка!

Сейчас выспался вволю, и захотелось что-то жену свою назвать поласковее. У нас образовался в лесу целый городок. Возле моего барака построено два офицерских, а там далее телефонисты сейчас сколачивают себе дом. Слышу спор и крик, со вставками «само собой разумеется» или «конечно»… Все народ ученый и неуступчивый. Выхожу. На полу топчется человек девять, а доски наколачивает один. «Не выйдет ваше, братцы, дело, – говорю им, – что-то вы все спорите, а делать ничего не делаете». «Ничего, построим, Ваше Выс[окоблагороди]е, – отвечает человек с топором, – я плотник и только на службе заделался телефонистом». И я понял. Строил-то один человек, и строил молча, а остальные присутствовали и спорили… Сегодня был у меня начальник дивизии и, только подойдя вплотную, увидел весь наш поселок, настолько мы хорошо замаскированы: бараки прикрыты зеленью, просветы засажены деревьями. Противник, располагая прекрасными наблюдательными пунктами, никак не может нас открыть; бросает массу снарядов и все или шагов 200–300 вперед, или столько же вправо или влево. У меня собрано сейчас 26 стаканов от его шрапнелей, потом я пришлю тебе несколько штук, а ты из них сделаешь что-либо вроде подсвечников, отдав в никелировку.

Сейчас явился Цапко – старший почтарь, и я получил от Сидоренки 1, 2 официальных и 3 от моей детки (последнее от 13 апреля, т. е. на девятый день… так скоро, кажется, еще не было). Все вы, по-видимому, русланзалюдмилились… сужу по тому, что чрез два дня у Генюши экзамен, а он знай все Людмилу отбивает у Черномора. Это и хорошо. Значит, 1) вы спокойны и 2) у вас есть шансы. А рассчитаться с Сережей – это сущие пустяки: он свой человек. Кланяйся ему и целуй (поручи Гене и Ейке). Про бинокли я тебе уже писал: все они пришлись как нельзя лучше и давно уже розданы. Театральные, напр[имер], совсем хорошая вещь, особенно в лесном бою, где перспектива так же ограничена, как и в театре. От Сидоренко получаю порядочно писем, но сам никак не удосужусь написать ему… по его словам, дивизия направляется на другой фронт; если это так, то Осипа у себя задержу, так как иначе он своих не найдет.

Твой присланный плащ страшно мне нравится: у нас сейчас довольно свежо и я, надев сверх пальто плащ, хожу на наблюдательных пунктах (с одного на другой) и чувствую себя божественно. Я в нем очень интересен, с поднятым капюшоном и биноклем на шее. Так я снят возле своего барака, и когда изготовят, пошлю тебе. Меня интересует, насколько присланный тобою плащ непромокаем; и если это будет фактом, то он действительно роскошь. Среди леса я в нем совершенно незаметен и на фоне зелени похож на лесовика.

В последнем письме ты обещаешь прислать мне перечень наших капиталов… сделай это, милая, а то я потерял всякое об этом представление. А также упомяни, какие у нас остались еще долги (непреложные и условные). Относительно твоего переезда в Каменец я уже высказался. Вопрос, вероятно, в 50 рублях, на какое число ты будешь получать меньше квартирных, а может быть, и это пустяки, если папа по доверенности будет получать в Петрограде. Письма, вероятно, будут доходить одинаково, но зато, если Генюша выдержит экзамен, вы отдохнете летом, как следует… в этом отношении Каменец несравним с Петроградом: в нем в 20 раз меньше гостей и в 20 раз больше зелени и простора…

Позавчера я умудрился взять ванну; натопили сильно мой барак (у нас австрийские печки), принесли деревянную кадушку, налили из кипятильника воды, и начал я мыться. Вымылся хорошо, прямо в постель. […]

В 3 часа просыпаюсь от сильной артиллерийской канонады; противник надумал или демонстрировать наступление, или повести его. Неужто, думаю, мне надо будет вставать? Посылаю справиться, открыт ли ротами огонь; оказывается, нет… Тогда я подождал минут 20–25 и заснул мирным сном. Оказалась демонстрация. Но так уже все мы привыкли, что только в одной 5-й роте был открыт редкий огонь, но и за него ротный командир получил от батальонного небольшой нагоняй. Наша выдержка страшно злит австрийцев: они тратят уйму снарядов и патронов, а мы молчим… и в затишье мы бьем их, вызывая у них трату снарядов и патронов… А попробуют они показать нос из-за проволоки – лучшие стрелки кладут их без промаха… Народ вообще жидкий и зря только канителится.

Гуляю я много и мечтаю о своей маленькой женке без конца, создавая разные сцены, одна другой забавнее и интереснее. Иногда так разойдусь, что забуду про лес, позицию, австрийцев, вообразив себя болтающим наедине с женкой, пока бухнувший поблизости снаряд или, как вчера, вспыхнувшая от такового халупа не возвратят меня к себе, вырвав из теплых объятий женушки. Давай малых и себя, я вас обниму, расцелую и благословлю.

Геня сегодня, может быть, уже гимназист?

23 апреля 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюра!

Почтарь еще ждет письма, и я решил черкнуть тебе открытку. Сейчас у нас прекрасно, тепло и тихо; только что пролетел чужой аэроплан. В плату за бинокли включены и почтовые расходы; ты об этом не беспокойся. Относительно Гени ты, вероятно, знаешь правило, что он должен быть принят вне конкурса как сын отличившегося на войне. Ему останется только нацарапать себе тройки. По ночам у нас холодно, и мы сильно бы мерзли, если бы не набрали австрийских жел[езных] печек. Ребята выпивают теперь пять (вместо четырех) кубов кипятильника, что выходит почти по полведра на брата. Наша артиллерия сейчас ловко обстреляла окопы противника, и он очень не в духе. Обнимаю, целую и благословляю вас. Ваш отец и муж Андрей.

28 апреля 1915 г.

Дорогая моя Женюрочка!

За сутолокой и заботами давно тебе не писал и боюсь, что ты начнешь тревожиться. Приходится по целым дням бывать на позициях или драться, или на них устраиваться, и в результате забросил всякую казенную бумагу… да что казенную: своей маленькой женке перестал писать. Перестал читать газеты и не знаю, что на белом свете делается.

Сегодня надеюсь увидеть своего жеребенка, которому пока еще нет никакого названия. Мне бы думалось назвать его Соколиком – по деревне, в которой он родился; это звучит красиво и пробуждает немало военных воспоминаний. Вчера Галя немного что-то прихромнула, но сегодня ей уже лучше; ломали мы голову, отчего бы это могло быть, хотели расковывать, но потом решили, заметив маленькую опухлость на колене, что это обидел матушку сынок – он все прыгает, дерется, не разбирая ни родственных, ни других отношений.

Погода у нас хорошая, жители пашут землю; правда, в воздухе свежо еще, но это особенность горных климатов, высокие районы которых долго сохраняют снега. Удивительный народ горцы; зимой не видно было ни лошадей, ни коров, ни овец; я думал, что все у них обобрали, а теперь с показавшейся травой появилась и живность всяческая… Это можно объяснить только тем, что русины, как и таджики, как, вероятно, вообще горцы, до крайности скрытны и экономны: имеют они вид бедный, жалкий, жалуются на горести и лишения, а говорят, у каждого из них имеют[ся] деньги, а теперь, оказывается, сохранился и скот. Сказывается ли это влияние войны или промелькнуло много фактов, расхолаживающих к этому народу или более невзрачно его рисующих, но замечается к нему несколько иное отношение. Офицеры говорят, что того и гляди со словами «слава Иисусу» он и горло перережет. Эти слова – его приветствие, на что надо отвечать «слава вовеки». Также довольно распространенная про них кличка: «славаисусики».

Сейчас бросил писать и выбегал посмотреть жеребенка; божественный, совсем ручной, темный, с сероватым оттенком. Передирий (конюх) показал все свои с ним фокусы: заставил дать «ножку», подковал, потом уложил спать и заставил поваляться… картина удивительная. А когда он сел на Галю и пустил ее хорошей рысью, нужно было видеть, каким интересным галопом помчался вслед сынок. Нас так много собралось смотреть, что я, из боязни, что сглазят, сократил смотрины.

Что теперь делается у вас? Как экзамены? Как твои думы с переездом? Последнее твое письмо было от 13-го, а теперь 28, т. е. нет более двух недель… разница не Бог весть какая, но я уже привык получать на 10–11-й день, а то и раньше, и затянутые 4–5 дней начинают щипать за сердце. Прерываю письмо, надо садиться за бумаги, их целый ворох. Вспомни, что ты чувствовала вчера, 27 апреля, день понедельник; я был в порядочной переделке. А теперь давай твои мордочку и славные глазки, я нацелуюсь вволю, прижму мою женушку к груди и наговорю ей много хорошего и ласкового, а затем малых наших (может быть, уже гимназиста), я вас обниму, расцелую и благословлю.

Целуй папу и маму. А.

3 мая 1915 г.

Дорогая моя женушка!

В лесу в железнодорожной будке ловлю свободную минуточку, чтобы черкнуть два-три слова моей неоцененной, красивой, роскошной, добросердечной, домоседалечной и т. д. и т. д. женушке. Вчера наш почтарь нашел нас, и я получил много твоих писем. Последнее от 20-го; из них я вижу, что Генюша по Закону Б[ожьему] выдержал, а по другим держал. Каковы результаты, не знаете, но, по-видимому, не плохо; сужу по вашему бодрому тону. Забываю сказать: теперь у нас такая канитель, что писать не только некогда, а главное – нельзя: спать приходится под небесным покрывалом, на привале или ночлеге; это ты, моя славная, имей в виду и не тревожься, если не будешь получать письма столь регулярно, как прежде. Погода у нас роскошь, а с нею все рисуется как-то иначе… в такую погоду и воевать лучше. Все отрывают от писанья, то вопрос один, то другой. Наша артиллерия трещит вовсю, и выстрелы в лесу звучат удесятеренным образом.

Не знаю, как-то ты решила вопрос с Каменцом; пиши о своем решении заранее, так как телеграммы я не получу вовремя; твою телеграмму о моем генеральстве я получил только сегодня, т. е. месяца через полтора. Я и сам начинаю склоняться к тому, чтобы вам ехать в Каменец; все вы там отдохнете, особенно дети, а между ними особенно Генюша. Вопрос о Румынии довольно отдаленный, да и выехать вам из Каменца будет не так трудно; будьте только легкими, как птицы. Только напиши заранее, чтобы я знал и начал вовремя тебе писать. Все отрывают к телефону и нарушают мой ход мыслей. Да, не забудь обдумать вопросы о твоем жалованье и квартирных; можешь ли ты поручить получку папе, а если нет, то как переведешь эту операцию на Каменец. Осип пока остается у меня, теперь мне отпускать его опасно: может сбиться с пути и ни попадет на дивизию, ни найдет меня обратно. Плохое, женушка, выходит мое письмо: трудно одновременно и вести бой, и писать своей славной детке. Надеюсь, что скоро мы обретем прежние удобства, и тогда я напишу женушке обстоятельное и шикарное (по теплоте) письмо. Чем болен Федоров и почему он живет в Петрограде? Давай свою мордашку, самое себя и малых, я вас всех крепко расцелую, обниму и благословлю.

Целуй папу и маму.

[Открытка без даты отправления, на штампе Петрограда стоит 10 мая 1915 г. ]

Дорогая Женюша!

Посылаю тебе пятьсот (500) руб. Что-то я получил лишнее, я сам не знаю. Здесь, будучи занят иными делами, денежных совсем не замечаешь, помнишь лишь, когда подносят для подписи массы ведомостей. Погода у нас прекрасная, и чувствуется поэтому хорошо. Вероятно, Генюша уже экзамен выдержал, и вы все этим очень горды.

Целую, обнимаю и благословляю вас.

6 мая 1915 г.

Дорогая моя Женюрка!

Сейчас небольшое затишье, и я хочу поговорить с тобою. Осип также пишет, и, вероятно, о более насущном, чем я; он мне уже говорил, что будет писать о моих разорванных штанах и о необходимости выслать мне такие же новые. У нас полная весна и очень тепло; одна благодать, особенно при той лесной обстановке, в которой я обретаюсь. Соловьев – масса, и они, канальи, любят петь тогда, когда начинается ночная канонада ружейная и артиллерийская, и тогда получается нечто неописуемое: среди треска и грохота всяческих выстрелов, множимых эхом леса, слышно заливанье десятка соловьев, которые надрываются изо всех сил и стараются перекричать сладкими звуками звуки роковые.

Мне, милая, пришла в голову такая мысль: я был нач[альником] штаба дивизии, теперь командир полка; это две разные точки зрения для операций на войне. Но мне хотелось бы посмотреть на нее с пункта более высокого. Не можешь ли ты найти в Петрограде М-me Алексееву (она, вероятно, там) и чрез нее похлопотать за меня пред ее супругом Михаилом Васильевичем. Дело в том, что рано или поздно мне должны дать генерала, а значит, разлучить с полком и дать какую-либо другую должность; было бы прекрасно, если бы новая ступень привела меня в такой пункт, из которого я мог бы осветить и объяснить многие вопросы, с теперешних углов зрения мне темные и неясные. Война полна загадок, и нам, которые живут и мыслят в ее сферах, хочется возможно глубже проникнуть в ее тайники, как духовные, так и материальные. И странно, каждая война идет со своими законами и правилами, ломает то, что было как будто бы и прочно установлено ее предшественницей, создает новое полотно истин. Я часто по целым часам ломаю голову над целой суммой вопросов и свое бессилие их решить объясняю недостаточно удобной перспективой моего положения… слишком у меня в моей работе мало стратегии и все заполнено сплошной тактикой.

Попалось, женушка, скверное перо, и вместе с тем тяжелым материалом, который я излагаю, оно дает груз очень тяжкий. Я думаю, – возвращаясь к моей теме, – тебе устроить чрез М-me Алексееву будет возможно, при одном условии, что это письмо застанет тебя в Петрограде.

Страшно меня интригует, как прошли экзамены Генюши, выдержал или нет, а в случае утвердительном – как выдержал, сколько сделал ошибок в диктовке, какую решал задачу и т. п. Напиши мне об этом подробно, и я, читая твои строки, отвлекусь от этой боевой суеты. Последнее твое письмо было от 20 апреля, т. е. я должен получить не сегодня, то завтра 3–4 твоих письма; раз экзамены кончились и с тебя сброшена эта нервозная обуза, ты вновь мне напишешь о наших малых с тою подробностью, которой я так избалован. Жеребенка давно не видел; он очень хорош, но что-то все не задается с его животом: постоянное расстройство. Конюхи дают разные объяснения, налегая особенно на то, что у Гали или слишком много молока, или таковое по одной секретной причине плохое. Конюхи решили устранить эту причину, на что я поневоле смотрю сквозь пальцы. Мы, как я тебе писал, надумывали назвать сына Гали Соколиком, по его месторождению, но вами предлагаемый вариант мне более нравится, и я ожидаю сейчас Осипа, чтобы окончательно решить и установить имя.

Сейчас выскакивал, чтобы посмотреть на пролетающий германский аэроплан… плывет так высоко, что ружьем и не достанешь, а орудием не попадешь. Вчера австрийцы пробовали пристреляться к нашим двум аэропланам, но конечно, всё впустую.

Пришел Осип, и я ему сказал, что жеребенка будем звать Ужок, и чтобы он это название передал конюхам для сведения и исполнения, как это у нас повторяется на каждом шагу.

Я давно не читал газет и плохо себе рисую, что делается на белом свете; вероятно, Италия и по сие время пылает уличными манифестациями и бьет стекла у неприятных для нее народов, Румыния говорит о решительном моменте для заявления о своих национальных интересах, а Болгария… что делает эта милая страна, я уже и предположить не умею. Все это тянется, тянется, как плохо рассосанная тянучка, и нет конца и краю этой международной эквилибристике. Нам здесь, живущим под огнем, и смешной, и слишком уж холодно расчетливой кажется эта длительная комедия.

Пиши, моя милая и славная женушка, о твоем решении или нерешении ехать в Каменец, страшно боюсь, что наши письма будут расходиться и я начну их получать через месяц. Давай свою мордашку, я ее крепко расцелую, а затем отрывай от «занятий» малых и давай их мне с тобою, я вас обниму, расцелую и благословлю.

Целуй папу и маму.

8 мая 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Вчера у меня выпал печальный день, у меня накопилось три горя: 1) накануне я забыл поздравить женушку со днем рождения, 2) узнал о ранении и пленении Л. Г. Корнилова и 3) о провале Генюши. 6-го я написал тебе большое письмо и отослал почтаря, а вечером, увидя цифру 6 на календаре, вспомнил все: и далекий день 30 лет тому назад, когда моя женушка увидела свет Божий, и обстановку, при которой это совершилось и о чем мне не один раз говорили папа и мама, и кусок общей нашей с тобой жизни, составляющей у тебя целую добрую треть, и целую вереницу других вещей, которые причудливо спутались со днем 6 мая. Садись ко мне теперь, женушка, на колени, я буду тебя ласкать и расскажу тебе многое и пестрое, что поднимается во мне при мысли о дне твоего рождения; это будет похоже на сказку или сон, где смешное перепутается с грустным, и больное с мечтательным… Что бы было, если бы ты не родилась на свет, если бы я вырвался на войну до 12 ноября, если бы мы порвали с тобой за длинный период между обручением и венчанием… Наши дороги не шли к одной точке схода определенным прямым направлением, а изгибались, расходились так далеко, что казалось, что им и не сойтись, пока, наконец, они не перекрестились… Получилось уже теперь три отпрыска: молодой музыкант, пока не выдержавший экзамен, многообещающий скульптор и, несомненно, будущая звезда балета… Что из них будет в действительности, и какой итог подведут они нашим с тобой усилиям, пониманиям жизни и увлечениям?

Что Генюша провалился, – печально, но лишь в том одном смысле, что мальчик должен будет работать и лето. Хотя даже и это имеет свою хорошую сторону: пусть он заранее привыкает к систематической работе, без которой он едва ли проживет (разве если будет учителем). Все-таки ты объясни ему по сему случаю, как важно работать упорно, чтобы не переживать таких тяжелых и обидных минут, какие он пережил, бедный мальчик. Если у него самолюбие вроде моего, то он должен был сильно страдать.

Я начинаю все подумывать о высоком штабе, и по этому поводу уже писал тебе, не найдешь ли ты в Петрограде M-me Алексееву и не попробуешь ли через нее пристроить меня к Михаилу Васильевичу. Я уже посмотрел на войну с углов зрения нач[альни]ка штаба дивизии и командира полка и вижу, как многие стороны ее для меня остаются темными и запутанными, особенно вопросы высокого порядка: стратегические, духовные и т. п. При моей натуре, которая так любит войти в рассмотрение именно этих вопросов, такая неясность бьет по нервам и делает мое мышление сиротливым и запуганным. Было бы крайне печально побыть на великой войне и пред многими ее явлениями стоять в полном… недоумении. Я не хочу увлечься манией осуждения или критикантства, я хочу создать себе такую обстановку, чтобы понять, расценить, а в неизбежных случаях извинить поставленные мотивы или принятые решения. И все это, я надеюсь, будет мною достигнуто, если я стану на иной точке зрения или наблюдения, т. е. в каком-либо высоком штабе…

Возвращаюсь к Генюше. В Каменце ты постарайся решить вопрос житейским образом, т. е. помимо систематической подготовки Генюши, обговори дело с директором, батюшкой или с кем там еще нужно, чтобы избежать фиаско во всяком случае. Ты знаешь, что Генюша должен быть принят вне конкурса как сын отличившегося на войне.

Наконец, относительно Л[авра] Г[еоргиевича] – я был очень огорчен, узнав об его пленении. Я его близко знал и хорошо понял; в нем не было чего-либо выдающегося, но его трудолюбие, ясность военной мысли и принципиальная (не чиновничья) исполнительность всегда меня сильно подкупали. Чувствительны в нем были военный темперамент и ненасытимое честолюбие… оно-то его, по моему мнению, и довело до ранения и затем пленения. Мне жаль Л[авра] Г[еоргиевича] и как моего друга, и как военного, целой головой выше многих и многих. Его жена может быть в Петрограде, найди ее, если это так. Последнее твое письмо было от 2 мая, т. е. теперь я получаю твои письма на 5–6-й день… нет худа без добра. О решении ехать в Каменец пиши мне определенно.

А теперь давай себя и малых, я вас расцелую, обниму и благословлю.

10 мая 1915 г.

Дорогая и золотая моя женушка

(так длинно никогда не выходило),

вчера я, организовав около 5 часов последнюю атаку, ждал у телефона ее результата, лежа на соломе в землянке. Скоро мне донесли об ее полном успехе, о чем я сейчас же сообщил начальнику дивизии. Отдав распоряжение о расположении полка на ночлег, я собирался домой (в штаб полка), как мне подали твое письмо. Это было божественно: радость от блестяще завершенного дела и радость получить от женушки письмо. А дело было блестящее, пожалуй, что лучше прежних. Полк рядом штыковых атак выбил противника из сети сложных окопов, прогнал его и занял его позиции. Но это было мало. 1) Это был успех дивизии после долгого общего затишья, и 2) план общей атаки принадлежал мне. Полк взял: 4 пулемета, пленными 11 офицеров и 652 н[ижних] чинов, прожектор, телефоны, массы всяческих бомб, около тысячи ружей, до 100 т[ысяч] патронов и т. п. Мой полк выдержал на плечах главную ношу и взял более других. Ты поймешь, женушка, мое бодрое настроение, несмотря на то что предшествующую ночь я спал не более двух часов и затем с 4 часов утра вел бой. Сегодня прошел окопы и благодарил людей: довольны, смеются. С офицерами удачно, ранен, да и то легко, один, хотя, правда, из орлов. Пленные офицеры с восторгом говорят, как он, идя вперед и подняв высоко шашку, вел людей в атаку на пулеметы… а это, моя детка, не фунт изюму. Три пулемета вчера взяты были атакой в момент их трещания; в одном случае все пулеметчики были переколоты штыками, людей нельзя было остановить. С людьми менее удачно, потерял я много: 56 убитыми и 164 ранеными, потери, еще мною с полком не испытанные. Мною, потому что у других потери бывают иные. Среди пленных офицеров один был прапорщик, лет 20. Он скоро успокоился, стал пить чай и, хотя конфузливо, но стал смеяться. Я сказал офицерам: «Не знаю, как он, а мать его рада будет пленению». Из разговоров выяснилось, что он один у матери-вдовы и, посылая его на войну, она с горя заболела. Она думала, по словам сына, что более его не увидит, «так много потерь кругом». Я смотрел, как ребенок пил чай, и думал о его матери, которая где-то далеко с трепетом в сердце болит душой о своем единственном сыне. Я снял с него обещание, что он сейчас же напишет своей матери, и он мне обещал.

А вот тебе о русском сердце. Идет оживленная перестрелка, но вдруг со стороны врага показываются три фигуры, бегущие к нам и махающие платком. В один миг пыл кончается, раздается крик «перестань стрелять»… забыв вражду, боятся убить тех, которые уже не воюют. Попробуйте это на любом из фронтов, прикончат за милую душу.

Кончился бой, издалека видны две фигуры: одна русская и другая – хромающая – австрийская. Подходят к речке. Австрийская лезет на спину к русской, и в таком порядке переправляются через речку, а затем шествуют опять рядом. Подходят, и история выясняется. Раненый австриец в лесу сдался русскому и при его помощи пошел к нам. Чрез речку победитель решил понести его на своей спине: «У меня, мол, сапоги, и не пройдут, а у него, бедного, штиблеты, ноги себе промочит…» Ну, что ты с ними поделаешь. Найди в мире еще такое, может быть, и глупое, но великое сердце. Я уже на них и рукой махнул. Хлеб сейчас весь раздадут. «А сам чем, дурак, кормиться будешь?» Жмется. «Да как-нибудь обойдусь, он, поди, давно не ел…» Ну, порассуждай тут с ним. Ты все насчет детей пишешь. Мы их всех порастеряли. При тех маршах и боях, которые пришлось делать, пришлось этот вопрос совести оставить. Я уже тебе как-то писал об этом.

Сегодня приехал Р. К. Островский, оказывается, его в Петроград для операции не пустили. Вообще, всё ему как-то не удалось, но возвратился он очень поправившимся и посвежевшим.

Как-то на днях мимо меня проехал каз[ачий] разъезд 2-й каз[ачей] сводной дивизии, страшно обрадовался я, да и они. Поговорили. Дивизия где-то недалеко. Привык я к своему полку, а все же пахнуло чем-то родным.

Ходишь ли ты, моя золотая, на воздухе и загорела ли? Я как негр. Какой Лиде ты дала 700 рублей? Давай себя и выводок, я вас крепко обниму, расцелую и благословлю.

Целуй папу и маму.

14 мая 1915 г.

Дорогой мой Женюрок!

Уезжает почтарь, и я в лесу пишу тебе несколько строк. У нас стоит божественная теплынь, и я хожу в одной легкой рубашке. Лесу у нас много, разных видов и пород, и я наслаждаюсь их ласковой тенью. Не знаю, какие у вас сейчас сведения, а у нас Италия объявила войну Австрии, а сегодня будто бы то же самое сделала Румыния. Словом, загорелось на всех углах Европы, и чем это все кончится – теперь уже и предвидеть нельзя. Сейчас у меня несколько свободнее, и я больше могу помечтать о моей женушке; обстановка помогает: леса, соловьи, теплота и цветы. Я начинаю вдумываться в ее письма, и мне чудится на фоне их, где-то в глубине, некоторое чувство усталости. Конечно, думалось иначе, но я думаю, думалось напрасно; нельзя было и подумать, чтобы наши враги, поставившие все на карту, не предусматривали бы затяжку войны и не старались бы бороться и при этой конъюнктуре. Исход-то их ожидает один, но протянуть агонию они могут, да как крупные страны и должны. Приехал Р. К. Островский (он не мог попасть в Петроград), и я его спросил об настрое нии; он как умный человек ответил интересно: «В конце победим мы, а не они, вера в армию полная, но на этом этапе есть смущающие [нрзб. ]: Мясоедов, Либава, отход с Карпат; все понимают, что это частности, но затягивание кампании как результат их – вот что тревожит…» Я думаю, что так и есть. В твоих письмах, детка, я чувствую отзвук такого же настроения. Может быть, я ошибаюсь? Пиши мне определенно, когда ты направишься в Каменец, чтобы мне не писать тебе зря в Петроград… Теперь мне нередко приходится ездить на велосипеде, и я делаю это совершенно легко, т. е. сердце мое, вероятно, вернулось в норму. Подсчет твой получил; надежно ли деньги лежат (8 тысяч) в отделении и какой ты получаешь процент? Давай цыплят, я вас обниму, расцелую и благословлю.

19 мая 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Пишу это письмо на авось, в Петроград, в расчете, что оно тебя там еще застанет или будет переслано в Каменец согласно твоему заявлению. Вчера Осип вновь пустился в рассказы об удивительных качествах Ейки, подражал ее минам и рисовал мне ее очень живо. Напомнил, как тебе трудно справляться с двумя сыновьями, когда они начинают с тобою бороться… я думаю, изуродовать мать могут. И под впечатлением всех этих рассказов я ходил по лесу и думал: как-то все они представляют теперь себе своего отца, ведь скоро будет год, как они не видят меня. Мы решили с Осипом, что Ея меня забыла и под влиянием рассказов создает себе представление по тому портрету, который находится под руками; мальчики, конечно, помнят, – Геня яснее и крепче, Кирильчик слабее и смутнее. Ходил я и все старался их представить, и мне это удавалось, потому что предо мною есть целая серия карточек и я теперь понимаю всю их милую ценность.

Сейчас сижу за столом в лесу, близко и далеко гудит артиллерия, гудят птицы наперерыв одна пред другою, и где-то кукует кукушка. На душе моей тихо и немного печально, может быть отголосок разговоров с Осипом, может быть оттого, что вчера мне сказали о смерти Л. Г. Корнилова. Не знаю, правильны ли эти рассказы, но они говорят, что, получив ранение в руку, он получил затем еще три ранения и последнее смертельное. Его смерть наводит меня на многие мысли; армия потеряла крупную фигуру и потеряла ее при убийственной обстановке. Чей грех, что все это так сложилось, кто виновен… а так не хочется искать виновных в этой огромной драме, ибо это опасный и скользкий путь для решения ее сложных вопросов.

Как-то ты, моя золотая, высматриваешь? Думаю почему-то, что ты немного пополнела… пора, 30 лет. Давай твою головку и детишек, я вас обниму, расцелую и благословлю.

Последнее твое письмо от 12 мая. Целуй папу с мамой. А.

21 мая 1915 г.

Дорогая моя Женюра!

Сижу в лесу с офицерами, день божественный, и мы ведем веселую беседу. Противник стреляет целый день, но по обыкновению бестолково. Я отчасти объясняю это явление тем, что в австр[ийской] армии среди артиллеристов (дело спокойное) много евреев, а последние, по натуре глубокие антигосударственники, в душе мало носят искреннего отношения к делу войны, и если довольно грохоту, то они им и ограничиваются… с толком или нет – безразлично. Только что судил двух баб, пришли жаловаться, что у них украли солдаты полотенце, белье, хустки и пр. У двоих отыскали, приказал отобрать, а грабителей (или воров… вернее) выпороть; плетут разную чепуху: один, якобы, поднял, другой купил и т. п. Конечно, совершившие это – обозные, с которыми много хлопот. Я тебе писал уже о тыле, обозных и об их психике; Петр Вел[икий] недаром крестил их словом «сволочь», со свойственной ему простотою и яркостью выражения. Жалующиеся бабы, правда, не внушают большого доверия: это две жены мужей, которые работают в «Гамерици» и присылают домой по 800 рублей в год, и делают своих жен бездельницами и распутными. Факт того или иного посягательства на чужую собственность все-таки налицо.

Я часто думаю об Осипе и прихожу к заключению, что от жизни при мне он окончательно разболтается и будет непригоден ни для семейной, ни для другой какой-либо жизни.

Ему делать решительно нечего, посмотрит он с наблюдательного пункта, что-то мне скажет (иногда очень удачно и полезно), а потом стоит, ходит, болтает с солдатами и т. п. Все за ним ухаживают, жалуются ему, интригуют чрез него, он по простоте своей натуры поддается, передает мне… бывает и правда, но больше интриги. Часто я невольно подслушиваю его разговоры с ребятами; возражений он не терпит, сейчас же возвышает голос и насильно навязывает свое решение. Он очень толстеет, кажется, курит (раз видел и выругал). Из этого никакого проку не выйдет, и мне его очень жаль как человека нам преданного и очень хорошего по натуре. Вообще, денщицкая работа портит человека, это я вижу на Трофиме (Пономаренко), хотя я каждый день пробираю его. Солдаты метко называют их холуями, и в этом слове много звучит и насмешки, и презрения.

Все думаю о том, как же ты решила вопрос о Каменце; сегодня вечером жду твоего письма с положительным ответом на это. Дурно, если ты в этом городе будешь получать письма чрез Петроград. Ни мое генеральство, ни мой Георгий не двигаются вперед, но теперь я к этому отношусь с философским спокойствием… что будет, то будет или, как ты, моя ласточка, говоришь, что ни делается, делается к лучшему. У меня один офицер по малодушию отпросился в отпуск на месяц, пробыл полтора, возвратился назад и на другой же день был ранен. И я говорю своим офицерам: он сам себя удалил с великой и почетной работы (для военного), а теперь уже Бог считает его недостойным, как малодушного, продолжать выполнение святых своих обязанностей.

Корнилов дошел до больших пределов… и убит. Пусть лучше дело идет так, как ему надлежит идти… Один солдат прострелил себе палец с умыслом; таких мы оставляем на позиции во что бы то ни стало (после краткого лечения в полковом околотке)… вчера его контузило… Солдаты в один голос: «Бог покарал…» Да мало ли таких примеров мы видим вокруг нас. Война – нечто необычное, всё на ней крупно, и сфера непостижимого перевивается вокруг нее на каждом шагу. Твой суеверный супруг, не принявший за 10 лет из рук своей женки ни разу солонки, тут уже совсем стал чутким ко всяким таинственным налетам судьбы, может быть, моя драгоценная, золотая, роскошная, сама прелесть женушка, ты заметила, что я не говорю ни о своих желаниях, ни о своих надеждах… все по тому же суеверию. Впрочем, я часто думаю, чего мне желать? Женушка с тремя пузырями у меня есть, из пузырей мы постараемся сделать хороших и полезных для страны людей, а все остальное приложится.

Сейчас решаем с Трофимом вопрос о детях, где мы будем их брать. В ближайшей деревне их нет (отцы в Америке, и деревня не нуждается), а в той, что дальше, есть… Будем спрашивать.

Легкомысленного решил продать: я на нем не езжу, он разжирел, да что-то у него с ногою. А Галю оставляю с Ужком за собой, с ней мне расстаться трудно. Давай, славная, мордочку и детишек, я вас крепко обниму, расцелую и благословлю.

23 мая 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Вчера у меня был день неважный. Помнишь, я тебе писал о шт[абс]-к[апитане] Мельникове, который уезжал из полка, недавно возвратился и 20-го был ранен. Вчера он в 1 ч 30 м. умер. Оказался с ним удивительный случай: рана была легкая, в мякоть ноги, небольшим осколком гранаты; он с разрешения доктора попытался ходить, и оказалось, мог и это сделать… все предвещало хороший исход. Но в ночь поднялась температура, и к вечеру другого дня обнаружены были признаки гангрены, а вчера его не стало. В чем же дело? Осколок гранаты, оказалось, поразил его, рикошетировав от земли, а коснувшись таковой, он, по уверению докторов, захватил с собою микроб «злокачественного отека»; он-то и сгноил покойника в несколько часов. Смерть покойного поразила и меня, и офицеров. Он имел уже Георгия и Георг[иевское] оружие, стоял на пороге хорошей карьеры и вызывал всеобщие зависть и пересуды. Друзей у него в полку почти не было, а недоброжелателей много; последние находили, что я к М[ельнико]ву несколько пристрастен, выделяю его и т. п. Даже первый слух о легкости раны вызвал старые толки о везеньи… И разом небольшой осколок гранаты в союзе с микробом сказал всем, что все эти пересуды, зависть, говор… всё это пустота пред законами и велениями судьбы. И я, отправляя офицеров на панихиду, сказал им: «Молитесь усердно, многие из вас очень грешны пред покойником». Он симпатичен, правда, не был, эгоист, замкнутый, хороший актер и т. п., но искусный ротный командир и храбрый офицер, роту его я считал одной из лучших в полку. Получив Георгия, он сильно изменился (на войне это, к сожалению, приходится наблюдать), и мне было очень больно и обидно наблюдать это, но, увы, мы бессильны предвидеть такие психические изменения. Словом, смерть В. В. Мельникова вызвала много дум и много философии, и мы до вечера все говорили по этому поводу. К довершению, с 6 часов пошел ливень, выгнал меня из моего барака (протекает) и заставил ночевать в крест[ьянской] халупе, в обществе блох и мух, в духоте. Правда, я обсыпался порошком и спал, а мои товарищи, лежа на одной кровати и забывшие о порошке, почесывались всю ночь… хотя утверждали, что их обоих грызет одна и та же блоха, но очень голодная или злая.

Где-то ты, моя золотая рыбка, сейчас; вернее всего, на дороге в Каменец. Пишу все-таки на Петроград, откуда все равно тебе перешлют. Как звать Алексееву, я и раньше не знал, а если бы и знал, то все равно забыл бы. Хотя, если ее нет, то Бог с ней. Мысль моя пришла ко мне налетом, а теперь – в прошлом – она рисуется мне и сомнительной, и несколько причудливой. Юнкера до сих пор еще нет. Хочу подержать его сначала у себя (в команде связи), для чертежных работ, а потом, если потянется, пошлю в роту к хорошему ротному командиру. Сейчас сижу в лесу, кругом благодать, хотя изредка на бумагу или на стол попадает одна-другая капля (не подумай, что слеза). С Осипом вчера у нас [была] небольшая размолвка… распустился он сильно, а ругнуть или поставить под винтовку жалко… свой. Давай свою мордашку (удивительного – по ниточке – профиля) и нашу троицу, я вас обниму, расцелую и благословлю.

Наша улица в Каменце, кажется, Зеленая?

27 мая 1915 г.

Дорогая моя Женюрка!

Ночью на 25-е получил телеграмму изо Львова о прибытии туда Сережи, телеграфировал представителю Главного благотворительного комитета и, кроме того, послал специального нижнего чина во Львов за поисками Сережи. До сих пор никого нет, своего посыльного, по кр[айней] мере, сегодня жду обратно. Как наберем детей, не знаю; как только с жителями зашла об этом речь, они сейчас же на попятную; их возражения – сложный сумбур всяческих предположений, до посылки малышей в Сибирь включительно. Что нам удастся сделать, не знаю; Осип думает, что когда приедет Сережа – дело пойдет ладнее… посмотрим. Дни у нас стоят благодатные, я много хожу и настроен очень поэтично, читаю стихи и прихожу к заключению, что они берут и волнуют меня много сильнее пуль и шрапнели. И это удивительно! Свежесть и сила их воздействия совсем такие же, как были в дни зеленой юности; правда, тогда я плакал и дергал носом, чего я теперь не делаю, но это разница в деталях… не более.

Ты, женушка, вижу застреваешь в Петрограде; сначала хотела ехать до 20 мая, потом 20-го, а теперь уже думаешь о конце мая. Что тебя там задерживает, особенно если погода у вас дрянь и дети уже начинают киснуть. Раз жалованье папа может получать и ты решила ехать, по-моему, медлить не стоит. Мои раненые или больные офицеры уже, напр[имер], давно живут на дачах, а тебе и Бог велел. Я думаю, в Петрограде теперь никого не осталось.

Приехал Сережа в нехорошее время, и я очень боюсь, что он может не получить официальный пропуск. Может быть, мне удастся тогда провести его на позиции частным образом, чтобы он мог что-либо видеть и затем иметь материал для рассказов, но в таком случае можно ли ему будет забрать детишек? Вчера к нам приехал доктор-англичанин, давно уже от отца русский подданный, но по-русски все же говорящий с некоторыми заминками. Водил я его кое-где, видел он прожекторы и сигнальные бомбы австрийцев, остался доволен. Был он в Японскую кампанию, под Мукденом попал к японцам в плен и обо всем этом говорит с большим юмором. Очень типичен, как и все они. Ехал сюда с моим капитаном, сломалось у них колесо, и он на лету схватывается с трехколесного экипажа и ну его фотографировать. Мой капитан много хохотал по этому поводу.

Вчера был в соседнем полку и встретился с подполковником Михаилом Данииловичем Неминущим. Он долго был в Андижане, адъютантом в батальоне, и, конечно, всех и всё знает: тебя, меня, папу с мамой, Янцин (Наташу, Мулю…), Эдуардика и пр., и пр… всех по имени, отчеству и полным деталям. Его наиболее свежие воспоминания относятся к тому периоду, когда я был в Туркестане, и ты можешь себе представить, как мы затрещали с ним, сидя в бараке батал[ьонного] командира, под гул орудий и змеино-ласковый свист пуль. Я, конечно, рассказал, как сват выхитривал у меня Мулю и как вместо нее обольстительно подсовывал – как хитрый купец – мне другой товар, расхваливая его на все корки… По-видимому, Мих[аил] Даниилович и это все знал, до английской кобылы включительно. И я, моя золотая драгоценная детка, перенесся в золотую юность нашего брака, и что-то теплое и ласковое охватило мою душу… Мы шли обратно, свистели пули и была артиллерия, но я не чуял ее… я или рассказывал моему спутнику – ротному командиру, – что не успел договорить, или шел молча, и в моей памяти плыли старые обольстительные картины. Это часто вспоминается здесь, и я сам не знаю, по какой ассоциации от боевых и грозных картин разрушения и смерти память летит к другим и далеким, и мечтательно-сладким картинам… вчера это было, конечно, понятно. Подходи ближе и давай малых, я вас всех крепко обниму, расцелую и благословлю.

Буду просить и англичанина найти Сережу. Андр[ей].

Неминущий всем шлет поклоны и страшные приветы…

Позавчера прибыл юнкер. Я его подержу возле себя,

чтобы попривык.

31 мая 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюша!

Сегодня с нарочным получил Сережу, который сейчас в восторге и, вероятно, увлекся лицезрением наших красот боевых. Детей он найдет ли у меня, не знаю. Застал он меня в постели. Занемог я позавчера, с вечера температура 37,5, вчера первую половину дня 38,5, а вторую 39,3, но уже к вечеру было 37,2, а позднее опять 38,1… Сегодня пока нормальная, но чувствую себя слабым и пишу тебе мало и некрасиво.

Что-то вроде гастрической лихорадки, что у нас бывает. Сегодня встаю, но гуляю понемногу, читаю Мережковского (твоего). Крепко обнимаю, целую и благословляю.

2 июня 1915 г.

Дорогая моя Женюра!

Я писал тебе как-то открытку, в которой говорил о своей болезни. Захворал я 28-го вечером (37,8), а на другой день температура первые полдня держалась 38,5, а вторые – 39,3… Вечером очистили мой желудок, и температура сразу опустилась до 38,1, а потом до 37,3… 30, 31 и 1-го была нормальная, но порою поднималась до 37,1, а раз до 38,1… Доктора определили гастрическую лихорадку, которая здесь вообще наблюдается. Я повалялся 2–3 дня в обозе 1-го разряда, а сегодня вновь вернулся на позиции, потому что в обозе хуже: телефон все равно в покое не оставляет, а здесь без меня и горюют, и нервничают. Сегодня утром температура была 37,1, но чувствую себя много лучше, головная боль, бывшая всю ночь, прошла, всё, может быть, потому что я вновь в своей сфере.

Сережа приехал ко мне 31-го и целые дни бегает взад и вперед, находясь в состоянии полного восторга. Присланная тобою икона – одна роскошь, видевшие ее в восторге, надпись – проста и трогательна. С Сережей поговорил, но немного, то, что мне нужно, выслушал. Он меня совершенно утешил по поводу исхода экзамена Генюши и малышей наших обрисовал яркими красками; конечно, более места было уделено «Кисоньке», как он называет Ею. Рассказывая о ней, он старается все представить мимикой, телодвижениями, интонацией… Удавалось ли массивному и не совсем складному Сереже, судить не берусь, но если Еичка такие делает телодвижения, как Сережа, крупная балерина из нее не выйдет. Менее всех удовлетворила в описаниях Сережи меня ты, моя голубка и моя радость; что он тебя обрисовал лучше, чем Ею, это следует уже из того, что ему не пришлось выполнять слишком сложные подражания. Он говорит, что ты похудела и что тебе, «конечно, надо поехать в Каменец»; что, не получая лишний день телеграммы, ты начинаешь волноваться и т. д. и т. д. (Пока скажу, что я тебе на Каменец приказал перевесть 800 рублей, включая сюда цену Легкомысленного. Справься на почте и о получении напиши.)

Так продолжаю. Судя по его передаче, чувствую, что живешь ты слишком нервной жизнью, этак, моя детка, ты у меня сгоришь через два года, если даже не раньше. Будь, моя славная, философом и бери себя в руки, а еще лучше – базируйся на свое верующее сердце, помня «без воли Его и волос не упадет с головы вашей». Ты просишь, чтобы я тебе с Сережей написал подробно и откровенно мои думы о происходящем… Я, конечно, не побоялся бы и цензуры, пишу тебе об этом, так как предосудительного написать я ничего не могу, и ты мое письмо все равно бы получила, но все это так величественно сложно, неожиданно по новым факторам (воздушная война, применение тяжелой артиллерии в полевом бою, всяческие газы… попирание международных норм… возвращение к приемам жестокости и мщения) и так обширно по входящим факторам, что обо всем этом позволяешь себе только без конца думать, но пугаешься делать выводы. Я веду небольшие заметки, когда мне то позволяет время… следы мною передуманного. Что же касается до практической стороны дела, т. е. скорости окончания войны и характера ее исхода, то дальше осени я его не кладу, а исход может быть только один и именно для нас победоносный. Я в это верую, как в мою жену: конечная победа моей армии и моя верная домоседка жена – вот мои две основных и прочных веры, а в остальное многое я потерял веру и обрету ли ее, не знаю.

Сегодня Сережа собирает детей и, если наберет их, то поедет прямо в Петроград, а если не найдет, то поедет за ними в Киев, а по пути заедет к тебе. Едва ли он тебе расскажет обо мне ладно, так как видел меня только больным и осунувшимся, а в обычное время я свеж, юн и румян, как Меркурий или красное яблочко. Генюша снабдил его массой поручений, написанных с удивительным знанием дела, и Сережа в поте лица старается выполнить эту сложную программу… я забыл спросить, что же ему заказал мой беленький мальчик; ты уж как-нибудь распредели этот материал по-хорошему, когда он – что вероятно – будет прислан дедом из Петрограда. Сейчас дал 25 рублей на покупку племянницам кораллов; Сереже сказали в обозе, что где-то есть и стоят 7 рублей, он собирался покупать на свои деньги, я дал больше, в надежде, что найдут и для Лели, и для Каи, и несколько получше. К сожалению, я не знаю, насколько все это верно и настоящие ли найдены кораллы. Сейчас в Петрограде проводы Мини, и Лиля в большом горе… Видимо, она сдала, в смысле нервов: Каю приостановила при подготовке в сестры милосердия, о Мине нервничает… Что же делать? Кто же пойдет на войну? Ведь великая, единственная в истории! Может быть, я не так ее понимаю? Напиши точно свой Каменецкий адрес, а то я пишу много, да, может быть, зря… с адресами я это умею.

Давай свою рожицу, малых; я вас расцелую, обниму и благословлю.

Сережа говорит, что мальчики ловко болтают по-французски… это хорошо. Организуй это в Каменце. А.

5 июня 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюша!

Из твоего письма от 30 мая вижу, что ты все еще в Петрограде. Имей в виду, что на Каменец я тебе выслал 800 рублей, напиши заявление, чтобы тебе перевели их на Петроград, если ты раздумала ехать. Туда же направились Сережа с Мишей и молодой серной (для детей). Вероятно, Сережа тебе будет телеграфировать. Твои письма между 25 и 30-м не получал. Чувствую себя теперь выздоровевшим.

Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

6 июня 1915 г.

Дорогая моя Женюра!

Ловлю минуту, чтобы черкнуть тебе несколько строк. Я совсем сбился с толку, где ты сейчас живешь, думаю, что в Петрограде, и начинаю направлять все туда. Но мне неясно, почему ты из него не выехала (что, пожалуй, и к лучшему), так как часть твоих писем, вероятно, это выясняющих, до меня пока не дошла. Я имею последние письма от тебя от 25 и 30 мая, а от 26–29-го нет.

Был у меня Сережа, все видел, детей галицийских не нашел и выехал в Каменец с Мишей, маленькой дикой козочкой и боевыми подарками для ребят. Вероятно, он оттуда снесется с тобой телеграммами и выяснит, как ему быть далее. Оттуда он проедет в Киев, наберет детей и тронется в Петроград. Он будет тебе хорошим и искренним рассказчиком, хотя застал он меня «не в форме».

Теперь у меня все прошло, но 1, 2 и 3 июня пришлось выносить на ногах несколько повышенную температуру… долечиваться времени не было. Сейчас роскошный вечер, кругом благодать, и на душе моей тихо и приветливо; Мережковского читаю с большим удовольствием. Правда, величина он не огромная, так, брехливый компилятор с целым кругом предвзятых идей, но писатель опытный, искусившийся, понимающий читателя… Скучны его нагромождения: начнет описывать базар и задушит мелочами, комнату алхимика – то же самое, уборную принцессы – вновь нагромождения… и главное, чуешь, что он не дает результатов изучения истории, а прямо выдумывает. Но отдельные места, но божественная Флоренция, по которой я бегал с деткой, а эта площадь с Палаццо Веккио и т. д. и т. д. Читаешь – и несешься туда вновь со своей женушкой, любуешься апельсинами и синевой воздуха, дышишь воздухом прошлого. Жду завтра ряд твоих писем, которые мне выяснят обстановку.

Я тебе писал, что числа 2–3 я перевел на твое имя в Каменец 800 рублей; снесись с почтой, чтобы эти деньги были тебе переведены на Петроград. Как хорошо Сережа рисует всех вас, точно живые. Крепко вас обнимаю, целую и благословляю.

Целуй папу с мамой. Поклон низкий и извинительный Лидуше… икра ее прелесть.

11 июня 1915 г.

Дорогая моя Женюрочка!

Мы в своих маневрированиях разошлись с полевыми почтами, почему письма и телеграммы идут и получаются нерегулярно; ты это имей в виду и не волнуйся. Последнее твое письмо от 4 июня. По нему я сужу, что ты что-то надумала, но что, не знаю… дай Бог тебе успеха. 8.VI полк мой забрал 2 пулемета, 3 офиц[ера] и 200 ниж[них] чинов пленными, взял шутя, в 1–2 часа времени. Сейчас у нас стоит тепло, и я хожу в легкой гимнастерке, только на всякий случай вестовой имеет на руках накидку, которая мне служит большую службу. Сейчас вновь посылаю почтаря, чтобы он постарался добыть мне твоих писем; очень меня интригует, приехал ли к вам Сережа и что-то он вам понаговорил. Я так неудачно был представлен на его смотринах, в смысле внешности, а главное, и мне поговорить-то с ним нельзя было толком – из-за болезни головы и постоянных дел; бедный мальчик был предоставлен Осипу и Co, а какой тактике или военной обстановке они его обучали, это трудно предвидеть. Во всяком случае Сережа видал всякие типы, исключая, впрочем, ночную атаку: как его ни толкали в бок, он никак не соглашался проснуться. Кругом все трещало (особенно в лесу и ночью это выходит особенно эффектно), Сережу толкали пинками в бок сколько было сил… не тут-то было. Наутро он и плечами пожимал, и почесывался… и верил, и не верил.

Еще раз скажу: 2 июня я переслал на твое имя в Каменец 800 рублей, ты сейчас же посылай туда требование о высылке тебе их в Петроград… Сейчас Пономаренко копается в моей походной кровати и вытаскивает застарелые конфеты, пару иссохших лимонов, что-то еще очень старое… Поном[арен]ко недоумевает и смеется: когда-то он засунул все это в кровать и почему он решил 8–7 месяцев тому назад возить упорно эти вещи до полной их изношенности. Памяти у него ни на грош, а грехов кроме того не мало: курит такую махорку, что меня валит с ног, когда дыхнет… на этом пункте у нас постоянные недоразумения.

Давай твои губки, шейку и малышей, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

15 июня 1915 г.

Дорогая моя Женюра!

Посылать тебе телеграммы очень трудно, и ты это имей в виду; и письма-то писать не найдешь ни времени, ни возможности. От Сережи получил письмо, которое обрисовало мне всю картину; Мишу он оставил в нашей квартире, оставив у Кати на него деньги. Ты со своей стороны не забудь выслать еще, если оставлено мало. Сережа нашел все в порядке и 5-го выехал в Киев. Теперь он, может быть, уже у тебя и все тебе расскажет подробно. 12-го у меня было новое дело (после 8-го, о котором упоминал); на этот раз мы взяли 3 пулемета и в плен 9 офицеров и 350 н[ижних] чинов… Офицеры были вне себя, особенно один, имеющий высокую боевую награду.

У нас теплынь, и я хожу в летней рубашке; вчера взял ванну и смыл с себя все слои грязи, которые меня покрывали. Не знаю, во сколько дней теперь доходят мои письма; пишу я немного реже, но все же в 5–6 дней одно письмо у меня выходит. Пользуются ли дети зеленью, и как ты это устраиваешь? Как теперь будет тобою решен вопрос о Генюше? Конечно, в Петрограде все это устроить не трудно, но постарайся, чтобы это вышло прочно. Пиши мне об этом, не забудь. От тебя писем давно нет, где-нибудь в дороге застряли, и я получу сразу целую кучу. Вот если ты долго не будешь получать моих, это будет хуже, хотя мне думается, обратно отсюда почта работает лучше. С Мишей в Каменце осталась и козочка, озаботься и ее судьбой. Газет у нас давно нет, и что на белом свете делается, мы совершенно не знаем. Из России к нам приезжают, но не захватывают… одичали мы совсем теперь.

Спешу. Дай твою головочку и наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

Леонардо читаю… интересно. Особенно посещение им своей родной деревни Винчи… А.

15 июня 1915 г. [Открытка]

Дорогая Женюра!

Пишу теперь тебе реже, так как очень некогда, а посылать телеграммы почти невозможно – ты это имей в виду. От Сережи из Каменца получил большое письмо, теперь он, вероятно, в Петрограде и все тебе обстоятельно опишет. У нас в квартире, по его словам, все в порядке. Мишу с козочкой он оставил там, ты их не забудь и высылай на них Кате деньги. У нас теплынь полная, и я хожу в летней рубашке. Давай себя, малышей, я вас обниму, расцелую и благословлю.

16 июня 1915 г.

Дорогая моя Женюра!

Теперь с письмами очень трудно, а с телеграммами и совсем невозможно. Ты это, милая, имей в виду. Сейчас посылаю особую оказию и надеюсь переслать тебе и телеграмму. Ты не обращай внимание на то, что местом подачи ее будет совершенно случайный город. Я посылаю их, напр[имер], с моим раненым офицером, а где он положит? От тебя писем нет, но я терпелив и знаю, что не сегодня-завтра я их получу от тебя целую кипу.

О Сереже я тебе уже писал; он сейчас, вероятно, уже у тебя и все тебе подробно расскажет. У нас с Пономаренко завелась новая козочка, и он с ней возится, как кот с салом… кричит она по целым дням, то убегает куда зря, то валяется по целым часам… […]

В спокойные минуты почитываю Леонардо, осталось около 200 страниц: интересная эпоха и люди, ее наполнявшие. Вранья исторического, вероятно, масса, но об этом мало думаешь. Присылай затем другие, начиная с Юлиана. Я нахожу, что это очень хорошо, забыться иногда в боевой обстановке над чтением занимательной книги.

Как живете вы и где умудряетесь найти для детишек зелень? Как будешь решать вопрос с Генюшей? Пиши мне об этом. Сережа тебе расскажет много интересного, хотя застал он меня в плохой обстановке и в плохой форме. Как ты, моя неоцененная голубка, выглядываешь сейчас и как себя чувствуешь? Как папа с мамой? Не сегодня-завтра ожидаю кипу твоих писем. А теперь давай твою головку и глазки, а также малышей, я вас крепко обниму, расцелую и благословлю.

18 июня 1915 г.

Дорогая моя Женюра!

Я думаю, что в один из дней ты разом получишь четыре телеграммы после долгих дней. Дело в том, что ввиду трудности посылать телеграммы обычным путем я стараюсь послать их с каждой оказией… да и сами почтари от себя поручают разным людям… Писем от тебя нет, но надеюсь скоро иметь, так как дело начинает вновь налаживаться.

Леонардо кончаю. Конец написан много лучше, но слишком печально; нытье и скорбь на всех страницах. Судьба героя, правда, печальна, но печальна под маленьким углом людских неудач и непризнания современников, что 60-летнего великого человека едва ли особенно и так удручало, как это обрисовывает Мережковский. Рафаэль и Микель-Анджелло обрисованы ярко, но правдиво ли? Не слишком ли автор много берет на себя? Всё это великие люди, и подходить к ним надо с особым масштабом, а то получается такая карикатурная сцена, как папа Лев Х, издевающийся над Микель-Анджело! Италия у Мережковского слишком какая-то холодная, как будто наша средняя Россия… Колорит взят, прямо, ошибочный.

Другая наша козочка растет, бегает и радует сердце Пономаренки; я рад, что он хоть ею занялся, иначе он может лопнуть от безделья. У нас тепло, полное лето, но фруктов нигде нет, а с ними чего-то не хватает. Вишня еще зеленая, яблоки маленькие. Конечно, ребята – как саранча, и это все расхватывают, как они вообще набрасываются на все, что можно жевать. Сколько они могут есть – уму непостижимо. Народ прочный, нечего сказать. Два дня бьет его артиллерия, а перестали часа на два, ему как с гуся вода… опять пошли по окопам сказки и гармоника. Как-то ты, золотая моя детка, чувствуешь себя сейчас? Занимается ли Генюша? Трудно ему, но надо. Давай мне твою мордочку и подводи всех троих, я вас обниму, расцелую и благословлю.

Приехал ли Сережа? Получили ли из Каменца 800 рублей?

22 июня 1915 г.

Дорогая моя Женюрочка!

Пишу на дворе своей халупы, где устроен мой штаб; кругом поля ржи, овса и еще чего-то, и я живу среди этой поверхности злаков, как среди волн морских: ветер, набегая на хлеба, делает полную иллюзию моря. Мимо меня гонят партии пленных, которых я по опросе отправляю далее. Это мои ребята забавляются от нечего делать: в деревне, куда заглядывает противник, устраивают засады и ловят партии непр[иятельских] разведчиков. Это выполняется с большой хитростью и находчивостью, вызывающими общий наш смех. Только что привели 8 чел[овек] с унтер-офицером, который оказался… кем бы ты думала, моя радость? Ни за что и никогда не догадаешься! Цирковым клоуном, с профессиональной кличкой «Август», первой степени, мадьяром по национальности. Я его угостил чаем, и мы много с ним болтали. Он очень доволен, что выскочил из «скверной сутолоки», и, как человек остроумный, много нас насмешил… А на дворе, жонглируя куриной ножкой, привел ребят в полный восторг. Ты можешь представить себе, моя золотая, как я был доволен, попав средь боевой обстановки на свою слабость. Говорили мы с ним по-немецки, хотя он знает до восьми языков, как все эти канальи. Забавно, как он бросал в сторону ненужные ему предметы боевого обихода, с разными прибаутками и ужимками.

Под огнем противника иногда гибнут и животные (не говоря про лошадей), и их смерть как-то особенно действует. Я помню, видел убитого зайца, которого поймала на его заячьем пути шрапнельная пуля… он был весь какой-то искривленный, с выломленной вверх головой. Сегодня мне офицер рассказывает, как шрапнельной же пулей поражен был аист; он уже начал планировать, чтобы спуститься в свое гнездо, и был убит прямо в сердце… он продолжал лететь (как это бывает с птицами, пораженными в сердце), широко расставив крылья, и упал на траву… В его полузакрытых глазах замерло недоумение: «Что со мной сделали? Почему?» Вообще неприятно, когда от боя терпит посторонний – человек или животное, ибо на вопрос, причем они тут, никто не может ответить.

Вероятно, ты читала о прапорщике Бырка, бросившемся с 2 взводами на целую орду австрийцев и забравшем пул[емет], 3 офиц[еров] и 215 ниж[них] чинов. Это мой, композитор по профессии (со 2-го курса консерватории попал на войну), веселый малый, с розовыми щеками. Характерно, когда австрийцы уже были прогнаны и он предстал пред очи своего батальонного, тот начал его распекать за «безрассудный шаг», и Бырка должен был покаяться в своем согрешении и сказать, что больше не будет. Теперь, когда о Бырке, вероятно, прочитал уже и Вильсон, мой строгий батальонный командир, конечно, переменит свое мнение. Я спрашивал Бырку, как это вышло, что он с 2 взводами бросился, по крайней мере, на батальон противника; он мне ответил, конфузливо пожимая плечами: «Я и сам не знаю, г[осподи]н полковник, что-то толкнуло под бок, налетело композиторское вдохновение».

Повторяю тебе кое-что из прежних писем, на случай их утери. 2 июня я послал в Каменец на твое имя 800 рублей; послала ли ты требование на пересылку их тебе в Петроград? Как идут занятия у Генюши, и вообще, как ты думаешь поступить теперь с ним после изменения твоего плана? Это один из серьезных пунктов в нашем семейном обиходе.

Кончив Леонардо, попробовал читать Станюковича, прочитал один рассказ, и ничего не выходит. Рассказ называется «Чародейка», имя фрегата. Капитан оставил молодую жену на суше, кокетливую и флиртующую даму, и на дороге узнает, что среди ухажеров ее значится и его мичман Огнивцев. Муки и ревность. Далее замечает, что жена находится с мичманом в переписке. Муки еще сильнее. Выходит одна глупая сцена, где капитан срывается, а кончается все хорошо, так как выходит, что жена-то кокетничала, но мичман ей читал только нравоучения как в разговоре, так и в письмах. Боже мой, как все это выходит мелко, забавно и неинтересно на суровом фоне войны. Больше едва ли буду читать, а Юлиана ты мне пришли. Леонардо передал другим, и его читают нарасхват. Это другое дело, вопрос вьется около вечных тем, серьезных, хорошо гармонирующих с вопросами и заботами войны. Недавно до нас дошла партия газет от 17 июня, и мы проглотили их с быстротою акул; теперь опять газет нету и мы опять на мели. Около меня на траве лежат три пленных: немец (раненый), мадьяр и серб. Как видишь, самая разношерстная компания. Меньше трех наций не бывает, как бы мала ни была партия. Надеюсь, что и мальчики, и балерина ходят теперь у тебя с голыми ножками; да и ты носишь что-нибудь очень легкое. Давай твою дорогую головку и тащи малых, я вас крепко расцелую, обниму и благословлю.

Своего Ужка давно не видал; говорят, он очень вырос, избалован и сама прелесть. Наша здешняя козочка растет и начинает удирать с глаз долой.

24 июня 1915 г.

Дорогая и ненаглядная моя Женюрка!

Сижу в своем убежище и начинаю беседу со своей женкой. Убежищем, если не знаешь, называется землянка (это обстоятельно передай молодым нашим людям, для новой темы в их войне) с толстой присыпкой к стороне противника, чтобы укрыться от его артиллерийского огня, главным образом от шрапнели и вообще полевых орудий. В 200 шагах отсюда моя халупа, в которую проведены телефоны и где мой штаб, т. е. я и мой начальник команды связи. Сейчас я сижу в убежище потому, что здесь прохладно, а в «штабе» – душно, а вообще-то сейчас у меня на фронте тишина и люди отдыхают: моют белье, чинятся, вычесывают вшей, пишут письма и вообще ведут дела своего скромного солдатского обихода. Достигнуто это тем, что ночью мы выбили противника из деревни, что лежит в двух верстах от нашей позиции, и тем отбросили от нас еще на 2–3 версты; теперь он не может достать нас своей артиллерией (трудно по условиям местности ему пристреляться), не говоря уже про винтовку. Пробовал отбить деревню, – не даем. И лежит он теперь в окопах без воды на солнцепеке. Ночью их одиночные люди пробуют ползти к воде, но на них устраиваются разные облавы, и, напившись воды, они к себе уже не попадают.

В этой же деревне (когда она еще принадлежала противнику) мы «залапали» доктора; он в этот день только что был произведен в свой первый чин и хотел приготовить товарищам обед, увлекся этой операцией и был захвачен моими разведчиками… Он сам смеялся потом над своей неудачей и вообще оказался очень болтливым человеком, с очень розовыми очками на носу: «Дарданеллы никогда не возьмут», «турки выставят до 2,5 милл. народу», «итальянцы дальше не продвинутся, вообще об них у нас никто не думает», и все в таком роде, вне условий географии или статистики. Он убежден, что в июле будет всему конец, так как «все страшно устали». И он испытующе посмотрел на меня. Я ему сказал: «Год мы отвоевали, и пока воевала у нас только пехота, а теперь начинает войну весь русский народ». Он был озадачен, и на его беспечно-молодом лице пробежала тень глубокого и грустного недоразумения.

Ходил в халупу обедать. Меню сегодня: щи зеленые, руб[леные] котлеты и язык, катушки с вареньем внутри (повар называет это каким-то хитрым наименованием, которое Афонька (подающий на стол) так перековеркал, что франц[узское] слово, протеснившись чрез такие двери, потеряло всякий свой запах). Мы едим очень хорошо, при мне прекрасный повар (старший повар лучшей гостиницы в Екатеринославле), продукты находим, при кухне следуют две дойных коровы. Когда я со штабом попадаю в слишком большую огневую переделку, то мне становится жалко людей и я разрешаю им держаться в верстах 2–3 сзади; пищу приносят в сумерки, кое-как ее отогреваем и едим… Но такие случаи – крайнее исключение, когда кроме повара меня покидают и другие ближние: батюшка, адъютант, командир нестр[оевой] роты, доктора, и я остаюсь с моими: начальником команды связи и заведующим оружием. Я смотрю на уход сквозь пальцы, понимая, что при резкой обстановке все они все равно не работники, а успокоившись в обозе и видя, что мы целы, они понемногу один за другим к нам вернутся. Вообще, строгие приказы на войне – дело небольшое, глас вопиющего в пустыне, больше значит личный пример, шутка (даже язвительная), толкование обстановки (в смысле успокоения), вразумление…

Вчера я выслал тебе на Петроград 480 рублей, о получении пиши. Что ты получила из Каменца 800, из твоего письма знаю. Сегодня получил кипу твоих писем (с этого и хотел начать письмо, да заболтался), последнее от 19.VI с карточками; ревущая Ейка – сам восторг; мальчики как будто худоваты. Тащи их почаще в зелень, сады… что ты, впрочем, и делаешь.

14-го ранило моего нач[альника] ком[анды] связи Фокина, теперь у меня новый – Дементьев. Ходили мы по одному и тому же двору, он был в шагах 40–50 сзади. Меня обдало только комьями грязи, а его – там позади – ранило в ногу; рана легкая, недели на 3–4 лечения. По-видимому, некоторые из моих писем до тебя еще не дошли. Что я кончил Леонардо, я писал тебе раза 2–3. Писал эти дни реже, но 2–3 раза в две недели все же писал. Давай, моя золотая и драгоценная, твою рожицу и малых; я вас обниму, расцелую и благословлю.

Относительно письма из Екатеринослава история такова: у Пантел[еймона] Алексеевича (Антипин) есть меха (муфта и боа), которые он оставил в Ек[атеринослав]е. Зная, как моя детка любит такие вещи, я предложил П. А. мне их уступить и приказать направить прямо на Петроград, но дама, у которой он их оставил, сочла нужным написать тебе сначала. Напиши ей, чтобы она тебе выслала, и пиши мне, что они собой представляют и какова их ценность. Доктор берет за них, по-видимому, треть их цены.

Вместе с этим посылаю тебе вид моего убежища, нарисованного нашим художником, командиром 5-й роты. Видишь, это тип землянки, вход в которую находится в стороне от противника, а присыпка – в направлении к нему… Убежище тонет в хлебах и, будучи покрыто зеленью, совсем замаскировано от взора.

Завтра Дмитрий Иванович (худож[ник], фам[илия] Салтыкевич) нарисует и мою халупу, которую я перешлю тебе после.

Осип от кричащей Ейки в восторге, а также, по-видимому, доволен и скромным монашеским типом сидящей и работающей Тани.

Цел[ую], обнимаю и благословляю. Андрей.

26 июня 1915 г.

Дорогая моя Женюра!

Сейчас посылаю тебе мой «штаб», т. е. деревенскую избу, в которой я помещаюсь с начальником команды связи и моими телефонами. По окраине двора идут окопы, в которых помещаются полковые разведчики. Это тоже нарисовано Д. И. Салтыкевичем. Постарайся, чтобы рисунок, как рисованный карандашом, не размазался; закладывай его папиросной бумагой или, как это делают, смочи молоком. Два дня тому назад я послал тебе рисунок моего «убежища», т. е. землянки, в которую я прячусь во время сильного артиллер[ийского] огня. Будет очень досадно, если рисунки не дойдут почему-либо до тебя. Сережа привезет тебе массу фотограф[ических] снимков. Если тебе захочется, некоторые из них (включая и посылаемые сейчас) опубликуй, поместив в иллюстрированных изданиях. Только не надо называть полк. Тебе, если захочешь, могут дать за это и деньги.

Вчера батюшка с присланным тобою образом прошел по окопам. Ребята по этому случаю приоделись и были страшно растроганы… некоторые плакали. В последние дни мне трудно было устроить какое-либо молебствие, и люди страшно по молитве соскучились. Все любопытствовали, откуда этот образ, и батюшка подробно все им рассказывал. Картина вышла трогательная. Полковой фотограф трижды снял ее, и я тебе потом пришлю ту, которая получше выйдет.

Повторю: 23–24 июня я переслал тебе 480 рублей на Петроград.

Полк[овник] Черкасов, которого ты, вероятно, помнишь по Туркестану и который командует одним из полков нашей дивизии, заболел нервным расстройством. Он и всегда был нервен, а тут вышла одна неудача: тяжелым снарядом убило у него священника, врача и много людей, и этот факт его окончательно доконал. Всё, с этим связанное, страшно интересно, особенно с точки зрения моих мыслей и взглядов, которых я держусь. Случай с Черкасовым – блестящее подтверждение таковых. Наша козочка начинает крепнуть и шалить, забавно наблюдать ее прыжки, легкие и пока неуклюжие.

Почта опять налаживается, и я от своей драгоценной, алмазно-бриллиантовой женушки вновь начинаю получать письма. Давай за это свою рожицу и тройку малых, я вас всех крепко обниму, расцелую и благословлю.

27 июня 1915 г. Д[еревня] Бортков.

Дорогая моя Женюра!

Письмо и корзинку тебе передаст вольноопределяющийся Янковский. Он мною командируется в Петроград для привоза оттуда телефонного провода. Я тебе писал в последние дни довольно часто, переслал, между прочим, рисунки, сделанные моим офицером, моего теперешнего штаба и убежища. Начиная с 24 апреля мы постепенно отходим с Карпат, из-под Беньева. На Днестре, у Большого болота (дер[евни] Долобово и Хлопынцы), мы задержались на целый месяц, а затем начали отступать далее. Этот отход вызывался какими-то неудачами то севернее, то южнее нас, ибо мы-то били противника систематично: за это время я захватил 11 пулеметов, до 40 офицеров и около 2 тысяч ниж[них чинов]. Это ребят окрыляло, и настроение у меня прекрасное. От Великого болота мы начали отходить, останавливаясь на позициях 3–4 дня, не более (Любен Вельки, М. Солонка, Билка Шляхетска), а теперь начинаем останавливаться уже на целую неделю: на предшествующей позиции у Глинян простояли неделю, а на этой (фол[ьварк] Раздали у Борткова) неделю уже простояли и, по-видимому, простоим еще. Это намекает на то, что к северу и югу от нас положение наше крепнет и нас поэтому не заставляют глупо пятиться назад. Конечно, со страт[егической] точки зрения наш отход, раз пока нету снарядов, мера умная и дальновидная, сулящая только победу, но, увы, это понимают не все, и моральная тягость от нашего отхода, к сожалению, воспринимается массой чутко. Для нее и разоренный Перемышль, и Львов имеют какую-то притягательную силу; масса не знает, что воюют не из-за них, их можно отдать и снова взять, дело в поражении живой силы и принижении народного духа враждующих с нами стран. Это начинают постигать и австрийцы, пленные их имеют все более и более кислый недоумевающий вид. Мы отходим, но нападать они боятся, так как это им всегда дорого стоит. Получается глупая картина: мы остановимся, они подойдут, остановятся и начинают окапываться и укрываться проволокой. Сейчас читаю Чарльза Сароли (бельгиец) «Англо-Германская проблема», и откуда только британцы находят таких подхалимов… вроде Вамбери. Если успею, напишу еще. А теперь давай мордочку и наших деток, я вас обниму, расцелую и благословлю.

1 июля 1915 г.

Дорогая моя Женюша!

Очень рад, что вы перебрались на Лахту, дети воспользуются вольным воздухом, да и ты отдохнешь на просторе. Был у нас вчера Командующий армией и заметно выделил мой полк, приветливо поговорив с ребятами и раздав много Георгиевских медалей. За минувший месяц мой полк заработал их около 300 и все по телеграммам… Мои все ходят, подняв нос, и я очень внутренне удовлетворен. Я доволен более всего тем, что блестящее боевое состояние полка достигнуто (насколько это зависело от меня, командира полка) моими мозгами и сердцем, теми принципами, которые я выносил в своей голове и которые оспариваются очень многими. Вообще, Ком[андую]щий армией привел меня и офицеров в восторг: прост, ласков, внимателен, был даже в передовых окопах… так я себе всегда и рисовал посещение высокого начальника: полон короб ласки и ни грана брани.

Сегодня приехал Передирий на Гале с Ужком, и я наслаждаюсь им: толстый, набалованный, покрытый пока какой-то темно-рыжей, коричневатой шерстью, он и забавен, и мил, и шалун, и все [что] угодно. Галя – удивительная мать; немного он в сторону, и она начинает кричать, копать ногами, вообще проявлять все признаки беспокойства. Ужок любит сахар и щетку со скребенкой, ложится, идет на поводу; задом не бьет, но покусывается. Шерсть свою уже начинает сбрасывать и на ногах, морде уже точь-в-точь, как мать. Я тебе выслал с вольноопределяющим Янковским 150 рублей, он выехал в Петроград два дня тому назад и привезет тебе корзину, в которую сложили кое-что люди, а также твои письма; ты их рассортируй и сложи вместе.

Я по-прежнему живу среди злаков и чувствую себя очень хорошо; хотя перепадают дожди, но они вносят только прохладу… Офицеры, давно не переживавшие такой тишины, как сейчас, называют нашу жизнь дачной.

Давай головку и малых, я вас расцелую, обниму и благословлю.

5 июля 1915 г.

Дорогая и славная моя женушка!

Сейчас меня ждут почтарь, на обедню (солдаты собраны в поле) и пышки, почему я поболтаю с тобой 2–3 слова. Получил твою посылку, спасибо, штаны уже надел и хвастаюсь ими. Мои прежние Трофим уже латал-латал, и ему надоело, теперь советует отдать их кому-либо. Получил и «Петра», читаю. Это вроде наших исторических романов (Соловьева, Мордовцева…), но написано несколько менее искусно, грузно и с предвзятой мыслью. Да Винчи мне более понравилось, может быть, потому что с милой женушкой топтал некоторые из улиц… да, наверное так.

Получил и твои карточки, все тебя никак не рассмотрю, но везде ты смеешься, и это меня очень радует. Присланный тобою образ обошел все позиции, и теперь тебе найдут какой-то адрес, который будет скоро выслан. Ребятам лик Спасителя страшно понравился, так как в народе нашем глубоко живет уважение к старым нашим иконам, к строгому темному лику Спасителя! Я сам, напр[имер], посещал многие униатские церкви, прекрасно разбираюсь в иконах, и те, в которых сказывается внимание католичества, я хорошо выделяю.

Только что привели пленных, и они, в ожидании опроса, спокойно играют в карты; это чехи, и они знают, что судьба их у нас совершенно обеспечена. Мой Георгий еще только будут обсуждать, настолько все это дело затянулось, а вместо одной награды я, кажется, получил Высочайшее Благоволение. Мне говорил это начальник дивизии, а сам я никаких об этом сведений не имею.

Зовут Богу молиться. Литеру тебе для перевода вещей вышлю завтра, ты сама на пустые места вставишь, что нужно: название станций и т. п.

Давай мордочку, шейку и прочее, а также наших пузырей, я вас обниму, расцелую и благословлю.

7 июля 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Посылаю тебе литеру А, которой ты воспользуешься для перевозки наших вещей. Папа впишет все, что нужно, а ты его попроси еще, чтобы все, им написанное, он переслал нам для вписания в корешок. Куда отправить вещи, не решаюсь сказать, но склоняюсь к Лиле: они живут у станции, свободного места (за отсутствием детей) у них много, в тягость им это не будет. У Каи, как бездетной, излишняя чистомания, и наши вещи, вносящие сор, могут ее волновать. Пишу сейчас при большой темноте: на дворе льет дождь, окна наши, наполовину выбитые, закрыты тряпками, и в результате я пишу при мраке и, как видишь, не попадаю на линии. Ты пишешь, что нет от меня писем, а пишу теперь я аккуратно; вероятно, часть писем пошла на Ординарную, 11, а часть по ошибочному адресу: Лахта, Лахтинский пер., 5 (вместо 51); ты наведи там справки. В двух письмах я послал тебе нарисованные нашим художником два вида: моего «убежища» и моего «штаба». Страшно будет досадно, если они не дойдут до тебя, а особенно потому, что я мог бы два дня позднее послать их с Янковским… но его отъезд вышел совсем неожиданно.

Ваше пользование дачей приводит меня в восторг, особенно этот милый футбол, которым так увлекаются мальчики. Имеются ли у них для этого специальные костюмы? Как ты организовала занятия с Геней и в какую полагаешь поместить его гимназию? Я думаю, надо сообразоваться по деду с бабкой, которые живут в определенном углу… потом можно будет перетянуть куда угодно. Мы с тобой, женушка, птицы бескровные. Если тебе нужен человек, я могу тебе временно командировать, а то я не знаю, как ты там на Лахте обходишься? Петра читаю, не так скоро, как Леонардо. Присылай Юлиана… офицеры стоят в очередь. Я с Сережей переслал 100 рублей, получила ли? Давай мордочку и малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.

Телеграммы посылать теперь трудно, имей в виду.

9 июля 1915 г.

Дорогая моя Женюрка!

Получил от тебя два письма от 1 и 3 июля – и вся ваша жизнь в Лахте как на ладони. Твое предположение о потере некоторой серии твоих писем очень правдоподобно, что-то в этом роде я и сам слышал. Если повторять несколько раз то, что существенно, то горя от пропажи большого не выходит. О получении тобой 480 теперь я знаю. Со дня на день жду возвращения Янковского, дивлюсь, что 3 июля он еще тебя не посетил. Он какой-то тихий и молчаливый, так что я в нем не разобрался. Немножко опасаюсь за те 150 рублей, которые я просил его передать тебе. Позавчера я послал тебе телеграмму с просьбой купить и выслать в полк 50 пудов серого простого мыла. Оно необходимо ребятам для стирки белья. Хотя я и получаю мыло от интендантства, но считаю нужным иметь его возможно более, чтобы ребята ходили чище. Смерть люблю наблюдать, когда они моют свою грязную рубашку и портки, облекшись предварительно в чистое; всегда понаблюдаю и похвалю.

[…] Мы по-прежнему среди злаков, но эти два-три дня идут дожди и не совсем делается уютно. Я, несмотря на дождь, надевши присланную женкой непромокайку, люблю вечером походить взад-вперед, а мои разведчики, зная мою слабость (тихое солдатское пение), начинают тотчас же петь песни… и хожу я, поливаемый дождем, и думаю о своей золотой женушке, и тихо и уютно тогда на душе моей… Вспоминаю Лахту, и можешь себе представить: ряд отдельных фактов повелительно вытесняет все другие, эти факты: 1) разбитая шашка и твои слезы… первые, кажется, в нашем браке; 2) бесподобный приезд Думбровы, измочаливший нас с тобою; 3) ваша шутка надо мною, когда вы оборвали с куста всю ягоду и заставили меня беспомощно всплеснуть руками и 4) как мы с тобой играли… забыл эту англ[ийскую] игру в мяч через сетку… Усилием воли я вызываю и другие факты, но эти четыре властвуют. Давай мордочку, глазки, губки и нашу троицу, я вас расцелую, обниму и благословлю.

11 июля 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Писать в «штабе» невозможно: грызут мухи, почему вышел на двор и пишу здесь, хотя мешает солнце, те же мухи (их меньше), и ветер будоражит бумагу. Только что кончил Петра и отослал его в окопы одному из ротных командиров. Присылай Юлиана; такие книги здесь читаются с удовольствием. Вчера нам прислали целый ящик книг (маленькие, с желтой обложкой, универсальная библиотека), и мы начинаем их рассылать офицерам. Подбор не совсем мне нравится, мало крупного, классического, но и то хорошо: офицеры здесь любят почитать в дни затишья. […]

Ходят слухи о моем назначении, куда, никто не говорит, потому что не знает. Если это выйдет, то я думаю сделать так: воспользуюсь моим переездом и заеду в какой-либо ближайший город, куда тебя и вызову телеграммой. А ты, оставив пузырей деду с бабкой, махнешь ко мне. Мечтаю это сделать при том условии, если не будет приказания двигаться немедленно. Тогда ничего не поделаешь, от свидания с женушкой придется отказаться. Может быть, слухи, о которых я тебе говорю, окажутся сущим вздором, но я не могу отказать себе в удовольствии помечтать о них. Из твоих дум о Генюше мне нравится мысль о помещении его до поры до времени в гимназию в Острогожске: Нюня (мы так ее звали в детстве) окружит его заботливостью и попечениями, а в Алеше он найдет хорошего руководителя, поступить же в гимназию будет ему легче. Есть и отрицательные стороны: забудет французский, немного упростится… Что касается до гимназии Грибовского, то […] не слишком ли много будет там политики? Солидно ли будет поставлено дело? Легко ли будет из этой гимназии, в случае нужды, перевесть в другую? Взвесь все это, моя славная, и пиши мне; а также перепишись с Алешей. Сейчас почтарь уезжает и стоит над душой. Все никак не соберусь написать моей голубке побольше.

Давай глазки, мордочку и пузырей, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

13 июля 1915 г.

Дорогая моя Женюрка!

[…] Страшно рад, что ты получила рисунки, написанные Салтыкевичем, т. е. мои «штаб» и «убежище». Они мне самому очень нравились, и я думаю, что «штаб» под стеклом будет очень интересен. Это еще и потому интересно, что они определяют место, на котором мы находимся уже более трех недель… недель очень спокойных и уютных. Напр[имер], «убежищем» я еще ни разу не пользовался, и в нем чаще всего жили офицеры резервных рот. Сегодня я обходил мои передовые позиции, прошел почти четыре версты вдоль неприятельских окопов (в среднем около версты расстояния), и по мне не было дано ни одного выстрела… мои ребята дали два, но я так и не разобрал, что им там померещилось.

Рожь уже поспела, и мне жалко видеть многие из полос ее, лишенные хозяина… колосья гнутся, пашня дает вид помятой… еще 2–3 дня – и зерно будет осыпаться… «где же кормилец, чего же он ждет». Я, начитавшись ли Лермонтова, стал страшно мечтателен… все хожу и думаю о своей женушке. По разыгравшемуся на войне суеверию (у меня его и до войны был запас хороший) я не могу писать целиком, боюсь сглазить мои желания и мечты, не могу, моя цыпка, разойтись, но ты, моя ласковая, поймешь и доскажешь сердцем то, что твой глупый муженек не договаривает… ты, которая с налета меня понимаешь по маленькой кривизне губ. Почтарь стоит над душой: или маленькое, но получишь числа 20, или большое, но не раньше 22-го… Давай мордочку, глазки и троих купальщиков, я вас обниму, расцелую и благословлю, ваш отец и муж Андрей.

Ваши купанья прелестны, но не слишком ли далеко мелюзга идет в море. Ты с ними напоминаешь курицу, у которой вывелись утята: они бултыхаются в воде, а она кудахчет на берегу. Андрей.

15 июля 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Вчера получил пять твоих писем; узнал, что телеграмма о мыле застала еще у тебя Янковского и, значит, он может захватить его с собою. Иначе, как бы ты его переслала. Сейчас очень жарко, я сижу на дворе возле штаба, у окошка, заделанного материей, в рубашке; возле меня начальник команды связи разбирается по карте и отмечает наш стратегический фронт. Противник гуляет бойко, но мы только посмеиваемся… всему свой черед, и у всякого своя манера одолевать. Нам смешон, напр[имер], и непонятен каркающий тон Меньшикова, который почему-то вздумал поучать российскую публику, как нехорошо быть побежденным. Что это его надоумило? Почему ему приходит на мысль распространяться о потере территорий, о выплате контрибуции и невыгодном торговом договоре? Можно еще говорить о разуме вчинания войны, об ее создании или принятии, но раз уже она начата, о чем можно думать, как не о конечной нашей победе и только о ней? И зачем мы будем думать о чем-либо ином? Нам это иначе не рисуется. Неужто у вас есть какие-либо течения или настроения, которые оправдывают поучения Михайлы Осиповича? Я со своим полком, отходя, забрал у противника 22 офиц[ера], 1200 н[ижних] ч[инов] и 9 пулеметов, т. е. тогда, когда он, якобы, преследовал, […] какой же это противник? И что с ним станется, если мы вновь перейдем в наступление или если от него отнять преимущество артиллерии?

Все это нам здесь так ясно, неужели у вас, вдали от наших боевых линий, могут создаться иные картины?

Я, женушка, отвлекся от наших домашних дел, но все это вопросы, которые затрагивают даже и Ейку. А какая она в самом деле остроумная! Мои офицеры страшно смеялись по поводу ее намека на соблазнительность поведения Генюши (качание головой) для лошадей… это прямо не выдумаешь. Что касается до футбольного спора, то ты, мать, сильно не права: ты должна знать все эти термины, иначе, кто же рассудит все их недоразумения… а если Генюша начнет изучать латинский яз[ык], придется и тебе за него браться. У меня один офицер, который всю гимназию женскую прошел со своими девочками… «Я с ними ее и кончил», – говорит он. После твоих писем я ходил и думал. У Гени есть это сильно развитое чувство эгоизма, особенно резко проявляемое в разгаре игр, когда он готов даже правила игры ломать в сторону своей выгоды. Это хорошо и плохо. Хорошо для боя в жизни, где удачи порой приходится выгрызать зубами, а для этого надо их хорошо чувствовать и сознавать; это плохо с высокой плоскости идеала и с точек зрения более широкого миропонимания… конечно, я говорил бы с ним на тему, что всегда нужно быть справедливым, что лучше, красивее и правильнее даже пострадать за это, потерять личную выгоду… Откуда это у него? Я в детские годы был Иван-простота, говорил, не знаю урока (хотя и знал), когда все гуртом говорили это, гиб за товарищей при всяких случаях… то же в университете, то же в Академии. В этих смыслах простота-Кириленок пока ближе ко мне.

С юга надвигается дождь, и уже редкие его капли падают на бумагу. Получила ли от Янковского и Сережи деньги? Давай губки, глазки, шейку, волосики ……… и наших малых, я вас расцелую, обниму и благословлю.

Что делает в Петрограде А. А. Михельсон?

17 июля 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Податель сего подпоручик моего полка Валериан Иванович Собакарев, Георгиев[ский] кавалер. Он едет с четырьмя н[ижними] чинами нашего полка для обучения одному делу. Он к тебе явится, и ты его возьми под свое попечение. Ему придется самому переодеться и переодеть моих молодцов. Помоги им в этом. Надо добиться, чтобы он посетил тебя не один раз, а для ребят устрой что-либо вроде обеда. В[алериан] Ив[анович] человек милый, немного флегматичный, прекрасных принципов, застенчивый… он тебе все расскажет, но не сразу. Я ему и людям дал наставление: они должны быть красивы, изящны, хорошо одеты, а В. И. в солдатскую, конечно, шинель, но изящно, как у юнкеров. Он тебе везет карточки, а ты с ним перешли мне: кулич от Иванова, завернутый в масляную бумагу (сегодня ел у командира Феодос[ийского] полка, совершенно свежий после двух недель), одеколону (доктора советуют им вытирать тело против зуда… я очень чешусь, хотя теперь уже лучше), белые нитяные перчатки и… поцелуи, много самых жарких поцелуев.

Сегодня раздавал на позиции кресты поротно и произносил речи… во многих местах ребята фыркали носами, как лошади на пыльной дороге; никогда мне мой язык и пафос не пригождались более, чем в сегодняшнем поле у колосьев хлеба с одной стороны и окопов – с другой, под редкие выстрелы вражеской артиллерии и его какого-то одного одичалого, по-видимому, пулемета. Сегодня в газете прочитал, что английский епископ на площади Св. Павла сказал о России: «Россия никогда не будет побеждена, пока существует мир, и это не только благодаря обширности ее территории, а главным образом благодаря величию духа русского народа». Приказал сейчас передать в окопы по телефону эти слова и побеседовать об этом с ребятами. Как они нас знают, лучше нас самих. Сейчас предо мною стоят выбранные мною четыре н[ижних] чина, и я читаю им нравоучение: ты бы много смеялась над некоторыми местами… пусть мальчики, если им устроишь обед, покажут им Лахту и ее окрестности…

Торопят. Давай свою красавицу-мордашку, губки и пр., а также малышей: я вас крепко расцелую, обниму и благословлю.

Сегодня 27 дней, как мы стоим на одном и том же месте… впрочем, В. И. все тебе изложит.

19 июля 1915 г.

Дорогая Женюша!

Ходили сейчас с Осипом взад-вперед и рассуждали о наших домашних делах. Меня больше волнует вопрос о Генюше, а его – упаковка и отправка нашего имущества. Решили, что последнее выяснится с получением у тебя литеры и тогда я могу послать отсюда человека 2–3, в их числе, вероятно, и Осипа. Относительно Генюши Осип отмалчивается – это для него вопрос слишком высокого порядка, а меня он, конечно, берет сильно. Генюше в ноябре будет 10 лет, годы еще не ушли, и с практ[ической] точки зрения его провал ничего опасного не представляет, но 1) он может пришибить его нравственно, принизить его гордость (привычка к неудачам), и 2) что ты с ним будешь делать, когда он все будет знать и ему скучно будет усовершенствоваться? Как он теперь читает, достаточно ли бегло и свободно, легко ли задерживается в его голове прочитанное? Это меня как-то интересует более всего, ибо при хорошем чтении все остальное дается без труда. И как, между прочим, читает Кирилка? По складам или уже связно? Я его с трудом представляю за чтением, он все мне рисуется маленьким беленьким карапузом.

Валериан Ив[анович] Собакарев, который, вероятно, завтра или послезавтра будет у тебя, осветит тебе наше последнее житье с полной обстоятельностью, мальчикам он должен будет подробно рассказать, как он заработал Георгия, а тебе, как поживает твой муж. Боюсь, что из него придется тебе вначале вытягивать слова, но ты не смущайся: он разойдется и говорить будет, хотя и с постоянным аристократическим растягиванием слов. Он, между прочим, рисует, и я думаю, что картинные галереи могут ему понравиться. Из ниж[них] чинов один, унт[ер]-офиц[ер] Ткач, очень ласковый и любит детей, – ребятам это тоже на руку. Ты увидишь, какие у меня красавцы, за исключением, разве, одного, который выбран благодаря знакомству со слесарным и механическим делом.

Письмо от меня на имя спичешной фабрики я вышлю тебе завтра; я не понял только, почему ты занялась табаком и спичками, – будет ли это подарок ребятам или ты, как мать-командирша, начинаешь помимо меня получать поручения… Это мне не нравится, так как 4 тысячи детей могут совершенно истрепать мою славную, но слишком добрую женку.

Вчера, получив твое письмо с известием, что Кондакова тебя посетила и что ты начала ей телефонировать, я сейчас же передал об этом по телефону Ник[олаю] Петр[овичу] Кондакову. Пиши, как она тебе понравилась, что до него, то он божественный человек и по убеждениям, и по настроению, и по своему боевому поведению… я его очень люблю. Позавчера мы с ним долго болтали, сначала о деле, которое я хотел себе выяснить чрез его освещение (он правдивый и честный человек), а затем и об его делах; тут он и сказал мне, что написал жене твой адрес. У них детей нет, и я его за это пожурил; жене его 32–33 года, т. е. от тебя недалеко.

Что мама – именинница 11 июля, я по удивительной случайности не забыл, но организовать посылку телеграммы я никак не мог. Поцелуй и поздравь ее хотя бы задним числом.

Теперь я делаю так. Если оказии послать тебе телеграмму нет, то я даю тебе какое-либо поручение (вроде покупки мыла), и тогда эта телеграмма идет как казенная, а из нее ты сама сделаешь вывод, что я здоров… целую ли я тебя, это, к сожалению, из телеграммы не видно, но в мыслях я свою жену целую все равно миллионы раз.

В полку у меня теперь 6 офицеров георгиевских кавалеров, процент хороший, хотя многие из представленных мною не прошли, а то было бы совсем много.

В свободные минуты читаю желтые книжки; прочел Кнута Гамсуна «Голод» и мелочи. «Голод» разработан интересно, есть кое-где влияние Достоевского (но далеко, кон[ечно], до первообраза), только мелкая слишком печать… Пиши о Генюше, телеграфируй о вещах, а сама дай мне свои глазки, губки и пр., и пр., а также малышей, я вас обниму, расцелую и благословлю.

Целуй папу с мамой. Когда же Миня выедет на фронт, вы его провожаете более трех месяцев. А.

23 июля 1915 г.

Дорогая Женюша!

Я пропустил несколько дней, не писал тебе: опять немного приболел. На этот раз много слабее: 19-го в полдень 37,1, вечером 38,1; на другой день вечером 37,4, 21-го вечером 37,1… днем была нормальная, а вчера и сегодня – нормально. Думаю, что небольшая инфлюэнца. В моем штабе из-за дождей появилась сырость, теперь, протапливая печь, мы ее выгнали и мне стало легче. Ходить я ходил все время, раз даже съездил на позицию, но слабость была порядочная.

Эти дни перечитал Мопассана «Милый друг» (Bel’ Ami) и «Монт-Ориоль». Будет время – прочитай второе; в нем много интересных мест и особенно сильно набросаны фазисы любви.

Читал сегодня о первом заседании Думы, впечатление неважное, особенно от левых. Они думают, что человек создан для конституции, а не конституция для человека… и вообще, эта гадкая манера всякую нашу невзгоду сейчас же использовать для своих партийных целей. Это так и веет от речи Милюкова: России плохо, так дайте нам конституцию […], и все его похвалы по адресу армии – плохо закрытое ехидство Иуды. Словом, немца они берут своим верным союзником и на успехе его хотят строить свой успех… Ну, да на это наплевать! Им не понять России, и она их удивит, придавив и внешних, и внутренних недругов.

Вчера поехал унт[ер]-оф[ицер] Полищук, который тебя посетит, и значит, у тебя будет масса народу от меня. Вчера отсюда выехали Осип с Фомой (денщик офицера), и они помогут Тане в Каменце, а оттуда Осип поедет в Петроград. Думаю выслать отсюда тебе повара. Дело в том, что он очень устал и ему надо поправляться. Он может тебе готовить и поможет по дому. Человек он очень тихий и хороший. Бросаю писать: ждут меня многие доклады. Давай, моя золотая и ненаглядная, твою мордочку, глазки и лапки, и наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

Янковского еще нет.

Как нашла Валер[иана] Иванов[ича]?

25 июля 1915 г.

Дорогая моя Женюрочка!

Вчера прибыл Янковский, и у меня голова полна вами. Карточки пересмотрел уже три раза; Венера – бесподобная, и мои офицеры влюблены по уши, Генюша немного позирует и ломается, Кирилка – удивителен: ты его схватываешь, вероятно, на лету, и он всегда глубоко проникнут переживаемым моментом. Тебя, шельмы, я вижу на снимках мало; положим – ты фотограф и поглощена своим делом, но все-таки не лишнее и тебе пофигурировать. На единственном образчике ты высматриваешь довольно худою, может быть, благодаря легкому платью, хотя таковое же не помешало баронессе Мэри выйти очень сытой. Присылай карточки без разбора, чем больше, тем лучше. Генюша написал очень прилично, и это меня страшно радует, еще немного усилий – и он начнет понимать грамоту.

Твое решение перевезти вещи в Петроград, пожалуй, самое лучшее, а отсюда будет виднее. Я рад, что Кондакова приходится тебе по сердцу; если она хоть наполовину так хороша, как ее супруг, она должна быть один восторг… он-то уж очень хорош. Телеграмму пошлю после совета с хоз[яйственной] частью.

Это письмо подаст тебе Маслов – повар, о котором я тебе писал. Я его послал, чтобы он немного отдохнул и покормил вас; после работы в огром[ной] гостинице и у нас в офиц[ерском] собрании для него это будет сущий пустяк, наряду с которым он успеет заняться и с детьми. Человек он скромный, даже застенчивый. Я его отпускаю до 1 сентября, а если он тебе подойдет, то можно и продлить его пребывание. Я думаю, что он подойдет.

Осипа я отправил с Фомой 23-го, так что если он и опоздает прибытием против Тани, то самое большое на 1–2 дня. Я его произвел в младшие урядники, но только в самый день его выезда. Его нельзя баловать. То, что я его не производил, страшно заставляло его тянуться, в последнее время он начал даже ходить в ночные разведки и держал себя молодцом; человек он, несомненно, храбрый.

Табак, тобою присланный, раздал разведчикам и в комнату связи, и теперь задымили все пуще прежнего.

Нам австрийцы вчера заявили (плакатом), что Варшава взята, а сегодня, что взят и Ивангород; от своего начальства мы это узнаем дня чрез 2–3. Воображаю, какой у вас подымется шум и гам, особенно в тех кругах, где неизвестно, что по нашим мобилизационным планам имелось в виду все это (Варшаву, Ивангор[од], Новог[еоргиевск]) очистить в первые дни, и теперь мы делаем это год спустя… Все это, конечно, так, но на меня вчера потеря Варшавы произвела неожиданно для меня самого ужасное впечатление: бывшая утром небольшая головная боль, почти проходившая, по получении этой новости перешла сразу в ужасную боль, чуть не до крика; и лишь что-то принявши (перимидон, кажется), я мог к вечеру прийти в себя… Все это пустяки, и мы в конце концов поколотим, но мое бедное русское самолюбие страдало тяжко. Я никогда не думал, чтобы немцы нас могли одолевать в полевом бою, нас с татарской кровью на три четверти и с чистотою нравственного и физического состояния. Как многое теперь мне становится ясным и как во многом я был прав, когда занимался политическими вопросами.

К тому, что я говорил тогда, мне теперь, после пережитого, прибавлять нечего. Ну да довольно об этом: меня с моим полком еще не разу никто не поколотил и не поколотит, а другие пусть отвечают сами за себя. Моя золотая девочка, снимайся чаще сама, дай мне чаще посмотреть на тебя, повспоминать и помечтать, это мне так нужно. Сейчас давай твои глазки и малых наших, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

27 июля 1915 г.

Дорогая моя Женюра!

Второй день идет у нас дождь, и мы засели в свой «штаб». Утром я гулял с Янковским, и я старался высосать из него все, что только можно. Как одеваются малыши, выяснил, как ты – нет. Насколько ты похудела или пополнела, он сказать отказался, так как раньше тебя не видел. По-видимому, у тебя нет ни швейки, ни вообще каких-либо забот о костюмах, и это нехорошо: шить все равно нужно, и, кроме того, это может тебя развлечь. Забавно он описал, как разгуливает девица в своем купальном костюме. Про Кирилку говорит, что хромоту его совсем не заметил, хотя «седой» ходит чаще всего босиком. Словом, на те немногие минуты, которые нам дала погода, я перенесся в вашу обстановку и мог представить ее очень живо.

Так как ты прислала слишком много печенья, я часть его с пряниками разослал батальонным командирам… «от командирши». Получил легкие перчатки, надел и поехал верхом на позиции… так отвык, что 1) чувствовал в них большое удовольствие и 2) на позиции сейчас же забыл… теперь они опять у меня. С зимы был без всяких перчаток… теплые есть, да душно. Янк[овск]ий говорит, что, не получая долго телеграмм, ты начинаешь нервничать, и вдруг получаешь сразу четыре! …с одним и тем же содержанием. Это, моя золотая цыпка, лучшее тебе доказательство, как труден теперь путь телеграмм, и если ты не получаешь их долго, это только потому, что какая-то из них или несколько вылеживаются где-нибудь на дороге. Вчера от Собакарева получил служебную телеграмму с милым прибавком двух слов: «Ваши здоровы». Удалось ли тебе заполучить н[ижних] чинов? Много ли ты вытянула из Собакарева? С ним надо умеючи.

Позавчера выехал в Петроград Маслов (повар), он заедет в Екатеринослав дня на 2–3, а потом к тебе. Ему нужно отдохнуть, он имеет некоторые поручения… Отпуск ему дан до 1 сентября, если он тебя устроит, то можно будет ему остаться и дольше. Читаю Юлиана… неплохо, но мало истории… сплошной роман. Давай твои глазки и мордочку, а также лихую троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

29 июля 1915 г.

Дорогая Женюрка!

Пишу тебе 2–3 слова, чтобы почтарь не уехал зря. Получил вчера два твоих письма и твою мордочку… ты сидишь с «седым», он что-то делает со своими глазами, а ты задумчиво смотришь пред собою. Генюша положительно молодец, так у него хорошо это вышло… Рассмотрел я мою золотую детку не особенно, но все-таки рассмотрел и страшно рад… как будто ты придвинулась ко мне на несколько сот верст. Заставляй фотографа не лениться и снимать вас почаще. У Ейки волосы должны быть действительно замечательны: на карточке, где она с Кирилкой ловит рыбку, вышел ее затылок, и на нем страх сколько накручено волос.

Сейчас у нас опять хорошая погода, и стоим мы второй день в прелестном уголку: лес возле, уютная деревня, приличный дом (сельской школы)… жаль, что завтра должны будем перейти в иное место, хотя и недалеко. Сегодня надевал новые сапоги, чтобы их расходить, – шик один, а не сапоги, хотя по снятии ноги жало порядком. После 2–3 проб будут очень хороши, так как потрафлены замечательно.

Здоровье мое восстановилось, и я вновь хожу до устали… такая уже привычка. Получил справку, что на бригаду я 8-й кандидат и могу получить ее месяца чрез два, а до штаба корпуса, по-видимому, очень еще далеко. Не это ли задерживает мое генеральство? Вчера разъели твою дыню. Откуда ты ее взяла? Прямо тает во рту. Послал кусочек батюшке, другим не мог… сам съел больше всех. Позавчера вновь разговаривал с Янковским, и он хорошо отзывается об успехах Генюши: ты ли ему внушила такое впечатление или он сам его получил? Не знаю, сумею ли я сохранить для нашей библиотеки присланные книги: все их читают наперерыв, и книги рискуют обратиться в труху.

Давай мордочку, губки, глазки, шейку и пр., и пр., и наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

31 июля 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Получил твое письмо с описанием визита В[алериана] И[вановича]. Много смеялся над его печоринской характеристикой своей особы. Ты на это не смотри, он, правда, несколько оригинален, видимо, вял, может быть забавен, но прекрасный человек и офицер, храбр до глупости (приходится читать нотации за ненужное показывание себя противнику), прочных нравственных правил. Он тебе, может быть, расскажет, как я его дразнил по поводу его донесений мне и в конце концов дошутился до того, что он мне своим певучим голосом выпалил мне фразу: «Я вам, г. пол[ковни]к, больше ничего не буду доносить, вы все равно мне не верите…» А ты знаешь, моя славная, что я люблю пошутить над теми, которых люблю, и значит, поймешь, что В. И. моя слабость вместе с некоторыми другими. Вообще в полку у меня слабостей много, чтобы не сказать – все, а молодежь моя и в особенности. Не знаю, какой из них лучше. Прежде всего, все они у меня меченые, и тем-то они и милы мне. А некоторые из них мечены несколько раз: Писанский – 3, Чунихин, Фокин, Слоновский по 2 раза. А затем, все они выдержанные, воспитанные и без конца славные. Нужно посмотреть на нас, когда я с ними, – зубоскальство в полном ходу, с моей стороны – полное, с их – сдержанно-осторожное. Я в своем штабе совершенно отказался от больших чинов и работаю только с подпоручиками… бывают у нас и промахи, но зато легче их пробирать, а главное, у нас живо и весело.

Сейчас я живу в лесу – большом, старом, около нас березовом, а дальше сосновом. По обыкновению, возле меня разведчики, а батальоны по деревням несколько далее. В лесу грибы, ежевика, куманика. Сегодня пойду искать и думать о женке. Живу в лесной сторожке и чувствую себя бесподобно. Люди уже присмотрелись к моим привычкам, и каждый день у меня букет полевых цветов. Вчера доктор, знаток их, назвал мне следующие сорта: незабудку, колокольчики, черноголовку, царскую бородку, тысячелистник, золотолистник… всего до 8–9 сортов. Позавчера долго взад-вперед ходили с Н. П. Кондаковым и рассуждали о наших женах. В наших оценках звучала, конечно, некоторая доза иронии. По-видимому, его супруга (Варвара Ильинична, кажется) – человек очень хороший, любит детей… Когда я спросил его об этом, он ответил: «Любит, конечно, да я тоже люблю, а детей-то у нас и нет». Относительно телеграммы я ему предоставил составить ее с начальником хоз[яйственной] части и, подписав моей фамилией, послать в Петроград. Я разрешил ему послать в Петр[оград] своего денщика, что он сегодня или завтра сделает. С денщиком я напишу письмо и пошлю еще карточки, между прочим, цер[емониального] марша. Вар[вара] Ил[ьинична] написала мужу, что ждет к себе гостей, очевидно, разумея тебя со всем выводком. Ты держись ее, она, должно быть, человек не плохой. Чаще, голубка моя, снимайся, чтобы я мог яснее тебя представить, а то я все думаю, что ты нервничаешь и хандришь, а тебе, моя хорошая, худеть-то некогда, да пора уже понемножку и полнеть. Давай мордочку и глазки, и троицу, я вас обниму, расцелую и благословлю.

Говорят, немцы предлагают мир: дают нам всю Галицию, а себе просят левовислянскую Польшу. Надеюсь, что будет показан Василию Федоровичу кукиш.

1 августа 1915 г.

Дорогая моя Женюрка!

Это письмо передаст тебе денщик прап[орщика] Кондакова. Сначала о делах: я посылаю тебе чертеж Георгиевского креста, который находится наверху нашего полкового знамени и который случайно выпал. Он эмалевый, размеры его по площади и в толщину показаны на рисунке; по краям выступы для пазов. Это все дело веди в секрете. Надо или купить, если есть готовый, или заказать, если нет. Если Вал[ериан] Ив[анович] еще в Петрограде, то посоветуйся с ним. В письмах крест условно называй «украшение» и тогда можешь не бояться военной цензуры. Крест – насколько помню – выпуклый, белый по цвету, вроде офицерского, но больше размерами. Постарайся дело это оборудовать как можно скорее. За мыло тебе будет переслано 350 руб. (в этом и другие расходы Янковского); оно всеми найдено хорошим и прочным, а начальник хоз[яйственной] части прямо не поверил стоимости – 6 руб. 40 к. за пуд, так как утверждает, что дешевле 8 руб. за пуд теперь купить нельзя, т. е., говоря иначе, ты полку сэкономила, по меньшей мере, 80 руб.

С этим письмом пересылаю тебе и письмо на имя Лапшина; будет ли оно удовлетворительно, не знаю. Купи, сколько указано, оставь себе, сколько нужно, а остальные пересылай в полк.

На днях видел у себя в штабе (в том, который срисован и сфотографирован) Ал[ександра] Ник[олаевича] Галицинского; он, оказалось, стоял чрез один полк от меня более месяца; он командир 62-го Суздальского (Суворовского) п[олка], 16-й дивизии; начальником штаба в ней Ник[олай] Вас[ильевич] Покровский (младший). Поговорили; он представлен был два раза в ген[ерал]-майоры, но все это до сих пор почему-то не проходит, а полковником он уже 10 лет (на 4 года более моего); пока за всю кампанию он получил только мечи к Владим[иру]; другой командир полка дал мне понять, что Ал[ександр] Ник[олаевич] в одном случае немного промахнулся, и вот ему это все помнят… курьезное злопамятство: кто не ошибается. Ал[ександр] Ник[олаевич] велел тебе кланяться и целовать всех малышей; он повторил несколько раз: «Пиши Евг[ен]ии Васил[ьев]не, что я у тебя побывал, а ты пока только обещал это сделать».

Старое место после мес[яца] и недели мы, наконец, бросили, перешли верст на 16 к северу, к Вержблянам, где прожили два дня и отсюда перешли версты на две к северо-западу, к дер[евням] Нивы и Мирочин. Я тебе писал уже, что я живу в дремучем лесу, картина неописуемая, погода у нас сейчас восхитительная. От тебя сейчас получил четыре открытки от 23, 25–27 июля. Тон у тебя молодецкий, народ к тебе ходить не забывает. Тут говорят, что 10 дней тому назад я вновь представлен в генералы, и полк уже начинает думать об этом; прочат полку отчаянного субъекта, и все в очень большой тревоге. Офицеры хотят расходиться: старшие хитрыми путями, а молодежь хочет прямо бежать бегом. И смешно, и грустно.

Если Сидоренко (сейчас получил от него письмо) послал тебе деньги (он пишет, что послал 100 руб.), вышли ему из них 15 руб.; он просит, говорит, что весь износился и изорвался. Как ему писать, я не знаю, пробуй на штаб дивизии, если не знаешь его адреса более точно.

Получил открытку от Осипа, говорит, что укладка идет прекрасно. Вероятно, повар Маслов к тебе уже прибыл. Зовут молиться Богу… устраиваем это в лесу: очень живописно и трогательно.

Крепко целую мою ненаглядную, золотую детку; давай себя и малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.

4 августа 1915 г.

Дорогая Женюрочка!

Получил твое письмо от 29, т. е. на пятый день… это очень хорошо. Ты мне еще не написала (может быть, я не получил такого письма), отдал ли тебе Сережа 100 руб., Янковский 150 и Вал[ериан] Иван[ович] 400… Напиши, не забудь. Надеюсь, что к тебе уже прибыл Маслов и тебе не придется стряпать самой, хотя твое меню очень разнообразно и превкусно. Рад, что Ткач понравился; рот[ный] командир признался мне post factum, что при выборе он руководился и тем соображением, что Ткач любит детей. В других отношениях у него есть и теневые стороны, напр[имер], он порядочный лентяй. Не бросилось ли тебе в глаза, какие красавцы у меня ребята… может быть, за исключением одного – слесаря, выбранного по специальности. Армянин – большая непоседа: то просился в собачники – в обучение дрессировке сторожевых собак, теперь в Петроград, а там уже наметил себе два новых пути – прапорщика и ординарца. Не верь ему, что он конфузится: не из таковских, да это у меня в полку и не принято.

Начало твоего письма красиво и сочно, боюсь, не записала ли ты, моя детка, в газетах, больно что-то напоминает набитую руку. Об Ейкиных истинах пиши неослабно… как-то ты теперь справляешься со всеми ними? Что у Генюши огромная память – страшно рад – ему все дается много легче.

За 9 мая полк, вероятно, будет представлен к награде, а вместе с этим я получу право на мундир полка; это мне доставляет несказанное удовольствие.

Яша Ратмиров написал мне письмо и просит писать о себе; я едва ли соберусь, черкни ему 2–3 слова; теперь, когда в Петроград люди едут систематически, вся моя жизнь у тебя как на ладони. Сейчас Д[митрий] И[ванович] срисовывает мой теперешний штаб (капнул, отмахиваясь от мух) [далее на странице клякса], и я тебе его вышлю своевременно. Я здесь с 30 июля… сколько в этот день я передумал: когда-то я подъезжал к Ошу, 11 лет назад, сколько я пережил тогда сомнений, сколько ревновал… Очевидно, страшно боялся, что свет Божий не увидит наша Троица… помнишь, около цветов я излагал тебе мои фантазии, докатывающиеся до твоего будущего материнства. Давай, золотая и ненаглядная, твою мордочку и троих малых; я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

6 августа 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Только что вернулся с обхода позиции, начал с 9 часов утра и кончил около 3 часов. От некоторых рот противник лежит в 150–200 шагах, но чаще дальше – от 700 до 1000 шагов. Выпачкался страшно, особенно сапоги, так как после дождя в окопах целые лужи. Шли под обычный свист пуль, большинство которых шальные, пущенные на воздух, но когда по неосторожности наши головы поднимались над обрезом бруствера, моментально начинали свистеть прицельные пули, т. е. специально направленные в наши буйные головушки. Делал разные указания и поучения, как это приходится делать командиру полка. Расположился сейчас в большом саду, со множеством фруктов… особенно меня радует большая груша, прямо возле моего «штаба»: тряси ее и подставляй свой рот – сами нападают. Есть, кроме того, яблоки и сливы. Сейчас погода хорошая и после пасмурных дней настал ясный день, и, если бы не усталость после окопной прогулки, пошел бы гулять надолго.

Получил твое письмо от 31.VII с описанием твоих поездок с Вал[ерианом] Ив[ановичем] – рад, что ты хоть немного можешь развлечься, а то быть с малышами от утра до вечера марка не из особенно легких. Вероятно, через неделю Вал[ериан] Иван[ович] уже выедет, закончивши свой курс… ожидаю от него миллионы всяческих рассказов. С этим письмом посылаю тебе снимок моего «штаба» за время с 30 июля по 5 августа с моей двуколкой, в которой помещается мое походное имущество и которой заведует знаменитый Шпонька, владелец, кроме того, жеребца «Вельможи», двух кобыл и дочки одной из них «Куклы»… Рисовал «штаб» тот же Дим[итрий] Иван[ович]. В лесу, отдельные деревья которого ты видишь, я много гулял, думал о моей далекой детке и о многих вопросах, которые лезли, напирали в мою бедную голову.

В лесу есть маленький домик, вроде охотничьего, а возле него у дороги стоял кивот с иконой богоматери «Mater Dolorosa». В день нашего ухода, несмотря на дождь, мы пошли с моим начальником связи, чтобы посмотреть на Богоматерь; две слезы ее, катящиеся по прекрасному лицу, произвели на моего молодого товарища такое сильное впечатление, что он видел их во сне. Мы пришли и пробыли несколько минут в тихом, уютном, давно покинутом месте. Лил дождь, кругом было пустынно, обрушенно, забыто. Плачущая Богоматерь чудно гармонировала с углом, в котором некогда жили весело и на который теперь слезливо проливал дождь свои легкие капли. Деревья качали своими верхушками и – странно – не все, а только 2–3. Я ушел раньше, мой товарищ снял рисунок Богородицы, завернул трубкой и унес с собою. Я думаю, в лесном углу стало теперь совсем уныло и пустынно…

Вставила ли ты в раму Богоматерь, которую привез тебе Осип. В лесу я вспомнил об ней. Думаю, что Маслов к тебе уже приехал, и тебе будет легче. Давай твою головку и губки, а также наших малышей, я вас обниму, расцелую и благословлю.

8 августа 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Стоит почтарь с ножом у горла и говорит, что ему нужно ехать. Берусь и беседую, как всегда, наскорях, с моей радостью и опорой в жизни (правда, вышло не здорово, а громко)… Сейчас мы стоим на позиции, и все мои заботы сводятся к тому, чтобы ребята зря не высовывались: днем у нас еще сносно, а ночью наши враги поднимают такую нервную трескотню, что нельзя показать и носу. Благодаря дисциплине и мерам у меня потери небольшие (все больше легко раненные), а полк, который я сменил, терял довольно много.

Вчера у нас был обед с дамами: днем я с нач[альни]ком команды связи гулял, и у одной избы мы увидели прелестную девочку с перевязанной рукой. В чем дело? Оказалось, лишай. Мы повели ее к врачу, он сделал, что нужно, смазал и перевязал, а отсюда с нашей дамой мы зашли к себе и пообедали. Девочку звать Фанча, 9 лет, со стально-голубыми глазами и божественными ресницами… Высматривает она меньше своих лет, худенькая и не по летам серьезная. Особенно нас бьют наповал ее глаза, когда она поднимает их в недоумении. Я во время обеда умышленно задавал ей мудреные вопросы, чтобы вызвать взмах ее ресниц и озадаченный взор глаз. Вообще, мы с детьми возимся при всяких случаях; мои молодые товарищи в этом отношении большие мои единомышленники.

Напр[имер], у Слоновского в пул[еметной] команде есть мальчик лет 13, беглец из Житомира (из 2-го или 3-го класса); пришел он к нам в гимназической куртке, а вчера вечером вижу его возвращающимся с позиции, настоящим солдатом, с вещевым мешком за плечами (сделали ему маленький и удобный, вроде ранца), с карабином. Отдает мне честь, наз[ыва]ет Ваше Выс[окоблагород]ие… все чин чином. Веселый, нос дерет кверху… и прав: двое суток был на позиции с пулеметами, в 700 шагах от противника. Теперь идет на отдых в резерв. Прелестный мальчик!

Вчера писем от тебя не было. Я это знал еще задолго до прибытия почты, так как почтарь уже из обоза 1-го разряда должен мне телефонировать, есть ли для меня письма. Вчера телефонировал так: «Для командира полка есть одно письмо, но не из дому». Это было письмо от матери убитого Мельникова, просящей об ускорении нужных для нее документов.

Итак, моя золотая лапка, живу я вечерами через день, т. е. завтра (9-го) вечером, 11-го вечером, когда от тебя приходят строки, и я жадно впиваю в себя их милое содержание; а остальные часы посвящены суровому ремеслу войны, когда думы заняты тактикой, огнем, ранами, смертью… теми картинами, которые закаляют сердце и делают его железным и упорным. Видишь, моя славная, мне удалось написать больше, чем ожидал… почтарь где-то зазевался и не пристает. Завтра от тебя придет не менее двух писем. Давай мне твою драгоценную головку, губки, а также подводи нашу лихую троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

10 августа 1915 г.

Дорогая Женюрочка!

Вчера получил твои три письма от 2-го (2) и от 3-го, с забавным описанием, как у тебя сами собой устроились казарма (Полищук) и госпиталь (Георгий). Смотри только, чтобы ты себя не затруднила с ними: ты ведь одна, дети – с одной стороны, они – с другой, тебе не разорваться. А тут, по-видимому, тебе подваливает работы хозяйственная часть полка, а иначе я не могу себе объяснить, кто поручил тебе покупать книжки? Не забывай, что мои «ребята» – народ славный, но они могут стать и бесцеремонными, если встретят слишком доброе сердце.

Не забудь, Женюша, что Геня при поступлении в гимназию и при держании экзамена пользуется какими-то правами как сын военного, отличившегося на войне. Кажется, он стоит вне конкурса, принимают его сверх нормы и т. п. Папа может об этом навести полные справки.

Только что вернулся с позиции, которую обошел всю от начала до конца. В одном месте противник, сообразив, что по окопам идет начальник (судя по ответам солдат на мое приветствие), пустил из бомбометов несколько бомб… одна из них упала от меня шагах в 12–15. Оказывается, это вещь довольно безвредная, хотя шуму дает много. Если она падает не на камень, то взрывается через 10–12 секунд, а за это время ребята мои могут удрать до Москвы. Когда падает бомба, то происходит картина, как на бою быков, когда от быка летят во все стороны дразнильщики: ребята шарах в стороны и только из-за углов и прикрытий торчат их любопытствующие глаза. Далеко их никак нельзя прогнать, на окрик взводного слышны голоса: «Да она што, слякоть одна…», «любопытно посмотреть, как ее это рванет» и т. п.

Возвратился Фокин из Москвы (был ранен и пролежал два месяца), говорит, что Москва и ухом не ведет… «с весны начинается только настоящая война», таков общий голос. Вот это правильный голос сердца России, а Петроград, судя по болтовне Г[осударственной] думы, киснет и сомнениям предается. Скоро ждем В[алериана] И[вановича] с его ребятами.

Давай твою славную мордочку, губки и глазки, и нашу лихую троицу, я вас всех расцелую, обниму и благословлю.

Ваш отец и муж Андрей.

Вчера я снимался со своими кавалерами 4-х степеней, пришлю тебе для помещения в газетах или Летоп[иси] воен[ной].

12 августа 1915 г.

Дорогая женушка!

Пишу несколько ранее обыкновенного, и почтаря с ножом у горла еще нет. Твое решение позволить Маслову прибыть в Петроград к 25 августа заставило меня подпрыгнуть со стула. Не ждал, что эта тихоня так проведет и тебя, и меня. Я его посылал к тебе на работу, чтобы он помогал и в доме, и по полковым поручениям, а в Екатеринослав, стесня сердце, разрешил заехать дня на три, не более. Теперь он устроил так, что в Ек[атериносла]ве, т. е. на своей родине, пробудет на отдыхе месяц. А между тем мои, лежащие в окопах и под огнем люди, не получают (согласно приказу), и двух дней отпуска, несмотря на такие причины, как смерть жены или родителей, оставшиеся без призора 3–5 детей и т. п. Конечно, узнают, и пойдут нарекания… довольно, мол, живот офицерский ублажить, и все получишь. Может быть, все это стратегема кап[итана] Петрова, который хочет перехватить на пути прекрасного повара.

Получил два портрета моей эффектной дочери и не знаю, какой из них лучше: на том, где она собралась с саквояжем в путь, она сильно смахивает на тетю Каю; кажется, у нее и будет сходство. Нехорошо, если от Каи она утянет с собою в жизнь ту меланхолическую ноту, которая лежит постоянно на душе тетки, несмотря на наружное веселье в обществе.

Начинаю в свой дневник записывать уже годовщины; позавчера, например, годовщину дела у Бучача, где нами было захвачено 4 орудия, произведены 2 конные атаки, изрублено было несколько десятков тел у орудий и погиб Костя Зимин. Все это стоит пред моими глазами как живое, и, бродя по саду, я могу это далекое дело вспомнить не по часам, а прямо по минутам… Как это уже далеко, а между тем по силе чувства и воспоминаний как это близко!

Сегодня годовщина страшного и крупного дня под Монастыржеской. Я считаю, что благосклонная судьба подарила мне уже лишний год существования. Целый этот день, от туманного холодного рассвета до темной ночи, я балансировал между жизнью и смертью; я был в ее власти, когда последним из офицеров выходил из пылающего и совсюду обстреливаемого городка; лошади у меня не было, пули и шрапнель гнались у меня по пятам. Я был совершенно один с небольшой кучкой спешенных казаков, которых я тщетно хотел задержать на арьергардной позиции. Уже в полверсте за городком, укрытый за бугром, меня подождал урядник линейного полка и дал мне свою лошадь; за это он (за спасение своего начальника) получил Георгия. Когда я выходил из города, я помню, как все далеко было впереди меня, и будь у противника хотя бы половина эскадрона кавалерии, я был бы захвачен неминуемо. Когда я, наконец, подошел к «знаменитой» (в том роковом смысле, что тут я вновь остался с немногими, вновь чуть не попался, был ранен, получил Георг[иевское] оружие), тут я уже застал генерала Павлова и весь наш штаб… Последовал ряд переделок, в которых я под огнем тянул и направлял, куда было нужно, казаков и пехоту, в цепях ездил верхом, чтобы ободрить солдат, впервые бывших в бою… словом крутился, балансируя вновь между жизнью и смертью… Много наслышался со стороны… Опять настало затишье. Затем 3-й период, новый натиск противника, опять все куда-то отхлынуло назад, и из офицеров в зоне смерти (с горстью спешенных казаков и солдат) осталось всего пятеро: у рощи я, Ковалев и Голубинский, да правее нас за шоссе два артиллериста – Наумов (уже был ранен) и ком[андир] 1-й батареи… Нас троих окружали с трех сторон, с одной подходили на 80 шагов… Сидоренко, наблюдавший эту картину с расстояния версты, молился Богу и во второй раз считал меня погибшим. Я был тут ранен, Голубинский два раза ранен, а потом и убит. Затем, когда был восстановлен порядок, я сел на Галю, и тут настал 4-й период балансирования; по мне с расстояния 150–200 шагов обходившая группа австрийцев открыла жестокий огонь, пробила мою фуражку, ранила Галю… но я все же мог доскакать до оврага, где слез с лошади (она уже еле шла, но из когтей смерти меня вынесла, хотя последние 100–200 шагов сильно сдавала на ногу), пошел пешком и без шапки дальше и внутренне засмеялся… жив, мол, курилка! И, вспоминая все это, я не могу не видеть во всем благосклонности ко мне судьбы, и дальнейшие дни моей жизни я вправе считать благосклонным подарком Создателя.

Все эти картины, как живые, как вылепленные из мрамора, встают пред моими духовными глазами, и я оборачиваюсь на них с каким-то удивительным настроением: то я чувствую себя человеком, взирающим с того света – спокойно, холодно, то меня пробирает дрожь, когда я подумаю, что был так близко от конца; то мои мысли текут мечтательно и расплывчато, как у человека, который и теперь недоумевает, как это могло все это случиться, что случилось… А сколько деталей, мелочей, в обыденных часах неуловимых и непримечаемых, мелькает в голове, сколько, увы, позорных страниц промелькнуло предо мною в этот памятный день… И какой он был длинный, нескончаемый! Мы и в действительности были на ногах с 5 часов утра до 8 часов вечера, т. е. 15 часов. Заснули мы с Петровским под деревом, укрытые буркой. Думал ли я о вас в эти роковые минуты, теперь вспомнить не могу… туманно припоминаю, что были такие моменты, когда не только думал, но и прощался… Сажусь, моя ненаглядная и драгоценная женка, за работу… Все это миновало, Бог с ним. Я рад задним числом, что ни разу не пал духом и упрекнуть себя мне нечем. Давай глазки твои и малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

14 августа 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Сегодня приехал Полищук, вытянул я его в сад, чтобы поговорить, но у него оказалась такая зубная боль, что я его пока оставил в покое. Полон вашими письмами, и хотя австрийцы на плакате из окопов поднесли еще какую-то пакость, но нас ведь этими глупостями не проберешь, да и письма ваши, и вызванные ими картины уносят меня далеко от окопов и австрийцев, к вам, к тебе, моя золотая и ненаглядная женка, под добрую тень семейного гнезда. Ты спрашиваешь, доволен ли я твоим ответом по поводу костюмов? Доволен, как и всем, что ты делаешь как мать, жена и женщина… Тут ты безошибочна, как римский папа или как жена Цезаря. Относительно Маслова я тебе написал, раз же он приехал к тебе, то делай, как тебе виднее. Лишь бы он не гулял в Екатеринославе по своей воле или хитрости. Получил от М-me Кондаковой кулич, два арбуза и милое письмо. Благодари ее за добрую память, так как едва ли сам я сумею найти для этого время, и передай, что вчера я супруга представил в подпоручики.

Приехали из обоза Галя с сынком; мать немного хромает. Покормил сахаром, и поговорили, как быть. Ужок вылинял весь и стал черен, как воронье крыло; страшно жирен, на крупе глубокая впадина. Вчера лошадей смотрел ветеринар и был от него в восторге. О каких долгах ты говоришь, которые ты собираешься выплачивать с осени? Если своим или нашему турк[естанскому] другу, то с этим можно и не спешить.

Чуть не забыл. Я хочу в память войны заказать двадцать ротных икон – 16 для строевых и 4 для команд; наши старые или поломаны, или где-то забыты. Иконы должны быть в форме складня, лучше, если они будут на металле и художественно исполнены. Наведи справки, что это будет стоить. Содержание ротных праздников я тебе вышлю завтра. Пока я ассигновал по 40 руб. на икону, но ты этим не стесняйся, у меня деньги есть, и я могу назначить и бо́льшую сумму.

Янковский хорошо работает, и я его представлю к Георгию, а к 1 сентября он отправится в Одесское училище. Вчера, обходя окопы, видел его. Поговорю с Полищуком, напишу еще. Примерял сейчас плащ… хорошо. Давай головку и губки, малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

Получила ли ты от Сережи – 100, Янковского – 150 и В. И. – 400 руб.?

Папа запрашивает относительно образа; я не могу ответить, так как батюшка в отпуску; приедет – спрошу. Папу с мамой целуй. Андр[ей].

17 августа 1915 г.

Дорогая Женюра!

Едим ваши арбузы, дыни, куличи… Все, кто нас ни посетит, в недоумении и восторге: откуда это у нас такая благодать? Куличи удивительно сохранились, как будто их спекли вчера. Позавчера получил твое письмо от 9-го, – веселое и бодрое, не понял только, что обозначали пение гимна и «Спаси Господи»… ты об этом не упомянула. С «украшением» не задерживайся.

Сейчас живем на поляне среди лесных групп, ночуем в стодоле, так как в хате мешают мухи, которые начинают уже кусаться… знать, подходит осень. Один из моих батальон[ных] командиров поселился в покинутом дворце, с хорошим парком, с оставленной библиотекой, с небольшим прудом, но с парой каким-то чудом уцелевших лебедей. Вид с дворца чудный и очень далекий, но у меня не было настроения любоваться им. Пара лебедей и покинутая библиотека пахнули на меня такой грустью, что я никак не мог ее сбросить со своих плеч. Я их невольно сближал вместе – когда-то они составляли утеху их хозяину, после умственного наслаждения среди своих книг он, вероятно, спускался к пруду и здесь наслаждался в ином духе, кормя свою белоснежную пару милых величественных животных. Среди книг я успел заметить прекрасное издание Дон-Кихота с рисунками Доре… Оно уже было достаточно помято и порвано какими-то чужими руками, остальное стоит на полках… посещу и посмотрю.

Сейчас у вас начались экзамены Генюши, очень они меня интригуют, хотя я к ним теперь отношусь много спокойнее, чем прежде. В крайнем случае Генюша может пройти первый класс даже у себя дома, как это делают Игнатьевы, и это будет разумнее сделано и с удержанием в памяти иностранных языков…

От Полищука трудно было многое вытянуть, с одной стороны – зубная боль, с другой – необходимость отчитываться сбивали его с толку, и только при вопросе о Гене он оживился, описывая, как тот все знает, всем интересуется, всюду находится.

Сейчас у нас светит солнце, но вечер, и в воздухе чувствуется осенняя свежесть. Я люблю осень, и настроение мое бодрое… как и у моей милой, дорогой и ненаглядной детки, женушки. Мы с тобой крепче всех, нас ничем не проберешь, так как свою матушку Россию мы понимаем и чувствуем накрепко.

Давай головку и губки, а также малых наших, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

21 августа 1915 г.

Дорогой мой Женюрок!

Не писал тебе дней 5, а так как ты привыкла получать от меня через день, то много ты наживешь себе за эти 5 дней хлопот. Получил сегодня от тебя 2 письма – от 9 и 12 августа; где от 10 и 11-го, не ведаю. Но об этом после. Не писал потому, что 1) хлопот была масса и 2) почтарь не мог вернуться раньше 5 дней, а нового обыкновенно до возвращения старого мы не посылаем.

Хлопот? 18 августа противник вздумал на меня напасть и к часу дня развил наступление по всему фронту; я тотчас же перешел в контратаку, и к вечеру результат был такой: я потерял 10 убитыми и 29 ранеными, он оставил на полях и в лесах около 250 трупов и дал мне в плен офицера и 194 солдата. Если число раненых предположить по известной норме к числу убитых, то враг потерял около полутора тысяч, т. е. в 40 раз больше против меня. Сверх того, он уступил мне свою позицию. Телеграммой полк получил похвалу и награды. Подсчитывая убитых (а этим на войне занимаются горячо, с постоянным оживлением), офицеры об этой гекатомбе трупов толковали с восторгом, прищелкивая языком. Особенно их приводило в восторг то, что на небольшой площадке возле железнодорожной канавы насчитано было 110 трупов… результат работы пулемета, которым управлял Слоновский. И все на войне так.

Когда во время мира случится жел[езно]дорожная катастрофа, то каждая жертва вызывает лишний ужас, а здесь чем больше жертв, тем лучше. Когда мало убитых и раненых, то говорят об этом с кислой физиономией… «плохое, значит, было дело». Во время боя приводит солдат-татарин пленных и, увидя меня, начинает оживленно рассказывать мне ломаным языком, как он «одын бросал одынадцать бомбов»… Брошу бомбу, гляжу, летят вверх… то две руки, то голова с ногой. Чтобы бросить ручную бомбу, надо подползти шагов на 30–40 к окопам или цепям противника – дело, требующее большого мужества. На лице татарчука, когда он описывал свои распорядки с членами врагов, сияла такая же радость, как и у моих офицеров, когда они подсчитывали трупы павших врагов.

19, 20-го и сегодня все был занят обходом позиций, причем вчера был с моими спутниками обстрелян… по нам подлецы выпустили до 15 пуль и заставили нас довольно поспешно прыгнуть в недалекие окопы. Все это берет в сутки почти все 24 часа. Сейчас, когда я пишу моей золотой детке письмо, стоит такая трескотня – орудийная, пулеметная и ружейная, что нельзя разговаривать по телефону, даже в комнатах приходится кричать во все горло. И как ко всему этому привыкаешь: идет сейчас бой и все трещит, а я моей ненаглядной голубке строчу письмо, веду душевный с нею разговор и вижу пред собою ее милое, дорогое моему сердцу личико. Сейчас получил сведение, что мои люди перешли в контратаку и, вероятно, вновь поживятся пленными. Мы это называем «нашей добычей».

Осип написал вместе с тобою и очень недоволен фамильярностью моих солдат по отношению к тебе: они тебе подают руку, входят в шапках и т. п. Конечно, они – свиньи или попросту ничего этого не понимают, но виноват и В[алериан] И[ванович], который им этого не объяснил. С другой стороны, Осип, может быть, слишком это принимает к сердцу, и ему это рисуется в мрачных слишком красках. Ну да это все дело пустое. Как сейчас меня интересует положение дел у Генюши, хотя теперь я отношусь к этому делу более спокойно… Не выйдет, пройдет первый класс дома и будет держать во второй класс. Миша и козочка, по-видимому, прелесть; если не будет ей места дома, то можно подарить в Зоологический или знакомым, у которых есть, куда деть.

Давай личико и глазки, а также малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.

Относительно Кирилки и кадетского корпуса пока не знаю сам, надо подумать.

23 августа 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Твой супруг настроен несколько мечтательно. Настроение это навеяно мне окопами. Я тебе уже писал, что в боевой линии живут дети света и подвига, а в тылу – дети тьмы и порока. Из боевой линии наиболее возвышенно, чисто и интересно всегда бывает настроен окоп. Когда побываешь в нем, получаешь какую-то благодать на душу: в одном уголку дремлют, рядом с ним дежурный наблюдает в перископ, еще дальше кто-то чинит портки или чистит винтовку, дальше группа мурлычет что-то божественное (очень часто) и т. п. – картина милая, боевая, полная тишины, простоты и высокого [зачеркнуто] настроения. Кругом посвистывают пули, лопнет где-то шрапнель. Над ней (над ее «глупостью») любят пошутить, пуля мало кого занимает: слишком обычна… Разговор в окопах более про домашность, войну, разные ее эпизоды, пересудов или сплетни мало, ругательств (по крайней мере в моем полку) нет… Иду сегодня в окопы, за мною плетется батальонный командир и что-то тихонько мурлычет. «Что поете?» – «Да вот, одну песню, пел нам ее прап[орщик] Бырка» (помнишь, консерватор, заработавший Георгия, позавчера раненый), помню только начало:

Дитя, не тянися весною за розой, Розу ты летом сорвешь. Ранней весною срывают фиалки, Помни, что летом фиалок уж нет.

И он меня заразил; теперь я уже пришел с окопов, пообедал, пишу моей женушке, а песня все стоит и стоит в голове. И странно, на войне в самом пекле боевой обстановки чувство прекрасного не угасает; его не выбивают из сердца ни артилл[ерийский] огонь, ни чувство опасности, ни груды трупов, стоны раненых, потоки крови… оно теплится постоянно и прорывается наружу при первом удобном случае.

26 августа. Дорогая и славная женушка, меня перевели на четыре дня суровые требования обстановки. Сейчас ловлю минуту, чтобы продолжить и закончить письмо. Запомни, что ты чувствовала 24 августа, в своем дневнике я, между прочим, поместил фразу: «Интересно, что-то переживала в этот день Женюрка». Почтаря моего нет давно, и я это письмо вместе с телеграммой посылаю с нарочным к ближайшему пункту, откуда он может их послать. Удивительно, как меняется на войне обстановка; то, что людьми переживается месяцами, а государствами в сотни лет, на войне первыми переживается в часы или минуты, а государствами в месяцы. Напр[имер], между тем как я написал выше и как пишу теперь пролегает целая пропасть… Сейчас на дворе темнеет, льет дождь, и мои мозги трещат от массы дум и переживаний. Если теперь, когда слишком много тем и предметов для восприятий, многое скользит мимо отупелой впечатлительности, то что будет после, когда все прошлое выпукло, как скульптура, станет пред духовными глазами и начнет резать мозг заново своим суровым натиском! Сегодня получил сведение, что во главе армии стал Государь Император… думаю, что это знаменует перелом в наших делах. Вся Россия это поймет – особенно народ – и почувствует.

Сейчас узнал, что едет Кондаков (будет сейчас минут через пять), и я, бросив все, перелетаю мыслью к моей детке и малым, буду в их куче и наслаждаюсь милыми переживаниями от домашнего уголка… Прекращаю пока писание, так как Конд[аков] и офицеры подходят.

Трещали целый час, все о наших внутри делах. Многое меня смешило, многое приводило в полное недоумение… может быть, воюя, становишься слишком узким и глупым. Все это теперь представляется в форме сплошной каши; после войны в ней разберемся и ее расхлебаем. Мы воюем всегда одинаково, с точки зрения искусства всегда неважно, но зато неизменно с победоносным концом… это все должны помнить.

С осенней слякотью почта будет к нам доходить медленно и едва ли исправно; это ты, моя золотая цыпка, имей в виду и зря не волнуйся… Сегодня или завтра получу твои письма за 13–18 августа, и важный в нашей семье шаг Генюши так или иначе будет выяснен… я тебе уже говорил, что к этому теперь я отношусь совершенно спокойно; мне как будто даже кажется, что Генюша может и еще пробыть дома, готовясь во 2-й класс… если не выдержит. Давай головку и глазки, а также малых, я вас всех расцелую, обниму и благословлю.

28 августа 1915 г.

Дорогая моя Женюрка!

Вчера послал нарочного, чтобы послать письмо и послать тебе телеграмму; сегодня ты ее, вероятно, уже получишь. Эти дни было очень трудно и писать, и телеграфировать, и я начал бояться, что ты будешь тревожиться… 24 авг[уста] я был немного «сконфужен», как говорят солдаты, т. е. контужен; это сказалось в головной боли в течение трех дней и в приподнятых нервах; вчера уже голова прошла и я вошел в норму. Удивляться этому случаю не приходится, так как треску артилл[ерийского] была такая масса, что не контуженных во всем полку совершенно не было; вопрос только в той или иной степени.

Н. П. Кондаков много мне рассказать не мог, так как был слишком у тебя малое время. Самый назойливый вопрос, который я всем задаю, это похудала ты или пополнела, или осталась в старой норме, я задал и Н[иколаю] П[етровичу], но он мне на него ничего не ответил, ибо раньше тебя не видал. Он только улыбнулся и, пожав плечами, сказал: «Толстой назвать не придется, но живая, бодрая». Я и без него знал, что ты не бочка, а что ты живая и бодрая, это хорошо.

Нет пока целого ряда твоих писем, так как почтаря нет уже целую неделю; сегодня надеюсь получить серию твоих писем. Что пишешь об Истоминых, очень трогательно… они действительно к нам привыкли. Думаю, что Ев[стафий] Кон[стантинович] по-старому играет каждый день в винт, а его далекий теперь партнер носит каждый день свою буйную головушку под огнем. Я не играл в карты с середины декабря прошлого года, и присланные тобой карты мне пришлось отдать в Офицерское собрание; думаю, что они не распроданы и по сие время.

Доктор Антипин ушел из полка. Если он тебе напишет, будь настороже к его просьбам… он оказался неважным человеком… правда, не по отношению ко мне, но главным образом по отношению к офицерам. Вопрос о боа я и не хотел с ним поднимать. Я думаю, что на самом деле оно стоит все-таки много дороже, чем 140 руб. Когда несут в магазин для оценки, там, боясь, что дадут для продажи, или из чувства гордости всегда уменьшают цену… 200-то руб. оно стоит во всяком случае. Подумай только о том, что оно обработано в Англии и сколько за это сдерут. Завтра утром отправляю другого почтаря в том даже случае, если старый сегодня не приедет.

Чувствую, что никак не могу дождаться твоих писем. Веду дневник почти без пропусков. Мне очень жаль, что в бытность с Павловым я не мог делать чего-либо подобного; но командир полка более вольный человек, чем начальник штаба, который не может позволить себе такую роскошь. О событиях в дневнике я пишу мало, больше останавливаюсь на думах и впечатлениях, проверяю свои старые выводы и мало-помалу стараюсь разобраться в легионе поднятых войною тем. Она должна перевернуть всю Европу, перечертить государства, пересмотреть некоторые науки и дать новый тон искусствам; и нам надо суметь почерпнуть из нее все те поучения и выводы, которые только можно сделать, дабы по возможности облегчить плечи наших детей и внуков.

Сейчас на дворе туманно и сыро, я сижу в помещичьем домике, Пономаренко собирается топить печку, в окно ко мне глядится густой сад; на одном дереве множество мелких яблок, листья деревьев покрыты влагой и каплями. На душе у меня теперь спокойнее – я и сам не знаю, почему, – но еще недавно в те дни было безжалостно тяжело. На войне впечатлительность протекает оригинально: груды трупов и массы раненых трогают мало, а какой-нибудь печальный уголок – плачущий ребенок, раненая лошадь, плетущийся старик – печалит без конца и роет в грустном сердце тяжелые раны… Нашу «даму» мы покинули, и проснувшись в одно утро она тщетно искала своих двух – даже трех – поклонников. Хотели с нею сняться, но все это нам не удалось.

5 ч 30 мин. Снова берусь, дорогая детка, за письмо. Почтаря все нет. День прояснился, и природа смотрит бодрее. Говорят мои офицеры, что дни хорошие и сухие еще будут… говорят потому, что ввиду дождей, идущих непрерывно, закрадывается сомнение в ясной погоде. Графу постараюсь написать, если для этого уловлю подходящее время. Как ты обходишься без мелкой монеты? Тут офицеры наговорили много курьезного. Я думаю, это сущие пустяки, и газетчики кричат об этом за отсутствием других тем. Бери у мясника до 10 руб., зеленщика до 5, булочника до 1 руб., а там давай бумажки… вот и все.

Давай губки и головку, а также малышей, я вас обниму, расцелую и благословлю.

31 августа 1915 г.

Дорогая моя Женюра!

Получил от тебя семь писем, начиная с 14 и кончая 18 августа… Основная в них забота – держанье экзамена Генюшей и маленькая грусть по поводу того, что из арифметики письменной он получил 2 и что только благодаря устному – 4 получил 3 в среднем. Но все это я читал, как документы исторические, так как за два дня пред этим я получил от тебя и Генюши письмо от 19-го с извещением, что экзамен выдержан, а рисунок Генюши дополнял вид той формы, которую ты ему купила. Целуй нашего милого мальчика и поздравляй его с достигнутым успехом. Теперь о деле. Нам вновь нужен телефонный провод. Но чтобы не заставлять н[ижнего] чина долго ждать в Петрограде, ты закажи теперь же 20 верст стального провода; провод семижильный. Адрес завода: Кожевная улица. Кабельный завод. Акционерного Общества С. Смотри, чтобы провод был стальной; есть провод бронзовый и также семижильный, но ты его и не заказывай, и не принимай, если предложат, ввиду его полной негодности к работе. Когда закажешь, то телеграфируй, к какому сроку он будет выполнен, и к нему я вышлю в Петроград человека… или, может быть, провод захватит Осип.

Теперь у нас почта вновь налаживается, и послезавтра я вновь от моей женушки получу милые письма. Что Генюша рассеян в арифметике и даже, пока, может быть, не особенно силен, этим всем он только напоминает своего батюшку… мне до 10 лет арифметика никак не давалась, и мой первый учитель (Ник[олай] Петр[ович] Помазков) терял со мною всякое терпение и не думал (он мне говорил потом), что я мог когда-либо преодолеть эту мудрость. Но со 2-го класса у меня как-то внезапно открылся в башке какой-то клапан, я стал математиком и остался им до конца университета…

У меня настроение эти дни неважное, и только Генюшин успех немного меня приподнял и развеселил. Конечно, удачи в жизни сменяются неудачами, но когда первые идут непрерывно, человек разбаловывается и кисло смотрит даже и на маленькую непогоду… Папа прислал мне «Вечер[нее] время» с разоблачениями в Мин[истерст]ве ин[остранных] дел и с Монетным голодом. Все это – пустяки и преходящее… лишь бы побить врага. Давай, милая, твои губки и глазки, а также малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

1 сентября 1915 г.

Дорогая моя Женюрка!

Пишу тебе наскорях. Чрез неделю я надеюсь выехать в отпуск в Петроград. Мое генеральство пойдет несколько ранее, в ускоренном порядке. Не попробуешь ли ты позондировать почву, чтобы мне на время предоставили в Петрограде какое-либо генеральское место? Мне хочется немного приотдохнуть, а затем, после нескольких месяцев, я снова готов буду двинуться на фронт. Ведь подумай только, я воюю целых 14 месяцев и безо всякого отдыха; сколько себя ни держи, сколько себя ни наблюдай, а такой период на войне потрясет хоть кого. С кем ты можешь там поговорить, я не знаю, так как не могу себе представить, кто теперь из наших знакомых остался в Петрограде. Моя мысль сводится к тому, чтобы немного отдохнуть; иначе меня ждет бригада и опять-таки строй, а штаб корпуса от меня все равно будет еще очень далеко… Когда ты работала в З[имнем] дворце, там у тебя тоже имелись знакомства… Словом, мысль моя тебе ясна, а как поступить, это тебе и подавно ясно. В Петрограде я надеюсь быть около середины сентября.

Сейчас погода у нас божественная. Я только что сделал 30 верст верхом и чувствую себя очень хорошо. Во время езды узнал, что я буду представлен в генералы в ускоренном порядке. Там же, т. е. в штабе дивизии, я позондировал почву относительно отпуска и получил принципиальное согласие.

За твоими письмами – и для опускания сего – посылаю специального нарочного, так я соскучился по твоим письмам. У нас вчера была огромная удача, о которой ты будешь завтра читать в телеграммах… по-видимому, дела наши поворачиваются в благоприятную сторону, и мне почему-то думается, что у наших врагов может вся затея рухнуть сразу, во всю глубину и ширину… особенно это можно ожидать в Австрии, где нити все напряжены до крайности.

Спешу, чтобы не опоздать. Давай твою головку, губки и глазки, а также нашу боевую троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

Целуй папу и маму.

2 сентября 1915 г.

Дорогая моя Женюра!

Я тебе уже писал и повторю – я надеюсь дней через 5 получить отпуск и выехать к вам. Вместе с этим представление меня в генералы вновь двигается, может быть, днями 2–3 раньше меня. Не можешь ли ты позондировать почву, чтобы отыскать мне генеральское место в Петрограде… или еще где-либо. Я воюю уже 14-й месяц и немного боюсь этой длительности в смысле нервной системы. Мне хотелось бы послужить немного, отойти, а там, если война затянется, опять на фронт. Попробуй, милая, и приготовь что-либо к моему приезду, если возможно.

Мое настроение – неважно, и только твои рассказы о Генюше и его успехе приводят меня в веселое настроение. И думаю я, что мы, составляя одно целое, не веселимся одновременно: то там хорошо, здесь неважно, то наоборот. Сейчас у меня немного болит голова, и я думаю даже, по совету врачей, принять брому. Кажется, первый раз в жизни… пока не знаю даже, какой в нем вкус.

Сейчас мы сидим компанией в шесть человек и ведем разговоры на ту тему, что мы совсем одичали и если мы возвратимся домой, то не сумеем ни шагу сделать, ни вычистить нос. Моя молодежь на эту тему выдумывает много забавного. Думаю, что ты уже переехала на новую квартиру, я пока пишу на квартиру папы… Геня написал мне твой новый адрес, да я забыл. Давно не получаем новостей и не знаем, что у нас делается на белом свете… у нас очень дела поправились, отогнали австрийцев и держим их в решпекте… Как-то на немецком фронте? Интересно, как теперь протекает ваша внутренняя политика.

Как-то начинает Генюша? По-моему, в нем самое важное – приучить его к систематической работе. Он будет ленив, так как слишком даровит, а между тем без труда и ему будет трудно: обломят и обойдут менее даровитые.

Давай губки и глазки, а также малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

5 сентября 1915 г.

Дорогая моя Женюрка!

Третье письмо начинаю с сообщения, что я надеюсь выехать в отпуск. Буду у вас – если мне будет разрешено и все протечет благополучно – в середине сентября. Сейчас узнал, что мое представление в генерал-майоры (2-е по счету) пошло уже в штаб корпуса и, если оно будет идти хорошим темпом, может в Петроград прибыть до меня. Не можешь ли ты сейчас же начать зондировать почву, чтобы мне в Петрограде или где-либо было предоставлено генеральское место (В[оенное] училище, Азиатский отдел, место в Главном штабе или Г[лавном] упр[авлении] Генер[ального] штаба и т. п.). Я на войне 14 месяцев и в сплошном бою… думаю, случай единственный в своем роде. Другие или позже явились, или были в отпусках, или в командировках, или, наконец, отдыхали за легкими ранениями. Моя мысль идет к тому, чтобы немного отдохнуть и собраться с силами, а затем, если война затянется, я вновь махну на фронт.

Эти две недели пережито очень много, так много, что иному человеку впечатлений хватило бы на полжизни. Как много на войне зависит от счастья: есть оно – все идет прекрасно, покинуло – в один момент можно потерять не только жизнь, но и доброе имя. Это наблюдаешь всюду, и это более всего на войне угнетает.

От тебя вчера получил четыре письма, одно с портретом гимназиста, две открытки – с моими приятелями. Генюша, вероятно, в первый раз в жизни вышел неудачно – шевельнулся, но все-таки очень эффектен: хороша фигура, поза, постав головы, фуражка (роскошь) и эти забористые манжеты! Гордость и довольство собою проглядывают с макушки до пяток. Мне думается, что младшие смотрят на него с подобострастием.

Икона, которую мы заказали, делается на счет полка, и ты другой какой-либо больше не заказывай. Батюшка сейчас садится за письмо, чтобы ответить тебе на все твои вопросы, – он только что приехал из отпуска. Первый угол дочки – очень типичен; так же было и с Генюшей. Раз девочка начинает сознавать, надо применять и нажим, чтобы привить, что нужно. Давай глазки и лапки, а также малых наших, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

7 сентября 1915 г.

Дорогая моя Женюрка!

Позавчера подал рапорт об отпуске и теперь жду результатов. На пути думаю заехать в штаб армии, чтобы позондировать почву на тот случай, если тебе не удастся чего-либо достигнуть… об этом я писал тебе в трех предшествующих письмах. С генеральством меня ожидает бригада, так как штаб корпуса еще очень далеко, а с бригадой опять те же картины, которые я пережил 14 месяцев. Твой муж – плохой нюхатель жизни и несет свой жребий попросту, на даль, без оговорок и осматриваний. Другие уж сумели и в отпусках побыть, и полечиться, и раза 2–3 переменить места, а я как впрягся, так и везу… без отдыха и сроку.

Не сетуй, моя славная, на меня, что я беру кислый тон, но он пробивается сам собою, когда начинаешь говорить без актерства и лицемерия.

Вчера получили газету от 4 сент[ября] – после долгого перерыва – и удивляемся, что у вас там такое творится. Что естественнее и глубже слов Государя, сказавшего, что теперь надо думать о войне и пока больше ни о чем, а между тем у вас начинают думать о чем хотите, только не о войне… о ней только говорят, говорят и говорят. «Рус[ские] ведом[ости]», напр[имер], утверждают, что теперь насущное время для коренных реформ… Это во время войны-то? Что они, одурели в самом деле? Кто же перестраивает корабль, когда вокруг него хлещут бури и раскатываются волны! Только думают о непогоде и спасении. Стихнет буря, придут в гавань, тогда перестраивай и перекрашивай корабль хоть сверху донизу!

Получил от тебя письмо от 30 августа и не сегодня – завтра жду Вал[ериана] Ив[ановича], жду его долгих и обстоятельных рассказов.

У вас теперь спокойно и весело; Генюша выдержал, а с этим отпали заботы и тревоги. Мы сейчас на временном отдыхе, но пользоваться им не приходится: погода холодная, часто дождит и наружу не тянет… Я погружен в свой дневник и в чтение книг, из которых «Поход Наполеона 12 г.» Сегюра особенно меня увлек… Интересно сближать далекое с настоящим и усматривать, как многое уцелело.

Давай твои губки и глазки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

9 сентября 1915 г.

Дорогая моя Женюра!

Вчера приехал Осип, а позавчера В[алериан] И[ванович], так что первый обогнал второго почти на неделю. С В. И. мне почти не удалось поговорить, так как он должен был спешить в более высокие штабы. Но с Осипом мы сейчас же заговорили, и он меня очень заволновал… Конечно, все горе в том, что ты стала на наиболее тяжкое предположение, что твоего супруга разжалуют. Ты права, у нас так устроено, что за неудачу или за прямое несчастье бывает, что и разжалуют, но …меня пока представили в генералы. Мне же лично страшно не это разжалование, а мысль, меня удручавшая несколько дней и сверлившая мое сердце, а именно: не виновен ли я чем лично, не упустил ли я что-либо, не был ли небрежен или слишком доверчив и т. п. И я работал целую неделю над этим вопросом, разбирая его вширь и вглубь, расспрашивая всех, кто мог осветить дело, ставя себя на положение обвиняемого, делая себя и других прокурорами… И не скрою от тебя, моя золотая девочка и мое единственное в мире для меня дорогое существо, я едва ли перенес бы, если бы я вынес себе ясно и убедительно обвинительный приговор…

Теперь все это миновало, и я смотрю на прошлое уже успокоенный… мне ясна эта сложная, но глубоко драматичная картина. Я сделал все, что мог, вплоть до 8-ми часового пребывания под адским огнем, присутствия на всех наиболее угрожаемых пунктах, контузии и ухода с поля с последними цепями на глазах неприятельских цепей, следовавших в 200 шагах за мною. О моем поведении лучше всего говорят легенды, которые ходили весь вечер и держались еще несколько дней, – что я взят в плен (два раза был близок), что я убит, что я, наконец, ранен… одни видели меня лежащим на поле, другие – несомым на носилках, третьи – ведомым мадьярами и т. п. Красавец Найда (унт[ер]-офиц[ер] 8-й роты), будучи ранен и привезен в околоток, плакал навзрыд и повторял только слова: «Пропал наш командир полка…» От него добиться ничего не могли, но оказалось потом, – он видел меня около 1-го батальона, когда выхода из этого пункта уже не было, и Найда думал, что я не выйду ни в каком случае…

Теперь, детка, я сижу и ожидаю отпуска; написал 5 сентября, а до сих пор нет еще никакого ответа… Правда, с нами это дело обстоит очень сложно, и чтобы нас – командиров полка – отпустить, нужно направлять бумаги очень далеко. Я очень рад, что Кондзеровский приехал; может быть, ты поговоришь с тетей, и вопрос будет улажен легко и быстро. Теперь тебе ясно, почему мне хочется приотдохнуть и взять себя в руки. Когда столько переживешь, как это припало мне, нервно бежишь той обстановки, которая играет роль веревки в доме висельника. Надо, чтобы нервы улеглись, все картины исчезли, и тогда я готов вновь взять на свои плечи ношу боевого служения. Писать Павскому о наших вещах мне отсюда трудно, думаю сделать это на пути, где мне будет это удобнее… может быть, сделаю это в Киеве.

Очень боюсь, что моя детка очень разнервничалась за эти дни… Осип описал мне кратко, но выразительно. Ну да приведет Бог – увидим это своими глазами. У нас холодно, грязно и часто идет дождь.

Давай ручки и глазки, а также малышей, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

11 сентября 1915 г.

Дорогая моя женушка!

Сижу у моря и жду погоды. Об отпуске мне еще не говорят ни слова, и почему он так задерживается, не знаю. Впрочем, подал я рапорт 5-го поздно вечером, а он должен пройти через несколько инстанций… сегодня пошел 6-й день, может быть, это и немного. Ходили вчера с Осипом и говорили часа два… Осипа надо знать, чтобы из его нервной и впадающей в мелочи речи понять и найти то, что ищешь. Он описывает твое состояние, с одной стороны, и лазанье Миши за куском сахара, с другой, с одинаковым пафосом и горячностью, не расценивая, что для меня эти два явления довольно разнозначущи. […]

Козочку, как я тебе говорил, можно отдать в Зоологический сад: ее возьмут с радостью и даже деньги дадут…

Собакарев бросил фразу, над которой я много думал. «Геня какой-то задумчивый, мне кажется, он по вам скучает». Я стал на эту тему говорить с Осипом, и он мне сказал, что Геня – по какому-то поводу – говорил ему, что он поедет к папе… Что-то тут есть совпадающее, но понять не могу.

Сейчас у нас стоит дивный осенний день: небо совершенно чисто, небо бледно голубое, в воздухе тихо и свежо… настоящее «бабье лето». Мы только что пробовали с офицерами разобраться в этом термине, но ни один из нас не смог дать термину какое-либо объяснение. Нервы мои начинают улегаться, начинаю даже фантазировать на тему о нашей встрече, но по суеверной осторожности гоню тотчас же эту мысль прочь… Осип хочет со мною возвратиться в Петроград… чую, что это ни к чему, но он боится здесь основаться… на случай моего перевода. Относительно вещей мне нельзя телеграфировать за отсутствием номеров …без них он мне не поможет.

Давай твои глазки и головку, а также наших малых.

Я вас всех обниму, расцелую и благословлю.

11 октября 1915 г.

Дорогая моя Женюра!

Пишу тебе с последнего этапа в своем пути, где пересаживаюсь на лошадей. Осипу велел писать чаще, что он уже и сделал два раза. На первой остановке видел Петра Константиновича… он больной, расстроенный или, может быть, в последнее время всегда такой. Ничего у меня путного там не вышло, хотя почва затронута и в проекте кое-что набросано. Все слишком заняты или делают вид, а я по своей закоренелой привычке не люблю навязываться, конфужусь. Во второй инстанции узнал, что мое генеральство пойдет дня через 4–5 и, значит, у вас будет через неделю, а на бригаду я вторым кандидатом, т. е. получу таковую в пределах 2–3 недель. Конечно, для меня лучшим вариантом было бы получить генерала и бригаду и затем уже переправиться в Петроград или куда-либо еще. В таком смысле тебе и надо работать. В дороге столкнулся с Натал[ьей] Никол[аевной] Кивекэс; болтали все время. Она похудала и постарела, но такая же простая, умная и занимательная, как и была раньше. С мужем, видимо, живут хорошо. У Мули – четверо детей, «Трусиха» растолстела и 5 уже лет играет до одури в карты, занимая налево и направо. Лида ихняя все учится, Маруся неудачлива в браке. Заездом видел одного своего офицера (Ананьев, подполковник) и жену шт[абc]-кап[итана] Волнянского, которых посетил вместе с Кортацци. Набрался дорогой массы впечатлений, проверил кое-какие мои выводы и предположения… словом, дорогу всю или болтал, или слушал в противоположность тому, как делал на пути к вам: все время промолчал, оставаясь один. Если мне выйдет генеральство и приказ о бригаде, а затем житье у вас, это будет самый лучший вариант: я могу отойти, стать изящным молодцом, а затем хоть опять в дело. Если же бригада попадется очень хорошая, то, боюсь, что меня потянет остаться, о чем буду затем и писать. Сажусь на лошадей или автомобиль, что скорее подадут.

Давай малых и себя, я вас расцелую, обниму и благословлю.