8 сентября 1916 г.
Дорогая женушка!
Не писал тебе 5 дней, занят целый день, сплю часов 5–6, не более. Сегодня, при посещении мною позиций, тяжелый снаряд разорвался от меня шагах в 10–12. Со мною были 2 офицера и 5 н[ижних] чинов. Мы были прежде всего оглушены, и кто присел, а кто прилег (вероятность поражения уменьшается в 8 раз). Когда осколки и земля облеглись, я сказал людям: «Ну, братцы, перекрестись, Бог помиловал». И мы все, как один, перекрестились, а затем затрещали как сороки, засмеялись: в каждом из нас бурлило веселое чувство жизни, еще только что угрожаемой и теперь возвращенной…
Твою телеграмму о том, что Генюша – второклассник, получил и очень рад. О моем новом поручении говорить в письме не могу, а сколько оно будет продолжаться, не предвижу; я написал Савченке, чтобы он отпускал Осипа в Петроград. От него кое-что можешь узнать. От тебя писем еще не получу дня 3–4, но зато, вероятно, потом целую кипу. Воображаю, каким фертом ходит теперь Генюша.
У нас сейчас погода дивная, хотя холодновато. Живем в чем-то вроде барака: то холодно, то – если натопим печь – жарко. Я взял с собою Игната, и он чувствует себя одиноко; все ему как-то не по себе. Я с утра до вечера на наблюдательном пункте или на позициях, возвращаюсь с темнотою и тотчас же за бумаги. Немного с ним поговорю, чтобы выслушать его впечатления. Сегодня он приплелся на наблюдат[ельный] пункт, чтобы устроить мне чай, но и там много меня не видел: я скоро ушел в окопы.
Картины кругом удивительные, но любоваться некогда. Тут к обычным горам присоединились еще покрытые снегом, виднеющиеся вдали на фоне более близких серо-зеленых гор. Чувствую себя хорошо, хотя иногда пробует заболевать голова, но на нее не смотришь, и она как-то сама и перестает. Лошадей своих я с собою не взял и теперь езжу на переменных. Надо писать назавтра приказ.
Давай, моя золотая и ненаглядная женушка, твои губки и глазки, и наших троих птенцов, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу и маму. А.
12 сентября 1916 г.
Дорогая моя женушка!
Я тебя совсем забыл, мою славную и лучшую в мире… такая я дрянь. Но если бы ты знала, цыпка, как я теперь занят. Я вр[еменно] командую дивизией, на которую меня вызвали экстренным образом; работы тут по горло, все нужно чинить от верху до низу. И вот представь себе: целый день с утра я веду бой, находясь на наблюдательном пункте (там и обедаю), а вечером приезжаю к себе и, как бы ни был усталый, должен принимать доклады и знакомить подчиненных со своими требованиями: див[изионного] инт[ендан]та, див[изионного] врача, благочинного, нач[альника] штаба и т. п. Часам к десяти я совсем клюю носом, а утром вновь на наблюдательный пункт. На пути туда навожу порядки и ругаюсь извозчиком; напр[имер], сегодня на двух передовых перевяз[очных] пунктах не нашел соломы, белого хлеба и др. для раненых, почему раскричался и побелел, как когда-то со Шлемой в Каменце. Чтобы не забыть – в одном бараке для военнопленных между другими надписями была такая: «Работа каторжная, но знаем, что работаем для своих». Здесь многие работы – полевые, дорожные и т. п. – построены нашими пленными, и теперь, захватив эту область, мы их трудом пользуемся. В надписи мне нравится глубокая вера в наш конечный успех. На днях – как только станет немного легче – отправляю в Петроград одного человека (моего начальника штаба), с которым напишу письмо и изложу свои пожелания. Я окружен теперь совсем новыми людьми и за большой работой не успел еще к ним присмотреться. Да и трудно в них разобраться, так как почтительность их ко мне является густой завесой, за которой трудно видеть человека.
Получил первое твое письмо от 5.IX вместе со строчками Кирилки. Если увидишь Лавра Георгиевича, кланяйся ему. Без конца рад, что ему удалось выскочить из плена… Алек[сандру] Михайловичу [Григорову] это и в голову бы не пришло. Кельчевский (мой товарищ по Туркестану) говорил на днях мне о нем решительно, что он «дурной» человек. Он мне привел [в] пример еще одну историю Алек[сандра] Мих[айловича] и добавил: «Он теперь очень несчастлив, но мне его совсем не жаль».
Осип, вероятно, уже на пути к тебе, а может быть, уже приехал. На днях посылаю мотоциклиста на старое место, чтобы получить твои письма.
У меня сейчас масса переживаний, но занести в дневник нет минуты, и он пустует. С человеком пришлю сынам две каски, теперь их у нас много. Давай мордочку и глазки, а также малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу и маму. А.
13 сентября 1916 г.
Дорогая моя женушка, голубка и цыпка!
Письмо это вручит тебе вестовой моего начальника штаба, капитана Соллогуба (его супруга Ольга Анатольевна, Загородный, 54, тел. 184–57), который посылает его к своей супруге. Ты ей протелеграфируй и договорись, когда поедет обратно. Что ты должна мне выслать сюда, о том пишет тебе Игнатий; из его каракуль я помню: шубу, теплое одеяло, несколько пар теплых чулок… больше не знаю чего, смотри там сама. Присмотрись к Ольге Анатольевне (рожд[енная] княжна Долгорукая) и напиши мне, как ее найдешь. Злые языки, кажется, ее осуждают, но, может быть, тебе удастся перетянуть ее в семью хороших жен. Мне бы это хотелось, так как Сергей Иванович (супруг ее) славный, добрый и милый человек.
Но как и зачем я попал сюда? Моя дивизия, 64-я, пробивает дорогу к Кирлибабе; полки в ней: 253-й Перекопский, 254-й Николаевский, 255-й Аккерманский и 256-й Елисаветградский (номера сама поймешь) [Номера подписаны карандашом]. На дивизии – большая задача, а сама она совсем развинтилась благодаря нач[альни]ку дивизии, старому и больному человеку, ничем давно не занимавшемуся и все выпустившему из рук. Вот меня и выбрали (на 3 дня начальником штаба, чтобы постепенно вошел в дело, а теперь вр[еменно] командующим дивизией), чтобы я вел бои с этой дивизией и постепенно бы ее выправлял. Поручение – лестное, но страшно трудное. Все надо починять, везде поднимать, ломать, учить… машину, совсем расстроенную. Только теперь я понимаю, до чего я вынослив и крепок. С утра (8 или 9 часов) я на наблюд[ательном] пункте, до которого час езды, и веду бой. На пути туда заеду или на передовой перевязочный пункт, или в обоз, или на батарею, или на постройку дороги… С утра веду бой, а в промежутках отдаю приказы, поучения, ругаюсь, наставляю. На пути к набл[юдательному] пункту особенно много ругаюсь. Прибываю домой часов в 7–8, поужинаю и опять за работу. Только что, напр[имер], сидел у меня благочинный (старший священник в дивизии… их всего 7), и я ему предъявил ряд своих требований: о службе, проповеди, посещении окопов, певчих, погребении н[ижних] чинов и т. п. Говорил два часа, теперь опять обращаюсь к женке. Иногда с наблюдательного пункта я иду в окопы того или другого полка, и тогда мне приходится ходить по невероятным кручам, рытвинам, тайгам и т. п. Мы находимся в Лесных Карпатах, наиболее диком районе, у самой границы Венгрии. Я живу в Лучине, в 7 верстах от Молдавы. Пока в одной комнате с Серг[еем] Ивановичем, но потом мне устроят особую комнату (делают печку, пока во всех комнатах железные).
Игнат сейчас забивает ящик, в котором для моих молодцов уложены две германских каски и два германских штыка… воображаю, как они засияют. На фронте моей дивизии всякого добра много, есть, между прочим, и германцы. 6-го мы их порядочно забрали (дивизия захватила 12 оф[ицеров], более 600 н[ижних] ч[инов], пулеметы, бомбометы, но почему-то это в сведениях для печати не было упомянуто).
Кроме этих боевых вещей посылаю дощечку с мертвой (улыбающейся) головой, с указкой и с мадьярской надписью Tilos ut, что значит «дороги нет». Эта дощечка была приделана к дереву у дороги, которая, пересекая мадьярские окопы, вела к нашим. Какому венгру принадлежит эта печально-остроумная картина, не знаю, но мне она очень понравилась. 6 сент[ября] мы их выбили из окопов, я велел снять дощечку, распилить, а теперь пересылаю тебе.
Из описанного ты видишь, в каком я положении и сколько мне приходится хлопотать. Полки очень ослабли, и надо бывает прибегать к героическим средствам. Один, напр[имер], у меня совсем раскис, и сегодня мне пришлось идти в его окопы, посещать секреты (вытягивая с собою батальонного и ротного командиров), громко здороваться с людьми в 50 шагах от проволок противника и т. п. Один раз мне пришлось применять удушающие снаряды, а сегодня в мое распоряжение пришли бронированные автомобили. Кроме моих 4 полков в состав дивизии входит еще 1 полк (Молодеченский), много артиллерии, 2 партизанских отряда, казачья сотня и т. п., не говоря про большой тыл – обозы, лазареты, перевязочные отряды и т. п.; есть 6 сестер, которых еще не видел и о которых отдал распоряжение, чтобы в дни боев они командировались на передовые перевязочные пункты полков – идеал сестер и большое облегчение для раненых. Кажется, все. Так смотри, моя золотая, на карте Кирлибабу, под которой полукругом сидит дивизия, а я со штабом от нее в 8 верстах; а по шоссе Молдава – Селетин раскинуты мои тыловые учреждения. У меня три автомобиля (еще ни разу не ездил), много мотоциклетов и т. п. Завтра могу раньше прибыть с набл[юдательного] пункта и приказал за обедом играть оркестру одного полка. Завтра же повар по утрам начнет мне печь пышки.
Давай, моя ненаглядная, совершенная и первая в мире женушка, губки и глазки, а также себя самое и нашу боевую троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу и маму. А.
Ейке и тебе посылаю пять карточек, Ейке еще германский флаг.
14 сентября 1916 г. 7 час[ов].
Женушка!
Перед выездом на наблюд[ательный] пункт хочу тебя еще раз поцеловать и сказать, что у меня нет перчаток – нитяных и теплых; хорошо, если пришлешь мне пару погон (серебряных Генерал[ьного] штаба), если есть под рукой – пару-другую белья (нет… потом). Пока я здесь, человека буду высылать через каждые две недели. Может быть, пошлю Игната в один из рейсов, чтобы ты видела моего товарища по командованию дивизией. Еще бы надо бритвенного мыла, дюжину англ[ийских] булавок, головную шапочку (теперь тяну на себя одеяло, оголяя ноги, или крою ноги, оголяя голову…).
Обнимаю, целую мою женку. Андрей.
Все твои письма по прибытии в Петроград еще не получил… как нашла, кого видела, не знаю. Твой.
17 сентября 1916 г.
Милая моя Женюрочка!
Вырываю минутку, чтобы черкнуть моей женушке. Верчусь как белка в колесе. Н[ижние] чины, еще не уловив моей физиономии, но присматриваясь к моим манерам, говорят: «Этот какой-то все бегает, а не ходит». И верно, после моего предшественника – болезненного старика, нигде не бывавшего, – мое сованье носа всюду кажется ребятам чем-то странным. 13.IX я посетил окопы одного полка, а затем, чтобы приободрить людей, вышел из окопов и пошел к нашим секретам, откуда (по словам офицеров) противник лежит в 40–50 шагах. Ребята поднялись в окопах и с недоумением на лицах следили за моими шагами: до этого времени им шепотом рассказывали, что вот там за секретами враг и он стреляет, а теперь я пошел туда во весь рост. Вероятно, ребята подумали, что я пошел к австрийцам сдаваться в плен. Когда я шел назад, у ребят уже был галдеж, работа шла вовсю… Небольшой риск с моей стороны дал большие результаты в смысле оживления людей и удаления из их головы напрасных ужасов. Интересно, в 30 шагах впереди наших окопов я нашел труп убитого мадьяра, – сдавался ли он в плен или то был подкравшийся ночью разведчик, сказать трудно, – который без моего посещения, пожалуй, пролежал бы еще очень долго, пока не стал бы портить кругом воздух.
Вчера посещал свои тыловые части, был в обозах 2-го разряда и здесь закопался в сухарях, масле, коломази и т. п. и т. п. Смотрел людей, лошадей… Все это для них было большим сюрпризом, так как давно и очень давно они ничего подобного не видели.
Твое последнее письмо от 8.IX полно вопросами. На некоторые из них не отвечаю, так как Осип, вероятно, уже у вас, и он вам все расскажет. Наши отношения с ним наладились и не вызывают никаких возражений. Функции его и Игната настолько ясно распределены, что все идет гладко и – судя по многому – ревность Осипа совершенно спокойна. Осип – мой стремянной, Игнат – мой почивальный. Кроме того, Игнат так тих и скромен, что обезоруживает каждого, даже пылкого стремянного. Он – типичный непротивленник. Он у меня с 20 февраля, т. е. почти 7 месяцев, я ни разу не возвысил на него голос, и тем не менее он держит себя так робко и осторожно, словно только что явился к заведомому зверю. Я тебе его пришлю, ты посмотришь и сама решишь… пришлю дня на 4–5. Я сказал ему об этом, он весь съежился и говорит: «А вы, В[аше] Пр[евосходительство], с кем же останетесь?» Я к нему, конечно, привык, но несравненно больше он ко мне.
Лошади мои остались на старом месте, и я о них ничего не знаю. Возьму ли их или нет – пока не знаю. Положение мое переходное: могу здесь зацепиться, могу получить штаб корпуса. Получить эту дивизию представляет тот интерес, что ее номер не особенно высок и она может остаться и в мирное время.
Вчера пришла кипа твоих писем из старого места с карточками. На одной ты – шикарная гейша, приведшая в восторг моего начальника штаба, на другой – ты очень мрачна, словно съедаешь очень кислую грушу. Ейка везде – лохматка, на телеге забавно – веселая.
Весть о Яше [Ратмирове] привела меня в большую тоску. Много ли им осталось жить на белом свете, и какой смысл кусок оставшейся жизни ломать таким суровым и диким образом. Девочек очень жаль: отброшенные в большой город, они почувствуют теперь себя совсем одинокими. Очень боюсь, что Надя со своим женихом перейдет грань… и повиснет над пучиной общественного водоворота. Адрес Лели недостаточно себе выясняю и пошлю отсюда посыльного наугад. Это далеко, но мне хочется скорее получить материал и сшить себе сапоги: у новых кривятся каблуки, а старые я перечиниваю чуть ли уже не в пятый раз. Вчера заметил у нач[альника] штаба на шее Анну и решил надеть своего Владимира (он пришел с месяц тому назад), приладил Игнат, и теперь твой муж разукрашен: на шее Влад[имир], на лев[ой] груди Георгий и на правой академ[ический] и университетский [значки]. Последний у меня уже перекрутился и не держится… пришли мне новый. Как Осип относится к Тане, затрудняюсь сказать; я как-то все стесняюсь говорить с ним на эту тему. Он, по-видимому, ее любит, хотя и критикует; ведет себя строго… т. е. на всем видно, что он считает себя нравственно и сердечно связанным. Если кто и беспокоит меня насчет их будущей жизни, то, конечно, Таня с ее нервами, огромной требовательностью… я боюсь, что будущий поворот Осипа в направлении к какой-либо юбке будет ему стоить хорошего Ватерлоо или Лейпцига.
Кирилка очень меня порадовал своим письмом; лапка у него крепкая. Хорошо, если его диктовку будет сначала поправлять Геня, а потом уже ты; это будет хорошей практикой и для Генюши.
Мой режим сейчас очень определенный: встаю между 7 и 8 часами и затем кружусь целый день, как тебе описал; между 21 и 22, ближе к 22, ложусь спать и моментально засыпаю как убитый. Ночью 1–2 [раза] выйду, чтобы послушать стрельбу или навести справку у дежур[ного] офицера; каждый раз до постели еле успеваю дойти. Днем по обыкновению не сплю, да и некогда. Сейчас мне подфортунило, и я смог моей золотой и бриллиантовой женушке написать целых восемь страниц. Я думаю, что Генюша уже со второго класса начнет хорошо учиться, а дальше еще лучше. Давай, моя редкая, свои глазки и губки, а также троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу с мамой. Дошло ли до Капитула орденов мое заявление? А.
Посылаю, женка, наши горные цветы… собирали я и Игнат. Их мало.
21 сентября 1916 г.
Дорогая Женюрка!
Опять тебе давно не писал. 19.IX ходил в окопы и изучал позицию противника и свою еще с третьего пункта… В горах нужна самая кропотливая работа, осмотр со всех сторон и уже после этого то или другое решение. Домой явился в сумерки, поел, набросал приказ по поводу мною виденного и собирался ложиться спать, как вдруг мне сообщают, что «завтра» один из моих полков посетит ком[андую]щий армией. Пришлось давать распоряжения, расспрашивать, советовать… и лечь поздно.
Вчера он был и поразил всех своим «новым» и «необычным» поведением. До сих пор это была гроза, да еще сухая (как мне говорили, может быть, и привирая), но я его нашел спокойным, замечания делающим спокойным и достойным тоном, обращающим внимание на вещи, действительно заслуживающие внимания и подталкивания, а часто даже приветливым. Он у меня завтракал, и мы все болтали весело и непринужденно. Осмотрев полк, он поехал на мой наблюдател[ьный] пункт, но тут нам не повезло: поднялась метель, пурга, даль закрыло, и «наблюдать» было нечего. Он засмеялся и сказал мне: «Ишь, как тут у вас, форменная зима, а нам там внизу часто совсем невдомек, что и почему у вас здесь происходит», и, улыбнувшись, он повернул обратно. Еще идя в гору, случился трогательный эпизод (оборот французский, прости, милая). Навстречу ком[андую]щему идет молодой-премолодой солдат (не больше 19 лет), с подвязанной только что раненой рукой… лицо немного худое, немного запачканное (как у всех окопных людей часто бывает), но милое и красивое, славные глаза несколько затуманены болью. Ком[андую]щий остановил его, расспросил, а затем тут же навесил ему Георгиевскую медаль. Нужно было видеть оживление раненого. Корп[усный] командир спрашивает его: «Да ты знаешь, кто с тобой говорит?» «Знаю», – ответ веселый, несколько задорный. «Кто?» – «Генерал». Мы все смеемся, смеется ком[андую]щий. Мы все растроганы, я в душе глубоко благодарю ком[андую]щего, что ему в районе моей дивизии и недалеко от окопов пришла в голову мысль наградить человека, только что вышедшего из огня.
Ком[андую]щий остался, по-видимому, очень доволен и чувствовал себя всюду очень уютно и весело. И я это понимаю. Мысль послать в дивизию меня для коренного лечения принадлежит ему, и теперь он видел, что лечение началось и ведется и что есть уже и признаки начинающегося выздоровления. Конечно, и корп[усный] командир немало наговорил ему про мои посещения окопов, даже секретов, про мое постоянное нахождение под огнем, что в свое время корп[усного] командира (как я слышал) приводило в восторг. Да и сам ком[андую]щий, куда ни обращался его взор, видел печать моего труда: в окопах, в резерве, на батареях, в тылу.
Я забыл тебе сказать, что и позавчера враг чуть нас не подстерег, хватив по лесу тяжелым снарядом в 25–30 шагах от нас (моим спутникам показалось в 10). Нас всех осыпало землей и сучьями, а шедшего сзади меня офицера хватило по спине поленом. Он сгоряча не заметил, а потом стал гнуться… заломило. И странно, чувство радости от впечатления, что мы спасены, было в нас так сильно, что мы все – да и он сам – рассмеялись – и громко – над его спинными болями.
Сейчас ко мне в окно смотрит форменная зима: за ночь выпал снег. Земля белая, сосны пестрые. В лучах солнца, порою выглядывающего из-за туч, играют и скользят медленно падающие снежинки. Я только что кончил доклады, беседую с женкой, и мне хочется, чтобы она хоть на секундочку посидела рядом со мною… моя золотая, ненаглядная, драгоценная и лучшая в мире!!!! Поглядели бы мы в окно, сделали бы то («помечтать, посидеть, прижавшись и т. п.») что предусматривает женушка в одном из своих писем, а потом и то, что в ее программе не предусматривается… я ведь, получив Георгия, не забываю о Георгии, ты это имей в виду.
К Леле послал посыльного дней 5 тому назад, на старое место посылал мотоциклиста. Вчера он вернулся, и мы бьем себя по лбу (с Игнатом): запросили об аттестатах, его кресте, одной инструкции, а забыли приказать посмотреть на лошадей и наших людей, и теперь оба с ним называем себя дураками. Мотоциклист никого и не видел. Сказал только, что все обо мне очень жалеют… и больше ничего. Еще никогда с Игнатом нам не приходилось так простоволоситься. От Лели жду посыльного не сегодня-завтра.
Игнат все что-то жмется с поездкой к вам. «Как же вы останетесь, они не знают ваших привычек», – таков его припев. Он у меня сейчас хорошо одет, всегда причешет голову и делает пробор… совсем молодец. Одобряет мои шаги, особенно в тех частях, которые поддерживают права и привилегии окопного… это ему понятнее и как доброму человеку и много испытавшему – по сердцу.
Давай, золотая, твои губки и глазки, а также нашу мелюзгу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу с мамой. А.
23 сентября 1916 г.
Дорогая женушка!
Только что пообедали, немного погулял и берусь за письмо к тебе. Похож ли я теперь на Алексея Викторовича? Как это ни странно, но в некотором отношении – да. Я, как и он, зорко слежу за пищей и всем тем, что назначается для окопного человека (чтобы все до него доходило), на днях из тыла потянул целую группу застрявших в тылу фельдшеров, раскопал раздутые тыловые команды и т. п. У меня, как и у него, появились памятки, в которых прописано все, что нужно, и которыми я вооружен так, что докладчики ничего со мною поделать не могут. Это сложная, часто не совсем опрятная, вообще же, малоинтересная работа, но ею заниматься приходится; и мне не раз приходят на память кислое лицо, скука или досада, которые часто отражались на лице Алекс[ея] Викторовича. Но, как и прежде, я знаю, что это только часть моей работы, часть нужная и черновая, часть меньшая; часть же бо́льшая, интересная, порою лучезарная, порой тягостная до драматизма – впереди, в боевых рядах, под огнем, где приходится, где часто нужно «искушать судьбу», выражаясь твоими словами.
Сейчас у меня настали более спокойные дни, и я вот уже несколько дней не посещаю свой набл[юдательный] пункт, но зато тем более я занят внутренними распорядками.
Как ни глух мой угол, который занимает дивизия, все же он не остается без посетителей. Я тебе говорил, как нас посетил ком[андую]щий армией, а вчера появился помощ[ник] английского военного агента Торнгилл (майор). Он родился в Индии и всю службу кроме годов обучения провел в ней. Конечно, разговоров у нас с ним было много (к удаче для меня, мои литературные работы ему неизвестны). Он у нас обедал, я говорил короткую речь, на которую он мило ответил также речью на очень приличном русском языке. Подарил мне книгу К. Чуковского «Заговорили молчавшие» с надписью «Его Пр[евосходительству] А. Е. С[несареву], привет от английской Армии». Нельзя не согласиться, что это умно, мило и практично. Книжка написана занимательно и искусно, хотя перспектива автора значительно расходится с перспективой одного джентльмена, хорошо тебе знакомого.
Про какую Каю ты пишешь, которая ела репу с хлебом (или с сахаром, забыл), а в письме от 15.IX (198) хочет поступить на Политехнические курсы? M-selle Вилкова это или какая-либо другая? Ловлю себя на том, что опять забыл, как звать дв[оюродную] сестру Цезаревскую: хоть убей, не вспомню. Мы здесь на войне живем в такой поглощающей нас обстановке и так отгорожены плотно от всего внешнего, что многое совсем выскакивает из головы… Это прямо смешно, а вспомнить никак не вспомню. Его – Володя, это помню.
Сейчас хороший, хотя холодный ветер. Солнце недалёко до заката, снег стаял, и предо мною – зеленый лес. Вижу небольшую поляну, по которой зигзагами вьется дорога к моему правофланговому полку; по ней ползут отдельные солдатские фигуры. На правой стороне поляны, у опушки леса, жмутся землянки; около нижней поднимаются клубы сизого дыма, а выше виден костер с тремя греющимися возле него фигурами. Все это так мило и уютно, особенно, когда смотришь на это из хорошо натопленной комнаты. Кругом сейчас тихо; лишь изредка слышны орудийные выстрелы – одинокие и, по-видимому, глупые.
Эту ночь, в полчаса 6-го, я вскочил с постели как ужаленный: я услышал равномерный ряд выстрелов, следующих секунды через 2–3 один за другим. Так принято (иногда) стрелять удушливыми газами, а так как германцы проделывают это очень часто перед зарей или на заре, то мне и показалось, что на дивизию повелась удушающая атака. Бросился к телефонам: везде тишина, лишь по лощине у центрального полка противник открыл нервный артиллерийский огонь по нашим разведчикам. Он скоро и прекратился. Плюнул, бухнулся в постель и через мгновение куда-то покатился. Это тебе одна из характерных сценок моей боевой жизни.
Вспомнил, Зина.
Как я ни занят сейчас, но так как днем я не сплю, то у меня все-таки находится несколько десятков свободных минут, и я кое-что почитываю. Прочитал Дж. Лондона «Дорога»: его воспоминания из времени бродячей юности; он был такой же хулиган, как и Максим Горький; читаю анг[лийский] илл[юстрированный] журнал «The Graphic», пробегаю кое-что из А. Толстого (он у меня лежит на столе)… но все это украдкой, понемножку.
Завтра будет мусульманский праздник, на котором я буду; сейчас что-то на поляне устраивают, пойду сейчас смотреть.
Никак не дождусь от тебя, моя наседка, нашего посыльного; считаем с Игнатом, что он два дня тому назад выехал от вас. Он выехал 15.IX, т. е. находится в отсутствии всего 9 дней; потерпим еще 2–3 дня, а потом начнем капризничать. Свой Георгиевский крест, высланный из Капитула полстолетия тому назад, до сих пор еще не получил; где это он застрял, наведи там справку.
Сейчас Игнат возится около меня и на вопрос, поедет ли он в Петроград, говорит: «Поеду… чего ж не поеду». Он, по-видимому и конфузится, и боится, и не хочет меня оставить; шлет тебе поклон. Писал ли я тебе, что он получил Георгия согласно приказу по корпусу, но самого креста еще не имеет… мы с ним ждем и моего, и его.
Давай, золотая цыпка, свои глазки и губки, а также нашу лихую троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу с мамой. А.
28 сентября 1916 г.
Дорогая женушка!
(Придется переменить перо) давно тебе не писал (перо – такая же дрянь); у меня большая суета. Позавчера дивизия моя снялась с позиции и отошла верст на 18–20 назад, в район Извор – Доуга Риша. Вторая бригада вместе со мною в Изворе, а 1-я – в Д[оуга] Р[иша], в верстах 3–4. Я собирался привести полки в порядок, заняться противочумной прививкой, и мне обещали покоя 10–12 дней, но уже завтра одна бригада идет на позицию (идет ночью). Сегодня ком[андую]щий армией вновь посетил дивизию, остальные три полка смотрел… прошло хорошо. В каждом полку дал по 15 Георг[иевских] крестов и медали тем, которые ранены 3 раза. Один оказался ранен только 2 раза… Ком[андую]щий высказал недоумение. Но ему объяснили, что он получил девять ран. Один был только раз ранен… но он получил две раны в японскую войну и т. д.
От вас посыльного еще нет, а от Лели [Вилковой] возвратился позавчера и привез сапожный товар. Леля написала мне письмо, которое меня своим весёло-дурашливым тоном и бодрым взором на вещи привело в восторг. Письмо тебе пересылаю. Кажется, порядки у них прочные. Вчера позвал сапожника, лучшего в дивизии, и заказал ему сначала сапоги погрубее, а сошьет хорошо – дам лакированные. По примете Игната (он тоже сапожник, но из простых), явившийся сапожник дело понимает.
Вчера Игнат меня напугал сильно: у него разболелась голова до страшной степени. Я взял ему у сестер снадобья (название забыл), но голова прошла сама собою сном.
Работы в дивизии у меня по-прежнему много, хотя мало-помалу дело налаживается. Открыл я вещи удивительные. Не говоря про боевые навыки и привычки, где много было несуразного, отсебятного и малодушного. Я тебе говорил, как я пошел от окопов одного полка к секретам и как в 25–30 шагах нашел труп мадьяра… явное доказательство, что сторожевая служба офицерами никогда не проверялась. В другом случае, прошедши в окопы другого полка, я нашел, напр[имер], что ротные командиры или не имели карты, или по ней ничего не смотрели и не сближали ее с местностью; наблюдатели делом не занимались, о позиции противника ничего точного не знали. Все это ребят поражает. Они говорят, что у них появился какой-то особый начал[ьник] дивизии, который заглядывает всюду, а ходит и туда, куда из них-то мало кто ходит. Речи я теперь говорю налево и направо, и молодежь офицерская ходит после них, как отуманенная… «Никто нам ничего этого не говорил» или «Вы первый постучали в наше сердце», или «Вы подошли к нам с самого теплого хода»… такие фразы говорятся мне, говорятся вне меня. Два полка за эти дни справляли свои запоздалые праздники, на которых многое стало явным. Дивизия была больна в корне, забыта, распущена. Чтобы привести тебе примеры, укажу: 1) некоторые полки по многим дням не имели горячей пищи под предлогом, что доставить ее в горы нельзя – она простывает и разбалтывается, а готовить у позиций – опасно: враг обнаружит расположение и откроет огонь; 2) в одном полку целыми массами переброшены люди в тыловые части […] 3) в ротах ни одного не осталось фельдшера, так что первую (самую роковую и важную) перевязку воину, исполнившему свой долг, делает санитар.
29 сентября. Оказалось, что по недосмотру фельдшеры постепенно перекочевали в передовые перевязочные пункты из окопов, из перед[овых] перев[язочных] пунктов – в полковые околотки; из этих – в перевязочные отряды, а отсюда – в лазареты. Тут было ими все полно; врачи были рады иметь эту уйму помощников. Из санит[арных] учреждений дивизии они ехали и дальше, по домам, под предлогом поездок за инструментами, лекарствами и т. д. Словом, их всюду было много кроме окопов и поля сражения, где маялся одиноко раненый, пользуясь в конце концов неумелой помощью санитара. Сейчас я возвратил уже в каждом полку от 9 до 11 фельдшеров в роты, и тянем их изо всех потаенных углов, как застрявших тараканов. Врачи, конечно, меня не одобряют, и, не носи я ученые значки, прозвали бы дикарем… Вообще, как на днях философски заявил Игнат, всем не угодишь. Сказал это по поводу порций (мясных), на которых я настаивал, а кухари и артельщики страшно упрямились: никак нельзя, мол, не из чего делать… а все сводится 1) к лени и 2) к возможности красть мясо (если его в щи дают окрошкой). Мы примирились с Игнатом на том, что доктора, фельдшеры, артельщики, каптенармусы… будут недовольны, лишь бы был доволен и все получал тот, кто живет в окопах и несет на своих плечах всю боевую страду.
Я тебе обрисовал картину своих работ, пользуясь тем, что это письмо тебе вручит офицер одного из полков дивизии, который выезжает в Петроград за покупкой телефонной проволоки. Он, вероятно, расскажет тебе и другие подробности. 27.IX моя дивизия перешла сюда, как я тебе писал, а сегодня ночью одна бригада выступает на позицию в район г. Капуль. Я сейчас выезжаю на будущую позицию моих полков для чернового его осмотра, т. е. поеду на один – другой наблюдател[ьный] пункт, но в окопы не пойду. Думал, золотая, написать еще страницы четыре, да ждут с докладами, а одним важным: по поводу недодачи в одном полку полфунта хлеба в течение чуть ли не месяца. Кажется, пока мне ничего не надо. Нашего посыльного до сих пор все нет…
Давай глазки и губки, а также и самое, и нашу троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу и маму.
4 октября 1916 г.
Дорогая и золотая моя женушка!
Пишу тебе на бумаге, которую удалось найти в Черновцах… она несколько мала для моих конвертов. Позавчера получил «Ивана Ивановича» и все твои посылки. За делами мне не удалось обстоятельно переговорить с посланцем, и теперь время от времени Игнат мне рассказывает, что ему удалось от Ив[ана] Ив[ановича] заполучить. От тебя он в большом восторге («хорошая, видать, женщина»), а мальчишки с девчонкой показались ему очень живыми и забавными. Сейчас приказал заготовить тебе доверенность (в Гвардейку), которая завтра и будет выслана. Позавчера же получил письмо от Осипа, из которого узнал к удивлению, что он до сих пор сидит на месте. В тот же день послал мотоциклиста с просьбой тотчас же дней на 10 отпустить Передирия, а потом в Петроград Осипа. Без надежного человека боюсь оставить лошадей, а Передирия давно обещал отпустить в отпуск. Давно не видал Ужка и очень интересуюсь, что из него выходит… 2 сентября видел его, и он показался мне сильно выросшим и ставшим статнее и красивее.
Пробыл немного на отдыхе, но тем больше пришлось эти дни заниматься: смотр или посещение полков, экзамен учебных команд, разные хоз[яйственные] проверки… ан 24 часов и мало. Теперь вновь на старом месте, вновь за обходы окопов и тому подобное.
Два часа тому назад пошел снег, и сейчас все бело кругом; забавно, что в моменты самой сильной метели три раза гремел гром с сильной молнией, несмотря – кроме снега – на значительную свежесть.
Сегодня сапожник сшил мне сапоги из более простого товара и сшил прекрасно. Хотели с ним шить более тонкие сапоги, но переда оказались гнилыми, и придется купить новые, решили хромовые… это все задерживает шитье второй пары.
Сегодня случайно узнал, что меня подстерегала еще одна командировка, еще дальше к югу, но спасло меня то соображение, что нельзя оставить без меня дивизию. Я этому рад, так как мне жаль было бы бросить дело в самом еще начале, не доведя его до конца и не успев испытать в бою результаты моей системы и положенных мною трудов.
История с Генюркой – забавна; я был в этом же роде – хороший и самолюбивый товарищ; что «решено», то он честно и искренно проводит, не замечая, что он делает что-то дурное, хотя и общим кагалом… Я думаю, меры, которые ты приняла, уяснят ему ошиб[оч]ность его понимания и поведения. Вопрос, дебатированный братьями, «немецкие» или «саксонские» каски, нахожу внушительно тонким, и я до него не додумался, хотя воюю третий год.
Игнат находит, что мы теперь снабжены хорошо, а что касается до шубы, то он (да и я) относится к ней с заметным пренебрежением: «Тяжело ходить», а «наденем теплое белье, так и в шинели тепло». Несколько дней у меня в подчинении был Егор Егоров (знаешь, военный писатель-юморист); я успел только раз с ним повидаться, – человек очень типичный и интересный.
С посылкой к тебе нового человека дело задерживается: 1) страшно некогда и 2) Игнат – намеченный мною кандидат – топорщится; он придумал еще новый мотив: «Что же мы будем вместе с Осипом…» Я сам бы покатил вместо Игната, уж больно женка мне много обещает: обогреть, обласкать, почесать головку, посмотреть в глаза и целовать… прямо сил никаких нет удержаться от поездки, но… война имеет свои императивы, а сейчас у муженька такая обстановка, что вырваться и трудно, и было бы слишком бестолково. У меня сейчас есть некоторые шансы мимо штаба корпуса проскользнуть прямо в начальники дивизии, и такой момент упускать грешно.
Сейчас я сижу на своем старом месте, о котором тебе говорил Ив[ан] Иванов[ич], и рад, что сюда вернулся: здесь более высоко и дико, природа суровее, глуше, встают вокруг леса, нет жилищ и нет пыли, которая так мне надоедала в последнем месте. Я так люблю здесь одиноко походить по окрестностям, полюбоваться горными картинами и послушать шепот лесов. Как я записал в своем дневнике, война натягивает душевные струны до крайности, но она их не рвет, не рвет даже самые тонкие, и они отзываются на очень нежные и неуловимые темы. Тебе понравились цветы; я их собрал сам, Игнат кое-какие принес уже после; эти цветы – последний вздох зеленых полей, последний привет холодеющих Карпат. Здесь удивительно долго удерживаются, несмотря на холод, цветы, мухи, бабочки… стоишь на воздухе, свежо, и вдруг вокруг тебя запорхает белая (желтая, оранжевая…) бабочка, и странно смотреть тогда на ее причудливый полет. Давай глазки и губки, а также троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
7 октября 1916 г.
Дорогая моя Женюрочка!
Письмо это передаст тебе Наталья Александровна баронесса Корф, сестра милосердия 3-го хирург[ического] перед[ового] отряда, бывшего до сегодня при моей дивизии, а теперь ушедшего от нас куда-то на юг, в Румынию. Нат[алья] Алекс[андровна] – моя большая слабость, а что она за человек, ты сама увидишь. Расспроси хорошенько ее про наше житье-бытье, как мы пировали, как рассуждали и как грустно сегодня расстались. Нат[алья] Алекс[андровна] расскажет тебе и про мои шаги в дивизии, и про мои работы… Словом, ты выпытывай ее хорошенько. 4 октября дивизия возвратилась на старое место, а мой штаб – в Лучину (Ив[ан] Иван[ович] говорил, что ты ее знаешь), а завтра дивизия делает сгиб на юго-восток и ляжет на позицию примерно от высоты 1406 (в 5 верстах к северу от Кирлибабы) до горы Ботошуль; мой штаб переходит в Брязу. Против меня до сих пор наполовину были германцы, наполовину австрийцы, а теперь будут только австрийцы, но есть данные, что они думают атаковать, и я жду этого с удовольствием, так как работаю с дивизией уже месяц, и мне хочется видеть, какие она даст плоды, т. е. покажет, прав ли я в своих воен[но]-педагогич[еских] приемах или ошибаюсь.
Вчера у меня были итальянцы, две визит[ные] карточки которых и список фамилий тебе пересылаю. Графа Ромеи Лонгена мне удалось дотащить до окопов, причем мы попали в такую роту, в которой до нас 2 были убиты и 6 раненых от артилл[ерийского] огня (один убитый еще не был зарыт, был разбит блиндаж и т. п.); на наблюд[ательном] пункте нас обстреляли; граф видел австр[ийские] окопы с проволокой в 300 шагах впереди… все это привело его в такой восторг, что он обещал донести на другой же день своему монарху, а государю Императору обещал рассказать при первом же случае. По адресу моего хладнокровия под огнем и «полного презрения к смерти» он говорил такие вещи, что если он Государю расскажет половину только, не миновать мне корпуса. Мне он обещал выхлопотать у короля какой-то крест на шею с зеленой лентой, соответствующий нашему Георгию 3-й степени. Ужин прошел у нас блестяще. Я сказал по-французски короткую здравицу за короля Италии, после чего граф произнес длинную речь по-итальянски, на которую я ответил длинной речью по-русски. Целовались мы с графом чуть ли не каждую минуту, 2 раза с маркизом Ориго (известный скульптор, получивший вторую премию за проект памятника Алек[сандру] II), а мой адъютант перешел на «ты» с двумя итальянцами – Ориго и Альбертини… Уехали наши гости пьяными и 7 верст пели не то русские, не то итал[ьянские] песни. Получит награды Соллогуб, все командиры полков и начальник артиллерии. Словом, с моим появлением все радикально меняется: шлют британцев, шлют итальянцев, скоро присылают румын; это мне очень льстит, так как показывает уверенность начальства, что у меня все окажется неплохо.
Я тебе писал, что корп[усный] ком[андир] Крузенштерн упал с автомобиля и сломался, а 4 октября взят в Военный совет. Вместо него теперь Савич, с которым мне, кажется, придется воевать. Со вчерашнего дня мы из 9-й армии перешли в 8-ю, т. е. к Каледину. Мне жалко 9-й армии, главным образом, Лечицкого, который меня очень выделял и очень хорошо ко мне относился. Я его раньше не знал и слышал о нем до крайности разнообразно. Интересно, как мы сошлись с ним в вопросах военно-воспитат[ельного] характера, к решению которых он подошел длинным рядом строевых годов, а я через чтение, наблюдение и думы. Я должен прервать письмо, моя драгоценная и золотая женушка, так как уже полчаса первого, а мне еще нужно отдать ряд распоряжений по случаю перегруппировки полков дивизии. Мотоциклист от Осипа возвратился и привез твою посылку с Тэном. Издание – сама прелесть. Я попросил, чтобы Передирия отпустили, и знаю, что он уже выехал, а с возвращением Передирия выедет к вам в Петроград Осип. Судя по письму, он по мне страшно скучает. Возвращение дивизии в состав 8-й армии делает мое положение вновь неопределенным, так как еще вопрос – сочтет ли Каледин нужным держать меня на дивизии, как это делал Лечицкий. Посылаю тебе еще карточки, содержание которых написано подробно. Давай, женушка, твои губки и глазки, а также троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
10 октября 1916 г.
Дорогая моя женушка!
Только что возвратился с обхода позиций, выехал в 9, возвратился в 6 с лишним. Все время шел дожде-снег, т. е. когда я был в местах, сравнительно низких, то меня поливало дождем, а когда поднимался на маковки или высокие кряжи, меня обсыпало снегом… ехать, а особенно, ходить, было очень тяжело, но зато безопасно: я мог спокойно ходить по окопам, здороваться, делать замечания и т. п., не вызывая всем этим внимания и выстрелов противника. Возвратился с темнотою, пообедал и теперь беседую с моей лапушкой-женкой, которая, по милому выражению в ее письме от 30.IX, моя «всеми помыслами». И странное дело, никогда мне и в голову не приходило, чтобы моя жена могла быть не моя всеми помыслами, а все же, когда она черкнет мне это, я улыбаюсь, и радостное чувство ползет в мое боевое сердце.
Игнат не любит, когда я хожу по окопам, и всегда утром пытается отдаленным образом отговорить меня, но когда я вертаюсь поздно, грязный до ушей и замерзший, как сегодня, он начинает повторять одну и ту же фразу: «Где же Вы были так долго, и чего это так долго». Секрет в том, что он очень нервничает, проводив меня на позицию, и когда кончается день, а меня все нет, он теряет всякое терпение. Последние твои письма от 28, 29 и 30.IX, полученные сразу; в одном из них ты ставишь мне 6 вопросов; отвечаю на них по силе моих средств и разумения. 1) Чувствую себя прекрасно, занят и поглощен своим делом, но одна только нехватка: нет возле моей драгоценной женушки. 2) Дела идут хорошо. Неустанный, упорный и искренний труд дает свои заметные плоды. У меня в качестве бригадного мой товарищ по академии (между прочим, старше меня в чине), и он твердит мне каждый раз: «Удивляюсь твоей энергии и несокрушимой вере в дело». Он же часто повторяет мне, чтобы я поберег себя, чтобы не перетрудил своих нервов… Вот почему дела не могут не идти. И это начинают понимать, как я тебе и писал, начиная присылать ко мне визитеров. 3) Не мерзну, так как для ночи женушка прислала мне колпак (немного в нем жарко) и теплое одеяло, а на воздухе я чаще хожу и в горах разогрею себя, если бы даже я был голый. 4) Больше мне ничего не нужно, кроме разве воздушного поцелуя женушки и приписок вроде «всеми помыслами». 5) Вопрос совпадает со 2)… там уже был ответ. 6) Помощниками своими я доволен, особенно своим начальником штаба [Соллогуб]. Он поэт, хорошо владеет слогом, и все, им написанное, выходит очень стильно и красиво. Вот, напр[имер], его экспромт, написанный одной сестре после ее отъезда (экспромт послан с мотоциклистом):
Не думай, пожалуйста, чтобы это на что-либо намекало в его отношениях с сестрою, ничуть не бывало. Во время нашего прощального ужина он написал каждой сестре по экспромту, один изящнее другого. Это несомненное дарование, которое брызжет во все стороны. Конечно, штаб я получил такой, какой уже был, и если бы я был хозяин положения, я пожалуй бы и изменил кое-что (разве самые пустяки), но теперь не стоит.
Игнат мне докладывает, что ты нам не прислала мыла для стирки белья, и он находит, что это очень нехорошо с твоей стороны. Я его успокаиваю, высказывая надежду, что ты исправишься. Мне же нужно бы почтовой бумаги, линованной, как эта, но большего формата, по этим конвертам.
Я совершенно забыл, что 14 сентября полковой праздник моего полка, да впрочем, если бы и вспомнил, то едва ли мне удалось бы переслать телеграмму, так как телеграф совершенно перегружен. Ты в письмах к батюшке или кому-либо другому меня выкручивай: послал, мол, да видимо не дошло или не приняли… Что-либо в этом роде, а мне отпиши. Досадно мне страшно, но за хлопотами с утра до вечера, кажется, собственное имя забудешь.
Твои рассказы о ребятах, особенно об изобретательной, интересной, почти гениальной Ейке, страшно интересны. Те строки, которые касаются Еи, мною обязательно прочитываются Игнату, и он аж весь преображается: если не прочитаю, он обязательно спросит: «А девочка как?» Он по натуре очень жалостлив и любит детей, и вообще все маленькое. Вероятно, офицер одного из моих полков тебя уже посетил и что-либо привезет от тебя… хорошо (для твоей репутации), если это будет мыло.
Читаю Тэна и в восторге от издания; за мысль прислать мне эту книгу ты – сама прелесть. Варенье из кизила ем с удовольствием, после вишневого оно мне наиболее нравится. От постоянной прогулки по окопам и горам у меня постоянный почти кашель и насморк, но… думать о них некогда. Давай, моя наседка, губки и глазки, а также троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю
Целуй папу, маму, Каю. А.
13 октября 1916 г.
Голубка-женушка!
Я тебя, моя красавица, совсем забыл… но я сам себя забываю. У меня такая масса теперь работы, что тебе трудно и представить. Командовать дивизией в военное время (конечно, по совести и усердно) – дело огромной трудности. Трудность не в том, чтобы руководить ею в бою, – это чаще всего результат предшествующих трудов, нередко – удачи, результат приобретенного духовного на дивизию влияния, – труднее надумать выигрышный бой (считая здесь массы положенного труда, догадки, вдохновения), а еще труднее (много труднее) предварительно сделать из дивизии боеспособный и побеждающий молот, т. е. одеть и согреть, научить и настроить. Последнее предполагает три формы труда, причем неоднородные. Первая – беспрерывная и всюду проникающая заботливость о дивизии (офицерах и людях); вторая – обучение ее искусству воевать и привитие ей правильных боевых навыков; третья – дать ей определенное и надежное настроение, т. е. воспитать ее в боевом отношении. Дивизия, которую опирают на эти три столба, непобедима. Но в начальнике ее такая работа предполагает много: огромную трудовую энергию, высокое знание военного дела (техники и науки) и крупное педагогическое дарование… Я разошелся и могу показаться скучным, но это то, о чем я думал сейчас, 1,5 часа блуждая по горам (16 1/4–17 3/4) после дневной работы. Наше место лежит в долине, опоясано горами – с севера безлесными (где я ходил) и с мягкими склонами, с юга – лесистыми и скалисто-крутыми. Я ходил со своей палочкой, любовался горным ландшафтом, на который упадали сумерки, и думал вышеизложенные думы. Вечер был тихий, прохладный и ласковый, небо крыли высокие тучи, запад алел нежной краской. Трава подо мною была или притоптана, или съедена, одинокие красноватые цветки кое-где виднелись; я сорвал два из них и лепестки посылаю тебе. Я думаю, цветки эти выросли за эти два дня из согретой случайным солнцем почвы. Завтра может снова пойти снег, и цветы эти погибнут. Жители и то дивятся теплоте нынешней осени; обычно в эти дни у них уже холодно и чаще лежит уже снег.
Но пора тебе рассказать более деловым тоном. Обычно один день я хожу по позициям, другой – занимаюсь в штабе, первый здоровее, интереснее и легче. Вчера – в светлый и теплый день – я изучал левую половину своей дивизии, для чего был на наблюдательных пунктах и в окопах. Картина была очаровательная, и хотелось часто застывать на одной и той же точке. Противник вел себя мило, и хотя около меня были группы люду, он не дал ни одного выстрела… видел он меня со многих точек и близко. Но когда я возвратился на батарею (верстах в 2–3 от окопов противника) и стал обедать в халупе батарейного командира, противничек такой открыл огонек (артилл[ерийский]), что гранаты ложились вокруг нашей хатенки, как стрелы вокруг лица, которые пускали раньше цирковые артисты. 6 или 7 снарядов легли вокруг не далее 50–60 шагов от нашего мирного пиршества. Бедные офицерские денщики накланялись земле сырой… для них этот случай был большой редкостью.
Нагулялся вчера я так, что еле мог принять вечерние доклады; глаза слипались в той же мере, как и у тебя на четвертой странице письма, набрасываемого после полуночи.
Сегодня с утра я в штабе. Просидел над одним серьезным докладом с 8 до 12, как вдруг приезжает ко мне корпусный командир; до 14 часов говорим с ним на разные служебные и боевые темы, обедаем, и он в 15 часов уезжает, а я опять за доклады до 16 1/4 часов… Начали ломить глаза, и я вышел в горы гулять. Сейчас прерывал писание из-за инспекторского доклада (награды и назначения).
От корпусного узнал, что меня хотели перебросить еще далее к югу, обучать уму-разуму неких соратников, но пока меня отстояли под тем предлогом, что некому дать дивизию, а таковая занимает очень важное место.
И вот пока мы с Игнатом еще сидим. Он улыбается при мысли, что нам предстоит опять пускаться в путь, хотя на этот раз я не вижу на его лице прежнего бродяжнического подъема; он считает наше с ним положение (на нашем языке, правим мы с ним дивизией вдвоем) здесь слишком выигрышным и удобным, чтобы стоило его менять на какое-то другое, у чужих людей.
Сижу я за столом (здесь мы устроились очень уютно и комфортабельно; у меня большая комната с диваном, шкафом и чем-то вроде умывальника, подо мною кресло), а на нем груды бумаг, которые ждут моего прочтения и подписи. Когда я все это сделаю, я не знаю; но знаю одно – если не кончу эти кипы, нарастут новые и не дадут мне покоя… нач ну видеть их в сновидениях! Это одна из скучных страниц командования дивизией, но страница неизбежная, которую также нужно перелистать, как и другие, более интересные. Они скучны, но к ним привязаны нити судеб человеческих… порвешь нити – и человек зря теряет, а значит и страдает.
Твое варенье кизиловое приходит к концу, осталась одна жижа. Принимаюсь завтра за другое варенье. У меня постоянно теперь есть сдобная булка, и, предлагая мне поесть (после приезда с позиции или при другом случае), повара добавляют, что есть сдобная булка.
Давай, золотая голубка, твои губки и глазки, а также нашу троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму и Каю. А.
15 октября 1916 г.
Моя драгоценная и роскошная женушка!
Сегодня целый день сижу в своем кабинете и отвалил от себя груды бумаг. Сейчас только 9 часов, а я еле сижу. Немного ободрил меня Игнат, сказав, что он будет мне мыть ноги… Он улыбается, зная, что я это люблю, а люблю потому, что он будет после мытья резать мне ноги. Он делает это очень искусно и только раз порезал мне ногу. Вчера я был в одном полку, но оставался в штабе (в окопы послал своего начальника штаба), в который собирал всех командиров полков с полк[овыми] адъютантами. Работали часов 5–6, решая определение и исчисление людей дивизии. Папа тебе скажет, что это за сложная и изнурительная в военное время работа, но глубоко важная и необходимая. В бытовом отношении интересно, что делает людская масса (или некоторые ее члены), чтобы удалить себя от окопов, как многое распыляется, но в направлении назад, а не вперед. Вот где можно бы изучить еврейский вопрос во всей его наготе, бесцеремонности и гибкости, вот где он ясен как на ладони, а не на фоне нашей «общественности» или печати.
В перерыве работ мы обедали, в перерыве еды снимались. Потом я снимался в момент отъезда у палаццо командира полка и верхом на лошади у скалы. Снимки, если они выйдут, будут очень интересны. День был туманный и мокрый, назад последние 3–4 версты до пункта, куда подали экипаж, ехали во тьме кромешной. Кругом было так темно, сыро и неприглядно, что чувствовал себя очень скорбно и одиноко. Мой начальник конвоя старался меня развлекать и порою очень смешил. Он осетин, простой человек, дослужился до прапорщика после четырех солдатских крестов, с простым нехитрым кругозором… словом, солдат храбрый и исполнительный. Говорит он по-русски с ошибками и оригинально. Напр[имер], «он так себе, чернявой, чéрти (вместо черты) лица неправильные» (портрет командира полка), или «на тонкие места завсегда меня брали», т. е. в опасные места всегда брали меня; насчет рода у него частая нехватка в смысле пренебрежения к роду женскому, которого у него почти нет. И когда мы с ним тащимся вдвоем по окопам или едем гуськом в темную ночь, мне часто приходит в голову то забавное сочетание, которое мы с ним представляем… а мы почти постоянно вместе, когда я на позиции и вообще в опасных местах: он доволен, да и другие (исключая храбр[ого] без сомнения нач[альни]ка штаба) тоже довольны.
Приехал домой – и как же мне было трудно приниматься за бумагу… глаза слипались, всего разморило, а надо было еще посидеть часа 1,5–2. Сегодня, как уже упомянул, целый день за бумагой, даже не вышел гулять, чтобы больше сбросить бумажного груза.
Последние два твои письма от 5.X (518) и 6.X (519). В одном есть утешительная заметка, что ты с ребятами ходила к Спасителю – туда и обратно – пешком, были три часа… и ни слова, что ты устала. Значит, ты у меня теперь молодцом. В кинематограф посылай детей поменьше, так как это крайне вредная вещь и для детской психики (излишняя, неуловимая детьми торопливость действий, вне времени и места), и для глаз. Вырастут – успеют насмотреться. А какая Кая у тебя, я до сих пор не понимаю, – Вилкова? Интересно, как она вырисовывается при постоянной жизни рядом с нею? Находит ли она время поиграть с Ейкой или со своим когда-то любимцем Кирилкой?
После долгого нечитания газет вчера попалась мне «Киевская мысль». […] Нам, ходящим пред Ликом Смерти, странно ее наблюдать: и все-то вы там копошитесь, интригуете, становитесь на дыбы, отравляете жизнь и себе, и другим… Давай, моя лапушка, твои глазки и губки, а также нашу троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму и Каю. А.
17 октября 1916 г. Бряза.
Дорогая моя цыпка-женушка!
Это письмо передаст тебе офицер 253-го Перекоп[ского] полка, который вместе с другими едет в Петроград учиться. Моя дивизия остается все на той же позиции, к юго-западу от д. Бряза (в среднем расстоянии – левый фланг, в направлении почти на юг, в 7 верстах, и правый фланг в 11 верстах, направляя на высоту 1406 (в 5 верстах к северу от Кирлибаба)), я со штабом нахожусь в Брязе. Здесь мы с 9.X, все время укрепляемся и берем пленных, 8–10 чел[овек] ежедневно. Посылаю тебе ряд карточек, которые хорошо тебе дополнят мои письма; чтобы было яснее, я на обратных сторонах все обстоятельно подписываю. Мое положение по-старому неясное. Пошел уже второй (9 дней) месяц, как я командую дивизией. Неделю тому назад меня хотели отправить инструктором в Румынию (задача недостаточно ясная, но, по-видимому, в нее должны были входить: связь, совет и привитие нужных приемов), в 14-ю дивизию г. Василеску, и довольно настойчиво меня торопили с выездом, но ком[андир] корпуса (Саввич) заявил, что дивизия занимает самый ответственный участок в его корпусе и сдать ее другому генералу он не может; на это довольно скоро последовал ответ, что моя командировка в Румынию совершенно отменяется. Сколько я пробуду еще здесь – не знаю, но замечаю, что мое командование дивизией, и притом удачное, вызывает толки и пересуды: молод, мол, если давать дивизии, то старшим и т. п. На это я, не скрывая, говорю, что работаю (и всегда работал) не из-за карьеры, что если старый нач[альник] дивизии совсем уйдет, то пусть назначают кого угодно… моя задача до этого момента выправить и поставить на ноги дивизию, а там я стану в сторону. Вопрос с возвращением назад начальника дивизии (ген[ерала] Жданко) решится 9–11 ноября, и до этого времени я, вероятно, прокомандую дивизией. Если после этого меня попросят назад, то я сейчас же буду проситься в отпуск и прикачу к своей милой женушке, которая мне почешет головку; а если меня оставят дальше, то ехать в отпуск будет невозможно до наступления глубокой зимы и прекращения окончательно больших операций. Сейчас у меня работы несказанно много, и я занят, как никогда. Я тебе писал уже, в каком состоянии я нашел дивизию; по неосторожности я копнул глубже, чем возможно и желательно, почему вскопал такую уйму материалу, что весь залез по уши в переделки и поправки. Достаточно тебе, напр[имер], сказать, что в дивизии оказалось штыков 10 тыс. (т. е. окопных бойцов), а значится по спискам (в командировках, в отхожих промыслах…) более 18 т[ысяч]. Надо было отыскать эту ускользнувшую половину, и если она жива и возвратима, то вернуть, а если нет ее в живых, ранена или застряла на нужных местах, то исключить из списков полков, чтобы она зря не значилась на бумаге. Работа эта очень трудная и важная, иначе – как французы в 70 году – можно перейти на войну с бумажными единицами… и проиграть дело.
В Добрудже у нас пока неважно, хотя теперь кризис миновал и мы, вероятно, скоро перейдем в наступление. Ген[ерала] Зайончковского удалили, того ген[ерала], который там командовал корпусом особого назначения и который в августе выбрал меня к себе в качестве начальника штаба, на чем стоял и Брусилов; вместо меня послали Половцова (моего товарища по Акад[емии], конного полка), очень слабого как офицера Ген[ерального] штаба, и, может быть, поэтому так вышло неладно. Хотя, конечно, может быть, и твой умный муж ничего бы не сделал, так как на Добруджу – по слухам – навалилось 9 дивизий – одна германская, 2 австр[ийских], 2 турецких и 4 болгарских, т. е. около 200 т[ысяч]. Сегодня имею сведения, что румыны перешли в наступление (на других театрах, вне Добруджи) и имели большой успех: пленных взято больше 2 тысяч. Если этот успех разовьют наши переброшенные (уже там 2 прибыли) туда корпуса, то германо-австр[ийско]-турецко-болгарская банда очутится в таком Добруджском мешке, из которого она едва ли выберется.
Как-то, после долгого перерыва, прочитал «Киевскую мысль» за 10.X и ничего не понял: что-то у вас там происходит, и все вы очень нервничаете; выходит, в окопах-то у нас много спокойнее и яснее: вышел цел и невредим, вечером поблагодарил Бога – и все просто, а у вас заботы конца-края нету: Россию надо перестраивать и каждому хочется на свой лад, а она не дается – я, говорит, строилась тысячу лет русскими людьми, строилась в поте лица, на крови и белых костях […] Что сделаете с этой строптивой и грубой бабой! Я, конечно, на стороне культурных интернациональных просветителей, и мне глубоко их жаль, что они втяпались в эту грязную историю с непросвещенной дикаркой.
Да нас тут доходят слухи, что у вас в Москве и Петрограде голодные бунты, что вызывались войска и в Москве было много убитых. Напиши мне с оказией, где тут правда, где тут ложь. Конечно, среди наших министров бывают и дураки, и скверные люди, но дойти до голодных бунтов в богатой России – дело невиданное.
Давай, моя лапушка, твои ласковые глазки и губки, прижмись вся, а также прихвати нашу троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму, Каю. А.
20 октября 1916 г.
Дорогая и ненаглядная женушка!
Письмо тебе это вручит или Федор Николаевич Боровский (он едет в Петроград в В[оенную] академию), или Алексей Степанович Потапов, мой товарищ по Академии и бывший в этой дивизии бригадным командиром, который едет в Петроград по своим делам. Посылаю тебе четыре карточки, вполне описанные на задней их стороне. Кроме карточки твоего супруга верхом остальные забавны тем, что инструмент стоял или выше, или ниже, и перспектива вышла для глаза оригинальная. Сегодня с «Ив. Ивановичем» получил твои посылки, за которые целую тебя в уста алые, как красиво говорили в старые времена, и кланяюсь тебе, моя дражайшая супруга Евгения Васильевна, до сырой земли. Но надо тебе описать сегодняшний день. У меня есть на позиции скалистый выступ, включающий почти высоту 1318; выступ этот опасно врезается в неприятельскую позицию, далеко отходит от своей и представляет собою орлиное гнездо, со всех почти сторон окруженное, со всюду обстреливаемое и очень легко могущее быть совершенно отрезано, особенно артилл[ерийским] огнем. Те, которых мы сменили (78-я дивизия, начал[ьник] которой Добророльский… помнишь слабость M-me Алексеевой), хотели даже бросить этот проклятый уголок, но теперь там сидит Гавриленко, со своим 1-м батальоном (253-го Перекоп[ского] полка), и мы прозовем этот угол Орлиным гнездом, о чем я и отдам в Приказе. Гавриленко это тот (тоже Андрей, но Агапитович… […]), которого со мною когда-то хотели очакушить тяжелым снарядом, но ошиблись на 12 шагов. Вчера, т. е. 19.X, надо было послать туда артилл[ерийского] наблюдателя – офицера, и я высказал желание, чтобы он был на мысе (как мы место называем) с рассветом; ждали мы атаки противника. Около 9 часов спрашиваю по телефону, там ли офицер, и узнаю, что нет. А нужно тебе сказать, что и само место страшно, а особенно скверен узкий мыс, который к нему ведет; этот мыс расстреливается ужасно артиллерией противника и с обеих сторон простреливается его ружейным огнем. Предполагая, что кто-то трусит, я навожу справки, и мне говорят, что один фейервейкер (но, значит, не офицер) попробовал идти, но ранен пулей и теперь высылают другого, а что, мол, Гавриленко (который сидит на мысу) будто бы сказал, что днем туда пройти нельзя. Узнав, кстати, что и на общем набл[юдательном] пункте до 9 часов не было еще одного батарейного командира, я приказал начал[ьник]у штаба сообщить начальнику (старшему) артиллерии, что у него непорядок и что если у него не могут идти на мыс, то я сам пойду на него. Это подействовало, и к 10 с лишним там уже был молодой офицер. В тот же день, т. е. 19.X, около 15 часов противник по гнезду открыл страшный артилл[ерийский] огонь, длившийся до сумерек, в результате огня 2 чел[овека] убито, 15 ранено и 2 сошли с ума, окопы и блиндажи изуродованы и перевернуты кверху дном. Донесенная мне картина говорила о большом нервозе и возбуждении, охвативших, может быть, и часть защитников «гнезда», но могущих передаться и на остальных. Особенно меня смущали 2 сошедших с ума как показатель пережитых страхов и как намек на будущие возможности. Словом, моя милая и драгоценная женка понимает, что ее муж, которого она так любит, должен был посетить гнездо, чтобы дать указания, поздороваться с людьми, пошутить, напиться чаю у своего тезки (делаю в третий раз), да кстати и сняться; словом, успокоить всех, инсценируя целый пикник. Сергей Иванович упросил меня взять его с собою так настойчиво, что я не мог ему отказать, и мы сегодня в 7 часов утра и отправились. Муж твой был одет, конечно, во все защитное и со своей палочкой (если к завтра будут готовы карточки, как мы снялись на гнезде, я присоединю их к этим четырем). С нами пошел еще ком[анди]р полка, а сзади плелся – не знаю, в каком настроении, полковой фотограф. К гнезду мы прошли благополучно и почти без выстрела, так как шли в 10 часов и опасные места, простреливаемые отовсюду, миновали почти в тишине… противник, вероятно, еще спал. Но когда я был на самом гнезде и стал обходить окопы, то ружейная стрельба заговорила со всех сторон… это было очень оригинально и непривычно даже для меня – обычно огонь противника с одной стороны. Я обошел все окопы, здоровался, говорил… словом, выполнил намеченную программу. Конечно, у ребят рты до самых ушей; ответят на мое приветствие, противник открывает огонь (в некоторых местах окопы его не далее 100 шагов), мы смеемся. Потом мы позавтракали у тезки (Андрея Агапитовича), после чего снимались… под свист пуль, летавших во всех направлениях, и под разрывы артиллерии, которая начала бить по узкому мосту, который соединял нас с остальной позицией. Это было неудобно, а со стороны противника – отвратительно – отрезать начальника дивизии с одним батальоном (из 16) от остальных и от мира. К счастью, противник свою мысль серьезно не провел, и мы могли пуститься в обратный путь. Шли «без удобств», обстреливаемые руж[ейным] огнем и артиллерией разных калибров; у начальника штаба пуля чуть не сорвала погон, у фотографа камнем от разорвавшегося снаряда ушибло ногу (наградил его Георг[иевской] медалью 4-й степ[ени], что мне как начальнику дивизии предоставлено)… ушибло слабо, но напугало очень, мы смеялись над ним много, конечно, после того как очутились в укромном месте. Словом, хорошо то, что хорошо кончается, а главное, цель моя была достигнута: ребята подбодрились, ком[андир] батальона лично мне все показал и доложил, а я кое-что одобрил, а кое-что прибавил… ребята уже успели высказаться: «Чего же страшно, когда сам начальник дивизии к ним в гости пришел».
Я тебе посылаю свою старую карту, на которой отмечено расположение дивизии, когда я ее принял, а зеленым цветом та позиция, которую она занимает теперь; красным – позиция противника. Карту храни осторожно, чтобы она никуда не могла попасть. Синими линиями показаны границы полков: на правом фланге Николаев[ский] (254), затем Перекопский (253), орлиное гнездо зачерчено красными полосами, затем Елисаветградский (256) и левый – Аккерманский (255); один из моих наблюдательных пунктов 1477 – в красном кружке. Теперь я побывал на всех пунктах позиции, представляющих интерес, а окопы (в целом или частях) обошел, вероятно, наполовину; сплошным образом обойти я их не могу (да это и не нужно), так как вся позиция тянется на 20 верст. Еду я на позицию или по дороге Бряза – 1241–1278 – Пояна –1403–1527 и далее в те или иные окопы, или по южной дороге Бряза – шоссе – долина р[еки] Ботушель Валеа Боцусулуй – Обчина 1242 и далее в те и другие окопы. Эта дорога укрытее, а северная почти всюду просматривается артиллерией противника, а твой супруг нередко до штабов полков доезжает эскортируемый 5–6 казаками своего конвоя кроме ординарцев и офицеров, а один из них держит дивизионный значок… большое полотнище с цифрами 64. Беру я его не всегда, но кое-когда и беру, когда для этого бывают мотивы. Ребятам мой выезд со значком очень по сердцу; они в 10 раз лучше отдают честь и в столько же раз громче отвечают на приветствие.
Ну, кажется, я тебе описал мою боевую работу с такой подробностью, что она тебе будет очень ясна.
С наступлением сумерек сегодня, 20.X, я подъехал к дому, и меня встретил на крыльце Игнатий с нервной улыбкой на лице. Сейчас же он меня переобул, снял грязные боевые доспехи, надел бурочные сапоги, и мы занялись делом: я – чтением письма моей женушки, а он – раскрыванием посылок. Один арбуз немного попортился, все остальное пришло прекрасно. Я набросился на груши и с места съел две, а Игнат все ковырялся и особенно был рад мылу… за 2 фунта им здесь купленного он успел уже заплатить что-то около трех рублей (2 руб. 80 коп.), и он мне прямо надоел со своими жалобами на несовершенство сего мира. Ложусь, женушка, спать… глаза закрываются. Завтра буду продолжать. Между прочим, посылаю тебе пуд сахару, так как у вас там его очень трудно доставать.
Целую и обнимаю крепко женушку, спокойной ночи. Твой А.
21 октября.
Женка, встал в 7 1/2 и, прочитав мое письмо, удивился его бессвязности, скачкам и припискам, но больно вчера я хотел спать, после 10-часового пребывания на воздухе. Посылаю тебе пуд сахару (об этом говорить много не нужно, хотя в моей посылке ничего предосудительного нет… но были случаи, что другие этим торговали), с Федором Николаевичем 300 руб., а к моей карте прилагаю еще перспективный чертежик неприятельской позиции пред 255-м полком. Такие чертежи – в большом масштабе и для всех полков – приготовлены для меня в красках как способ изучения позиции. Кроме их и той карты, которую посылаю, имеется масса схем (увеличенного масштаба) с нанесенными позициями и окопами, с позициями батарей, схем путей, схем тыла дивизии, схем подступов (огненных и безопасных полос) и т. п. К этой же категории изучения относятся журналы наблюдений – пехотных и артиллерийских, сводки опроса пленных, наблюдения за погодой (на случай газовых атак – наших и его), сводки снабжений (артилл[ерийского], ружейного, ручного оружия, бросательного и осветительного материала, питательного и т. п.), таблицы людского состава (нашего и противника) и т. п. Это тебе даст картину того сложного подготовительного – да и постоянного – материала, который должен быть изучен, осмыслен, сравнен и учтен, чтобы прочно решить вопрос о том, что называется боем. Боровский, который у нас не более трех недель, подробно тебе может рассказать про наше бытье-житье; он на той же роли, как Акутин, но в другом стиле: кажется, менее боевой, чем этот, но более, вероятно, умный, цепкий и деловой; в штабе работает как машина, а мой приятель старый больше любит работу в поле, под огнем, на риск. Но оба – люди очень милые.
Я тебе подробно описал 20.X. 18.X я также был в окопах, на том участке, который, по нашим сведениям, враг собирался атаковать. Тоже было не без приключений, в смысле преследования нас артилл[ерийским] огнем. Мы были с командиром полка вдвоем, и когда противник взял нас в вилку, т. е. дал один недолет в 200–250 шагов и один перелет в 100–120 шагов, то командир полка (шли мы в гору) напомнил мне поговорку, которую я сам же ему когда-то передал: «Лучше большая усталость в ногах, чем маленькая дырка в черепе», и мы с ним припустили в сторону от направления выстрелов (от директрисы), а отбежав на 200 шагов, мы имели удовольствие любоваться, как долго и усердно противник гвоздил по месту нашего мнимого расположения. Вообще, мы смеемся часто, особенно когда улизнем от шрапнели или пули, улизывать же во все лопатки от подлых дам директрис или падать, как сноп, когда над нами разрыв, это мы проделываем с большим успехом.
Видишь, женушка, как я тебе пишу на разных бумагах… будет оказия – пришли. Только что отрывался к телефону. Командир 253-го полка сообщает, что против тех рот, в которых я был 18.X, противник вытянул в гору орудие и в несколько минут 2 чел[овека] убил и 12 ранил. Сейчас же приказал принять меры: 1) в окопах оградиться от пушки насыпями (траверсами); 2) взводным командирам определить огневые и безопасные полосы, направляя людей по последним (делаем дорожки, указки, ставим дневальных), и 3) артиллерии пристреляться и погубить орудие.
Я нарочно описал тебе эту сцену, чтобы тебе была яснее картина моей жизни и в те дни, когда я остаюсь дома и занимаюсь бумагами.
Сегодня с 10 1/2 часов мы будем громить Кирлибабу, а главное, расположенные в ней батареи противника. До последних дней мы никак не могли ее просмотреть, и австрийцы, считая ее неуязвимой, поселились в ней, как у себя дома: с орудиями, запасами, резервами. Но внимательный обзор Орлиного гнезда показал, что с одной его точки Кирлибаба видна хорошо (я сам вчера убедился в этом), видны батареи, беспечно стоящие в открытую, видны биваки; мы там поставили артилл[ерийского] наблюдателя (как я тебе уже говорил), и сегодня часов с 11 (до этого будет пристрелка) на мирный и беспечный уголок навалимся двумя мортирными батареями и одной горной. Я разрешил для этой операции истратить до 300 бомб. Вот будет спектакль… щепки полетят! Не думай, что мы жестоки, хотя и знаем, что в Кирлибабе убьем и мирных жителей, и обнищим семьи и дома, но война жертв искупительных просит… австрийцы виноваты сами, сделав из мирного уголка военный лагерь.
Посылаю еще тебе телеграмму, присланную мне графом Ромеи Лонген (итальянский генерал) из штаба 9-й армии. Мы ее поняли с трудом, так как она французскую речь пытается изложить русскими буквами, да еще с заменой некоторых букв иными, звучащими иначе (напр[имер], жисит, т. е. визит, дижисион – дивизион). Лечицкому про меня он, вероятно, наговорил целую кучу, а 17–18.X он был у Брусилова, где кое-что доложил и отрицательное (про 8-ю армию, в которой мы тогда не были), но про меня-то, вероятно, ораторствовал в духе хвалебном. Это и для него расчет: чем сильнее он будет говорить про меня, чем страшнее опишет обстановку, тем яснее и сильнее намекнет на себя: он же один из Итальянской миссии пошел со мною, у других – то ботинки оказались слишком тонки, то заболели ноги, отказываясь подняться на горы.
Я к тебе не посылаю, голубка, специальных посыльных, так как вижу, что люди из дивизии будут ехать в Петроград непрерывно, а будет надобность, пришлю специально: мне это ничего не стоит. На твои вопросы в последнем письме не отвечаю, так как 1) на многие уже ответил, 2) другие сами собою будут ясны из этого письма и ближайших. Давай, моя золотая и бриллиантовая, твои губки и глазки, а также нашу малую троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму, Каю, Надю и пр. А.
21 октября 1916 г. [Первое]
Дорогая Женюрочка!
Боровский уже выехал, а Алексей Степанович Потапов еще будет с нами обедать, и я решил еще поболтать с тобою. Посылаю тебе карточки смотра мною 254-го Ник[олаевского] полка, снятые сестрой Чичериной и не особенно удачные. Посылаю также тебе копию моего приказа по поводу посещения мною вчера Орлиного гнезда как образчик моих официальных боевых разговоров с дивизией. Если ты сравнишь то, что я тебе написал в письме, с тем, что изложено в приказе, ты увидишь разницу, вызываемую специальными целями приказа… с женой говоришь одним языком, а с дивизией – другим, да и подробности одного и того же эпизода получают разное освещение и изложение.
Сейчас прибежала ко мне сестра здешней чайной (Союза городов), вся нервная и расстроенная: у нее в помощь всего два санитара, а солдат пить чай заходит несколько сот; из санитаров один отрубил себе палец и работать не может, с оставшимся одним она выбилась из сил. Успокоил ее и обещал дать помощь; теперь там с нею разговаривает дивиз[ионный] врач, который и организует дело. Это не первый раз, что я натыкаюсь на полную бестолковщину в постановке принятого на себя дела Союзами городов и Земским; там, где есть высокое начальство или г[ос по]да корреспонденты, они работают и стараются, – всё это, конечно, сферы, далекие от огня; а к нам сюда они выбросили целую группу одиночных (или парами) чайных сестер, устроителей колодцев или бань, или прачечных… все эти люди без призора, без инструкций, брошенные на авось. Техники придут, поговорят-поговорят и, если безопасно, пробуют что-то делать, а если мы просим высушивать окопы или построить невдалеке от них баню – они куда-то исчезают; сестры одна за другой беременеют и также тонут где-то в глубине тыла… Форменный хаос, очковтирательство, показ, что-то хотят делать, но для настоящего дела и умной его постановки нет ни искренности, ни честности, ни мужества… Какие-то безусые мальчишки (как и большинство наших уполномоченных Кр[асного] креста) разъезжают на экипажах или автомобилях… Это все уполномоченные всяких этих союзов, бездельники и ненужные люди с точки зрения дела, безнравственники по своему уклонению от окопов в великую нашу войну. А у вас крик о недопущении общественных сил к служению на войне! Кого они дурачат или обманывают, а может быть, зачем сами так слепо ошибаются? Только что пришли шесть карточек, которые тебе прикладываю, на изнанке все прописано: как и почему. Кажется, наболтался с женушкой всласть… Давай губки, глазки, а также всю себя саму и нашу боевую троицу, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Напиши мне с оказией, что у вас там нового? А.
Только что беседовал с Иван[ом] Иванов[ичем]. Во что тебе теперь обходится день? Напиши.
21 октября 1916 г. [Второе]
Женюрка!
Сейчас беседовал с Иван[ом] Ивановичем и выпытал у него все, что он мог дать. Он говорит, что он оба раза не видел Кириленка, и это меня очень заволновало. Почему, где Кириленок был? Здоров ли он? Тон его рассказов очень хороший: девочка толстая, краснощекая и болтунья, Генюша рассказывал, как ему удалось получить тройку, правда при очень трудных для всего класса обстоятельствах… Про тебя говорит, что ты не из толстушек, но живая и, по-видимому, здоровая. Какая Кая, так и не понимаю: ту племянницу, которая сейчас у нас, называет блондинкой (это, положим, так) и толстой. Неужто Кавка потолстела! Как это несвоевременно в наш нервный век, век великих исканий и глубоких душевных потрясений… потолстела! Прямо совести у девки нет никакой и страшная отсталость!
Он много мне говорил про дороговизну жизни. Приведи, милка, мне отчет за какой-либо период (у тебя ведь каждая булавка на счету… на 10 или 100, напр[имер], руб.); во что вам теперь обходится обед? Ив[ан] Иван[ович] Таню называет: «Там у вас какая-то… не молодая и не старая». Скажи Татьянке, что если она мне будет надоедать, я буду ее называть «какая-то… не молодая, не старая».
Сейчас за обедом у нас обедал здешний батюшка, румын по происхождению. Очень интересный человек. Он православный, как большинство в Буковине, а не униат… Потапов собирается. Обнимаю, целую и благословляю вас.
P. S. Ив[ан] Иван[ович] подметил, что ты все-таки нервничаешь… Ах ты, мой жён, прочный и надежный! Разве можно? А.
25 октября 1916 г.
Дорогая моя женушка!
С 23-го на 24-е ночевал на позициях, где и получил твои два последних письма – от 12 и 13.X. В первом ты пишешь, что уже 10 дней, как не получала от меня писем; это все глупая цензура наша, потому что я моей любимой женке пишу аккуратно через сутки; пропускаю этот срок разве или когда слишком некогда, или когда жду оказии, которая поедет в Петроград. Это тебе вручит н[ижний] чин, с которым можешь отправить ко мне шубу и валенки, больше из теплого ничего не нужно.
23-го утром проснулся и встал в 7 часов, в хороший яркий день, думал пробыть дома и заняться бумажным делом, но через полчаса со стороны 253-го Пер[екопского] и 254-го Ник[олаевского] полков, т. е. с правой половины дивизии, загудела артиллерия противника, все усиливая и усиливая огонь, а к 8 часам огонь был сильный. Тотчас же получил донесения от пехоты и артиллер[ии], что, по всем видимостям, началась артилл[ерийская] подготовка со стороны противника для атаки. Лошади были сейчас же заседланы, а твой супруг, засунув руки в рукава, стал ходить взад-вперед по лужайке, слушая «сонату Бетховена» (или еще лучше) и ожидая, что, может быть, все сведется к пустяку… но «пустяк» все трещал, как безумный, стрельба была так сильна, что стоял непрерывный гул, вероятно, каждую секунду выстрел. Стало невтерпеж, сел на лошадь, взял с собою одного из штабных офицеров (князя Мещерского) и на рысях поехал на угрожаемый пункт, эскортируемый казаками и дивизон[ным] значком.
К командиру полка приехал в 11 часов, рев артиллерийский стоял по-прежнему. Узнал, что только что на фронте 6-го (т. е. 256) и 3-го (253) полков атака была отбита, но передние окопы Орлиного гнезда, заваленные нашими и австр[ийскими] трупами (после нескольких штыковых атак), занесенные землею и пробитые сваленными деревьями, пришлось оставить и отойти в следующие. Потерпев не удачу, противник еще более усилил арт[иллерийский] огонь, готовясь ко второй атаке. Мелькнула – как молния – у меня мысль пойти на Орл[иное] гнездо, но мне доложили, что – как я и предвидел – оно отрезано огнем артиллерии, перемычка, соединяющая его с остальной позицией, вся в развалинах и что 6-я рота, направленная мною еще из штаба на помощь Гнезду, до сих пор не может туда пробиться. Тогда я решил пойти в соседний – 4-й батальон – и под свист пуль, непрерывно стонавших возле нас (руж[ейная] пуля прямо ноет – «жалится, душу ищет», говорят солдаты, – когда летит, особенно во второй половине своего пути), мы с князем тронулись в путь (командир полка остался у телефонов, до моего прибытия к какой-либо другой телеф[онной] станции, чтобы не прервалась связь, как мы говорим). Мимоходом зашел на артилл[ерийский] наблюдательный пункт, где осмотрел весь левый фланг атакуемого участка, а именно Орл[иного] гнезда, отдал распоряжения и пошутил с артиллеристами, уверявшими, что надо смотреть в их трубы, тщательно укрывшись, а я просто смотрел в свой бинокль, высунувшись за бруствер… Тут подошел к[оманди]р 3-го полка, и мы пошли в 4-й б[атальон], т. е. на правую часть атакуемого фронта. У штаба 4-го батальона встретил командира – рапорт и т. д., поздоровался с резервными ротами, а потом ходом сообщения прошел в окопы 15-й роты, которая с 14-й и 13-й ротами за полчаса до этого отбила первую атаку противника; отдельные кучки противника – одни в 5, другие в 2 человека – еще видны были лежащими несколько впереди австрийской проволоки; может быть, они были убиты или ранены и не могли отойти в свои окопы с общей отхлынувшей волной. Ребята уже успокоились, но были еще приподняты после недавней трескотни и суеты. Я поблагодарил их за работу, поговорил, кое-кого потрепал по щеке и стал с набл[юдательного] пункта бат[альонного] командира осматривать фронта. Артиллерия била немилосердно, серия выстрелов ложилась от нас влево (шаг[ов] 100–200), другая – вправо и назад, еще дальше в направлении к Гнезду стоял стон орудийный. Скоро – минут через 10–15 – офицерство (ком[андир] 15-й роты незадолго до наш[его] прихода был тяжко ранен и потерял связность речи – стал заикаться… он вертелся около меня, хотел что-то доложить, но не мог… я уговорил его идти на отдых) начало около меня шептаться: оказалось, они очень из-за меня нервничали, но боялись доложить; наконец, ком[андир] полка решился: «Вы все, В[аше] Прев[осходительство], рассмотрели… пойдемте в штаб батальона». Досмотрев, что нужно, мы (я, полк[овой] и бат[альонный] ком[ан ди]ры и князь) пошли в штаб батальона, откуда я и продолжал управлять боем. Снаряды рвались, пули свистели и ныли, деревья трещали, но здесь мы были укрыты крутыми склонами. Около 13 часов была произведена вторая атака, но и она была отбита. После этого противник решил сузить фронт атаки и артилл[ерийской] подготовки, решив обрушиться исключительно на Орл[иное] гнездо и соседнюю с ним 16-ю роту. Началась кошмарная арт[иллерийская] подготовка: блиндажи и окопы были сровнены с землей, лес уничтожен, телефоны перебиты, кухон[ные] котлы разбиты… это продолжалось часа 2–2,5. Я иногда нет-нет говорил по телефону со своим тезкой (Андр[еем] Агап[итовичем], командир 1-го бат[альона], Гавриленко), когда минут на 5–10 удалось восстановить один из трех телефонов, и потому видел, что он духом не падал… Ком[анди]ру полка, с которым он на «ты», он отвечал даже шутками, напр[имер]: «Ну, Андрей, как у тебя там?» – «Ничего, Вася, настоящий иллюзион». На что Вася (его нач[альник] и командир полка) отвечал: «Ну, смотри там, держись». И, конечно, такая фраза была сильней какого-либо повелительного приказа. Между 15–16 часами произошла 3-я атака, но направленная исключительно на Гнездо. В передней его части каким-то чудом успевшая пробиться одна полурота 6-й роты и брошенная на поддержку приняла удар в штыки и в схватке вся почти погибла, но места не сдала: по правую сторону на первой роте противник пробился до самых окопов, захватил пулемет, но из резерва, до сих пор сохраненная, двинулась вторая рота (с рот[ным] ком[андиром] Спиваковым и мл[адшим] оф[ицером] Воробьевым… на карточке они снялись оба, Воробьев – актер, показывающий зубы), и произошла страшная штыковая бойня, в результате которой пулемет был отобран и австрийцы сброшены вниз… но – ценою смерти Спивакова и Воробьева, павших в штыковой схватке. В результате, мы всюду удержали положение: противник истратил 16–20 т[ысяч] снарядов, имел задачу захватить всю нашу позицию, но не взял ни клочка и уложил склоны Ор[линого] гнезда сотнями трупов. Начинало смеркаться, противник истрепался, и наступало затишье. Я проводил напутственными словами 8-ю роту, шедшую на поддержку Орл[иному] гнезду, и пошел спать к ком[анди]ру полка. То, что мною описано, в печати изложено так (от 23 октября или около): «В районе Кирлибабы противник атаковал расположение одного из наших молодых, но доблестных (253-й Перек[опский]) полков в 3,5 верстах к востоку от этого пункта, но был отбит, атака была повторена дважды, причем во время последней атаки против[ник] ворвался в наши окопы и захватил 1 пулем[ет], но… и т. д.»
Должен спешить в корпус. Вчерашнее сообщу вкратце. Вчера, 24.X, мы перешли в 13 часов в контратаку на Орлиное Гнездо, выбили всюду противника и прожали дальше, атаковали без артилл[ерийской] подготовки, в штыки. Трупов его сотни: захватили команд[ира] батальона, 2 офицеров (6 заколото), 167 н[ижних] чинов, 2 пулем[ета], 1 бомб[омет], 2 миномета и пр. и пр… К обеду (немного позднее) я возвратился домой.
Давай, ненаглядная женушка, твои губки, глазки, а также троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
26 октября.
Вчера поздно приехал из корпуса. Н[ижний] чин идет сегодня, и я делаю маленькую приписочку. Еду сейчас – еще 6 час[ов] – в Орлиное гнездо раздавать кресты и медали и посмотреть картину боя. Получил от Натальи Александ[ровны] [Корф] письмо: она пишет, что у тебя очень хороший и бодрый вид. От детей в восторге: «Они – прелесть», особенно «умная крошечная девочка, которая так весело вокруг меня кувыркалась с простым бантом на голове».
1-й бат[альон] 3-го полка за 23 и 24.X понес бол[ьшие] потери. Из 11 офицеров 3 убито и 5 ранено, в 1-й роте из 134 ост[алось] 70, во 2-й – из 128 не больше 80, в 3-й – из 135–31 и в 4-й – из 123–27. Большинство, конечно, раненые, и многие вернутся. Но зато замеч[ательное] дело – о нем и на другой день было в печати. Давай, славная, губки и глазки, а также троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
31 октября 1916 г.
Моя голубка-женушка!
Видишь, на какой убогой бумаге мне приходится писать… волокна тянутся без конца. Я тебе не писал целых 4–5 дней: много было заботы, да все равно решил послать тебе столяра, которого, если понравится, держи, сколько хочешь. Теперь вот тебе перечень событий: 25-го я был в штабе корпуса, где за мною – после дней 23 и 24 – ухаживали вовсю; там же я получил 20 Георг[иевских] крестов для моих молодцов (просил 12, дали больше). Посылаю тебе «Вестник Армии» от 25 и 26.X, где подчеркнутые красным места относятся до наших действий 23 и 24.X. 26-го я поехал в Орлиное гнездо, которое обошел вновь (не все); чтобы «доставить мне удовольствие» (у нас это так), груды мертвых австрийцев в некоторых местах оставлены нетронутыми в тех позах, в каких они закоченели: в одной куче было 9, в другой – 16, а в третьей – свыше 60; в ложбине, при подходе к Гнезду, лежала длинная гряда и наших, и их, готовая к погребению. Вас покоробит такой приготовленный мне спектакль, но мы к нему привыкли, и мне пришлось даже похвалить некоторые удары или штыком, или прикладом (напр[имер], развороченный череп). Удивительна та работа, которую австрийцы успели сделать за ночь: вырыть в каменистом грунте окоп в рост человека и заплести его проволокой. Между прочим, выступ, который мы прозвали Орлиным гнездом, австрийцы (по словам пленного офицера) называют «палец, показывающий на Вену». Отсюда понятно их упорное желание отбить его у нас и назначение для его атаки лучшего из своих батальонов. После обхода были предо мною выстроены награждаемые крестами и медалями; я стал обходить, говорить с каждым, читал наставление, целовал и прикалывал к груди награду. Все сцены (эта и другие) были сфотографированы, и если будут готовы завтра, я их пришлю вместе с этим письмом. Когда я кончил, все офицеры как-то зашевелились… я вижу, что-то не так. Затем выносят из халупы тезки мне подарок, сделанный из материала, взятого в боях 23–24.X. Взволнованный и весь бледный от внутренней дрожи ком[андую]щий полком читает мне адрес. Мы все страшно волнуемся, Серг[ей] Иван[ович] почти плачет, и я всех целую. Этот адрес хотели выбить на стальной дощечке, но оказалось трудным («Нашему лихому боевому орлу…»); ты, женушка, это сделай, т. е. отпечатай на стальной дощечке или на какой другой (чтобы гармонировала с подарком, была простая) слова адреса и дощечку подвесь под часами… Этот подарок наполняет мою душу гордостью, я его называю «моим Георгием снизу» и считаю вместе с моим белым крестиком моей лучшей наградой. Тебе только, моей милой женке, я скажу, что дело 23-го и 24-го – мое личное дело; я его подготовил, я вовремя прилетел, и я его провел. Это мне говорил и Сергей Иванович, но я постарался его разуверить, чтобы не подрывать веру в свои силы и минувший успех у ком[андую] щего полком или у бат[альонного] командира (тезки), из которых первого я представляю к Георг[иевскому] оружию, а второго – к Георгию. После раздачи наград – мне и ребятам – мы снимаемся, потом закусываем у тезки и идем домой. Вся милая прогулка в Орлиное гнездо проходит на удивление спокойно; стрельба ведется по обыкновению, но прицельной по нам именно нет. Лишь когда я попадаю в 4-й бат[альон] и там с артиллеристами начинаю изучать местность, противник открывает по нам очень меткий огонь (первый же выстрел попадает почти в окоп в 50–60 шагах левее нас), но мы задираем хвосты, как молодые жеребята, и летим прочь – благо, все объяснения я успел уже кончить. В сумерки мы возвращаемся с Серг[еем] Иван[овичем] домой. 27-го я занимаюсь бумажными делами… и вдруг узнаю, что ко мне едет Мих[аил] Васильев[ич] Ханжин. Утром, до бумаги, мы похоронили Спивакова и Воробьева, причем немного всплакнули. Батюшка 3-го полка сказал хорошую, строго-религиозную речь (хороший батька, аскет и скромный) на тему «больше же сея любви…» и «приятие мученического венца славы», и нам всем стало на сердце если и грустно, зато и спокойно. Около 3 часов приезжает Мих[аил] Васил[ьевич] с поруч[иком] Будковым (офиц[ер], бывший в штабе 12-й пех[отной] дивиз[ии]), мы взволнованно целуемся (кто из нас кого больше любит, сказать трудно), а затем я его тяну к себе, и мы без умолку болтаем до ужина. Он просил у тебя целовать лапки и передать его поклон и привет самые низкие и самые теплые. Он мне много рассказывает интересного, что большим процентом заносится мною в дневник; я ему рассказываю про пережитое мною, про мои последние труды и успехи. После ужина мы рано ложимся и в постелях болтаем еще очень долго и страстно; он пережил много интересных эпизодов, которые нас и тревожат, и волнуют, и мы стараемся общими силами в них разобраться. На другой день мы едем с ним вместе на позицию моей дивизии; я – чтобы ему показать кое-что, он – чтобы посмотреть на артиллерию и дать ей свои советы и указания. В одном пункте мы расходимся – он отправляется на батареи, а я в окопы рот одного полка, где мне нужно решить кое-какие вопросы. Домой мы съезжаемся к вечеру. Мих[аил] Васил[ьевич] привез мне из Черновцов большую корзину с яблоками и грушами (роскошные, занимают 4/5 корзины), которыми я наслаждаюсь и сейчас. Вечером мы вновь болтаем с Мих[аилом] Васил[ьевичем], а позавчера – 29-го – он меня покинул, зовя к себе в Черновцы в гости… он на автомобиле махнул направо, а я верхом с Серг[еем] Иван[овичем] поехал налево – в 5-й (Акк[ерманский]) полк. Вот, кажется, и все, заслуживающее внимания. Вчера – 30.X – я пробыл дома за бумагами и вечером получил известие, что генер[ал] Эрделли назначен командовать 64-й пех[отной] дивизией; хотя я был уверен, что мне трудно удержаться на дивизии, но известие меня несколько кольнуло: стало жаль положенного труда, и не потому что трудился (с этим примириться можно), но жаль труда, который: 1) еще не кончен и 2) который может быть испорчен или неопытностью (Эрделли, если тот, которого мы разумеем, кавалерист и долго уже командовал 2-й гвар[дейской] кав[алерийской] дивизией), или малодушием, или нежеланием моего последователя. Конечно, в штабе корпуса (да, вероятно, и армии) подняли крик и стон на ту тему, что меня нельзя отпускать от дивизии, что лучших и более прочных рук она не найдет и т. п. Конечно, из этого ничего не выйдет, но все это очень характерно. Более всего мне жаль Серг[ея] Иван[овича], который меня очень полюбил и который ходит как в воду опущенный; он не хочет пока даже говорить командирам полков, боясь их слишком огорчить. Теперь я спокоен: карьеры мне не надо (после того как я имею белый крестик), а для дела я проработал 60 дней не покладая рук, с полным напряжением и бодрым духом; а из этих 60 дней я едва ли менее 25–30 дней пробыл в окопах… Мой «Георгий снизу», успех 23–24.X, и многое другое, что может расценить только глаз специалиста, говорит мне, что я работал недаром и достиг определенных результатов. Если это выйдет действительно (т. е. я освобожусь от этого места), я тотчас же буду хлопотать об отпуске и прикачу к моей женке.
С Богдановичем я посылаю прошение в Георгиевский комитет; к этому прошению я прилагаю только две копии приказов о награждении меня Георг[иевским] оруж[ием] и Георгием; там еще нужны другие, которые ты увидишь из карандашом написанной бумаги (фотогр[афическая] карточка, имущественное положение, сословн[ое] происхождение и семейное положение); все это ты приложи и подавай. Я не знаю, что из этого выйдет, но все советуют мне подать. Из рассказов Мих[аила] Вас[ильевича] (большей частью специальных) интересно упоминание о памятнике, воздвигнутом австрийцами в Луцке над братской могилой. На черной доске латинская надпись: «Путник, остановись! Здесь погребены те, что пали за Родину и монарха… (еще там что-то и конец) …здесь же с ними погребены и враги, к общей могиле присоединенные без злобы…» Это «присоединенные без злобы» мне понравилось без конца (знаешь, моя радость, как что-либо твоему супругу иногда понравится, и он ходит, как зачумленный), и я до сих пор нет-нет да и вспоминаю эту мысль.
Мих[аил] Вас[ильевич] о 12-й пех[отной] дивизии име ет постоянные сведения, и он – к моему удивлению – прекрасно знал, что дело 28 мая, за которое Геор[гий] Ни к[о лаевич] Виран[овск]ий получил Георгия III степени, сделано мною в самой черной и опасной своей стороне, что Вир[ановский] и не думал быть на опасных местах, как это описано, что и другое дело – 15.VI – также мое дело и тому подоб[ное]; это же мне повторил и Будков… Забавно, откуда и какими путями идут эти слухи и вести, – я меньше всех был склонен их распространять и не знаю, сказал ли даже тебе мои по этому поводу соображения.
Кроме Нат[алии] Алекс[андровны] получил на днях письма и от других сестер – Лукомской и Чичериной; они, по-видимому, страшно скучают по нам и нашей дивизии, но помочь делу мы теперь уже не можем: нам назначен 74-й перед[овой] отряд, кажется еще более фешенебельный, чем бывший у нас; по крайней мере мы знаем, что в него входят: Любимова, жена директора департам[ента], Фукс (или Флухс) – жена вице-губернатора, Смирнова – дочь ком[андую]щего армией, Келеповская – дочь Харьковского губернатора и т. п.; все это французит, англизирует и т. п.; отряд прибывает к нам послезавтра. Это – отряд, наиболее, кажется, снабженный на всем фронте: кроме обычных снабжений он имеет несколько автомобилей, баню, прачечную и т. д. Он был назначен в 103-ю дивизию, но ее простоватость отряду пришлась не по душе; он захотел ко мне, я телеграфировал в Киев прямо Иваницкому… и дело устроилось. Теперь моя дивизия обеспечена наиболее богато снабженным отрядом (кроме Красного креста ему еще помогает Московский желез[но]дорожный узел)…
1 ноября. Начинается, голубка, новый месяц; завтра ровно два, как я выехал из 12-й дивизии; время пролетело со сказочной быстротой; похоже, что я спустился в какой-то котел и кипел в нем 60 дней. Все предметы повезет к тебе Богданов, прекрасный столяр, который сделает тебе, что угодно. Я ему даю: своего «Георгия снизу», пуд сахару и разные подарки с Орлиного гнезда: 4 ранца (тебе, Ейке, мальчикам), трубу, из которой был дан сигнал для атаки, и разные подобранные мелочи. Кроме того, Игнат шлет «девочке» (он не знает, как ее назвать) платок, который он давно где-то подобрал; платок непатриотичный, но в качестве трофея он сойдет. У нас сейчас отпуски запрещены до 15 ноября, почему я и думаю пробыть здесь (если совершится мой уход) до 13–15.XI с тем, чтобы отсюда прямо ехать к вам… конечно, если меня отпустят и не назреет какое-либо новое поручение.
Чтобы не ошибиться, вновь спрашиваю Игната, кому же он посылает свой платок с «двумя царями»; он мне отвечает: «Да маленькой девушке… кому же мне больше послать». Так что Ейка теперь будет у нас «маленькая девушка». Сейчас все начнем упаковывать. Как-то ты получила посланный сахар? Кажется, один из австрийских ранцев мы оставляем у себя, так как иначе получается много груза, три сундучка, а мы думаем ограничиться двумя.
Серг[ей] Иванов[ич] вместе с Богдановым пишет своей жене и, если она уже в Петрограде, вероятно, будет советовать посетить тебя. Присмотрись к ней; она, по-видимому, очень оригинальна и по многим углам своего миропонимания полная тебе противоположность. Если я понимаю Серг[ея] Иван[овича] правильно, у нее было не одно увлечение (до каких пределов, сказать не умею), и, что забавнее, она имела жестокость откровенно и подробно писать об этом супругу, делая его поверенным своих любовных историй. Кажется, они расходились и, может быть, не один раз. Уезжая из Петрограда в деревню, она разошлась еще с кем-то, из деревни об этом написала письмо Серг[ею] Иван[овичу], причем написала грустное и поэтическое письмо. Серг[ей] Ив[анович] говорил мне это, видимо, доволен, но не уверен, прочно ли это и длинен будет ли антракт. Все это говорю по догадке со слов Серг[ея] Ив[ановича], слов отрывистых и стесненных. По-видимому, его супруга и на него смотрит только как на мужчину, и прочность к нему отношений ставит в связь со своим чисто женским настроением, а более сложные нити жены или не понимает, или не допускает. Все это пишу только для тебя. Попробуй взять ее в переделку, но только исподволь и осторожно; она твоих лет. Теперь она как будто заметно устала, или ее расхолодили ее временные кумиры.
Твои письма пересылаю, кроме открытки, где снята команда с «блудной женой»… она передо мною, у подножья «Георгия». Сейчас узнал, что назначенный «временно» командовать 64-й дивизией ген[ерал] Эрделли, начал[ьник] 2-й гвар[дейской] кавал[ерийской] дивизии. Это такое для него понижение, что мы с Серг[еем] Ив[ановичем] теряемся в догадках. Для Жданко кончаются 2 месяца, и он уходит; не хотят ли теперь создать нового фиктивного начальника дивизии, чтобы я мог еще продолжить командовать 2 месяца! Затем Эрделли может обидеться и не приехать… Словом, тут что-то сложное, и надо бы об этом мне написать, да как-то не хочется заниматься пересудами.
Хотел тебе переслать сестрины письма – они типичны своим приподнятым тоном и отсутствием обычных в мирной обстановке формальностей, но куда тебе деть этот литературный хлам.
Карточки будут готовы только к вечеру, почему Богданова я вышлю только завтра утром… посылать его без карточек не стоит.
В числе трофеев посылаю тебе бомбу – она пустая и безопасная; дай ее тому из молодцев, у которого не будет трубы. Перед тем как ее пустить, снимают колпачок… там увидишь подобие пропеллера… «крылышки», как говорит Игнат.
Был ли у тебя Потапов? Я забыл тебя предупредить, что этот человек с некоторыми странностями. Иные его просто считают сумасшедшим, я же полагаю, что он очень нервный человек и с какими-то несомненно больными психическими углами. У него и в глазах что-то есть ненормальное. Меня, напр[имер], он несомненно любит и, видимо, мирится с тем, что я правлю дивизией, будучи значительно моложе его в генер[альском] чине, но за глаза – как я имею сведения – он не всегда относительно меня корректен. Может быть, мне и врали, но во всяком случае в деловые с ним разговоры ты не вступай… он, напр[имер], что-то слыхал о нашем органе, а в каком духе, не выяснил. Вообще, он все хочет знать, всем интересуется и действительно много знает, хотя не прочь свои пробелы дополнить выдумкой. Его политическое и военное credo очень несимпатично, он, напр[имер], не верит в благоприятный исход войны и готов отдать немцам все ими временно занятое. И он будет говорить, что также не верят в исход и Эверт, и Каледин, и Покровский… Это он врет, ибо первые два человека слишком крупны по положению, чтобы проговориться перед столь ненадежным человеком, как Алексей Федоров[ич]. Вообще, будь с ним осторожна.
Карточек еще нет, и я отложил поездку Богданова до завтра утром. Перед обедом гулял по горам, фантазировал и читал «Тучки небесные»… Все не знаю, степи ли лазурные, а цепи – жемчужные, или наоборот, но помню, как я изводил свою милую женушку этой путаницей. Завтра у меня военно-полевой суд, предаю суду двух артиллеристов по обвинению в грабеже, изнасиловании и т. п. Вероятно, суд вынесет обвинительный приговор, и молодцы будут расстреляны. Я говорю это спокойно, и думы мои спокойны. Мы все ходим перед смертью, и она нас не страшит, не нервирует. Она чаще всего выступает как искупление или для достижения боевого успеха, или за грех некоторых, для назидания многим. Ведь какой-либо промах при решении боевой задачи – и мы предаем смерти сотни людей… лучших и храбрых, ибо они скорее ее находят; станешь ли после этого думать над смертью двух преступников!
Принесли карточки, и я начинаю их подписывать… Кончаю, голубка моя сизая. Мне невесело будет расстаться с моей дивизией, моим детищем, которое еле-еле начинает переступать ногами и еще ждет моей отеческой помощи, но… им виднее. Зато я постараюсь увидеть мою женушку, по которой сильно скучаю и к которой меня должны будут пустить после стольких трудов.
Давай, золотая, губки и глазки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму, Каю и Надю, Вячика. А.
Я думаю, детуська, ты можешь завести целый альбом, в который и будешь вкладывать присылаемые карточки.
3 ноября 1916 г.
Дорогая моя ненаглядная женушка!
Сегодня у меня «бумажный» день, т. е. день, когда я не в окопах, и я сижу дома. Кончал суд, о котором я тебе писал и, кажется, избежал крайнего средства. Ловишь себя на том, как окрепло сердце; словно стало стальным, как спокойно оно смотрит на вопросы жизни и смерти… был человек, нет его, и только вопрос в том, погиб ли он зря или со смыслом.
Я пересчитываю оказии, с которыми я посылал тебе письма, и насчитываю их с последним, мною посланным, пять, т. е. на месяц приходится 3–4, на неделю один. Это сильно влияет на мою манеру писать тебе; раньше я писал через день, а теперь невольно поджидаю оказии и пишу, сообразуясь с нею, иное письмо пишу дня 2–3.
Я все забываю тебе написать. Ст. 58 Статута (императорского Военного Ордена Свят[ого] Великом[ученика] и Побед[оносца] Георгия…) гласит: «Имена и фамилии всех Георгиевских Кавалеров увековечиваются занесением их на мраморные доски, как в Георгиевском зале Большого Кремлевского Дворца в Москве, так и в тех учебных заведениях, в коих они воспитывались». Говоря обо мне, эта статья должна затрагивать: Новочерк[асскую] мужскую гимназию (Нижне-Чирской прогимназии уже нет), Московский университет, Алексеевское пех[отное] училище (в Москве) и Военную академию. Про последние два заведения, как военные, думать не приходится – они сами следят, а в первые два можно написать… для гимназии Яше [Ратмирову], а в Моск[овский] универ[ситет] – прямо (я выпуска 1888 года, физ[ико]-мат[ематического] факультета, математическое отделение). Хочу это не для самовосхваления, а для того, чтобы гражданские заведения знали эту статью и подумали над нею… Я думаю, ты можешь прямо сказать: считаю необходимым сообщить, что супруг мой, кончивший ваше заведение тогда-то, в эту великую войну получил орден… за то-то, а в конце ссылка на 58-ю статью Статута. А там они – как знают.
Сейчас у меня как будто немного меньше стало работы (после двух месяцев страшного созидательного труда), и я кое-что начинаю почитывать. Прочитал, напр[имер], сборник «Земля» с расск[азами] Арцыбашева «Женщина, стоящая посередине», какую-то дребедень «Женщина на кресте» Анны Мар… Арцыбашев, как всегда, патолог любви (иногда смерти), доходящий до маньячества… здесь такие вещи читаешь с таким же чувством, с каким брат Павел марширует среди своих пациентов. Что касается до Анны Мар, то она в своем произведении на 96 страницах обрисовала подвиги и мученичества садиста, мазохистки и лесбиянки… это немного попахивает Захер-Мазохом, но с несравненно более низким художественным уровнем. Это произведение (как и выпуск «Земли») относится к 1915 году, т. е. к году нашей великой войны; надо иметь особую психику, чтобы в такую годину заняться таким творчеством и в то же время рассчитывать, что кто-то будет читать такую ерунду. Может ли такое творчество у нас найти интерес и отзвук, в той среде, где говорят, что средняя продолжительность жизни прапорщика, после окончания школы, две недели…
От тебя писем нет уже четыре дня, на это обстоятельство обратил свое внимание и Игнат. Он привык, что прочитав твое письмо, я делюсь с ним впечатлением, а он со своей стороны скажет 2–3 слова. Конечно, и его больше всего интригует «маленькая девушка», хотя порядочно и мальчуганы… говоря о них, он как-то весь искривится, и на оживленном лице его играет тогда неизменная улыбка.
Чем ни кончится мое двух…
4 ноября. Письмо прекращал писаньем, надеясь вечером (почти у нас вечером) получить твое письмо… его все нет. Это меня почему-то больше тревожит, чем обыкновенно.
…месячное командование дивизией, но в смысле прохождения службы оно дает мне немало: 1) ценз двухмесячного командования на войне дивизией; 2) орден Владимира 2-й степ[ени] (к которому, кажется, меня представляют) и 3) какой-то высокий итальянский орден, который я должен получить к 6 декабря. Сегодня встал и не узнал картины, что смотрится обычно в мое окно: кругом все совершенно бело, снегу выпало на четверть аршина, и он все продолжает идти. А еще вчера у нас в низинах ничего не было. Мое влияние на дивизию начинает несомненно сказываться и, между прочим, в форме слагания стихотворений по моему адресу, а так как с моей фамилией в ее нормальном произношении ничего не могут сделать, то они произносят Снесарёв, и тогда у них выходит. Позавчера с Серг[еем] Ив[ановичем] ездил в резервные полки, беседовал с офицерами и завтракал; после этого нас по обыкновению снимали и, кажется, опять снизу вверх, но на этот раз сразу два фотографа… может быть, это устранит ошибку превышения.
Серг[ей] Иванович что-то у меня приболел вчера, но сегодня уже ничего. Игнату дал читать рассказы под заглавием «Корабль мертвых», ряд очерков современной войны… немного сам пробежал, кое-где ничего, кое-где не попадает. Игнату говорю: «Ты прочитай вот, да расскажи мне потом, много ли брешет или есть и правда… про нас пишет». Игнат стоит теперь около шкафа и сопит, уставясь глазами в книгу.
Пока, Женюрок, оставляю письмо… мне его все равно посылать только вечером – и начинаю работать.
Сегодня гулял перед обедом часа два и сейчас, в сумерки, около часа; идет хлопьями снег, тихо и около градуса морозу… не находишься. Чтобы заставить свою беспокойную голову меньше думать, я сегодня занялся вопросом, какие стихотворения Лермонтова я знаю наизусть; вспомнил: 1) Русалка, 2) Ангел, 3) У врат обители святой, 4) Дитяти (О грезах юности томим воспоминаньем); 5) Тучки небесные; 6) Скажи мне, ветка Палестины; 7) Я, Матерь Божия; 8) Воздушный корабль (По синим волнам); 9) Печально я гляжу на наше поколенье; 10) Бородино (на конце спотыкаюсь); 11) Душа моя мрачна (из Байрона); 12) На севере диком; 13) Ночевала тучка золотая; 14) Когда волнуется желтеющая нива; 15) Парус; 16) Выхожу один я на дорогу (если это еще его); 17) В полуденный зной…. Из больших «Демон», «Купец Калашников»… знаю большие куски. Забавен был твой супруг, шагающий по дороге и что-то мурлыкающий. Некоторые стихотворения я почти забыл, но, повторяя до 3-х, до 4-х… до 7-ми раз, я их в конце концов припоминал, напр[имер], «Печально я гляжу…».
Груши Мих[аила] Васильевича все кончил, а яблоки (прелестные) еще есть; вспомнил потому, что Игнат дает мне чай с вареньем… «яблоки прочные, мы их побережем».
Начальнику дивизии трудно узнать, что о нем действительно говорят офицеры или солдаты; в сношениях он окружен вниманием и даже лестью, а живет он поневоле одиноко… еще более одиноко, чем командир полка, как я тебе раньше, кажется, писал. Между нач[альнико]м див[изии] и всеми другими такая служебная и бытовая грань, что ее не замостишь никакими мостами. Если даже я случайно прохожу в телефонную, чтобы поговорить с командирами полков, через комнаты офицеров, то все это поднимается, вскакивает с постелей, перестает курить или просит разрешение продолжать… в телефонной, едва к ней подходишь, уже слышны слова телефонистов: «Прекратить по линиям разговоры, начальник дивизии будут разговаривать»… и так всегда и всюду; поневоле, чтобы людей не будоражить, живешь один. Но иногда удается узнать случайно. Сестра милосердия, живущая при одном полку (невеста князя Мещерского), передала жениху, а он мне такой диалог по телефону адъютантов полковых. Когда я являюсь в полк, то это сообщается по всем полкам. Диалог. Адъютант № 1: «Ну, что, высокое начальство прибыло к вам?» Ад[ъютант] № 2: «Да, пожаловало и по обычаю полезло в окопы, под расстрел». № 1: «И кому это нужно?» № 2: «Конечно, да и зачем это», и обе умные адъютантские головы качаются перед телефонными трубками. Это надо бы тебе пояснить: адъютанты у нас – души немного отсыревшие и тыловые, отвыкшие от огня… но как-нибудь потом. Сейчас мне подали твое письмо от 24.X и открытку от 25.X, я сразу успокоился. Рад, что карточки тебе нравятся, особенно с сестрами, которая вышла особенно просто и уютно. Конечно, голубка, я газетам, а особенно жидовским, верить не склонен, но боюсь, что у вас-то там к ним прислушиваются, как к пророческому голосу. Давай, моя желанная женушка, твои глазки и губки, а также нашу троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму, Каю, старенькую пару и молодую. А.
Если можно. Пришли мне Лермонтова, какое-нибудь компактное издание, но не желтое. Целую. А
11 ноября 1916 г.
Дорогая моя женушка, моя милая Пенелопа и ненаглядная квочка,
завтра минет 12 лет, как я имел счастье и радость назвать тебя моей женой… это было в год одной войны, и теперь дюжина лет минуло в год другой – великой, исключительной. Я полон мыслью об этой годовщине, мое сердце полно гордых дум и благодарности к тебе, моя жена, моя золотая подруга и опора. Спасибо, спасибо за все, и да благословит Господь наше дальнейшее движение дальше.
Мой преемник уже приехал, но по некоторым соображениям я еще здесь останусь в качестве начальника, а затем я устраиваю поездку к тебе. Эрделли я видел сегодня, и мы с ним оговорили все по-хорошему. Его прибытие я принял спокойно, – что ни делается, делается к лучшему. Конечно, я уверен, что мои подчиненные взвоют – от верхов до солдат, – они так привыкли видеть меня среди них, в окопах, так сжились со мною, что им будет расставаться нелегко, но… мне надо немного и отдохнуть, да и больно хочется всех вас видеть, особенно мою женушку и цыплят. Отдохнуть надо; ведь этот двухмесячный непрерывный созидательный труд, с посещением через день окопов, и притом наиболее опасных и трудных мест, это, несомненно, изнуряет и нервит. Подробности расскажу тебе потом, тут много и характерного, и забавного.
Около моей персоны начинал скопляться какой-то своеобразный туман, выливающийся в форме рассказов о моей «отчаянности» или чего-то в этом роде, моих диковинных появлениях в секретах и многом другом, что охотно и любовно создается в голове солдата, когда он остановит предпочтительное внимание на том или ином начальнике. Все это опять-таки показывает, насколько ко мне все в дивизии начали привыкать, ценя во мне то, чего, может быть, и нету, но что они воссоздают своей благодарной фантазией. Ошибаюсь ли я или прав, но мне кажется, что я начинаю улавливать те пути, которыми из низов просачиваются вверх и ширину создавания героев, людей, толпою излюбленных. С другой стороны, и штабы начинают прислушиваться, и до них что-то мало-помалу доходит от солдатских глубин; правда, в этих штабах солдатская легенда получает свою окраску, отбрасывается легендарная сторона и прививается научно-бытовая, но дело не в этой разнице… дело в сумме совпадающих рассказов, мнений, случаев и т. п. Не знаю, детка, поймешь ли ты мою несвязную болтовню, но я так спешу, желая не забыть поболтать с женушкой в 12-летнюю годовщину нашего союза. Ну, напр[имер], откуда-то пошло, что я «удачливый» (версия офицеров, сестер) или меня пуля не берет (версия солдат). Невеста, напр[имер], одного офицера, умоляет его не ездить со мною на позиции: «Он-то будет цел, а тебя ранит или убьет… мало ли около него ранило или убивало». Правда, около меня убило Голубинского, совсем недалеко – Савина, а ранило возле – многое множество, но как эти данные просочились до людей, особливо до солдат?
От тебя, голубка, целый ряд писем; они пришли двумя пачками, с большими прослойками дней без писем. Последняя пачка – письма 29.X до 2.XI. Некоторые я перечитываю по нескольку раз, особенно одно от 29.X (их два), где ты рассказываешь, как сыновья тебя покинули (один пошел к товарищу, другой заигрался у соседей) и как с тобою осталась дочурка, то уходящая от тебя играть с котом, то вновь приходящая и неизменно все время греющая тебя лаской и теплотой дочерних нежностей. Это так трогательно и мило, что я два раза перечитывал это Сергею Ивановичу, а с Игнатом мы на эту тему говорим много раз… и он улыбается во весь рот и повторяет: «Ну, те мальчики, что им мать, а это – девочка». Немного кольнуло меня, что они все похудали, а когда я представил себе, что Генюрка до 10 часов сидел над работой и много раз тряс усталой лапкой, то мне страшно стало жалко моего милого мальчика. Интересно, как он сейчас выглядит, как в его глазках и чертах лица отражается работа его непрерывного и последовательного развития, как он выглядит, когда ему что-либо не дается или он чем-либо озабочен?
Три дня тому назад послал к Осипу мотоциклиста с письмами к нему и кап[итану] Худолею; просил устроить поездку Осипа на Кавказ, а затем к вам; также просил выслать мне мой Георгий. Мотоциклиста до сих пор нет, что объясняю плохой дорогой. Осип все хотел почему-то сначала дождаться моего приезда туда, но я ему написал, что это дело еще неясное, что я сам думаю сначала выехать в Петроград, а уже потом возвращаться на старое место, если мне к этому времени не найдут какого-либо нового поручения. Думаю, что Осипа эти доводы убедят.
Перечитываю письмо и нахожу его бестолковым и несвязным, но, родная, драгоценная и роскошная женушка, у меня масса работы, я спешу на всех парусах, а хотелось поговорить… Ведь подумать, 12 лет и 12 ноября! Лезут образы, воспоминания, картины, заполняют сердце до краев, и оно переполнено благодарности, благодарности до умиления и слез. Давай, цыпка и ненаглядная, твою головку, глазки и губки, прижмись и слушай перебои моего признательного сердца, давай и ту троицу, которая плоть от плоти нашей и которую мы должны воспитать и поднять на благо людям и стране. Я вас обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу и маму и поздравь их с 12-летней годовщиной. А.
13 ноября 1916 г.
Дорогая моя женка!
Ты все пишешь, что до сих пор не получила от меня доверенности в «Гвар[дейскую] экономку», а между тем, по наведенным справкам, таковая тебе отправлена уже 5 октября. Старший адъютант готов был мне показать почтовую квитанцию, но я его успокоил. Так как эта доверенность была послана официальным путем, то наверное она где-либо «официально» и затерялась. Сейчас посылаю тебе вновь доверенность, но на этот раз избираю более простой путь обычной корреспонденции.
Три дня от тебя нет писем, и я только что перечитал твои старые, оживляя в своем воображении милые и уютные картины вашей жизни. Вчерашний день, с которым я тебя поздравил в моем ближайшем письме, а теперь только мимоходом чмокаю в щечку, был у меня оттенен помимо моей воли. Один из командиров полков пригласил меня (с Серг[еем] Иван[овичем], конечно) к себе на обед, на позицию. Много было съедено, а еще больше было сказано теплого, горячего и искреннего по моему адресу, иногда частью в стихах. Вот образчик этих незатейливых виршей:
Конечно, с моей звучной фамилией проделана жестокая вивисекция (генеральша Снесарёва… фи!), но что же было делать поэту? Иначе ничего не выходило. В своей ответной речи, которую я нарочно приберег к самому концу, я говорил о правилах, которые я положил в основу своего управления (искренность и честность в работе и готовность к самопожертвованию), о тех плодах, которые я вижу… и намекнул, что скоро уйду. Это произвело ужасное впечатление, все как-то передернулись, а один так прямо заплакал. Привыкли, несомненно. Это сказалось особенно в речи одного офицера. Он особенно ярко провел мысль, что с появлением меня у них появилось дело не только по-новому, а как-то особенно… следовало описание… «Мы, офицеры, и все солдаты видели вас и в окопах, и в секретах, и у проволоки, видели в нашей семье, поняли, оценили и полюбили…» Моя роль, в конце концов, свелась к тому, чтобы успокоить разволновавшиеся сердца. Таким образом, женушка, 12 ноября было оттенено любовью и привычкой ко мне огромной дивизионной семьи, которая без меня осиротеет. О получении доверенности пиши.
Давай, голубка, головку, глазки и губки, а также троицу (которую хорошенько подкармливай), я вас обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму, Кавку. А.
17 ноября 1916 г.
Дорогая женушка!
Занят все время делом и потому пишу тебе на корочке. Получил два твоих письма от 3 и 4.XI, после долгого промежутка. Вчера ранило Серг[ея] Ив[ановича] Соллогуба, и я сначала очень загрустил – словно потерял родного брата, но часа [через] два после ранения мне удалось поговорить с ним по телефону, и как его голос, так и слова докторов внушают мне надежду, что все обойдется благополучно. Буду его представлять к Георгию, которого он своей доблестью и всем поведением блестяще заслужил. Он будет дня через 1–2 отправлен в Петроград, и ты постарайся его повидать… он тебе расскажет, как мы с ним работали. Его пронесли мимо меня более удобной дорогой. Я сейчас в разгаре работы и при теперешней обстановке могу написать тебе только карандашом. Сегодня же я послал тебе телеграмму, так как уже 3–4 дня, как я тебе ничего не написал. Твое письмо мне привезли прямо на позицию, и было очень занимательно читать твои милые строки, написанные твоей милой лапкой, под грохот орудий, при грозной и капризной боевой обстановке.
Пиши что-либо и про мальчиков… ты все про свою слабость, которая трется около тебя. Мотоциклист от Осипа еще не возвратился. Давай, ненаглядная и драгоценная женушка, твои губки, глазки, а также троицу, я вас обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму, Каю. А.
20 ноября 1916 г.
Дорогая моя женушка!
Пишу на присланной тобою бумаге, откуда ты поймешь, что шуба моя, валенки и икра приехали вместе с твоим большим письмом. Ты уже, вероятно, читала о деле у Кирлибабы, где сказано, что мы взяли 11 офиц[еров], 700 солдат, 6 пул[еметов] и 1 бомбомет; это были наши первичные сведения; на самом деле, на поверке, мы взяли: 19 офиц[еров]; более 750 н[ижних] чинов (ближе к 800), 11 пулеметов, 4 бомбомета и 2 прожектора. Про мелочь – винтовки, патроны, снедь, разные предметы – я уже не говорю. Вчера я вернулся, после 6-дневного пребывания в окопах или около окопов, и вот второй день – переменив белье и нарядившись во френч – живу в людской обстановке. Жаль, что Игнат затрудняется писать, он тебе наговорил бы, что тут обо мне плели; конечно, убит или разорван снарядом я был много раз, накидка пробита или прожжена в трех местах, я выхватывал шашку (у меня только в бою палка), когда вел роты в атаку, и т. п. Говорить об этом – долгая история. Мой раненый Сергей Иван[ович] завтра выезжает в Петроград и все тебе расскажет… рана его оказалась много легче, чем мы думали. Вот тебе стихи, написанные в честь мою, в память боев 15–17 ноября:
Вы там, разумные и политиканствующие, может быть, и улыбнетесь над нашим нескладным проявлением чувств, но в искренности их нельзя сомневаться: нет причин. В стихах картина обрисована гораздо ближе к действительности (включая «промокшую шинель» и хождение впереди цепей), чем это обыкновенно бывает, а картина или образ обрисовываемого начальника набросан шире обычного боевого начальника, который страшно непобедим… и только непобедим. Стихи мне присланы анонимно, но я скоро нашел друга муз, расцеловал его и благодарил за теплые чувства… поэт чуть не расплакался и, боюсь, создаст еще что-либо, но уже более длинное.
Вчера получил твою открытку от 11.XI, где ты пишешь под впечатлением «Георгия снизу». Это действительно трогательный подарок, весь собранный из боевых трофеев: стакан, кинжалы, часы, проволока, мох и елки; ценен он еще тем, что в нем нет ошибки и что он поднесен от тех судий, которые сами видели и сами оценили. Повторяю, написанные слова прикажи вырезать на стальной пластинке, разбитое стекло в часах не поправляй… пусть все это будет просто и непосредственно.
За время моего отсутствия Игнат, пичкаемый слухами один другого страшнее, чуть не сошел с ума: выбегал в горы, допрашивал штабных офицеров и, наконец, решил ко мне бежать… я приехал внезапно. Он, между прочим, получил Георгия одновременно с моим, и теперь мы вместе заняты, как бы их приладить. Прежде всего, он пришил ленту к шинели: видно, что Георгиевский кавалер, а крест цел – не пропадет.
Я не договорил, в чем же я менялся, когда прибыл. Встретив меня, Игнат тотчас же сухо сказал: «Надо все менять…» и я выскочил весь из того, в чем пришел (хотя и вещи очень боевые, но грязные), и вскочил во все другое; затем я брился, полоскал рот, умывался… всем этим заниматься полностью не приходилось. Вечером, конечно, мыли ноги, и Игнат на радостях хотя и не отрезал мне всей ноги, но крови малость выпустил: вместе с мозолем хватил и хорошего мяса. Это с ним случается во второй раз после 18.II. Разница в этом случае с моим прежним в том, что этот бледнел, а Игнат посмеивается. Когда-то он с кровью вырезал себе все мозоли, не кончил своей жизни и с тех пор решил, что от этого не умирают. Я примкнул к его взгляду, и теперь он мне режет до крови, а смеемся мы оба: от этого не умирают.
Осип все что-то выдумывает: ждет меня, хотя я ему писал, что на этом нельзя базироваться; то хочет ехать сначала на Кавказ, а потом к вам, то наоборот; какие-то у него вещи, которые его беспокоят; ничего не понимаю. Мотоциклист рассказывает, что когда узнали о моем возможном прибытии, то закричали от восторга… а здесь все повесили носы, узнав о моем возможном отбытии. Лошади выглядят хорошо, Ужок – красивый молодой человек, по росту догоняет Героя. Что касается до моего отбытия отсюда, то это все пока затягивается по мотивам, не подлежащим оглашению.
Генюша написал мне очень деловито и грамотно… растет, формируется и развивается незаметно; был бы только здоров. Какие у него теперь баллы? Привезший шубу в восторге от Ейки; по-видимому, он более никого и не заметил: я его поверну на тебя, а он, оттолкнувшись 2–3 словами, опять об Ейке, я на мальчиков, а он после 1–2 слов опять о девчонке; и все с присказкой, что она «хорошенькая». Конечно, если она в отца, иною она не может быть, но только не нужно ей говорить об этом. Об тебе ничего не допытался: веселая – да и шабаш, а больше ничего. Давай, моя золотая голубка, твои губки и глазки, а также нашу троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму, Каю. А.
21 ноября 1916 г.
Дорогая моя Женюрка!
Серг[ей] Ив[анович] уезжает, и я черкаю тебе два слова… сейчас сажусь на лошадей и еду на позицию. Что у нас было, Серг[ей] Ив[анович] расскажет. А теперь дело стоит так: так как у меня был большой успех, а на главном ударе нашего корпуса – неуспех, дают мне силы, и я буду работать. Картина такая: в корпусе один полный генерал и пять ген[ерал]-лейтенантов плюс генер[ал]-майоры, которые старше меня, а задачу будет решать твой супруг… настолько молодой генерал, что ему рано давать дивизию, но это не мешает дать ему 7 пех[отных] полков и 1 кавал[ерийский] и множество артиллерии для решения серьезнейшей оперативной задачи, т. е. целый корпус. Итак, милая цыпка, вы имеете супруга, которому неудобно в мирное и спокойное боевое время дать дивизию, но которому в суровые моменты и для операции дают корпус… ты должна с этим мириться, золотая моя. Все это тебе Серг[ей] Ив[анович] изложит. С ним я посылаю 900 руб. Получила ли ты те 300, которые я послал с Боровским, а он передал своей супруге? Получила ли ты 2 пуда сахару? Напиши мне условно: «пудовое удовольствие, мол, получила».
Давай, детунька, твои губки и глазки, а также троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму, Каю. А.
25 ноября 1916 г.
Дорогая моя женушка!
Я про тебя, милая, совсем забыл, но я совершенно замотался: целые дни (теперь уже подряд) хожу по позициям и окопам, выезжаю в 8 часов, а возвращаюсь в темноте, часов в 18–19, поем, переоденусь… и за вечернюю работу по разным распоряжениям и бумажной юдоли. От пуль или шрапнели все пока ускальзываю, пока Бог грехам терпит. Вчера, напр[имер], хотел идти с наблюдательного пункта влево в окопы, но меня отговорил один командир полка и посоветовал идти прямо по тропинке (здесь было ровнее, а полковник шел с палочкой). Я послушался и пошел с ним, моей же дорогой пошел капитан-артиллерист с другими. Через 5–10 минут его ранили пулей, выпущенный окопным наблюдателем. Шел бы я впереди – был бы ранен я и, может быть, труднее, чем мой случайный заместитель. Серг[ей] Иванов[ич] тебе расскажет, какая большая, трудная и сложная работа лежит сейчас на моих плечах. Конечно, ты меня знаешь и поймешь, что это только приподнимает мою энергию и делает меня духовно и физически еще более сильным, чем я, может быть, есть в действительности. Спать сейчас приходится иногда очень мало, но все это замечаешь в угаре и азарте работы. Раз это приказано, то, вероятно, это нужно, и на этом человеку военному приходится ставить точку. Как-то вчера по дороге в окопы разговорились на тему о типе боевого человека и пришли к выводу, что это отнюдь не сухой и жестокий человек, а, может быть, человек мягкий, склонный к поэтическим мечтаниям, перебрали знакомых нам храбрецов (Серг[ей] Ив[анович], Лихачев, ген[ерал] Павлов…) и увидели, что предположения ярко подтверждаются. А один на эту тему пояснил: ему теперь совершенно понятен рыцарь Средних веков, днем ходящий по трупам и в крови с мечом в руках, а вечером слагающий со слезами на глазах мадригал в честь дамы сердца… Вообще, мы не только воюем, мы много мыслим, анализируем и рассуждаем; целая семья вопросов, ходящая вокруг явлений войны, увитая как гирляндами кровью павших и трупами полей, волнует наши мысли и ждет от нас тех или иных решений. И, воюя, отвлекая нашу мысль и нервы боевой работой, мы не забываем, что на нас в те же минуты лежит обязанность наблюдать и делать выводы… они так нужны будут после войны. Иначе загалдят другие, которые смерть видели разве во сне, а не лицом к лицу, и о боевых полях, о том, как люди живут, двигаются на них и достигают победы, они станут говорить под диктовку своей нездоровой и малодушной фантазии.
Позавчера, т. е. 23.XI, получил твою телеграмму такого содержания: «Поздравляю двадцатипятилетним целую благословляю». Конечно, зная из твоих писем дней пять тому назад, что ты мне послала телеграмму, я мог кое-как сообразить, что нужно разуметь под словом «двадцатипятилетним», иначе, видит Бог, я никакого вывода сделать бы не мог. Теперь ты поймешь, почему к телеграммам я перестал прибегать: они приходят позднее письма дней на 5–7, сохраняя за собой право волновать адресата.
Во время недавней операции у меня провел несколько дней японский капитан Генер[ального] штаба Куроки, племянник известного генерала. Он от меня и дивизии в положительном восторге и обещал опять приехать, но захватив своего товарища. Перед отъездом он говорил Серг[ею] Ивановичу, что у них в Японии военные ордена даются с большим трудом, но что мне и ему он обязательно выхлопочет, чего бы это ему не стоило. Таким путем, кроме итальянского у меня в проекте создается еще японский боевой орден. С кап[итаном] Куроки в минуты свободные от боя мы много разговаривали, и он много нам рассказал интересного из жизни и понятий самураев. Это был целый круг идей и воззрений, для меня совершенно новый из-за малого знания Японии. Мы часто спорили, и мы с Куроки были чаще в согласии, чем с остальными. Напр[имер], офицерство находило, что в бою 15.XI я слишком рисковал (или, некоторые, слишком длительно рисковал), я защищался, и Куроки был на моей стороне. Уставив глаза в какую-то внизу находящуюся точку, он упорно отбивал атаки моего штаба короткими, но энергичными фразами: «Это хорошо, это надо… это правильно». В первые минуты он был со мною, но затем, получив ли контузию или с ним случился сердечный припадок (у него сердце слабое, он, напр[имер], не мог быть назначен летчиком), он был мною отозван на 100–150 шагов назад за скалу. Кажется, он был этим несколько недоволен, но я, при том котле огня, который был вокруг меня, боялся, что Куроки может оказаться раненым или убитым… и тогда переписки не оберешься. Во всяком случае, я рад страшно и уверен, что Куроки был на хорошем месте и для выводов, и для последующих докладов (кому там будет он это делать); много раз у него вырывались фразы: «Так и у нас в Японии», когда дело касалось области духа, а нередко он повторял и так: «А этому нам нужно еще учиться». Вопрос о моем пребывании по-прежнему темен, хотя, казалось бы, я теперь ближе к отпуску, чем раньше. И это Серг[ей] Ив[анович] все тебе расскажет. Конъюнктура вышла сложная. Посылаю тебе карточку, снятую в день нашего с тобою юбилея. Это было в штабе одного полка, почти в версте от окопов. По лицам ты увидишь, в каком мы были все настроении. По мою правую руку три командира полка, а за спиною и несколько справа от меня три офицера Ген[ерального] штаба: дальше от меня – русского, а ближе – японского. Когда мы возвращались, я сказал Серг[ею] Ивановичу про мой юбилей, и он был доволен, что мы его отпраздновали. Скучаю я по нему ужасно. Давай, золотая и ненаглядная, твои губки, глазки и себя самое, а также наших малых; я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму, Каю. А.
26 ноября 1916 г. Бряза.
Моя драгоценная, золотая, ненаглядная и красивая женушка!
Поздравляю тебя, мою милую боевую именинницу, с нашим праздником. Сегодня меня уже со всех сторон поздравляли, и я не в первый раз почувствовал гордость и глубокую радость считать себя членом славной семьи георгиевских кавалеров… радость не потому, что белый крестик дает мне преимущества – это дело преходящее, а потому что он включает меня в семью храбрых; самая аристократическая семья, которую я только могу представить и о которой в душе я давно мечтал. Аристократизм есть разный – по происхождению (дворяне…), по уму (ученые…), по дарованию и таланту (артисты, художники…), по золоту (миллиардеры, богачи…) и т. д.; все это аристократизм почтенный, заслуживающий внимания, но меня гораздо более трогает аристократизм по другому признаку – по храбрости, по способности в нужные минуты «положить жизнь свою за други своя». Это письмо тебе вручит Александр Николаевич Капустин, славный юноша, правая рука начальника штаба по оперативной и разведывательной части, прекрасно знающий языки. Он тебе передаст 600 рублей и два пуда сахару. О получении сейчас же мне пиши, о получении сахару как-нибудь условно. Я с Сергеем Ивановичем послал тебе 900 рублей; о получении их также пиши и в 2–3 письмах подряд, не получу долго одно – получу другое. Видишь, женка, какую уйму деньжищ я тебе пересылаю. Так как это деньги все сверх комплекта, то условие лучше денег – четверть или пятую часть их клади Ейке, а я уж об этом и напоминать тебе не буду. Таким образом, из пересылаемой суммы в 1500 рублей Ейка должна иметь для своей копилки не менее 300 рублей или – если тебе будет угодно – 375. А сколько у нее будет денег, ты об этом мне отписывай, чтобы моя дочурка не оставалась в обиде.
Мое положение таково: после прекрасного дела 15.XI мне дали еще 2 полка пехоты, много артиллерии, так что у меня получилось 8 полков (7 пех[отных] и 1 каз[ачий]), огромная масса артиллерии и придаточных частей, всего до 40 т[ысяч] человек и 10 т[ысяч] лошадей, т. е. хороший большой корпус. И пошел твой муж ползать по позициям и окопам, чтобы расположить и направить эту массу. На остальных участках армии должны были мне помогать демонстрацией, а я должен был наносить удар. Позагонял я по горам всех своих помощников, говорил речи унтер-офицерам (унт[ер]-офицерам нового полка говорил так, что весь сам дрожал с ног до головы…) и в конце концов доложил, что к вечеру 24.XI я готов. Мне сказали, что 25.XI, вероятно, будет атака, почему ночью я подтянул все части своего «отряда» (так как неудобно было его назвать корпусом и дать в подчинение генерал-майору, который по канцелярским расчетам не дорос еще до дивизии, то создалось такое лукавое, но если хочешь, и лестное название «Отряд генерала Снесарева…» – даже не генерал-майора, чтобы где-либо вдали подумали, что командует генерал от инфантерии, обеспечивая успех операции своим высоким чином) и к рассвету занял предбоевое расположение. И вот утром я получаю известие, что все отменяется и что три полка с некоторой артиллерией я должен немедленно отдать. Мои полк[овые] командиры, офицеры и ребята были в таком отчаянии: так все было продумано и так было много шансов на блестящий успех; когда я по телефону отменял свой приказ, то мне в ответ слышались слезы. Но что делать: подлые романешти отдали Бухарест, и нужно было им на помощь посылать то, что было под рукою.
Теперь у меня тишина, и я приступаю к ряду мер по укреплению позиции, мер санитарно-гигиенических, к успокоению людей и приведению их в порядок. В этом духе я отдаю приказ, а затем могут приходить и командовать дивизией. Два месяца тому назад я получил ее растрепанной, сбитой с панталыку, слабой числом и духом, а теперь она признается лучшей во всей армии, и Эрделли – хитрый человек, пронюхав об ее качествах, меняет ее на 2-ю гвар[дейскую] кавал[ерийскую] дивизию… Кто не знает, в чем дело, разводит руками, а кто ближе стоит к нему, говорит: «Умный человек… 64-я дивизия в первом же деле даст ему Георгия, которого у него нет и которого он так жадно желает». К успехам дивизии так привыкли, что, когда видят большую партию пленных, говорят: «Это, конечно, из 64-й» – и они редко ошибаются. За время командования дивизией я взял в плен до 40 офиц[еров], 2 т[ысячи] н[ижних] чинов, не менее 30 пулеметов, бомбометы, прожекторы и множество материала… и все это в минуты сравнительного затишья. Прости меня, женушка, что я расхвастался, но ведь 64-я дивизия мое детище, моя Ейка, она плод моих страшных и непрестанных трудов, плод моих дум и моего военного миропонимания; и как я рад, если бы ты знала, что мое понимание боевых явлений и моя военно-воспитательная система так хорошо оправдываются.
Теперь хотят сделать так. 15 же ноября, когда я действовал успешно, 43-я дивизия работала крайне неудачно, погибла почти вся (осталось 2,4 т[ысячи] штыков во всей дивизии), и теперь хотят мне дать ее на выправку. Я ответил, что готов работать и благодарю за доверие, но слишком привык к 64-й и расстаться с ней при условии перехода на дивизию же мне будет трудно. Может быть, командиру корпуса и не удастся сохранить за мною ни 64-ю, ни даже 43-ю дивизию, но его упорное желание (которое, по-видимому, поддержит и Каледин) очень лестно и говорит о моей котировке на боевой бирже. В принятии 43-й дивизии тот для меня плюс, что я еще раз буду иметь случай проверить свою систему. Впрочем, что Бог даст… Не выйдет, поеду к женке (к третьей дивизии) и отдохну от боевых трудов на ее ласковой, любимой и любящей груди.
27 ноября. Бросал писанье, чтобы заняться делами, а затем ехать в 253-й Перекопский полк на парад: помолились, поздравил с праздником, прокричали «ура» в честь Высокого Георгиевского кавалера и прошли церемониальным маршем. А затем я позвал к обеду командира полка и бат[альонных] командиров (только двоих, в том числе и тезку, который после 1,5 месяцев сидения в Орлином гнезде появился сюда, в Брязу, и смотрит на мир Божий изумленными глазами). Обед был парадный, до 25 человек народу с музыкой. Я говорил речь на тему об аристократах храбрости (см. выше), но только с некоторыми лирическими вставками в том духе, что минует военная гроза, на сцену общественной жизни прочно выйдут другие аристократии, а люди духа могут оказаться затертыми… Да еще много ли их останется? «Но да не удручит это наших сердец! Мы работали не для звуков и гула в печати и людях, а по внутреннему голосу, по вложенному в грудь прочному сердцу… и не нам искать людской похвалы! Сделавши дело, мы встанем скромно в сторону: пусть пользуются другие жизнью, которую мы им создали и которой сами мы не дорожили…» – в этом духе я закончил.
Посылаю тебе сестринские письма; они для тебя будут показателем моей «известности» и тех чувств, которые создаются вокруг моей личности. Сестры милосердия – это тонкий и чувствительный аппарат, отражающий офицерские и солдатские настроения, чаще даже солдатские, так как они имеют большие сношения с ними через раненых. Они идут вслед за солдатскою любовью, тотчас же ее усиливая, оттеняя своим тоном и обгоняя. На днях выедет в Петроград сестра приданного к дивизии отряда (Ксения Николаевна, «прожектор»), она зайдет к тебе непременно, и ты ее хорошенько расспроси. Выпытай ее поподробнее, найди время. Она простой, хороший и непосредственный человек, и она изложит тебе все как на ладони. Особенно расспроси ее, что про меня говорили солдаты, в каком тоне и в каких подробностях.
От тебя нет писем уже дней 5. Опять какой-либо кавардак из-за падения Бухареста. Сначала у нас были запрещены отпуска до 15.XI, а теперь вновь перезапрещены до 5.XII, и я думаю, если только мне не навяжут 43-й дивизии, выехать к тебе с началом декабря, особенно, если меня возвратят на старое место; если же я удержусь на 64-й, то все-таки попытаюсь выехать, но несколько позднее, когда все налажу окончательно. На бою 23–24.X (за Орлиное гнездо) и за бои 15–18.XI (у Кирлибабы), я еще больше, чем прежде, убедился, что и начальник дивизии должен иногда не только управлять (издалека, по телефону), но и командовать, т. е. появляться лично, приказывать голосом и, в случае нужды, вести батальоны (роты и даже роту) в атаку; а говоря общим словом, должен носить в душе идею самопожертвования – жертвования жизнью, если того потребует обстановка. Горе наших начальников дивизий, что они (кроме физической немощи) ведут часто телефонную войну, не бывают в окопах, не приобретают личного авторитета и духовного влияния на массу. Они где-то вне людской массы, вне ее дум и настроений, они не властители ее духа, они просто начальнический аппарат, посылающий механически холодные повеления. А какое великое благо доказать командуемой массе, что ты можешь явиться – и явишься – в ее дрогнувшие ряды и вместе с ней пойдешь или на смерть, или к победе. Во время боя 15.XI один командир батальона не мог поднять и повести батальон в штыки, и я приказал ему передать, что если он не в силах это сделать, то я сам сейчас приду (я был недалеко) и сам поведу батальон… и он пошел, как мог, так как был убежден, что я приду. В том же бою я шел в атаку с Перекопским полком, и роты, летя вперед, кричали не «ура» (не все, конечно), а «с нами идет начальник дивизии»… Когда я накануне боя 25.XI держал речь унтер-офицерам, между прочим говорил им: «А если, не дай Бог, вы дрогнете или произойдет какая заминка, я появлюсь среди вас, и мы пойдем умирать вместе, в этом даю вам мое офицерское слово… у телефона не останусь»; и я по глазам вижу, что они мне верят, и я чувствую, что имею нравственное право сказать им эти слова и вообще послать на смерть, так как сам в нужную минуту пойду на нее, как уже шел не один раз. Милая моя и любимая, и драгоценная женушка, я с удовольствием рассказываю тебе мои думы и переживания, и мне не стыдно перед тобою говорить и то, что похоже на хвастовство… но ты – я, а себе я говорю то, что только что написал.
Сейчас у нас кругом бело, и, по-видимому, прочно заляжет зима. Сейчас моя дивизия улеглась на оборону, я отдал все организационные распоряжения на этот случай (по укреплению позиции, по организации окопной службы, по санитарно-гигиенической части и т. п.) и чувствую, что цикл работ, начатый мною 6.IX в дивизии, мною закончен. Я оборачиваюсь назад и вижу, что мною сделано много и работано много (интересный показатель: за 87 дней я ни разу не играл в карты и ни один день не спал днем… я днем вообще не сплю, но когда бодрствуешь ночь, то невольно приходится), и я вполне заслужил ласок женки… которая, конечно, не поведет себя, как Далила, и не обрежет мне волос, лишая тем боевой силы, а наоборот, приласкает и с каждой каплей ласки вольет в меня еще большую силу и большую удачливость. И чувствую я, женушка, что заскучал по тебе (может быть, это реакция после усиленных трудов) и по нашей троице… приказывай им писать мне; письмо Генюрки меня обрадовало невыразимо.
Давай, моя золотая, твои глазки и губки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Ваш отец и муж Андрей.
Посылаю тебе еще револьвер: подарок мне от боя 25.XI. А.
29 ноября 1916 г.
Дорогая моя женушка!
Писем от тебя нет вот уже с неделю, и мне не по себе. Каждый вечер, как только подходит 19 часов, мы начинаем с Игнатом волноваться, не будет ли писем? А их все нет и нет. Позавчера выехал Капустин, с которым я послал тебе кое-что. Он, думаю, будет у тебя дней через 5, а Сергея Ивановича ты, вероятно, видела сегодня или увидишь завтра… он тебе даст своими рассказами богатейший материал. Капустин тоже может рассказать немало. Таким образом, на протяжении 7–10 дней ты будешь иметь два самых полных доклада о моем житье-бытье. Иностранцы при моей дивизии, по-видимому, сделаются постоянными обитателями; теперь у меня их двое: профессор Пирс – англичанин и вновь возвратившийся ко мне кап[итан] Куроки. Последний возвратился ко мне, как к себе домой, захватив с собою на этот раз даже рису, так как наша кухня для него слишком жирна, и он имеет в виду ее разнообразить японскими придатками. Очень сожалеет, что мандарины, посланные его отцом, где-то затерялись на дороге, и он не мог привезти их ко мне. Присутствие иностранцев у меня в дивизии и у меня за столом делает нашу жизнь разнообразнее, а офицеров дивизии – более гордыми: «Вот, послали к нам, знают, что мы не ударим лицом в грязь» или «иностранцы все к нам жалуют, значит у нас интересно…». Сейчас у нас зима, были большие морозы, и только сегодня немного отпустило; завтра будет, вероятно, гололедица. Валенки твои пошли в ход; обычно я в них еду на позиции, до штаба какого-либо полка; там переобуваюсь и дальше в окопы иду в сапогах. На обратном пути в штабе вновь надеваю валенки и верхом домой… тепло, мягко и удобно. Иногда балую себя утром: встану и в валенках работаю над бумагами… но боюсь избаловать ноги, и делаю это не всегда и недолго. Полушубком пользуюсь только тогда, когда еду куда-либо на автомобиле, чаще всего в штаб корпуса. Думаем с Игнатом его переделать (полы расходятся, карманы низки…), но никак не можем остановиться на фасоне.
Мое положение все еще не выясняется; теперь моего командования 3 месяца без 10 дней. Я столько пережил боев с моей дивизией и такой прошел искус, что считаю себя старым начальником дивизии. По-видимому, меня изо всех сил хотят удержать на дивизии те, которых это непосредственно интересует и касается, но не хотят те (по очень солидным причинам), для которых совершенно безразлично, кто, как и почему командует дивизией. Чем кончится эта борьба, сказать трудно, а я под шум делаю свое дело… и моя милая дивизия едва ли в данный момент прогадывает.
Газет не читаю недели с две, если не больше, и совсем не знаю, что на белом свете делается. Слыхал, что в Думе или Марков выругал Родзянко (или побил), или Родзянко – Маркова, и от этого недоразумения Петроград волнуется вторую неделю, а кадеты в инциденте видят новое доказательство высоты парламентского строя. Как мы молоды и впечатлительны! Во всех парламентах мира дерутся нередко: палками, стульями, чернильницами, пюпитрами и т. п. Зная эту парламентскую повадку, законодатели всех стран запрещают членам вносить с собою что-либо тяжеловесное, ушибающее голову (точно также запрещается вносить такие предметы и в тюрьму), но, подравшись всласть, в Европе понегодуют часов 10–15, и шабаш, а мы разошлись на несколько недель. Упаси Боже, как это трогательно! Слыхал, что Володя Пуришкевич произнес сильную и эффектную речь, и по этому поводу толкуют, что он полевел… Скажите, какая глупость! Как будто быть монархистом – это значит поддакивать и кадить министрам, даже когда они этого не заслуживают. Володя – монархист, но не подхалимского, а чистого и честного типа.
Сегодня мне обещали доставить газет, а то прямо боюсь отстать и одичать окончательно.
30 ноября. Мое солнышко ясное, женушка, вчера прекратил письмо, ожидая таковое от тебя, но его все нет, и это уж очень скверно. Сегодня был в окопах в том районе, который мы 15.XI отхватили у противника. Так как вчера я получил сведение, что Эрделли назначен нач[альником] 64-й див[изии] Выс[очайшим] приказом, то сегодня у меня было настроение не идти в окопы… «не навязывайся», как мы говорим здесь, но я пошел, прошел в самые дальние, даже в один передовой выступ… Все обошлось хорошо, противник высказал полную деликатность, и мы благополучно с нач[альником] штаба вернулись обратно, а в 19 1/4 в темноте прибыли к себе домой. По-видимому, мое положение сводится к тому, что числа 10 декабря я махну в отпуск. Я не говорю, что это последняя версия, но как будто дело идет к этому.
Мое сегодняшнее посещение наиболее выгнутого узла позиции – обычный мой педагогический прием, дающий хорошие плоды. Раз я, нач[альник] дивизии, был там, то это значит: 1) безопасно и 2) остальным всем надлежит там быть. Вот почему в моей дивизии окопы считаются самым безопасным местом, и их посещают не только все боевые офицеры (кроме тех, конечно, которые там живут постоянно), но и доктора, и чиновники… а этим устраняется один из больших недугов – окопный нервоз; раз он устранен, остальное все пустяки.
А писем, золотая, нет от тебя и сегодня. Это письмо я растягивал до возможности, но вот уже 21 час, а от тебя ничего нет. Ты как раз в обратном положении: ты сверх писем имеешь и моих посланников: Серг[ей] Ив[анович], конечно, уже приехал, и ты с ним наговорилась, а дней через 4–5 прибудет и Алек[сандр] Николаевич [Капустин]…
Вероятно, на днях должен выйти мой Станислав 1-й степ[ени]: он 20 окт[ября] пошел из фронта; а вслед за Станиславом будет и Анна 1-я, которая из дивизии (после какого-то дополнения) пошла 6 окт[ября] в корпус. Попробуй об этом навести справки. От Осипа нет никаких сведений, и я не знаю, на чем он остановился. Я ему старался все устроить – и поездку на Кавказ, и поездку к вам. Давай, голубка, твои губки и глазки, а также наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю
Целуй папу, маму и Каю. А.
2 декабря 1916 г.
Мое светлое солнышко-женушка!
Вчера, после долгой голодовки, когда я начал уже рисовать себе всяческие ужасы (это твой-то супруг, которого офицеры и солдаты называют не просто храбрым, а безумно храбрым или бесстрашным) и стал нервничать […] вдруг получаю от тебя четыре письма: две открытки от 16 и 19.XI и два письма от 17 и 18.XI, а сегодня, вот только что, я получил еще два письма от 20 и 21.XI. Словом, у меня сейчас под руками шесть твоих писем, которые, право, могли бы придти более равномерно, не причиняя мне излишних тревог. Твоя жизнь мне ясна: ты «отдыхаешь от утра до вечера, то идя по покупкам и всяческим справкам, то оставаясь дома и принимая бесчисленный хвост посетителей, то хлопоча и занимаясь с детишками». Если к этому добавить, что ты должна иногда побывать у Спасителя, взять ванну или написать письмо мужу, то я не знаю, как ты управляешься теми 24 часами, которые природой тебе предоставлены. Об Яшке [Ратмирове] ты упоминаешь как-то мимоходом, так что я до того места, где он предательски говорит о нашем кутеже 30 ноября, никак не мог понять, о каких это Ратмировых идет у тебя речь. Также я не могу понять, какую у тебя роль выполняет Кирилка, кроме того что он иной раз поиграет с сестрой в Руслана и Людмилу: ходит ли он в школу, или он занимается теперь дома. Затем, у Генюры, вероятно, первая четверть уже кончилась, какие ее результаты?
Мой англичанин вчера от меня уехал, довольный моим гостеприимством и всем тем, что он у меня видел. В день отъезда мы с ним долго и по-хорошему беседовали (до этого мне было все некогда), он мне много открыл нового и интересного, а я со своей стороны высказал ему некоторые из своих взглядов на положение дел. Я ему старался подчеркнуть, что для победоносного конца (в котором ни я, ни он не сомневаемся) нужно искреннее и неограниченное единение всех союзников, без оглядки назад, без малодушного предусматривания вперед. Россия так много дала и так много дает, что ни Франция, ни Англия столько дать и не могут (они не могут дать столько душ человеческих… уже это одно покрывает все), и сколько бы они ни дали, они останутся в долгу… Это надо признать с полной искренностью, признать все величие нашей жертвы и честного ратного труда. Мои идеи нашли в собеседнике теплый отголосок, оказались и его идеями. Он хочет обязательно еще раз ко мне возвратиться.
30. XI и он, и японец также были на позициях, но я, решив ходить на опасных местах, не взял их с собою (подстрелят… пойдет такая писанина, что не оберешься), а поручил водить своему начальнику артиллерии. И уже когда я шел из передовых окопов, они встретили меня во второй линии и… по-видимому, были несколько удивлены, когда я показал им, что был на три версты впереди, под самой К-й. Пришлось отыграться на трудности пути и боязни, что Куроки (у него слабое сердце) может не выдержать. Оба эти гостя – японец и англичанин – иногда пикируются между собою и внутренне, кажется, друг друга не любят. Это два антипода: один сын законченной и, вероятно, умирающей страны, базирующейся на ум, политику, деньги, и другой – сын молодой страны, страны растущей, базирующейся на доблесть, сердце и способность самопожертвования своих сынов. Споры между ними крайне типичны. Зашла речь о харакири. Англичанин говорит: «Ведь это дикий обычай, обычай старины». Японец отвечает: «Дикий, и это хорошо… Это – сила, пока люди могут». Англ[ичанин]: «А что, если будет взят Токио, Микадо сделает себе харакири?» Яп[онец]: «Это – невозможно; когда будут уже подходить к Токио, император будет драться вместе с нами в окопах». Анг[личанин]: «А если все-таки возьмут Токио?» Япон[ец]: «Возьмут? Это значит там никого нет… ни души». И нужно видеть в это время, как крепки у японца черты лица, когда он говорит это, и как упорно бывают направлены куда-то его глаза… Ясно, человек не зря говорит, а что говорит – то и сделает. А англичанин, наоборот, производит впечатление человека хотя во много раз более интеллигентного, ученого и опытного, но виляющего, взвешивающего и осматривающегося.
Я, моя голубка, ловлю себя часто на том, насколько во многом я согласен с японцем, насколько глубоко и крепко меня трогают его, может быть, дикие, несуразные и страшные, но геометрически прямые, сильные и рыцарски грубые самурайские идеи. Может быть, в этом весь секрет моего спокойствия в бою и полного самообладания даже в те минуты, когда все кругом полны тревоги, жмутся к стенкам окопов или кланяются исступленно перед каждым гулом снаряда. В твоем супруге просто удержался дикарь с прочными нервами и непогашенными еще боевым пафосом и восторгом. И правда, когда я, идя в окопы, миную безопасную сферу и ступаю в полосу ружейного огня, где уже кроме снаряда артиллерийского слышен выстрел и свист ружейной или пулеметной пули, я чувствую подъем нервов, начинаю шутить со своими путниками и полон какого-то особого чувства… какого, я не умею назвать, но, вероятно, какого-нибудь дикого, донесенного до моей души и сохраненного во мне изо дней седой старины.
И какой японец монархист! Когда ему дают какую-либо задачу, очень трудную, то, поводя немного глазами, он вдруг, как по вдохновению, отвечает: «Император прикажет, и будет сделано». Вот это я понимаю! А наши монархисты получат из-под полы глупую, мальчишескую речь Милюкова и носятся с нею, как кот с салом! Подумаешь, невидаль какая! Я стал читать, да и дочитать не мог: такая дребедень… Видно, моя ласка, я форменный дикарь и умных вещей понимать не в силах.
Давай, моя славная юбилярша, твои губки и глазки, а также нашу троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму и Каю. А.
4 декабря 1916 г.
Ангел мой светлый-женушка!
От тебя пошли открытки со вчерашнего дня (последняя от 22.XI), а я все еще сижу здесь и просижу еще не менее 4 дней. Эрделли приедет после 6.XII. Меня начинают чествовать обедами, то штаб-офицеры пехоты, то артиллеристы. Вся дивизия всколыхнулась, особенно ребята, которые обретаются в страшных грустях. Сегодня пришла к нам чайная сестра (я ее не видел больше месяца) и возвратила мне книгу, которую я ей давал читать. Ей в чайной про меня солдаты наговорили таких басней, что она вытаращила глаза, увидя меня целым и невредимым. Основной припев солдат: «Мы такого начальника дивизии никогда не видели; он постоянно у нас в окопах, а в бою с нами идет в атаку». Она (либералка и левая) говорила мне это с таким подъемом, что мне стало совестно, и я перевел разговор на другие темы.
Какой-то мне хотят на прощание поднести подарок, но какой – это от меня скрыто; я вижу только, что кругом шушукаются.
Сегодня от меня уехал Куроки, уехал с печалью в сердце и выражая мне на прощанье тысячи благодарностей, трогательных своим тоном и нескладным русским языком. Я привык к этому, может быть, дикому, но гордому и храброму самураю, когда-то моему врагу, а теперь самому лояльному и искреннему союзнику. И он привык ко мне, может быть, даже полюбил, ценя во мне многие качества боевого начальника; он умел простить мне, как не все мои подчиненные, некоторые мои боевые эксцессы и риски, упорно повторяя, что все это «надо», это «хорошо». Он много мне рассказал интересного про свою молодую страну, про ее будущий восход и розовые горизонты. Он боялся только одного, что американские или английские идеи проникнут к ним слишком скоро и глубоко, убьют седые заветы, предадут забвенью старину и под обольстительной вывеской культуры сделают его народ слабым, уступчивым и трусливым. И я не посмел даже его разуверять, потому что все это будет, будет как неизбежный закон природы, как течение ручья, бегущего с камня на камень, как рождение снега глубокой осенью и исчезновение его под солнцем весны.
Интересна дуэль в Японии. Официально она строго запрещена и тяжко карается, но случаи ее неизменно бывают. Дерутся на шашках (это «красиво») чаще всего и всегда до смерти одного из участников, а остающийся в живых делает себе харакири. Это – дуэль! которая влечет за собою две жертвы и является актом, глубоким по смыслу и твердым, чисто волевым по исполнению. Тут нет ни лукавства, ни трусости, ни водевиля, ни игры в гордость или честь. А у нас вокруг одной попытки на дуэль наговорят столько вздору и напустят столько словесной вони, что только руками разведешь. Дуэль, как веру, можно чувствовать, носить в себе, как что-то связанное с вашим внутренним бытием, а раз это испарилось, нечего и поднимать об этом вопрос… словами духовной дыры не залатаешь. Александр III хорошо говорил по поводу дуэлей: «При моем деде дуэли строго запрещались, а люди шли на них, рискуя и жизнью, и наказанием; при деде на дуэли смотрели сквозь пальцы, но люди уже меньше дуэлировались; я разрешил дуэли, а людей к барьеру и канатом не притянешь…» Просто, человечно и ясно, как и многое, что говорил этот простой и прямой царь.
Мое положение все еще туманно; хотели меня удержать здесь, но ввиду подхода ко мне штаба корпуса, кажется, эта мысль осуществлена не будет. Во всяком случае, мне отпуск обещан, и мы с Игнатом все время говорим о нем: что взять, что оставить. Если я получу новое место, а часть вещей увезу с собою в Петроград, то надо будет потом собирать вещи с трех пунктов, и будет канитель порядочная.
Сегодня ко мне в руки попало несколько газет, я их умудрился прочитать одну за другою подряд и в конце чтения почувствовал, что я обалдел форменным образом: лампу стал принимать за умывальник, а свою скромную походную кровать за какую-то рыжую корову. И я вполне понимаю, что вы все там, имеющие несчастье питаться этим бумажным навозом, окончательно все одурели и очумели, и, убежден, правую руку мешаете с левой, а правой штаниной норовите сморкаться. В одном из номеров прочитал, как один корреспондент (вероятно, из семитов) описывает свое посещение одного из фронтов; и по описанию обстановки, и по словам, вложенным им в уста офицеров или солдат, я вижу, что все мерзавец выдумал в своем гнилом рабском мозгу, все врет от начала до конца. Это-то нам как специалистам ясно до очевидности. Если же и остальные перлы в газетах такого же удельного веса, как эта «военная» дребедень, то чем же вы, бедные, там питаетесь и как вы все, отравляемые ежедневно этим нездоровым газетным «газом», достойны искреннего сожаления.
Я вспоминаю невольно Бенаева, который когда-то глотал газеты десятками. Теперь этот либерал и прогрессист, до безумия храбрый в своих передовых посылках, командует полком… и командует слабо: «трусоват был Ваня бедный…». Может быть, и в самом деле, моя сероглазая женушка, твой муж под влиянием непрерывных боев и картин крови, и трупов совсем одичал, вернулся благополучно в лоно старины и готов есть сырое мясо, согретое под седлом, но, право же, все у вас прямо ненормальные… одно то, что в великую годину испытаний, когда только труд и только дух, мужество, сердце могут помочь делу, они забавляются словами и политиканством… помощники!
Вчера был на позиции; едем и говорим с командиром полка (Георг[иевский] кав[алер]); он рассказывает: «В одном бою пришлось ходить по трупам и среди стона раненых… спокойно; но вдруг натыкаюсь на раненую лань: лежит она, смотрит на меня печальными глазами, а в одном застыла слеза… заревел сам и не мог спать ночь». Давай, голубка, твои глазки и губки, а также троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму, Каю. А.
7 декабря 1916 г.
Дорогая моя солнышко-женушка!
Это письмо тебе вручит сестра Ксения Николаевна Минкович-Петровская, она же «прожектор», она же «хромоножка». Она же тебе вручит массу карточек, из которых некоторые относятся к прошлой жизни полков. Ты не забудь их сортировать на две группы – одну, где я фигурирую или где я вообще начальствую, и другую, куда входят события до моего командования… эти последние карточки могут представлять для нас лишь побочный материал.
Природу и существо «прожектора» ты поймешь сразу и постарайся ее использовать. Она была в бою 15.XI на передовом перевязочном пункте Перекопского полка и может тебе рассказать: 1) как рисовался ей бой с ее пункта, 2) что она слышала в эти минуты по телефону и 3) как ей обрисовали раненые мое участие в бою… Она с этих трех точек зрения очень удачный и ценный свидетель. Она была на пункте с сестрой Смирновой, и я их представил к Георгиевским медалям.
Меня все провожают, много кричат «ура» и носят на руках – или выносят до экипажа, или несут из одной комнаты в другую; я произношу речи, где выясняю свои принципы и даю прощальные наставления… волнуюсь сам, волную других. В подарок мне поднесена Георгиевская шашка, которая еще прибудет из Петрограда и трогательную надпись на которой ты найдешь среди фотографических карточек. Мне сочиняют стихи, из которых есть удачные, есть и слабые. Вот тебе один образчик:
Нужно было слышать, как прочитаны были эти стихи и что после них поднялось. Я тебе уже послал одни – более длинные и более широкого масштаба… эти короче, но «боевее», в них больше движения…
Ком[андир] корпуса Зайончковский все же хочет меня удержать в корпусе на одной из дивизий, хотя ему Каледин раз уже ответил, что, ввиду того что в ближайшее время я должен получить штаб корпуса, трудно будет меня получить. Вообще, по-видимому, из-за меня идет грызня, и пишутся вороха бумаги. Другим начальникам дивизий (37-й и 43-й) я стою поперек горла, и они меня, вероятно, недолюбливают (один это даже не скрывает); и в этом не я один виноват. В тех дивизиях, при теперешнем затишье, полем владеют вражеские разведчики, доходят до нашей проволоки и захватывают пленных, а у меня это считается позором: ни одному их разведчику мы не позволяем высунуть носа, а сами систематически подходим, нападаем на караулы и берем пленных… На общих сводках по корпусу это выделяется ярко и внушительно. Это моя вина, но виноват и корпусный командир. Выезжая в мою дивизию, он говорит: «Еду отдыхать», а выезжая в другие: «Еду ругаться». 1.XII я, по обыкновению, посетил две наиболее выдвинутые роты в нашем новом расположении и особый передовой выступ (более далеко вперед вынесенный окопчик, откуда мы обстреливали шоссе Кирлибаба – Дорно Ватра); обо всем замеченном, о моих указаниях я отдал приказ. Ком[андир] корп[уса] рекомендовал этот приказ общему вниманию. Соль (и очень ядовитая) в том, что мои товарищи по командованию дивизиями никогда (один, напр[имер], раз в полгода, а другой по сердцу и комплекции фактически не может) в окопах не бывают и никаких наставлений по этому поводу дать не могут, а уж пройти в какой-то передовой окопчик, куда лезет твой милый супруг, упаси Бог, зачем же они пойдут, что им – жизнь, что ли, не дорога? Отсюда ты поймешь, как горько им мое соседство.
Интересно, что в предвидение боя 25.XI и за ранением Сер[гея] Ив[ановича] мне из штаба армии был прислан подп[олковник] Ген[ерального] шт[аба] Инютин (он раньше был в качестве наблюдателя в бою 15.XI) для исполнения роли нач[альника] штаба моей дивизии, и 1.XII он попросился идти за мною. Кое-где он отставал, вероятно, уйму (с непривычки) пережил (во многих местах, за несовершенством или еще отсутствием окопов, приходилось ходить на близком глазу противника, в открытую); в одном, напр[имер], месте у него, по-видимому, не хватило духу за мною следовать (в передовой окоп), но, видя, что я пошел с рот[ным] командиром и одним унт[ер]-офицером, он взял себя в руки и через несколько минут пришел ко мне. Во всяком случае, считаясь с его малой привычкой, он заявил себя офицером большой храбрости и самообладания, как и его брат, пулем[етный] офицер 17-го Дон[ского] полка. Когда же мы возвратились и его стали спрашивать о пережитом, он с выражением полного недоумения на лице искренно сказал: «С теоретической точки зрения мы делали с начальником дивизии ряд «глупостей», но, как видите, целы и невредимы». Ему, по непривычке, действительно казалось, что мы играем ва-банк, а я – при моем большом опыте – каждую секунду учитывал степень нашего риска и носил в сердце очень большой процент счастливой вероятности. Это тебе, моя славная, трудно понять, а мне трудно объяснить: огневая сфера имеет свои законы и правила, которые улавливаются чутьем при большой практике, и на основании этого чутья бывает возможно потом спасти и свою, и чужую жизнь даже и при той обстановке, которая для дилетантского глаза, казалось бы, исключает всякое спасение.
Но я, моя роскошь, разболтался, а о деле ни слова. Я все еще командую дивизией, а ген[ерал] Эрделли заехал чуть ли не в Москву. Начинаем готовиться к встрече Вел[икого] князя Георгия Михайловича, который послезавтра приедет в мою дивизию для раздачи крестов от имени Государя. Но, как вчера внезапно узнал, я при этом присутствовать не буду, так как назначен председателем Думы по Георгиевскому оружию и завтра выезжаю для этой цели в Черновцы. Думаю, что заседания продолжатся дня три, т. е. 9–11 декабря; после чего я возвращусь сюда для сдачи дивизии, а потом полечу в отпуск к моей женушке… которая обещает мне почесать в голове: оно как будто и маловато, но да попробуем добиться и более солидных благ.
Так как сестры задерживаются с отъездом (где-то делся их автомобиль), то я могу еще поболтать со своим женом! Вчера у меня было столкновение уже не со своими дивизиями, а с левым корпусом, который принадлежит к другой армии. Ему дана была задача вести бой, а меня просили (через начальника штаба нашего корпуса) демонстрировать в той форме, которую я облюбую. Я наметил 3 пункта на своем фронте и приказал на них, после краткой артилл[ерийской] подготовки, произвести поиск, т. е. двинуться разведывательным партиям, а последние с развитием дела поддержать ротами. Когда все было готово для наступления, соседняя слева дивизия (которой надлежало атаковать) сказала одному из моих командиров полка, что, хотя она имеет приказ, но наступать не будет. Ко мне с вопросами мои командиры, как им быть. Я ответил, что сделанного мною приказа я не отменяю, как бы ни поступали соседи. Поиски были произведены, партии доходили до проволоки, разбирали рогатки и произвели большой переполох и вызвали ураганный огонь, который продолжался много часов, и даже тогда, когда наступила темнота. В одном из полков я потерял двоих убитыми и 14 ранеными. Словом, задача, мне поставленная, – притянуть на себя внимание и вызвать тревогу, – была нами исполнена прекрасно, и я благодарил своих славных работников. А своему корпусному командиру, донесши о случившемся, сказал: «И впредь, чтобы не развращать своих офицеров и людей, отменять (через полчаса) отданное приказание не могу и не буду, а чтобы я не оказывался в одиноком и рискованном положении (мог вызвать напор), как 6.XII, прошу настаивать, чтобы соседи исполняли то, что им приказывают». З[айончковски]й меня в обиду не даст и, вероятно, хорошо будет ругаться; вышло же, что на фронте армии воевал я один, которому нужно было демонстрировать, а долженствовавшие воевать отказались даже демонстрировать. Вот тебе, женушка, пример тех внутренних войн, которые выпадают на нашу группу.
Сейчас – только что пообедали, и мой новый командир полка (полк[овник] Романико) рассказывал нам, как в одной армии процветали анонимки и как в них часто, как лейтмотив, проводилась мысль, что высокие начальники солдат-то в бой посылают, а сами-то далеко стоят да бражничают. И с каким чувством удовлетворения и гордости я мог сказать своим собеседникам, что за три месяца командования мною дивизией я не получил ни одной анонимки; что в свое время я даже ждал таковую, чтобы отдать поэтому поводу руководящий приказ. Больше этого; я знаю, что в других дивизиях анонимки есть и что в некоторых из них делаются ссылки на мою дивизию в том смысле, что почему это рядом есть такие-то и такие-то порядки, а у них совсем иные. «Мы знаем, – писалось в одной из анонимок, – что и в 64-й дивизии не подвозили одно время крупу, но там никто жаловаться не будет, так как там во все вникают начальник дивизии и командиры полков, и если нету чего, всем видно и все объясняется, а у нас… и т. п.».
8 декабря. Ненаглядная и драгоценная женушка, прерывал письмо, так как производил репетиции. Вчера поехал в Петроград унт[ер]-офицер, но это письмо я ему не дал, а приказал везти тебе пуд сахару… То, что у вас может не хватать сахару, страшно меня волнует (как же без него могут обойтись наши малыши!), и я рад, что нашел исход. Кажется, сегодня в Черновцы не выеду, а завтра, так как корп[усный] командир хочет, чтобы я в момент прибытия Вел[икого] князя был на своей дивизии. У него какие-либо свои виды. Эрделли все нет, и вопрос с моим отпуском затягивается. Но, если мне дадут дивизию (это совершенно еще не исключено), то я не решусь сразу выехать, пока не установлю свои порядки в дивизии и не поставлю ее на определенные рельсы… Но да это будем смотреть. В Черновцах буду жить у М. В. Ханжина, который давно к себе звал и, наверное, никак меня не дождется.
Давай, золотая, губки, глазки и прочее, и наших малых, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму и путаницу-Кавку. А.
12 декабря 1916 г. Черновцы.
Дорогая моя солнышко-женка!
Со вчерашнего дня сижу в Черновцах, куда прибыл с разными приключениями. Хотя за моим автомобилем шел еще один – пустой, запасный, тем не менее я расстояние 150–160 верст покрыл в 19 часов, т. е. в среднем сделал 8–9 верст в час. Офицер, который вел мой автомобиль, говорил мне, что такого исключительного несчастья у него никогда не было. Напр[имер], на одной версте случилось 4 лопанья. А в конце концов вышел весь бензин, и мы заночевали около шоссе, у одной немецкой семьи, сплошь состоящей из бабьего царства. Сюда прибыл вчера около 11, позавтракал и имел уже одно заседание. Вчера ко мне вечером заходили Инютин и две сестры нашего отряда с их младшим доктором. Поговорили, вспомнили старое и подвели итоги… Говорили друг о друге в открытую. Интересен вывод обо мне сестры Смирновой, который (если ты напишешь) передаст тебе «прожектор», которая при этом также была. В армии меня встретили просто и приветливо, как Каледин, так и другие… там я все время буду столоваться. Ханжина уже нет – он получил новое назначение, и мне крайне досадно, что я у него не пожил. Узнал здесь, что один из моих приказов по дивизии рекомендован по всему фронту армии; об этом мне сказал один из членов моей Думы, офицер 45-го Азовск[ого] полка, который мне и передал последние новости о 12-й дивизии. Вирановский ушел, получив штаб одной армии, ушел внезапно, не простившись, и это, в связи с его прежней работой и поведением, оставило очень неприятный прослед в дивизии… По поводу 28 мая, за которое Вирановский получил Георгия IV степени, возникают, кажется, недоразумения. В полках, которые производили удар, держится упорная тенденция, что ген[ерала] Вир[ановско]го они ни в день боя, ни накануне нигде не видели, что всё, что они делали, делали по приказу ген[ерала] Снес[аре]ва (твоего благоверного), по его объяснениям и показам на месте, и за что ген[ерал] Вир[ановский] получил Геор[гия], им – полкам его дивизии – это неведомо. Что же касается до духа дивизии, то он дан генералом Ханжиным, но не генералом Вир[анов с к]им, который за 2–3 недели только впервые явился на глаза. В какую форму выльется это заявление и, вообще, пойдет ли оно дальше разговоров, пока не знаю, но буду не сегодня-завтра об этом говорить.
Только что пришел из Митрополичьего собора, где выслушал вторую половину обедни. Хор очень хороший, полный, с хорошими – несколько горловыми – голосами, поет почти все по-молдавски, а священник служит наполовину по-русски, наполовину по-молдавски. Церковь – маленькая, но уютная; все же митрополичье надворье очень большое и внушительное. В церкви встретил отца Каменецких – красавец (жена Беличева); он здесь заведует сапожной мастерской и, по его словам, хочет в строй, но… кажется, хочет прямо получить полк или, по крайней мере, отдельный батальон. Я одобрил его мысль, – он, несмотря на свои 60 с лишним лет, вполне крепкий человек, – но сказал, что отдельных батальонов у нас на фронте, вероятно, нет, а сразу полка ему не дадут; походить же под огнем с батальоном будет для него очень хорошо… а там и полк ему дадут. На вопрос, где его зятья, он дал мне неясный ответ; я не стал выяснять, так как и сам отчасти знаю… Про Беличева я, кажется, тебе писал. Обычно родители, когда их дети на фронте, тотчас же начинают оживленно об этом говорить, сами даже говорят без запроса; но когда дети упрятались в тыл, родители отмалчиваются… они жалеют детей и внутренне, быть может, спокойны за них, если они в тылу, но любят они говорить только о детях воюющих, хотя их сердце и тревожно…
13 декабря. Работаем, женушка, целый день, а вечером ко мне приходят гости: Эрделли, который выехал в дивизию, Инютин, Петровский, японец и т. п. Вчера узнал, что Дума присудила Сергею Ивановичу Георгия; я рад несказанно за своего друга и боевого товарища. Я тебе окончательно буду об этом телеграфировать, а ты ему купи хороший крестик, посети и нацепи (раньше не говори о награде), и скажи ему, чтобы этот мой подарок он носил постоянно (другие пусть носит в парадные дни), на повседневной форме. В моей Думе В. В. Лихачев получил Георг[иевское] оружие за 23–24 октября – за удержание Орлиного гнезда. Кажется, меня представляет корп[усный] командир за командование дивизией и бои с нею к Георгию 3-й степ[ени]. Ты пока об этом много не говори… я так задет в свое время медлительностью хода по Георгию 4-й ст[епени], что об этом представлении сначала не хотел даже тебе говорить, но невтерпеж… и вот я проговариваюсь. Мой Георгий будет рассматриваться, конечно, в Петрограде… Сергею Иван[овичу] можешь об этом поделиться, но… не более. Боюсь не так говору, как «глазу»; в этом отношении я форменный итальянец. Пишу это письмо тебе уже 14.XII. Ждал офицера своего штаба, чтобы послать с ним, но он, вероятно, не поедет, и это письмо тебе передаст Арсений Петрович Петровский, 45-го Азов[ского] полка, храбрейший из храбрых в XII корпусе, судя по его Британскому ордену (крест Виктории). Ты его приголубь и за него похлопочи. Он – человек очень интересный, совпадающий с тобою в убеждениях, весь израненный (4 раза). Его в дивизии обгоняет всякая шваль, и не только он, вся семья боевая, знающая его дело, глубоко заинтересована его делом, как и твой боевой супруг. Его надо отстоять, насколько можно. Он тебе все подробно расскажет и про дело, и про себя. Расспроси его, как он отбирал форт № 7 в Перемышле; это наиболее лихое из его дел, известное в подробностях к Государю. Он тебе и про меня расскажет, так как 22 июня у Живачева у нас с ним было общее и горячее дело, про мой приказ (64-й дивизии), который его особенно трогает и т. п. Вообще, он должен тебе понравиться и доставить тебе удовольствие. Мой план такой: завтра я кончаю свои работы по Думе и выеду в 64-ю див[изию], откуда тронусь в Петроград… к женушке. А там будем ждать, что выйдет. Хочу так устроить, чтобы пробыть у вас не меньше 10–14 дней, а то и больше. Давай, роскошная, твои губки и глазки, а также малых наших, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
Целуй папу, маму, Каю. А.
11 января 1917 г. Киев.
Дорогая моя женушка!
Сижу на вокзале и в 19 часов собираюсь ехать дальше. Приехал в 8 часов и до сих пор гулял по красивому городу. На этот раз я не пошел к знакомым, а посетил Влад[имирский] собор и Лавру, причем посетил ближние и дальние пещеры. Я поговорю с тобой о сегодня, так как 8 и 9 тебе подробно передаст Серг[ей] Иванович. От него узнаешь все и можешь предугадать, что меня ожидает. Думаю в пределах 10–15 дней получить штаб корпуса, хотя и на дивизию есть кое-какие (крошечные) шансы. Итак, сегодня, оставив Осипа смотреть за вещами, сам тихим шагом (запас 9–10 часов) двинулся вверх по Бибиковскому проспекту. Погода теплая, на солнцепеке слегка оттаивает. Захожу во Владим[ирский], домаливаюсь с кучкой народа, а затем с путеводителем внимательно осматриваю картины-иконы. Я вновь тронут и восхищен национальным колоритом живописи, теплотою замысла, исторической правдой… Над храмом работали Васнецов (больше всех), Нестеров, Сведомский, К[отарб]инский, Пимоненко, Врубель… последний только орнаменты. Лучшей картиной считается Богоматерь Васнецова; мне понравились многие другие, а особенно Младенец Христос налево от врат… он изображен худеньким и задумчивым мальчиком: я долго стоял и всматривался в его глазки, отражающие глубину мира и его тернистый путь…
Оттуда пошел по Фундуклеевской, где мимо меня разваленной толпой прошла военная команда; мне было скомандовано, но скверно… и твой супруг крикнул: «Команда идет бабами… старший, собери людей». Слова вызвали эффект. Команда подтянулась и пошла, как следует, три курсистки (не отнесли ли к себе они слово «бабы») смерили меня не то изумленными, не то насмешливыми взорами, молодой жид бросил вроде фразы: «Нет ответственного министерства, вот офицеры и забываются на улицах», и, наконец, около меня собралось 5 уличных мальчишек (между ними 2 жиденка), и они конвоировали меня довольно долго, ожидая нового развлечения: один шел впереди, поминутно оборачиваясь, 3 – сзади на разных расстояниях, а один в уровень со мною, но держась центра улицы… наша дружная группа долго не уменьшалась, пока, наконец, мои компаньоны постепенно меня не покинули… с разочарованными лицами. На Крещатике я постоял в хвосте, ожидающем конку (здесь принято держать самим очередь), и, беседуя со всеми в трамвае […] я пошел в Лавру. Здесь я опять вступил в трогательную старину, которая меня согрела, приласкала и проводила; выходя из дальних пещер, подслушал бабий разговор: «Увидишь Гришку и заюлишь… святоша». – «А ты мало сама-то финтишь, стерва…» Когда я поравнялся, бабы приняли иные позы и тоскливо заголосили: «Христа ради, кормилец…» Это были богомолки Лавры. Эта картина почему-то напомнила мне нашу Гос. думу. Пообедал и теперь жду поезда. Больше нет бумаги и нет времени. Давай, моя роскошная, твои губки и глазки, а также троицу, я вас всех обниму, расцелую и благословлю.
14 января 1917 г.
Дорогая Женюша!
Нахожусь проездом в Черновцах. В Каменце останавливался у Истомина, за картами видел Алек[сея] Ефим[овича], Милитоновича и кн[язя] Баратова; попал на именины Тани. Был вечером у Кортацци, где и навел справки: 1) мой Георгий, вероятно, будет рассматриваться на фронте; 2) Анна I степени в середине января или немного позднее дойдет до Петрограда, и 3) дивизия пока до меня не дошла. 13-го утром пошел вновь в штаб, чтобы попросить себе штаб 12-го корпуса, так как он освободился, и тут же узнал, что и командир его просит меня к себе в начальники штаба. Я сейчас же послал свою телеграмму в Ставку, и теперь здесь сейчас узнал, что мое назначение состоялось. Сейчас подан автомобиль, и я еду в 12-ю дивизию, откуда через день на свое новое место. Таким образом, мой адрес: «Штаб 12-го арм[ейского] корпуса, мне». В день же нашего выезда из Каменца (13-го) Осип получил все свои документы, отчего весь сияет. Как только устроюсь в корпусе, то сейчас же его вышлю… это будет числа 20–21 января. В общем, на новое место иду по обоюдному согласию командира корпуса и моего, а что дальше выйдет – будем смотреть. Игнат по мне истосковался, и я его сейчас посылаю в 64-ю за остальными вещами. Подробности буду писать тебе позднее, когда осяду. Сейчас автомобиль «бьет в нетерпении ногою».
Давай, золотая моя женка, твои губки и глазки и наших малых, я вас обниму, расцелую и благословлю.