Жизнь и труды Клаузевица

Снесарев Андрей Евгеньевич

Часть I

Жизнь как движение к основному труду

 

 

Причины переменчивого отношения к Клаузевицу в России

Имя Карла фон Клаузевица — «классического теоретика войны», по выражению Г. Ротфельса, является мировым достоянием. Война 1914–1918 гг., подтвердив основные мысли немецкого военного философа, оживила внимание к нему, и военная литература новейших дней вновь полна этим, казалось бы, прочно забытым именем. Русской военной литературы такое оживление коснулось лишь отчасти. И вообще нужно сказать, что Клаузевицу у нас давно не везло. Если русская военная мысль бодро приветствовала в тридцатых и сороковых годах прошлого столетия основные устремления Клаузевица, то это продолжалось недолго. Тому были серьезные основания, лежавшие как в личных сферах, так и в научных пониманиях. Основатель нашей академии Генерального штаба генерал Жомини был не только идейным, но и, можно сказать, личным врагом Клаузевица; и наложивши свою крепкую печать на первые шаги пробудившейся под влиянием Наполеона русской военной науки, Жомини прочно и надолго закрыл дверь для своего научного соперника. Леер, преемник стратегической концепции Жомини, хорошо усвоил это сектантское отношение к немецкому военному теоретику, и Клаузевиц оказался наглухо замолчанным… Академия Генерального штаба, а за ней и русская военная мысль пошли дорогой стратегической геометрии и непреложных правил. Это было столь упорное течение, что одиноким усилиям таких лиц, как Войде или даже Драгомиров, оказалось не по силам снять табу с творений немецкого теоретика.

Такое замалчивание, в связи с последующими результатами, а именно, единственным и лишенным научности переводом главного труда Клаузевица «О войне», отсутствием даже каких-либо обстоятельных биографических данных о нем, бледностью вообще литературы, ему посвященной, и побудило остановиться на переводе классического труда Клаузевица, снабдив его примечаниями. Эти же соображения заставляют в предисловии остановиться на биографии Клаузевица, на его других трудах и вообще поставить основной его труд в рамки его эпохи и научной преемственности. Переведенный труд без соответствующих подпорок, т. е. без предисловия и подстрочных примечаний, был бы слишком труден не только для усвоения, но в иных местах даже для понимания. Об этом подробнее мы остановимся при оценке труда ниже.

Чтобы показать, насколько в знакомстве с Клаузевицем мы отстали от военной Европы, укажем хотя бы на отношение к нему со стороны военных кругов Франции. Не считая многочисленных специальных трудов о Клаузевице, вроде труда Рока (Roques), Камона, Гильберта и т. д., французы имеют два полных перевода главного труда, сделанные Нейенсом (Neuens) и Ватри, и переводы всех его исторических трудов, правда, относящиеся большею частью уже к началу нашего столетия. Французы идут дальше. Они, например, немедленно же перевели небольшой труд Клаузевица «Принципы войны» (или «Ученье о войне») вместе с теми примечаниями, которыми снабдил свой перевод М. И. Драгомиров.

Словом, французы отдают себе полный отчет и в мировой роли Клаузевица, и в его роли «бессмертного великого учителя» немцев, как его называл генерал Блюме.

Предлагая читателю краткую биографию Клаузевица, мы имеем в виду не изображение его личных переживаний, а главным образом картину его переживаний идейных, ту сумму передуманных и пережитых военно-политических воззрений, сомнений и догадок, которые послужили этапом к его бессмертному творению «О войне», и без чего последнее едва ли было бы понятно. При этом нужно оговорить, что жизнь и деятельность Клаузевица еще не нашли своего историка. В то время как другие герои освободительных войн Пруссии, как, например, Шарнгорст, Гнейзенау, Бойен и другие имеют своих биографов, как Леман, Перц, Дельбрюк, Мейнеке и т. д., Клаузевиц еще не обрел исчерпывающего и строго научного толкователя. Единственно полной до последних дней биографией является труд Шварца, но, как давно критика совершенно справедливо подчеркивала, работа эта, располагая богатым материалом, хотя и неудачно распланированным, в своих подробностях полна ошибок, торопливых обобщений и вообще научно несолидна. Отнюдь не ставя себе задачи специального исследования жизнедеятельности Клаузевица, мы нашли возможным ограничиться для наших биографических набросков трудом француза Рока, как новейшего среди других, научно вполне приличного и отличающегося выразительной ясностью изложения. Где это было нужно, нами вносились дополнения или поправки по еще более свежему труду Ганса Ротфельса, пытавшемуся установить прошлое и связь идейных переживаний Клаузевица с его капитальным трудом. Книга Ротфельса задается очень интересной темой и вскрывает очень крупный материал, но, принадлежа, по-видимому, еще молодому перу, страдает неясностью изложения и не всегда даже его последовательностью. В некоторых случаях нам помогла книга Камона, идейного противника Клаузевица, но ею пришлось пользоваться только в очень немногих [случаях], так как книга написана недостаточно тщательно и порою страдает просто фактическими пробелами.

 

Детство и юность военного философа

1 июня 1780 г. Карл фон Клаузевиц родился в Бурге, близ Магдебурга, 1 июня 1780 г. Семья Клаузевицев, учено-буржуазная по преимуществу, особенно много насчитывала в своем составе духовных [лиц] и профессоров, свои корни имела в Силезии и была лютеранской. Отец Клаузевица первый отбился от традиционной дороги своих предков и сделался военным, побуждаемый к этому, по-видимому, своей матерью, которая, овдовев, вышла замуж за прусского майора. Отец военного философа был офицером армии Фридриха Великого, но из-за тяжелого ранения должен был скоро покинуть свою военную дорогу. Вышедши в отставку в чине лейтенанта, он занял скромную роль акцизного чиновника в Бурге.

Однако в отце, нужно думать, уцелела прочная любовь к бывшему боевому ремеслу, и скромный мирный чиновник повел своих сыновей по военной дороге; среди них Карл был самый младший. Дворянскую приставку к фамилии (von) пришлось офицеру фридриховской армии снова выкопать на свет из архива семейных традиций, базировавших ее на дворянском происхождении из Верхней Силезии; но это фамильное украшение мало гармонировало со скромным антуражем жизни акцизного чиновника, да и потом, как шутил Клаузевиц в одном из писем к своей невесте, ему приходилось быть начеку для защиты со шпагой в руках правомочности фамильного предиката.

Итак, длинное поколение предков, занимавшихся повышенной умственной работой, отец — рано вышедший в отставку офицер, шаткое в основе дворянское происхождение и отсутствие корней поземельной собственности, — такова была генеалогическая платформа для будущего военного мыслителя. Она дала ему поколениями тренированные мозги, зачатки честолюбия и потребность своими силами пробивать себе дорогу, но не дала ему естественной традиционной связи с прусским дворянством, чем сняла с него оковы прусского юнкерства и наметила в нем будущего гражданина Германии.

1792 г. Карл сначала был отдан в первоначальную школу в Бурге, но уже на двенадцатом году (в 1792 г.) он поступил в полк принца Фердинанда, в Потсдаме, в звании юнкера. Два старших брата Карла уже служили в прусской армии. Разрыв с семьей и первые месяцы в Потсдаме, где он постоянно себя чувствовал «чужим и одиноким», больно отозвались на переживаниях мальчика, как Клаузевиц вспоминал об этом много лет спустя; и каковые переживания он считал началом того духовного раздвоения и «пессимизма» («sehnwermütigen Empfindungen»), которые так были свойственны его душевному складу Но исхода не было: военная карьера представляла хотя бы отдаленную возможность создать себе прочную родину и положение в мире. Взрыв революционной войны, казалось, открывал для таких надежд самый широкий простор. Маленький Клаузевиц принимал участие в рейнских походах 1793 и 1794 гг. Когда полк проходил какую-либо деревню, крестьяне не без удивления видели в рядах солдат хрупкого мальчугана, гнущегося под тяжестью своего знамени. Вместе с полком Карл участвовал при осаде Майнца, и когда последний, объятый пламенем, пал, то среди «ура!» прусской армии звенел и детский голос молодого победителя, как он рассказывал потом в одном из своих писем.

Молодое тело не было на высоте военных тягот, но мысли парили высоко. «Мое вступление в мир, — вспоминал потом Клаузевиц, — произошло на театре великих событий, где решались судьбы народов; мой первый взор пал не на храм, где домашняя уютность празднует свое скромное счастье, а на триумфальную арку со вступающим в нее победителем, пылающее чело которого охлаждает свежий лавровый венок». Несомненно, обольстительные картины боевой славы оставили на ребенке неизгладимый след, и им в значительной мере придется приписать то страстное увлечение военным делом и тот возвышенный взгляд на войну вообще, которыми затем были отмечены думы и акты Клаузевица.

1795 г. В 1795 г. была прервана боевая карьера мальчика, и судьба забросила его вместе с полком в Вестфалию, где Клаузевиц, теперь прапорщик (Fähnrich), прожил в уединении несколько месяцев в доме крестьянина. Переход от шума войны к тихим, монотонным дням деревенской жизни был резок и «впервые» заставил Карла «бросить духовный взор на свое внутреннее я». Здесь опять мы сталкиваемся с проявлением психологической раздвоенности, разлада между миром идей и пониманий и фактическими возможностями, даже умением их реализовать, что так было свойственно природе Клаузевица и дало свое отражение на его творениях. Только в одной области духовного творчества, говорит Ротфельс, а именно в сфере создания теории войны, Клаузевицу удалось достигнуть желанного примирения идеи и реальности, самодовлеющего мышления и военно-политической энергии.

Война, заняв ум, воображение и физику мальчика, естественно, не дала ему досуга, чтобы пополнить свои, видимо, довольно скудные знания, и мы видим, как Карл старается получить из Оснабрюка книги, которыми он и заполнил часы своего деревенского досуга. Что это были за книги и что интересовало 15-летнего мальчика, мы не знаем, но в данном случае важно констатировать эту рано пробудившуюся потребность саморазвития, намекавшую на пытливость ума и незаурядные данные природы.

1795–1801 гг. После Базельского мира полк перешел на квартиры в Н. Руппин, небольшой провинциальный городок, отмеченный печатью исключительной скуки; в нем Клаузевиц прожил шесть лет. Внешняя обстановка жизни была монотонна и невзрачна, окружавшее Карла офицерство, по своему умственному кругозору, характеру и образу жизни, не представляло для него ничего ни поучительного, ни привлекательного. Молодой Клаузевиц не впервые почувствовал себя одиноким, должен был замкнуться в себе, переживая, как никогда, всю резкость контраста между внутренними запросами жаждущей размаха натуры и беспросветным положением бедного выброшенного на заурядную мирную стезю субалтерного офицера. Канва духовного разлада сплеталась все плотнее и плотнее.

Приходится сильно пожалеть, что об этих шести годах жизни Клаузевица мы так мало знаем. Трудно допустить, чтобы он мог эти года, при монотонности провинциальной жизни, бедности ее духовных интересов, скудности книжного материала, той или иной служебной занятости, использовать для расширения своего кругозора или для накопления знаний — они были, как увидим ниже, более, чем скромны — но мы смеем догадываться, что шесть лет Н. Руппинской жизни не прошли даром для создания настроений, для наброска первых вех будущего миросозерцания, для отточки характера. Судя по заметкам, воспоминаниям в письмах и другим данным, Клаузевиц в эти годы преимущественно занимался математикой, французским языком и военными науками — последними, вероятно, в объеме содержания полковой библиотеки.

Что Клаузевицу действительно недоставало в этой обстановке, это культурного общения людей, возможности учиться «на слух» путем беседы и подражания. Он, однако, строил свои корабли и одиноко искал им дорогу на безбрежном море своей нервной жизни. Командир полка полковник Кшаммер (Cschammer) был незаурядный человек и не чужд был стремлений, выделяющихся над уровнем убогой обстановки, но Клаузевиц уже перерос добрые педагогические устремления своего начальника.

Тем большее впечатление произвел на молодого офицера другой шеф Н. Руппинского полка. Воспоминания о Фридрихе были еще очень живы в армии, и Клаузевиц должен был подойти к изучению дел и дум его не по одному лишь побуждению изучать военное дело, но и благодаря еще слишком свежим преданиям и рассказам о великом короле. Несомненно, духовный облик крупнейшего полководца, его своеобразное миросозерцание, полная превратностей жизнь, бурная активность, минуты духовной прострации, над которыми, в конце концов, всегда господствовало ничем не укротимое мужество, король-работник и король, готовый «погибнуть с честью…» Этот причудливо сложный и вдохновенно-высокий облик полководца и политика оставил неизгладимый след на душе Клаузевица; глубокое увлечение королем и постоянное к нему внимание имели своим источником, несомненно, эти молодые годы в Н. Руппине.

Клаузевиц прекрасно знал Фридриха, глубоко понимал его стратегию (чего, например, нельзя было бы сказать по отношению к стратегии Наполеона), и все страницы его трудов, а также и главного — полны иллюстрациями из боевой карьеры старого Фрица. Подчеркнуть это преклонение для нас важно потому, что многое в главном труде Клаузевица может быть сведено к этому преклонению и многие из наиболее ярких мыслей труда «О войне» — увлечение обороной, двойственность стратегии, техника некоторых действий и т. д. — развиты по Фридриху и на нем же обдоказаны…

 

Первый ученик Академии и Шарнгорста

Осень 1801 г. Большим событием в жизни Клаузевица, существенно обусловившим его дальнейшие шаги и жизнедеятельность, явилось его поступление осенью 1801 года на курсы Берлинской Военной школы. Здесь Клаузевицу на первых же порах пришлось убедиться, что его подготовка далеко не отвечает предъявленным школой требованиям; это было для него тяжелым ударом. К тому же и материально он находился довольно в тяжелом положении.

От этих годов мы имеем интересный портрет молодого академика в воспоминаниях наблюдательной Элизы фон Бернсторфф. Она жалуется на ту осмотрительность в политических вопросах, какую упорно проявлял Клаузевиц, а особенно на ту. большую сдержанность, которую он хранил по отношению к своему личному прошлому; всякий намек на перенесенные им невзгоды, казалось, обижал его; гордость не позволяла ему рассказывать о тех ударах судьбы, против которой боролась его юность.

Этим внешним наброском подруга Клаузевица затрагивает важнейшую биографическую проблему, связанную с его именем и включающую в себя его своеобразный жизненный стиль, его недохват до тех притязаний, которые так были сильны в нем, неоправдание надежд, возлагавшихся на него друзьями и еще сегодня питаемых его исследователями: исключительно богато одаренный, одушевленный пылкой тяготой к деятельности, Клаузевиц в эпоху наибольшего простора для всякой одаренной индивидуальности в сфере военно-политической принужден был всегда довольствоваться местами второстепенного порядка. Отбросив некоторое влияние случая, придется все-таки сказать, что Клаузевицу было отказано в гармонии между желанием и выполнением, между стремлением и результатом.

Труд Клаузевица, сделавший эпоху, был создан в строгом уединении, только супруга и немногие из друзей были посвящены в эту работу, только после смерти творца они отпечатали его произведение, — и еще вопрос, решился ли бы на это сам автор, если бы внешне оно даже гораздо дальше подвинулось бы вперед. Но Ротфельс такую сдержанность далеко не склонен отождествлять со слишком впечатлительной скромностью, которая совсем была не свойственна Клаузевицу. Иначе определяли военного мыслителя его политические и личные враги. Министр Шён (Schön) находил в нем достаточную дозу наглости (gehörige Portion Arroganz), а Фридрих Дельбрюк кратко отмечал, что «Клаузевиц — самомнящий о себе субъект». Конечно, это только внешность, только симптом. Суровая борьба в юные годы наложила на все его существо печать робости, развила в Клаузевице тенденцию глубоко прятать в себе лучшее своих дум и переживаний и хранить таковое от прикосновений вражеского мира. Холодное обороняющееся выражение глаз Клаузевица, презрительная складка вокруг его плотно стиснутых губ говорят об этой мягкости и обидчивости. Среди его выписок рано находят фразу Mallet du Pan'a [Малле дю Пана]: «…il faut après avoir payé sa dette a la société, cacher sa vie et surtout n'avoir pas la prétention de se faire écouter».

Короче говоря, и в стенах академии мы улавливаем ту же замкнутость, раздражаемость, щепетильность и все покрывающий пессимизм, который наблюдали раньше. Этот пессимизм, проникавший все его существо, уменьшал несокрушимую энергию его деятельности, лишал возможности внешними успехами выровнять недочеты прочного жизненного базиса.

Но в этом отрицательном результате жизненных переживаний, подрывавшем активность и размах деятельности, была и своя положительная сторона. Связь между внешним неуспехом и духовной деятельностью несомненна. Только полная обособленность (давшая даже повод считать Клаузевица тайным пьяницей), скромность жизни, отсюда простор для работы и творчества, сделали возможной концепцию его великого произведения. Оно могло быть выношено лишь в одинокой тиши больших трудовых переживаний.

Указанное выше противоречие в природе Клаузевица дало повод Гансу Дельбрюку создать интересную гипотезу относительно того же раздвоения, но перенеся его на военную стезю деятельности. Историк указывает, что духовная сторона, на которой покоится все величие Клаузевица как военного писателя: логическая сила мышления, глубоко проникающая острота диалектического разумения, стоит в явном противоречии с атрибутами, свойственными и необходимыми великому полководцу. Недоступность духа тяжести неопределенностей и гнету ответственности, чувство несокрушимой веры в счастье едва ли совместимы с ясностью ума, перебирающего все возможности и взвешивающего все последствия. Эти соображения могут пояснить, что не было простой случайностью то обстоятельство, что великий военный теоретик на ниве практической деятельности как полководец и приблизительно не мог проявить соразмерной с теоретическими данными деятельности, он скорее упадал до слепоты разумения обстановки, чтобы не сказать, до малодушия.

Этим еще, конечно, не выносится окончательный приговор раздвоенной природе Клаузевица, и от него не отбирается окончательно патент на единство ее: могли быть неудачи жизни, могли быть случайности. И Фридрих переживал тяжкие минуты раздвоения, и ему свойственна была особенность проанализировать все стороны и изгибы обстановки. «Он жил, — как говорит Дильтей, — во властном сознании всех возможностей мысли… Его уму было всегда ясно право разных факторов дела, но над деспотическим скептицизмом, отсюда вытекающим, он господствовал силой героического чувства жизни, которое в нем бушевало».

И Наполеону были не чужды минуты великих колебаний и потребность самого всестороннего анализа.

Что касается двух годов пребывания в Академии, то внешний успех его был огромный: из слабо подготовленного, догоняющего с усилиями своих товарищей слушателя Клаузевиц к концу курса становится во главе всех и отмечается Шарнгорстом как первый ученик. По меньшей мере, это значило, что Клаузевиц очень серьезно овладел тем теоретическим военным багажом, которым располагала Берлинская академия; это за 4–5 лет до Йенского экзамена, может быть, и не представляло собою чего-либо солидного, но конечно могло уширить, углубить и толкнуть вперед дремавшие дарования и знания Клаузевица. Не менее важно было и то обстоятельство, что Клаузевиц вышел из тюрьмы своего прежнего одиночества, он нашел людей — образованных и передовых, — которые подали ему руку духовной помощи и помогли разобраться во внутренних противоречиях. Одним из таких людей был, прежде всего, Шарнгорст, который очень скоро понял исключительное дарование своего ученика. Это участие и помощь людей Клаузевиц постиг с полной ясностью и признательностью. «Когда в 1801 г. я прибыл в Берлин и увидел, что уважаемые (geachtete) люди не находили слишком ничтожным протянуть мне руку, тогда уклон (Tendenz) моей жизни сразу совпал в единодушии с моими действиями и надеждами. С тех пор я постоянно старался выработать разумный, крупный и практический взгляд на жизнь и на отношения в этом мире. Я сравнял самого себя с моим состоянием (Stand), мое состояние сблизил с великими политическими событиями, которые правят миром, и через это научился определять, куда мне идти».

В годы своего обучения Клаузевиц не мог себе придумать лучшего образца, как Шарнгорст. Начать с того, что последнему в юности также много пришлось перенести всякого рода унижений и испытаний, горечи трудного движения к свету и обиды вынужденного бездействия. Но ясный и уравновешенный, притом неторопливый и последовательный ум Шарнгорста переборол невзгоды и испытания жизни, и крупный военный реформатор являл собою облик человека, в котором сказывалось гармоничное созвучие между внутренним миром переживаний и внешним проявлением деятельности.

Клаузевиц, несмотря на свою замкнутость, щепетильность и обидчивость, радостно и искренно отдался влиянию первой крупной личности, пересекшей дорогу его жизни. Тот дивный памятник, который воздвиг Клаузевиц своему учителю блестящей его характеристикой, является данной большой биографической важности. Характеристика намекала не только на тесные личные отношения, она говорила о больших идейных сближениях, даже об идеале человека и деятеля, как он представлялся уму Клаузевица.

Непосредственное влияние Шарнгорста было очень крупно. Его поддержка молодого офицера помогла преобороть внешние затруднения и восполнить пробелы неправильного и случайно слагавшегося образования. «Отец и друг моей души», — так красиво и тепло называл он потом Шарнгорста. Преподавание последним тактики, службы Генерального штаба, но, главным образом, «той части военного искусства, о которой до того времени мало говорилось в книгах или с кафедры», «войны в собственном смысле слова», создавало тот базис научного исследования, в который Клаузевицу пришлось потом специально углубиться. Вся его дальнейшая научная работа шла под импульсом наставлений и указаний Шарнгорста, под его никогда не угасавшим влиянием. Манера Шарнгорста трактовать военные проблемы оставалась для Клаузевица образцом научной работы и тогда, когда он давно обошел учителя в размахе и глубине мыслей.

Представляло бы большой научный интерес установить связь между теорией войны Шарнгорста и великим трудом Клаузевица, чтобы определить степень научного влияния первого и степень заимствования идей вторым, но это завело бы нас за рамки намеченного объема, да и поставило бы в большое затруднение. Мы имеем лишь учение Шарнгорста о малой войне и знакомы с некоторыми его основными взглядами, как он их излагал устно и как их с грехом пополам можно теперь реконструировать. К тому же рост теоретических идей Шарнгорста, всегда нарушаемый большой практической деятельностью, не дошел до своей грани, а положить последний камень помешала ему ранняя смерть.

Но для нас достаточно установить две стороны военного дарования Шарнгорста, которые должны были оказать большое влияние на Клаузевица или, по крайней мере, дать сильный толчок его мыслям. Шарнгорст, будучи на много лет старше Клаузевица, естественно, должен был оказаться под сильным влиянием Фридриха и, вообще, геометрической стратегии XVIII в., но, тем не менее, он, здравомыслящий по натуре и поднятый с низов народа, умел идти в уровень с веком, постепенно, но прочно усваивая эволюцию своего бурного времени. В 1801 г. он ещё стоит на сложных, виртуозных методах, ценит формальную сторону дела, стыдливо оговариваясь о необходимости считаться с моральными влияниями, но в 1807 г., после урока Йенской катастрофы, как глава «военной реорганизационной комиссии», Шарнгорст ставит задачей ее «разрушение старых форм, освобождение от оков предрассудков и т. д.». Этот прогрессивно-реформаторский уклон мыслей Шарнгорста был лучшим фонарем для будущего великого теоретика войны.

Затем, Шарнгорст стоял на здравой точке зрения взаимодействия между теорией войны и войной как практическим делом на полях сражений; теория войны, по его мысли, являясь чистой наукой, носит сама в себе свою награду и цель, но ее собственный нерв и смысл — в ее воздействиях на боевом поле не только как указателя со стороны холодных раздумий мирного времени, но и как результата глубоких дум над боевым прошлым. На страницах «О войне» мы не один раз найдем повторенными эти мысли учителя, отраженные и углубленные блеском крупного дарования ученика.

Но Шарнгорст оказывал влияние не в одной лишь чисто военной сфере. Не углубляя этой темы, укажем, что военный реформатор сам прошел путь от общенемецкого патриотизма — широкого и шатающегося — к более узкому, но вместе и яркому патриотизму прусскому. Для Клаузевица, с его слабыми прусскими корнями, эта определенность политического устремления имела большое воспитательное значение. В этом отношении Шарнгорст занимает место рядом с Фридрихом Великим в галерее вдохновителей и идеалов Клаузевица.

«Так богато и разносторонне, — говорит Ротфельс, — протекало воздействие жизни сына нижнесаксонского крестьянина на развитие прусского дворянина, более молодого почти на целое поколение».

Из других преподавателей Академии имеет смысл назвать разве Кизеветтера, ученика и популяризатора Канта. Он преподавал молодым офицерам математику и основы кантовской философии.

Критику давно интересовал вопрос, в какой степени оказал влияние на Клаузевица Кёнигсбергский философ как в годы его учения, так и в последующие годы его научных работ.

Нетрудно предположить, что для Клаузевица, в начале едва справляющегося с курсом Академии, самостоятельное ознакомление с трудностями критической системы Канта было не под силу, да и о последующем его изучении нет каких-либо указаний. Отсюда остается одно предположение, что Клаузевиц ознакомился с Кантом в той скромной и расплывчатой форме, в которой Кизеветтер преподносил слушателям философа в своих книгах и лекциях. То есть Клаузевиц усвоил себе лишь основы философской системы, неразрывно связанные потом с ходом его идей, создал себе в этих основах средство духовной дисциплины, скрепу для силы логического мышления, склонность к отвлеченным восприятиям. Но это не было близкое проникновение в миропонимание Канта и распространение такового на области специального исследования.

Отсюда трудно согласиться с теми, которые склонны были в отдельных местах книги «О войне» видеть непосредственное влияние трудов Канта, особенно «Критики чистого разума». Конечно, вопросы познавания, оценка исторического материала, постановка военно-теоретических проблем, сама строгость умозаключений как будто сближают Клаузевица с Кантом, но в данном случае пред нами скорее совпадение идей и навыков — отражение философской эпохи и ее широких влияний.

Чтобы не возвращаться потом к теме о философских связях Клаузевица, скажем о его отношении к Гегелю. Существовало, да и теперь держится мнение, что немецкий философ оказал на Клаузевица большое влияние и, в частности, внушил ему диалектический метод. Например, Камон утверждал, что Гегель, по-видимому, оказал особенное влияние на миропонимание Клаузевица и что последний, перестав быть «наблюдателем», увлекся идеологическими постройками, непосредственно внушенными ему Гегелем. Еще дальше пошел Крейзингер, утверждавший, что без Гегеля Клаузевиц никогда не сумел бы так прекрасно развить свою доктрину. Все эти мнения надо признать ошибочными или, по крайней мере, не обдоказанными. Клаузевиц никогда и нигде не называет Гегеля, едва ли когда изучал его систему, и в его философской терминологии нет ничего, что говорило бы о Гегеле.

Затем, крайне сомнительно, чтобы Клаузевиц был знаком с гегелизмом до появления Гегеля в Берлине в 1818 г., но к этому году идеи Клаузевица и его миропонимание не только надо признать уже прочно установившимися, но они уже были неоднократно и во многих частях освещены им в печати. И влиять на него Гегелю, да еще «глубоко», было уже поздно.

Оставляя в стороне Камона, который говорит о влиянии Гегеля мимоходом и вправе не иметь особого знакомства с немецким философом, подполковника Крейзингера также придется упрекнуть в слабом знакомстве с Гегелем. По утверждению Рока, Крейзингер о диалектике Гегеля имеет самое поверхностное представление, никогда не читал Гегеля. Таковы авторитеты, говорящие о влиянии Гегеля на Клаузевица. Правда, эти мыслители напрашиваются невольно на сравнение, и им, несомненно, принадлежит что-то общее: та же, например, удивительная смесь отвлеченности и реализма, та же способность сближать и взаимно контролировать эти разные сферы, те же общие наставники, как, например, Кант, Монтескье и Макиавелли.

Наконец, касаясь того же вопроса о влиянии Академии на развитие и склад мыслей Клаузевица, мы вправе задаться вопросом, какие книги и какого содержания, вне прямых учебников и пособий, интересовали его в это время. Но на это нет ответа в биографическом материале. Нужно думать, что тот крупный материал, следы которого улавливают потом после Академии, был отчасти уже проштудирован в ее еще стенах.

1803 г. В 1803 г. Клаузевиц, по рекомендации Шарнгорста, был назначен адъютантом к принцу Августу, двоюродному брату короля. Это дало ему доступ в привилегированный круг Берлинского двора и доставило ему крупную возможность расширить свое знание мира и людей. Нельзя оспаривать, что для Клаузевица, изучавшего политику как руководящую предпосылку войны, было важно вплотную подойти к тем сферам, где в старые дни скрывалось много пружин и винтиков внутренней и внешней политики. Его последующие характеристики как генералов, так, в особенности, государственных мужей дойенской Пруссии своей меткостью, яркостью и сарказмом обязаны этому знакомству со двором.

 

Мария фон Брюль

Здесь же он впервые познакомился со своей будущей супругой Марией фон Брюль (Brühl). На этой женщине нам придется несколько остановиться не только из-за чувства благодарности к ее научному подвигу собрания и первого опубликования бессмертного труда своего супруга, но и по непосредственным соображениям биографического характера.

Мария фон Брюль была внучкой польско-саксонского министра, блестящего представителя интернациональной придворной культуры. Ее отец находился сначала на службе Дрезденского двора и в Семилетнюю войну принимал даже участие на французской стороне, что не помешало ему быть призванным в Берлин в качестве воспитателя кронпринца. Мать Марии была дочерью английского консула, причудливо совмещавшая в своей особе своеобразность своих домашних традиций и графскую сознательность, воспитание своих дочерей вела на тугих эгоистических вожжах. После смерти мужа семья попала в крайнюю нищету, и молодая девушка, сделавшись теперь, так сказать, социальным уродом, должна была устремить свое внимание в другие сферы интересов и ожиданий. Царство прекрасного, а особенно классическая немецкая литература, было одной из этих сфер. С другой стороны, ее взор, лишенный теперь графской заносчивости, упал на молодого офицера, то нервно горячего, то болезненно щепетильного, колеблющегося между высокими притязаниями и глубокими отчаяниями. Под этой нервной, может быть, малодушной и даже серой внешностью Мария сумела разгадать недюжинную натуру будущего создателя военной теории. Произошло взаимное увлечение, но о нем несколько лет молодая пара не говорила друг другу ни слова.

3 декабря 1805 г. Лишь неминуемый отъезд Клаузевица 3 декабря 1805 г. с прусскими войсками на помощь австрийцам и русским вызвал объяснение, в результате которого молодой офицер и графиня были объявлены помолвленными и в таком состоянии пробыли еще пять лет — до 10 декабря 1810 г. Клаузевиц систематически переписывался сначала со своей невестой, а затем женой в случаях разъединения, и эта переписка является не только прекрасным биографическим материалом, не только крупным историческим документом, но и высокохудожественным образцом длительного диалога.

Влияние Марии фон Брюль на Клаузевица признается его биографами очень крупным. К тем его побуждениям к деятельности и славе, которые раньше диктовались сознанием природных сил и дарований, теперь присоединилась также еще чисто личная цель. Лишь путем исключительных преуспеваний на государственной службе, лишь путем крупных внешних успехов бедный субалтерный офицер мог рассчитывать получить руку графини фон Брюль. Неопределенное желание создать себе имя в мире слилось теперь с конкретным желанием добиться любимой женщины и тем выиграло в упорстве и интенсивности.

В научных переживаниях Клаузевица его жена являлась постоянной участницей и внимательной подругой. Ее предисловие, написанное к труду «О войне», вскрывает с достаточной ясностью и широтой эту сторону дела. С какой глубиной проявлялось в этом случае влияние Марии, сказать трудно; очень сомнительно, чтобы она могла проникать до корней его творчества, охватить все изгибы и размахи его дум и аналогий, еще менее она была в силах вносить критические поправки, но ее неизменное внимание, поощрение словом или делом, поддержка в минуты сомнений и колебаний были тем несомненным рычагом, который сделал свое дело в смысле подкрепы духа, успокоения нервов, создания уюта, поощрения к дальнейшим шагам. Для таких натур, как Клаузевиц, подобная помощь являлась наполовину начатым делом.

Критика, может быть, правильно догадывалась, относя полноту и звучность слов Клаузевицкого лексикона, художественную отчеканенность фраз, яркость сравнений более непосредственному влиянию его жены.

 

Накопление знаний и расширение кругозора

По выходе из Академии, будучи не особенно обременен своими служебными обязанностями при принце Августе, Клаузевиц с исключительной энергией занялся чтением. Эти первые три года, до отправки в поход в конце 1805 г., мы назвали бы годами накопления знаний и расширения кругозора. Считая свою память недостаточной, Клаузевиц прибегал к системе выдержек, нот, заметок, таблиц, критик и т. д., чтобы лучше расположить и удержать в памяти прочитанный материал; тем он оставил ясный прослед о своих думах и работе. При этом бросается в глаза упорное стремление проводить острые грани в понятиях, способность их четкого обособления, — черта в свое время подмеченная, между прочим, также у Макиавелли.

Книги главным образом относились к военным и историческим, причем основной уклон сводился к военно-историческому и военно-теоретическому содержанию. Среди имен авторов, прочитанных Клаузевицем за эти годы, мы находим имена: Монтекукули, Фёкиер, Санта-Круц, Фоляр, Мориц Саксонский, Пюисегюр, Турпин, де Криссе, Гибер, Ллойд, Темпельгоф, Мовийон (Mauvillon), Вентурини, Беренхорст, принц де Линь, де Сильва, Дарсон; достопримечательности походов Тюренна, Конде, герцога Брауншвейгского, Фридриха Великого. Сверх того упоминаются Nasts «Geschichte der Kriegsaltertumer» [ «История войн» Наста (нем.)], Honers «Geschichte der Kriegskunst» [ «История военного искусства» Хонера (нем.)]. Как ни почтенен этот список, он, очевидно, далеко не полон; в нем мы не находим, например, имен Монтескье, Ансильона, Йоганна фон Мюллера, Малле дю Пана, Мендозы, Киевенгюллера (Graf Khevenhüller) и др., с которыми Клаузевиц был, несомненно, знаком, а с некоторыми — и очень серьезно. Но несколько странно не видеть среди военных авторов трудов классической древности, вроде Арриана, Полибия, Цезаря и др., особенно второго из них, пользовавшегося всегда большой популярностью. Наполеон, как известно, очень внимательно штудировал это далекое время, находя в нем много поучительного.

Как бы то ни было, но мы видим, что Клаузевиц был знаком со всем тем книжным ассортиментом военного обихода, который в его время исчерпывал собою, пожалуй, все, более или менее заслуживающее внимания.

Кроме этого специального материала Клаузевиц с удовольствием занимался математикой, восторгаясь в математических темах не только чистотой и точностью научных восприятий, но и их дисциплинирующим влиянием на мышление. Вообще, эти первые годы отмечены большим увлечением со стороны Клаузевица отвлеченными идеями, хотя он никогда не забывал рассуждать по их содержанию и сближать их с суровыми или серыми картинами реально-практической жизни. В связь с этой особенностью духовных переживаний можно поставить значительное безразличие Клаузевица к религиозным вопросам; «…религия, — писал он 8 октября 1807 г., — не должна отвращать наши взоры от этого мира».

 

Макиавелли… Особенно большое впечатление

Было бы интересно установить ту градацию влияний, которые были оказаны на Клаузевица прочитанными им авторами, но для решения этого сложного вопроса мы едва ли найдем достаточно биографического материала. Лишь мимо некоторых влияний мы не можем пройти молчанием. В записках Клаузевица мы находим следы довольно раннего знакомства с Монтескье, а некоторые данные говорят о серьезном характере этого знакомства с французским писателем, о некоторого рода увлечении им, впрочем, очень распространенном в годы жизни Клаузевица. Но особенно большое впечатление произвел на него великий учитель реализма Макиавелли. Клаузевиц с несомненным вниманием проштудировал все его три главных труда «О государе», «Рассуждения на первую декаду Тита Ливия» и трактат «Военное искусство».

«Никакое чтение, — говорит Клаузевиц в манускрипте от 1807 г., — не принесет такой пользы, как чтение Макиавелли…» Некоторые страницы этого писателя устарели; другие представляют собою вечную истину. Фридрих II написал своего «Анти-Макиавелли», но он остался верным учеником Макиавелли. «Было бы очень легко набросать параллель между Макиавелли и Клаузевицем: тот же вкус к истории и дипломатии, то же увлечение идеей спасения своей страны, даже любовь к сильным натурам, даже культ энергии». Последняя черта особенно важна. Клаузевица глубоко увлекало правило Макиавелли: «Что бы ты ни делал, не делай наполовину». В труде Клаузевица под заглавием «Bemerkungen und Einfälle» [ «Замечания и идеи»], написанным, по-видимому, пред Йеной, мы находим повторенной фразу Макиавелли (из рассуждений на Тита Ливия I, 23): «Будет неразумным делом, ставя на карту все, чем владеешь, в то же время не пустить в ход всех своих сил». «Нет более сильной политической истины, — говорит в этом случае Клаузевиц, — никакая другая не может служить лучшим фундаментом для военных дел, ни одна не побуждает к большей энергии».

В другой из своих заметок Клаузевиц подчеркивает важность 21 главы «Государя» для всякой дипломатии; а в этой главе Макиавелли устанавливает, что «нерешительные владыки, оставаясь нейтральными, когда воюют их оба соседа, подвергают себя худшим опасностям, и что они сделали бы лучше, открыто заявив себя другом или недругом». Нет ничего легче, как на страницах трудов Клаузевица отыскать повторение многих мыслей Макиавелли, подкрепленных свежими примерами и защищенных с полной убежденностью.

 

Первые труды

К этим же 3–4 годам после Академии относятся первые литературные труды Клаузевица. Их интересно проследить как последующие ступени, подведшие автора к его классическому труду. Нужно подчеркнуть, что Клаузевиц, помимо последнего труда, писал вообще много, писал легко, живо, отзываясь на современность и ее запросы. И что это было в нем прирожденное дарование, а не натасканная журналистикой сноровка, показывают первые же его труды, отмеченные зрелостью и отчетливостью выражений, непринужденностью и ясностью стиля, сильным пафосом критического нажима. Другое дело с идеями — они копятся и растут постепенно, постепенно же корректируясь, дополняясь или округляясь, как плоды на дереве, чтобы дозреть в его конечной работе.

После Академии Клаузевиц горячо продолжал свои военные работы и принимал большое участие в Военном обществе (Militärische Gesellschaft), только что основанном. В 1804 г. открылась дискуссия по вопросу о стрелковом бое, и, вероятно, отвечая на поднятую тему, Клаузевиц написал статью, оставшуюся неизданной и носившей название: «Über die Bestimmung des dritten Gliedes» («О назначении третьей шеренги»). Эта статья имеет ныне чисто историческое значение и говорит лишь о близком внимании Клаузевица к тактике, но одна мысль статьи, перешедшая затем в Exercierreglement 1812, заслуживает быть здесь повторенной, а именно: «Пехота должна уметь драться на открытой и пересеченной местности, против сомкнутых и рассыпанных войск». Идея, сказанная пред Йеной, говорила и о понимании современных событий (войны французской революции и Наполеона), и о значительной прозорливости молодого автора.

К этим же первым годам относится ряд рецензий, помещенных в журнале Neue Bellona; они для нас не представляют особого интереса. Но в 1805 г. Клаузевиц в том же журнале поместил статью без подписи под заглавием «Bemerkungen über die reine und angewandte Strategie des Herrn von Bülow oder Kritik der darin enthaltenen Ansichten» [ «Заметки о чистой и прикладной стратегии господина фон Бюлова, или критика содержащихся в ней взглядов»]. Эта статья критиковала знаменитый труд Дитриха фон Бюлова, брата победителя под Денневицем. Труд был издан в 1799 г. и известен под сокращенным названием «Das neue Kriegssystem» [ «Новая военная система» (нем.)]. О системе Бюлова нам придется сказать в своем месте, теперь же нас интересуют основные этапы статьи Клаузевица, как предварение мыслей его главного труда. В статье поражает, помимо ясного живого языка, беспощадная острота и властная ирония полемики, но рядом с этим удивительное равновесие и зрелость формы. Автор, например, почти воздерживается от личных выпадов, хотя разнузданно фастливая [хвастливая] и самоуверенная писательская манера Бюлова предоставляла для сего безграничные возможности. Задача Клаузевица сводилась к проведению принципиальной разграничительной линии между системой Бюлова и той, которая зарождалась в уме молодого мыслителя.

Конспект статьи таков: цель его — помешать болтуну и шарлатану узурпировать забавный авторитет над умами. Система Бюлова — просто забава (Spielerei). Геометрическими фигурами не объять войны; эти прямые линии не отвечают ничему в действительности. Сверх того, Бюлов придает преувеличенное значение точкам опоры для армий, крепостям и магазинам, так как армия в известной степени может существовать на местные средства. Главной заботой полководца должна быть возможно скорая победа, а не искание опор и не сохранение коммуникаций. Бюлов верует, что существенное сводится к установлению определенных углов между войсками и магазинами, и доходит до утверждения, что хороший стратег одержит победу, не вступая в бой.

Это капитальное заблуждение. Что такое стратегия, как не искусство комбинировать и утилизировать бои, и что думать о генерале, который отправился бы воевать с мыслью не вынуть меча из ножен? На войне имеются не одни только войска, пушки и крепости, расположенные тем или иным фасоном, но и невидимые факторы, а прежде всего, пыл людей и гений полководца, о чем Бюлов не обмолвился ни словом. Искусство войны не сводится к одному лишь механическому подсчету материальных сил; армия, не имеющая выгод ни в числе, ни в позиции, тем самым далека еще от поражения. Достаточно спросить об этом историю.

Под углом биографического интереса представляется важным установить связь некоторых идей, развитых или мелькнувших в этой статье, с понятиями прежних времен и с трудом «О войне». Исходным пунктом статьи является определение стратегии и тактики. Подвергши критике определение Бюлова, гласившее: «Стратегия — наука о военных движениях вне круга зрения противника, а тактика — в пределах этого круга», Клаузевиц выдвигает свое: «Тактика — использование боевых сил в сражении, Стратегия — иcпoльзoваниe сражений в конечных целях войны». Конечно, механическое, основанное на зрении, определение Бюлова, в наши дни только курьезное, не выдерживает никакого сравнения с Клаузевицким.

В этом определении Клаузевица мы находим ту коренную мысль, которую мы потом увидим на страницах его главного труда в существе неизменной; проносивши в своем сознании эту идею несколько десятков лет, Клаузевиц оставил неизменным творение своих молодых лет, как вполне отвечающее всей его системе. Оригинальность этой идеи надо считать отчетливо установленной. Она ценна тем, что в основу ее положен принцип цели, как начала более глубокого, всеобъемлющего, а не соображения «больше или меньше», чисто механические, физические и т. д. Эта формула, внешне разъединяя стратегию и тактику, соединяет их в сфере устремлений в одно целое и дает возможность идейно связать их с политикой, т. е. содержит в себе корень богатой своим содержанием мысли, что война есть продолжение политики, но лишь иными средствами.

Побивая геометрическую теорию Бюлова с ее базисом и операционными углами, Клаузевиц выдвигает другую из своих коренных мыслей: главный элемент войны — бой; «стратегия без боя — ничто». Это возвеличение боя, проходящее красной нитью чрез главную книгу Клаузевица, в эпоху Наполеона, может быть, и не вызывалось уже тяжкой необходимостью, но, ввиду живучести старых идей, имело еще достаточный смысл, а главное, оно прекрасно гармонировало с существом всей теоретической системы военного философа. Для справедливости надо упомянуть, что в этом случае Клаузевиц не был творцом, а лишь горячим популяризатором идеи Макиавелли «una giornata che tu vinca cancella ogni altra tua mala azione», т. e. «победа решает все и сглаживает все содеянные ошибки».

В Бюловской картине войны, сведенной к чистому механизму, не было места ни человеческим чувствам, ни человеческому величию, отсюда забвение, например, психологического воздействия боя, понижение духа побежденного и т. д. Против этой механической схоластики Клаузевиц энергично выдвигает значение моральных факторов. Конечно, в этом случае он также не был чистым новатором, но впервые раздался столь категорический и столь конкретно мыслящий голос в пользу духовного элемента на войне. Клаузевиц взглянул на него, как на определенный фактор войны, весьма важный по своей роли и подлежащий возможному учету: «Стратегия занимается не только величинами, подлежащими математическому учету! Нет! Всюду, где в духовной природе вещей острый взор человека откроет средства, пригодные воину, туда проникнет и искусство».

Этими словами уже отчасти намечен и специальный носитель моральной Энергии, военный гений только намечен, но не подчеркнут, как это делалось Клаузевицем в других трудах и в главном, но вместе с этим уже набросан ответ на интересный в старое время вопрос об отношении между гением и правилами. Великий полководец не подчиняется догматическим схемам, построенным наукой а posteriori, но ошибочно изъять его из правил: «Кто располагает гением, должен им пользоваться… Это совершенно совпадает с правилами». В таких общих абрисах выявляется основная проблема: «Каким образом возможна теория военного искусства?»

Это первая из крупных работ Клаузевица — мы коснулись лишь ее основных вопросов — дает яркую картину того, как молодой офицер среди развалин старых традиций старался отыскать свой собственный путь. Указания учителя, впечатления от военных событий, духовные запросы времени и личные понимания переплелись в этой молодой работе в пестрый единый узор, в котором ясно обрисовывались силуэты грядущего великого здания.

Дальнейшим шагом на этом пути самообразования являются ранние исторические работы Клаузевица. «Betrachtungen über Gustaw Adolphs Feldzüge von 1630-32» [ «Размышления о Густаве Адольфе 1630-32 гг.»] и небольшой отрывок, до сих пор мало знакомый, по выводам более интересный «Ansichten aus der Geschichte des Dreißigjährigen Krieges» [ «Выводы из истории Тридцатилетней войны»]; обе эти работы с достаточной вероятностью могут быть отнесены к годам до Йены. Их биографическая ценность, с точки зрения отражения эволюции руководящих идей, довольно относительна и может быть установлена лишь с некоторой натяжкой.

Выбор для исследования столь отдаленного исторического материала сам по себе интересен, и Ротфельс склонен ставить его в тесную связь с борьбой против рационалистической военной теории, с презрением смотревшей на варварство воевания прежних столетий. И в военно-историческую область Клаузевиц внес свое индивидуализированное наблюдение. Во главе упомянутого выше отрывка стоит замечание, что «различные великие войны образуют столь же многие эпохи в истории искусства»; многогранно различные по типу стран и людей, по нравам и обычаям, по политической ситуации и «духу наций». Но они внутренне объединяются в одно целое постоянством опыта, общим ходом культуры и равенством действующих принципов. Такое понимание является лучшим средством против склонности излишне обобщать данные отношения и тем отказываться от силы непосредственного умозаключения: «Кто начисто захвачен взглядами своего века, тот склонен новейшее считать за наилучшее — ему невозможно совершить исключительное (das Außerordentliche)».

Таким образом, Клаузевиц, следуя учению Шарнгорста, опирается не на события наиболее свежие, но на события более ранней эпохи. И как раз презираемая за свою безыскусственность бесконечная борьба Тридцатилетней войны своими разнообразными и исключительными моментами доставляла широкий простор для выявления руководящих факторов на войне. «Многочисленность князей, принявших в ней участие, крайне просторный театр войны, очень мало организованные боевые силы, дурное правление в государствах, пережитки феодализма и рыцарства, наконец, религиозная цель войны допускали исключительные проявления в области военного искусства и в то же время делали их необходимыми». Лишь потом европейские государственные и вооруженные силы получили большую устойчивость, военные театры сузились, дух наций излечился от «всякого рода мечтаний, спасительных или вредных»; этим создались и действительные основы для ограничения ведения войны, которое «более приблизились к сухому учету хозяйственного разума».

В этом уже проглядывает часть исторического понимания молодого офицера. Иногда считают Клаузевица великим кодификатором учения наполеоновской эпохи. Упомянутый отрывок показывает, что его исходный пункт был иным: принципиальное признание основного единства в истории стратегии, проходящего через все исторические формы и переживания. Воззрение на войну как на одно цельное явление, проникнутое индивидуальным принципом, естественно переносилось Клаузевицем на всю совокупность исторических явлений: ведение войны в ancien régime [не] является ни руководящим, ни подлежащим осуждению, оно имеет временный характер, его определяют «истинные основы». Конечно, всю совокупность причинных соотношений, т. е. связь между военными и общесоциальными явлениями, а тем более экономическими, Клаузевиц еще не постигал, как и его учитель Шарнгорст.

В своих работах Клаузевиц старательно избегает характер и меру суждения подгонять под какую-либо общую теорию; всюду со свойственной ему гибкостью ума он старается нащупать присущие людям и обстановке особенности, чтобы на основании их создать какую-либо обобщающую идею, связывающую частности в одно целое. «Густав Адольф не всегда являлся полководцем, смело совершающим вторжения или дерзко ищущим сражений; он скорее любил искусную, маневренную, систематическую войну Такая склонность к осторожным комбинациям поддерживалась присущими той эпохе обстоятельствами, вроде особого значения городов и необходимости обращать на них внимание, но, прежде всего, политической обстановкой».

После сражения при Брентельфельде чисто военный перевес безусловно требовал прямой дороги на Вену, но интересы Густава Адольфа сводились к обоснованию театра войны в Средней Германии. Это — великая идея, которая, «вносит свет и единство в разнообразные операции его трех походов». «Для протестантов он мог приобрести в Вене все, для себя — ничего».

На фоне этих исторических работ, несомненно, выковывались и обдоказывались те основные положения его главного труда, которые в эту пору лишь переходили порог его научного сознания. Так, план Густава Адольфа высадиться в Германии убеждает его, что «величие идей и правильная оценка моральных явлений являются во все времена совершенно неустранимыми условиями военного искусства, и никакое искусное использование местности, никакая геометрическая конструкция операционной линии не могут сделать их излишними». Эскиз о походах Густава Адольфа Клаузевиц очень усиленно утилизирует в смысле подчеркивания морального элемента, переходя под влиянием молодой горячности иногда границы реального или строгого конкретного. Так, по поводу смерти короля он замечает: «Он вел дело, которое далеко превышало размеры его средств, как купец с помощью одного кредита. С ним умерла вера (в дело), и с этой одной идеей разом перестала действовать машина, вопреки всем реальным основам».

 

Адъютант принца

Август 1806 г. В августе 1806 г. Клаузевиц выступил в поход с принцем Августом, который командовал батальоном гренадер. Во время этих робких и нервных месяцев, предшествовавших роковому для Пруссии октябрю (Йена) 1806 г., в общественном мнении Пруссии совершился переворот в смысле начала определенного политического направления, правда, ограниченный вначале высокими ступенями социальной лестницы. Клаузевиц также был охвачен этим потоком. Его до сих пор недостаточно ясное государственное чувство получило теперь более определенную окраску. Главными моментами этого настроения, судя по письмам к Марии, были горечь от высокомерия французов, воспоминания о славных фридриховских традициях, мысль о всеобщей освободительной войне в пользу Европы и Пруссии. Но, может быть, сильнее этих общих побуждений говорили личные чувства — надежда на личную боевую карьеру и получение невесты, пока забронированной выжидательным решением честолюбивой матери. Клаузевиц узнал на себе самом то, что он высказывал позднее неоднократно, как житейское правило, что в исторической жизни господствуют не нравственный ригоризм Канта, не чистая нравственность, а Энергия практического действия черпает свои лучшие силы из полноты иррациональных, индивидуальных, а порою просто эгоистических побуждений.

Клаузевиц был полон самого радостного настроения, был полон веры. Картины, отраженные в его письмах к невесте, блещут прекраснейшими бытовыми и батальными штрихами. При расположении под Россбахом ему приходит на память облик Фридриха II: «Он был готов все потерять или все выиграть, как игрок, который рискует последней копейкой; я убежден — пусть наши государственные люди для их выгоды усвоят себе ту же мысль — что такое мужество, полное страсти, которое является просто инстинктом сильных натур, есть самая высокая мудрость». Клаузевиц верил крепко и страстно в успех своей стороны. «Судьба предлагает нам в эти дни месть, от которой бледный ужас покроет лица Франции, и высокомерный император будет низвергнут в пропасть…» Или три дня спустя: «Эта вероятность стала бы неизбежностью, надежда вылилась бы в уверенность, если бы мне было позволено руководить всей войной и отдельными армиями по моему усмотрению». Можно извинить эту самоуверенность молодого военного как, может быть, отзвук сознания огромных духовных возможностей или результат повышенных нервов, но труднее оправдать или хотя бы понять проявленную здесь непрозорливость молодого академика. Веровать, что одинокая Пруссия (русские были далеко), такая, какой ее знал Клаузевиц, могла разбить военного гиганта в разгаре его карьеры, молодого императора, ведшего опьяневшую от боевых успехов армию, это была все же ничем не объяснимая слепота… Особенно со стороны Клаузевица, который страстность своей натуры умел сочетать с самым холодным рассудком и чувством реализма. Но он пошел дальше. В день 12 октября, когда Наполеон уже взял инициативу в свои руки и прусская армия рисковала очутиться в катастрофическом положении, Клаузевиц набрасывает план, полный энергии и смелости. Его идея сводилась к тому, чтобы перейти р. Заалу и атаковать левое крыло неприятеля, занятого в это время обходом, и принудить его к сражению с повернутым фронтом и с тылом, повернутым к богемской границе. Клаузевиц предвидел некоторые затруднения (далеко не все и не главные), например, особенно трудность перехода через Заалу, но «великие цели, — как заканчивает он свой план, — составляют душу войны» (Große Zwecke sind die Seele des Krieges). Современная критика справедливо оттеняет, что для такой трудной и опасной операции методически воспитанная прусская армия, жившая еще магазинами и управляемая многоголовием старых вождей, совсем была неспособна, но план интересен с точки зрения просто большого темперамента и веры в могущество духовного подъема.

Два эпизода этой войны свидетельствовали, что великий теоретик войны показал себя недурно в роли скромного строевого начальника. Батальон принца Августа принадлежал корпусу Калькреута (Kalckreuth). Случаю было угодно, чтобы Клаузевиц под Ауэрштедтом сыграл некоторую роль в эпизоде сражения, наиболее, может быть, славном для прусской стороны: во главе третьей шеренги своего батальона он поддерживал атаку батальонов Рейнбабена и Кнебеля, брошенных в атаку на деревню Поппель, взятие которой помешало французам отрезать отступление дивизии Шметтау. Затем батальон следует в общем потоке отступления до Пренцлау 28 октября; в момент, когда армия капитулировала, батальон, составлявший арьергард, пытался прорваться на северо-восток, чтобы достичь Пассвалька. Батальон, доведенный до 240 человек, долго отбивался залпами от кавалерии Бомона, подпуская последнюю на самые близкие расстояния. Молодой капитан сохранил в эти тяжелые минуты настолько силы воли и самообладания, что даже припомнил аналогичный случай из сражения под Минденом и из этих двух эпизодов сумел сделать потом определенный тактический вывод.

Катастрофы Йены и Ауэрштедта внесли в теоретическое мышление Клаузевица новое понятие, которое явилось потом одним из основных элементов его теории войны, а именно понятие трения, по-видимому, им впервые введенное в военный лексикон. В своем первом объеме этот термин означал у Клаузевица сумму личных несогласованностей или перекрещиваний, создаваемых неблагополучным составом главной квартиры; постепенно понятие расширится и обогатится до степени сложной цепи обстоятельств, технических несовершенств, случайностей, личных отношений и т. д., стоящей большой преградой на пути просторного и свободного хода оперативных решений.

Вместе с принцем Августом Клаузевиц был направлен в Берлин, где, освежив несколько свою форму, он оказался в толпе французских офицеров, единственный раз в жизни, в тот момент, когда Наполеон давал аудиенцию принцу.

Ноябрь 1806 г. В ноябре месяце Клаузевиц был отправлен в Н. Руппин к своему полку, где он в качестве пленника оставался некоторое время в состоянии вынужденного бездействия. Вопрос, который сверлил его ум и сердце и которым он теперь занялся, сводился к тому, чтобы отдать себе и другим отчет в постигшей Пруссию катастрофе. В результате его трудов получились его три «исторических письма», которые появились в издаваемой Архенгольцем «Минерве» в 1807 г.

 

Анализ военной катастрофы Пруссии 1806 года

Последние события, так начинает Клаузевиц, как бы они ни огорошили публику и как бы ни были маловероятны, все же не являются чудом, ибо чудес нет ни на войне, ни в природе, и надо лишь понять цепь естественных фактов, а не поддаваться судьбе как чему-то неумолимому, безразличному нашей воле и недоступному нашему пониманию. Пробегая события, Клаузевиц подчеркивает, что везде были выходы к лучшему и были шансы спастись, даже в минуты всеобщего отступления, эти выходы он и предлагает в форме вариантов решений. Чего же недоставало, что было коренной причиной катастрофы? Необходимо было мужество отчаяния (особенно в минуты отступления), такого же элемента военного учета, как и количество пушек или кило[граммов] пороху; конечно, это дало бы крайнее решение, но в экстраординарных случаях приличны только экстраординарные решения. Наиболее холодное рассуждение диктовало прусским вождям быть безрассудными, но они не сумели стать такими, и их армия была приведена к решительной катастрофе; для столь критической обстановки вожди оказались заурядными, и это отсутствие гения и героизма привело самым простым путем к катастрофе, внешне непонятной… Итак, главная причина — отсутствие дарований, недочет в моральных побуждениях, слабость идейного подъема.

Даже к моменту Пренцлауской капитуляции Клаузевиц находит выход: возможно еще было дать сражение, чтобы потом хоть с горстью достичь Штетина… И «честь была бы спасена». Он хвалит Блюхера и бичует осуждающих последнего за бои без надежд, за безрассудное пролитие солдатской крови. Не говоря уже про то, что Блюхер [на] несколько дней притянул на себя крупные силы врага, но влияние его поведения на дух нации и армии было самое благотворное и неизмеримое. «Я буду смотреть на имя Блюхера как на такое, которое в момент крайней опасности поднимет дух нации. Кто неспособен на такую силу воодушевления, тот не может судить о великих задачах народа». Тем сильнее громил Клаузевиц своим критическим словом комендантов крепостей, так легко открывавших ворота победителю. Вывод автора тот, что ближайшая политическая задача: внутренний подъем, личное возрождение. Пруссия ответственна за честь, свободу, «гражданское счастье немецкой нации». Для этой цели должно загореться воодушевление, воспрянуть поникший дух патриотов.

Письма заключаются обращением ко всем немцам: «Уважайте самих себя, т. е. не отчаивайтесь в вашей судьбе» (Ehret euch selbst, das ist: verzweifelt nicht an eurem Schicksale).

Эти три письма трудно было бы считать историческим документом — в них нет ни обоснований, ни выносок и немало фактических ошибок. Это просто агитационный призыв, построенный, правда, на исторической базе, имевший задачу поднять упавший дух нации и снять с нее гнет недавнего прошлого. Конечно, Клаузевиц лучше других понимал, что дело сложнее и причины катастрофы лежат глубже; но он, как дирижер сколачиваемого оркестра, спешит указать на главную ошибку, при которой нельзя продолжать сыгровку.

Одновременно же или несколько позднее Клаузевиц набросал статью «Мемуары к 1806 г.», в которой он дал волю своей горечи в столь тяжелых, резких, порою даже презрительных выражениях, что фамилия никогда не давала разрешений на ее опубликование. Клаузевиц, по-видимому, написал статью для самого себя, чтобы ею дополнить свои письма: «Я имею в виду, — пишет он в начале манускрипта, — кое-где пополнить тем, о чем нельзя сказать публично».

Наконец, приблизительно в 1825 г. Клаузевиц создал третий труд о тех же событиях под заглавием «Nachrichten über Preussen in seiner grossen Katastrophe». Хотя этот интересный труд отделан много позднее тех годов, которые мы сейчас анализируем, но как о запоздалом переживании рассматриваемого периода об нем удобнее сказать несколько слов теперь.

Книга содержит в себе четыре главы:

Глава I. Состояние Пруссии пред 1806 г.

Глава II. Портреты главных генералов и государственных людей, которые играли роль в катастрофе.

Глава III. Исследование причин войны и подготовки к ней.

Глава IV. Рассмотрение операций.

Картина Пруссии пред Йеной принадлежит к блестящим образчикам исторического живописания. Пруссия была телом без жизни и не видела своей слабости. Слышен был шум машины, но никто не спрашивал, дает ли она еще работу. Правительство было бессильно, это было правительство кабинета (Kabinettsregierung), т. е. вокруг короля были министры без влияния, секретари без авторитета, но не было ответственных людей, властных, настоящих администраторов. Это была хорошая система при Фридрихе II, потому что этот крупный самодержец не нуждался в министрах, но при слабом Фридрихе-Вильгельме III это было самое худшее правительство; инициатива больших шагов могла исходить только от него, а он не знал, что предпринять. — Пруссия шла по рутине.

В армии на всем лежал оттенок педантичности и неумолимой дисциплины. Вооружение и экипировка были предвидены точно и старательно поддерживались, в Берлинском арсенале налицо были последняя веревка, последний гвоздь, но, за недостатком денег, все было старомодно. Ружье в чудесном порядке, но самой дурной из систем; кроме пушек, все в артиллерии было плохо. Жалованье платилось точно, но было недостаточно. Набор иностранцев, система отпусков, терпимые в эпоху Фридриха, теперь были для армии разрушительны. Маневры, худосочное отражение старины, ничему не учили. Генералы и офицеры были стары, изношены, без боевого опыта. Между солдатами многие имели по 40 и 50 лет. Армия представляла лишь красивый фасад, за которым все было гнило.

Нация не была лучше армии. Походы 1778, 1787, 1792, 1793 и 1794 [годов] на Рейне и в Польше отняли всякое доверие к военному руководительству. Со времени Базельского мира прусская политика была противоположностью того, чем она должна была бы быть, чтобы подготовить нацию к войне; она скрывала опасности, строила карты на мире и нейтралитете.

В самой нации получил ход известный гуманитаризм, настроение против постоянной армии и войны, что разъединяло нацию и армию.

Глава II — портреты деятелей — не менее блестяща. Это — эффектная галерея, оставленная человечеству навеки. Такими штрихами Клаузевиц обнажает до реальности всю слабость этих людей, их неудовлетворительность, их пустоту. Он набрасывает их облик несколькими словами, умело схватывая наиболее характерное и карикатурное. Никто, даже его учитель Шарнгорст, не снискали себе снисхождения у этого жестокого пера. Для образчика приведем выдержки из некоторых характеристик.

Сначала герцог Брунсвикский, «сведенный последними годами Семилетней войны, где он ничего не мог достигнуть, с ранга героя к позиции человека света, ловкого и разумного». Полный ума, даже опыта, но потерявший в себя всякую веру, он мало думает о том, чтобы на себе одном нести все руководство военными операциями, роковой исход которых он предчувствовал. Далекий от того, чтобы отстаивать за собой ответственность за решения, он с удовольствием допустил прибытие к армии короля со своего рода военным кабинетом, в котором находились фельдмаршал фон Мёлендорф, генерал Цастров и полковник Пфуль.

Мёлендорф (Moellendorf), красивый старик 80 лет, который удачно служил в Семилетней войне, но тридцать один год мира (с 1763 по 1794) и полное отсутствие военных знаний свели его просто к красивой фигуре среди армий.

Рюхель — храбрый, самолюбивый, но вспыльчивый, без мозгов и военного образования.

Цастров — старый адъютант короля, не более как хороший бюрократ.

Клейст — действительный адъютант короля, человек общества, ума среднего и без солидных военных знаний.

Принц фон Гогенлое — в военном отношении хорошо одаренный, но погрязший в формализме.

Принц Леопольд Прусский — прусский Алкивиад.

Генерал-лейтенант граф фон Шметтау, старый адъютант принца Фердинанда, брата Фридриха II, давно вышедший в отставку. «Так как ему было 60 лет, что в эту эпоху в прусской армии было для генералов молодым возрастом, и так как он скучал в отставке, то он настоял на своем возврате в армию».

Полковники Пфуль, Массенбах и Шарнгорст были три головы высшего штаба. Всем было за сорок, все были зрелы умственно и физически, имели высшее образование, выделявшее их над другими офицерами. Но они резко отличались друг от друга по складу ума, характеру, манере видеть, и их совместная работа не могла создать никакого единства.

Наиболее тщательна и подробна характеристика Массенбаха.

Рядом с этими характеристиками военных людей мы находим в труде и портреты государственных людей, набросанных еще более злыми штрихами.

Нужно отметить с сожалением, что военная историография, особенно русская, уклонилась потом от таких характеристик и этот завет Клаузевица не нашел себе подражателей. Этим самым из канвы военно-исторических картин была выброшена одна из существенных и поучительных красок. Мы знаем движения, числа, места до мелочей, но вожди — большие и малые — остаются для нас чистыми манекенами.

Глава III является лишь наброском идей и далеко отстает от современного масштаба аналитичных исследований. «Написать историю разгрома, — говорит Клаузевиц, — это значит написать историю предшествовавшей политики, правительства и народного духа». Но, по его же мнению, нельзя совершить более тяжких ошибок, как совершенные прусским правительством в 1805 и 1806 гг.

Претензии Гарденберга и Гаугвица, руководителей политики, воспользоваться кризисом, не вынимая из ножен меча, были непонятной химерой.

Демонстрация армии в 1805 г. взбесила Наполеона, который обещал себе дорого заплатить Пруссии за причиненные ему беспокойства. Что же касается до желания войны в августе 1806 г., которую не решились объявить в 1805 г., то это было чистым безумием. Правда, имелся союз русских, но армии русские были слишком далеко, чтобы было можно рассчитывать на их помощь. Когда настоятельно нужно было благоразумие, Гаугвиц наоборот придал прусской политике характер явно агрессивный.

Наконец, нация была чужда военного духа. Ремесленники и крестьяне не имели никакого представления о грозном прогрессе, который делала Франция вот уже десять лет. Что же касается просвещенных кругов, то здесь было несколько течений. Были такие, которые искренно приветствовали французские учреждения и, ослепленные блеском побед Наполеона, рады были видеть Европу в роли воспитанника Франции; другие, не отказываясь так легко от прусского патриотизма, довольствовались продолжением мира, в котором Пруссия чувствовала себя «неплохо». Лишь немногие из сильных духом чувствовали грядущую опасность под маской временной тишины и настаивали на объявлении войны Франции в 1805 г.; но эти немногие были только в рядах армии, по большей части молодые офицеры, увлекаемые принцем Леопольдом, да 1–2 из более зрелых, вроде Шарнгорста и Пфуля.

Наконец, четвертая глава, в историческом отношении самая интересная, касается операций. Шаг за шагом Клаузевиц проходит военные события, анализируя текущие в них оперативные или тактические решения и предлагая свое решение. Здесь мы встречаемся с обычной остротой суждения, с глубоким анализом и с постоянным основным устремлением, основной идеей, для согласования деталей, но, с другой стороны, с некоторым небрежением к фактической стороне, к источникам. Как историк, Клаузевиц слишком пристрастен или слишком деспотичный аналитик, по крайней мере, в сфере кампаний, в которых он был участником. Как и в других трудах, так и в «Nachrichten» мы не находим документов, подтверждений, фактических доказательств: сильная мысль, могучий анализ увлекают Клаузевица, не вызывая в нем сомнений или потребности посторонних проверок. Не рассматривая этой интересной главы по ее содержанию и отсылая ищущих более полного ознакомления к самому труду, мы скажем только, что вся кампания 1806 г. изложена с подкупающей простотой и наглядностью, критика прусских действий убийственна и правдива; в своих решениях Клаузевиц не всюду оказался удачливым, хотя за 16–17 лет, протекших с несчастного года, он в кое-чем допустил некоторые изменения; так, например, свой план 12 октября 1806 г. он уже сварьировал иначе.

Камон, разбирая «Nachrichten», подвергает Клаузевица сильной и порой резкой критике. Если бы не тон, то это было бы терпимо, но не прав Камон с методологической стороны, когда он критикует Клаузевица, базируясь на Correspondance [переписке (франц.)] Наполеона и на решениях последнего. Сопоставление довольно тяжкое: с одной стороны молодой капитан, хотя и будущий крупнейший теоретик войны, в роли адъютанта при батальонном командире, с другой — гениальнейший полководец, император во всеоружии огромной ориентировки и железной силы… Наполеону, конечно, а за ним и Камону было много виднее.

 

Предпочтение Макиавелли Канту

Мы рассмотрели, как реагировал Клаузевиц на минувшую катастрофу в общественном смысле, но как перенес ее он лично, и как отозвалась она на его характере? Нам многие стороны его последующих дум и переживаний станут понятны лишь при допущении, что несчастие 1806 г. произвело на него сокрушающее впечатление. Гармоническая связь личных и отечественных интересов была разрушена. Его характер остался навсегда замкнутым, самоуглубленным, мрачным, не склонным к примирению. Но основная мысль его осталась несокрушимой, она лишь выиграла в устойчивости и силе. Идеи реванша и национальной чести отныне будут сердцевиной его упорных желаний, он отбросит решительно германский космополитизм XVIII в. и крепче привяжется к родине; и этот патриотизм не будет философски расплывчатым и сентиментальным, он будет реален, деятелен, он будет пропитан ненавистью почти циничной, например, к Франции и Польше. Наконец, воспоминание об Йене, в связи с боязнью новых катастроф, внесло в его настроение нервность, недоверие, опасливость, от которых он никогда не излечится. Не покидая областей чистого мышления, которые он так любил раньше, он ближе подойдет к серой жизни, к практике, более преклонится пред Макиавелли, чем перед Кантом. Но и в области практических достижений и личных возможностей его старая самоуверенность значительно ослабнет. Он хорошо, например, сознавал, что опытный врач не стал бы бездеятельно выжидать естественного хода процесса (разумеются какие-либо меры для исправления нахлынувших на Пруссию несчастий), «но, — пишет он невесте, — ты знаешь, я не врач и резонирую только из сочувствия».

Конец 1806 г. В конце 1806 г. Клаузевиц должен был покинуть Н. Руппин и, возвращенный вновь к принцу Августу, был отправлен вместе с последним во Францию, сначала в Нанси, потом в Суассон; несколько дней он побывал в Париже.

По-видимому, Наполеон питал вначале некоторые опасения, чтобы племянник великого короля в случае неудач французского оружия не стал во главе немецкого народа. Это была несомненная ошибка. Август был горяч и честолюбив, лично был мужественен, но не постоянен, не глубок и обуреваем страстями… Что-либо экстраординарное было ему не по плечу. Как бы то ни было, но «ошибка» Наполеона дорого стоила Клаузевицу и осудила его на 10 месяцев тяжкой унизительной жизни. Письма его к невесте рисуют его мечущимся, подобно раненому зверю, в своей клетке; от высоких мыслей о мести, о возможности побед он падает до признания всей тяжести своего положения. В письмах мы находим такие выражения: «Моя жизнь течет, не оставляя следа. Человек без родины, страшно подумать!» Он сравнивал себя с предметом украшения для какого-либо храма, которое «с разрушением здания утеряло свой смысл и упало до банального употребления». Он часто пытается себя приободрить, собраться с силами, но затем вновь упадает до пассивной меланхолии, напрасно раньше бросив красивую мысль: «Воля человеческая мне всегда рисовалась самой большой силой на земле».

Эта горькая доля пленника усугублялась еще наличностью принца, с которым Клаузевиц был теперь связан одними и теми же цепями неволи. Уже одна беспечность принца, его способность отдаться дешевым радостям жизни, в чаду увлечений Madame Рекамье забывшего все несчастья родины, внушала Клаузевицу тягостное ощущение. Это был его антипод. Около Дон-Жуана великий теоретик и горячий патриот осужден был играть роль Липарелло.

Ко всему этому присоединилась постоянная тревога, чтобы принц не сделал какого-либо позорного для себя или опасного для страны шага: «Лишь бы только он ничего не сделал, что могло бы его опозорить как гражданина своей страны».

Его суждения о Пруссии носят теперь оттенок исключительной суровости. «Я ничего не видел (письмо от 2 апреля) за нашу короткую кампанию, что не было бы дурно и жалко (schlecht und erlärmlich)». «Все у нас готовы приняться за свою маленькую повседневную жизнь и, утомленные большими усилиями, которые они совершили, успокоиться во что бы то ни стало… Дух немцев с каждым днем вырисовывается все хуже и хуже. Повсюду наблюдается такая трусость характера и такая слабость убеждений, что хочется плакать». «Если я должен высказать наиболее секретные думы моей души, я партизан приемов наиболее насильственных; я ударами хлыста пробудил бы от спячки это небрежное животное, и я научил бы его разломать те цепи, которые оно разрешило возложить на себя своим малодушием» (1 сентября).

 

Его мысль работает неустанно

После Тильзитского мира в ожидании своих паспортов, чтобы вернуться в Пруссию, принц Август и Клаузевиц посетили часть Савойи и Швейцарии, Женеву, Лозанну, учреждение Песталоцци в Ивердене (Yverdun) и прожили более месяца в Коппе (Coppet) у Madame де Сталь, со стороны которой Клаузевицу удалось снискать большое внимание. «Она полна ко мне внимания, — пишет он 5 октября, — я сам не знаю, почему». Madame Рекамье, бывшая тут же, не понравилась молодому капитану: «Самая заурядная кокетка» (Eine sehr gewöhnliche Kokette). Клаузевиц много имел общения с Ф. Шлегелем, который внушил ему чтение некоторых старых авторов. В ноябре неразлучная пара вернулась в Берлин.

Ноябрь 1807 г. Но и в этой тяжелой 10-месячной обстановке мысль Клаузевица продолжала неустанно работать, хотя на этот раз она как будто выбилась из своего чисто военного русла. Уже во время своего пребывания в Коппе, вероятно, под влиянием своих разговоров со Шлегелем и де Сталь, Клаузевиц набросал несколько заметок в свой «Журнал от Суассона в Дижон и Женеву». Из этих заметок наиболее интересны те, которые касаются французской революции. Клаузевиц не согласен с «обычным мнением», что революция дала французам такое благородство и воодушевление, которым нельзя противостоять, он считает это тяжкой ошибкой. Каким образом «народ без добродетели» может быть непобедимым? И революция, не погрязла ли она в деспотизме? Разве Макиавелли не прав, утверждая, что испорченный народ не способен быть свободным? Обнаружили ли революционные войны у французов действительный патриотический энтузиазм и неукротимый героизм? И если они показали большую активность, то их поднимал на это просто страх гильотины. Какую это нравственную солидность показали эти банды грабителей, брошенные на границу, навстречу армий менее многочисленных и руководимых старцами? И какие победы они одержали бы, если бы они не содержали в себе кадры старых войск монархии и если бы во главе их не стали гениальные вожди, поддержанные фортуной? Французы никогда не проявят очень высоких моральных качеств, и верить, что революция враз могла снабдить их таковыми, это значит понимать вещи тривиально и плебейски (pöbelhaft), ибо вся история достаточно доказывает, что характер народа не изменяется в несколько дней.

Мы привели эту выдержку лишь во имя ее биографической ценности. Для нас, отвыкших от такого порядка мышления, странно читать о «народе без добродетели» и вообще держаться подобного подхода к сложной теме, но настроение заметки многознаменательно. Оно говорит о таком накоплении вражды и ненависти к поработителям своей страны, которое, как хороший аккумулятор энергии, обещает большую продуктивность и на долгое время.

Небольшая статья, называемая «Die Deutschen und die Franzosen» [ «Немцы и французы»], поднимает ту же тему, но в тоне более спокойном и обстоятельном. По-видимому, Клаузевиц написал ее в Берлине в конце 1807 г. и назначал ее для друзей, может быть даже для публики («Я провел 10 месяцев во Франции… Я не могу удержаться, чтобы не сообщить другим пережитых мною размышлений»).

Статья представляет попытку, анализируя особенности характера народа, его общественных навыков, его языка, сделать те или иные предпосылки относительно его политической устойчивости, даже его военных качеств. Не входя в подробности, укажем на выводы.

Французы, несмотря на все (легкомыслие, живость, однотонность мысли и характера) недочеты, являются народом сильным; это происходит от богатства их почвы и от некоторых особенностей, которые делают из них послушное оружие правительства; пустые, они легко увлекаются обещанием крупных благ и легко ослепляются блеском трона; лишенные страстей, они не противятся их властителям, раз им обеспечена хорошая жизнь; наконец, одноформность идей и нравов значительно облегчает создание национального духа.

Немцы, имеющие противоположные качества, создают иные результаты. Они мало склонны следовать общей внешней дисциплине; имея склонность к философским углублениям, они являются более субъективными и менее доступны созданию духовного аккорда. Более замкнуты, чем французы, они больше думают в одиночку и меньше вступают в контакт друг с другом. Беря их отдельно, найдем, что немец лично более богат и красив, чем француз, но как народ они менее сильны, первых можно было бы сравнить с греками, вторых — с римлянами.

Может быть, наше время свело на нет все эти тонкие умозаключения, но ясно одно, что они являлись не одним лишь упражнением в логических построениях. Клаузевиц в данном случае не абстрактен и не оторван от жизни: он непрерывно мыслит над роковым, но глубоко практическим вопросом: с кем Германии придется бороться и какими силами она будет при этом располагать, он подытоживает моральные данные, он стремится укрепить свой патриотизм. Из таких изысканий родилось немецкое национальное сознание, они-то и подняли дух в дни 1813 г.

 

1807–1809 годы: в Берлине и Кёнигсберге

B Берлине Клаузевиц пробыл пять месяцев. По-видимому, и это время он стоял в стороне от военных работ, поглощенный чтением политических и общеисторических трудов. Еще в октябре он писал невесте, что искусство, которое он так любил раньше, ушло теперь далеко от него, как радости этого мира покидают умирающего; что теперь родина и национальная честь являются для него «двумя земными божествами», которым он хочет себя посвятить. Относительно немцев его горечь оставалась прежней. Его глубоко огорчает их увлечение французской властью, свидетельствующее о потере совести, увлечение софизмами философии, предписывающими презирать несчастья сего мира, укрощать бури сердца, доверчиво ждать лучших дней. «Безумцы, — восклицает он, — ведь из сегодня создается завтра, ведь в настоящем выковывается будущее. В то время как вы ждете будущего, оно уже выходит из ваших рук, но дурно обделанным. Жизнь принадлежит вам, и какой она окажется, такой она будет только благодаря вам».

Прочитав труд Генца, основные идеи которого так сильно совпадали с его собственными, Клаузевиц пишет: «Предисловие этих Fragmente надо читать немцам как проповедь, без перерыва, а в голову наших министров эти Fragmente надо вбивать палкой».

Мы видим, что пять месяцев пребывания в Берлине Клаузевиц, так сказать, накаливался патриотической горечью и негодованием, рос в смысле политического кругозора, но потерял их в смысле наращивания или переживания военных пониманий.

Апрель 1808 г. В апреле 1808 г. Клаузевиц с принцем Августом прибыл в Кёнигсберг, к роднику борьбы за освобождение Пруссии, где в то время находился Двор. Клаузевиц чувствовал важность момента. Впервые спадали рамки, до сих пор ограничивавшие круг его деятельности. Удастся ли ему теперь перенесть всю накопленную энергию на непосредственное поле деятельности, вложить в основы государственного строительства присущие ему жизненные силы?

Среди препон, которые стояли в этом случае на его пути, его юность и небольшой чин не играли особенной роли в это переходное время, когда границы общественных условностей обычно сглаживаются и расплываются. Еще находясь во Франции, Клаузевиц вступил в связь с Шарнгорстом, и по прибытии сделался одним из его доверенных помощников, в некотором смысле его секретарем. Но все же нужно подчеркнуть, что размах деятельности Клаузевица и степень ее самостоятельности оставались постоянно ограниченными, они были больше обрабатывающего, подкрепляющего характера. Это никак нельзя упускать из виду, так как такая обстановка питала старое чувство неудовлетворительности, поддерживала прежнюю раздвоенность, делала все его проекты и критики более резкими и радикальными — смелость безответственных, — но болезненно углубляла мысль, заставляла многое переживать и тем являлась хорошей платформой для вынашивания, может быть даже не всегда сознательного, многих начал своего классического труда.

Личные впечатления Клаузевица от шума города и шума Двора напоминали переживания долго бывшего в темной комнате и разом выпущенного на свет; он был как будто огорошен, все это так мало гармонировало с переживаниями всей страны и его личными, рисовалось ему слишком суетным, поглощенным мелочами… Все эти впечатления красиво отражены в его письмах, свидетельствующих не только о постоянном философствовании этого мыслителя даже над внешней текучестью жизни, но и о крупном художественном таланте. Впрочем, отдаваться этим полумечтаниям было некогда: время было нервное и горячее.

В Кёнигсберге Клаузевиц застал Шарнгорста, произведенного в генерал-майоры и поставленного во главе Militärreorganisationskomission [Комиссии по военной реорганизации]. Не покидая службы у принца Августа, Клаузевиц сделался доверенным Шарнгорста, его, как сказали, секретарем. Здесь же ему приходится иногда видеть Штейна, который в одном случае удостоил молодого офицера лишь некоторыми любезными словами, но зато он ближе узнал здесь капитана Дона (Dohna), майоров Грольмана и Бойена и особенно вступил в дружественные сношения с подполковником Гнейзенау, к которому он сильно привязался. К Тугенбунду Клаузевиц не примкнул, так как не любил «секретных обществ», да и не считал союз чем-то серьезным.

Вообще он не только не примкнул к каким-либо кружкам, он вообще оставался в стороне от всяких направлений, проникнутых излишней идеологией и мистикой. От 1807 г. остается его записка против «новейших сект», против мистического течения в романтике, с чем его, вероятно, ознакомил A. W. Schlegel: «…эти секты суть дети исторической нужды и возникают par contre coup, и я не знаю, почему их, которые плывут по течению и при ничтожном весе текут быстрее всех, должен считать за орудие, которое искуснее всего могло бы руководить рекою… Поэтому я не побоюсь пойти против той женственной мистики, которая постоянно ведет человека к темному берегу, на котором было бы лучше не высаживаться и на котором он стоит как беспомощный ребенок».

Он попробовал примкнуть к кружку Арнима — вероятно, при посредстве Марии, — но оставался недоверчивым к его напыщенности, пустому пафосу… О Шлейермахере он не упоминает ни слова, хотя он был исповедником Марии, личностью, проникнутой сильными и ясными политическими проблемами, но стоявшей на почве романтизма.

Клаузевиц прибыл в Кёнигсберг в хороший момент. Через несколько месяцев Штейна уже не будет, и комиссия по военной реорганизации мало-помалу рассеется. Но летом 1808 г. деятельность реформаторов еще огромна. Это момент, когда феодальная Пруссия разваливается, и на ее остатках создается «национальное государство», в котором все, без различия классов, получают права граждан. 8 августа, в день рождения короля, подписаны три наиболее важных декрета, из которых один уничтожал в армии телесное наказание (изъятие оставлено для очень дурных солдат), другой гарантировал всем офицерам, знатным или незнатным, право и возможности повышения, и, наконец, третий, уничтожая иностранцев, вводил рекрутскую систему на национальной основе. Клаузевицу было поручено Шарнгорстом ознакомить с этими реформами публику.

Февраль 1809 г. В феврале Клаузевиц, к своему большому удовольствию, был освобожден от обязанностей адъютанта при принце Августе и прикомандирован к военному департаменту, т. е. сделался уже в большой мере помощником Шарнгорста. Разрыв с Дон Жуаном, с одной стороны, и возможность работать со своим наставником, занятым великим делом реорганизации армии, наполнили сердце Клаузевица большой радостью. 23 февраля он пишет невесте: «Как труд кажется мне теперь легким! Словно я вышел из холодной могилы и в прекрасный весенний день вновь вернулся к жизни». Увы, это был лишь сладкий миг переживаний!

Основные устремления реформ Шарнгорст еще в конце 1807 г. обрисовывал, как попытку внушить нации чувство самостоятельности, дать ей возможность познать самое себя. «Это все, что мы можем, — писал генерал своему ученику, — разрушить старые формы, развязать узы предрассудков, вызвать возрождение, оберегать и не мешать стране в ее возрождении; дальше не идет наш круг действий». Это величественно скромное понимание, видевшее в реформе лишь средство к цели, базировавшееся на ожидании внутреннего переворота, не удовлетворяло Клаузевица. Его отправная данная базировалась на внешней политике. В статье от 1809 г., полемика которой не была направлена против Шарнгорста, все же ясно видна эта расходимость основных понятий; в ней он подчеркивает, что он также за преобразование государственного аппарата, но рычаг преобразований видел в напряжении против внешнего врага, а не во внутренней реформаторской работе. «Вы хотите революции, я ничего против нее не имею, но разве эта революция в гражданском и государственном смысле не произойдет много легче в процессе движения и взрыва всех частей, которые вызовет война?» В этом смысле Клаузевиц являлся не реформаторским, а революционным темпераментом.

Вообще, как в военной области, так и в сфере практической политики Клаузевиц обнаружил раздвоение, разлад между пониманием и возможностью. Если Клаузевиц в реформаторской деятельности не принял оригинального участия, а помогал лишь реформаторам косвенно, то это нужно объяснить — помимо того, что он почти на целое поколение был моложе главных деятелей — еще и тем, что его размах был слишком прямолинеен, он мыслил крайними мерами, им слишком владела мысль о военном подъеме. Из своего плена он вынес увлечение актами резкого характера, насильственными, и ему непонятны были та осмотрительность и постепенность, основанные, прежде всего, на неустанности и неуклонности работы, которыми были проникнуты Шарнгорст и Бойен. История, как мы знаем, оправдала их систему.

Конечно, Клаузевиц делал все то — и делал усердно — что стояло как необходимость на его служебной дороге, но иное понимание дела внушало ему тревогу и недоверие к своим усилиям. В биографическом смысле поэтому представляется более важным не то, что писал и делал Клаузевиц в этот период, но чем он был, о чем он думал и что переживал.

Отвечая на переживаемые сомнения, Мария писала ему: «…я убеждена, что благородный человек никогда не живет напрасно, если бы даже ему не удалось принести миру определенную пользу. Одно только его существование является благом для мира, и это благо никогда не бывает столь великим, как в те минуты, когда истинная добродетель столь редка».

Пребывание в Кёнигсберге должно было широко отозваться на миросозерцании военного философа. Он следил воочию за разными фазами государственного строительства, имел общение с лучшими офицерами Пруссии, наблюдал Двор, эту кузницу политических вкусов и устремлений. К тому же он много читал за это время. Характер его чтений был скорее общественно-политический, военные темы занимали его только в служебное время. По письму от 15 апреля 1808 г. мы узнаем об его знакомстве с Фихте; читая, вероятно, его «Grundzüge des gegenwärtigen Zeitalters» [ «Принципы современной эпохи» (нем.)], он почувствовал в себе пробуждение старого тяготения к абстрактному мышлению, но он тут же находит: «Все не более, как чистая абстракция… Не очень жизненно (praktisch) и мало связано с историей и опытным миром». Характерна в этом случае зрелость мысли прусского офицера, который умел разбираться и критически отнестись к таким сложным построениям, как труды Фихте. К последнему, например, приходится отнести следующие строки: «Велико, неописуемо велико это время; его понимают немногие люди; даже для превосходных ученых и мудрецов среди нас оно редко более чем орудие, чтобы надумать какую-либо полную тумана систему».

В это же время он углубился в историю Нидерландской революции, и Вильгельм Молчаливый ему живо напомнил Шарнгорста. И, конечно, своим темпераментом, флегматичным и рассудительным, своей прямотой и упорством, наконец, своей ролью защитников национальной независимости против могущественных деспотов, эти два исторических деятеля очень легко сближаются между собой.

В часы досуга, по вечерам Клаузевиц читал «Tristram Shandy» Стерна.

Но все же, нужно еще раз подчеркнуть, основной фон переживаний Клаузевица был нерадостный.

Известно, как сильно возмущал и других реформаторов инертный шаблонный дух времени, как они видели повсюду одну лишь пассивность и слабость. Тем сильнее переживал такие картины Клаузевиц, который из-за внутренних побуждений сам к себе предъявлял огромнейшие требования, готов был последнее положить на алтарь независимости страны и нации и все выше рос в этом чувстве решимости и который всюду видел преграды материи, все вялое, тупое и слабое, словно удары клинка, вколачивалось в его собственное моральное существование. «Жить с человеческим родом, который не уважает самого себя и не способен пожертвовать своим добром и кровью во имя самого священного, это огорчает и подрывает все радости существования».

Так повторилась судьба юности. Чем более сознательно Клаузевиц стремился к намеченным идеалам, тем глубже все его существо охватывалось разочарованием. Более и более в нем росли острота и резкость его натуры, болезненное чувство непонятого превосходства, робость, смешанная с горечью и сухостью, открыть пред чужими глазами силу своих переживаний. Его охватила острая нервозность, в нем росла ипохондрия, в несколько недель он постарел на целые года. К этому времени относятся придирчивые его характеристики со стороны Шёна и Фр[идриха] Дельбрюка. Но богаче и выразительнее тот образ Клаузевица, который набрасывает Каролина фон Рохов в своих воспоминаниях из 1809 г.: «Он обладал далеко не выгодной внешностью и имел в себе что-то холодно отталкивающее, что часто доходило до презрительности (Denigranten). Если он говорил мало, то это имело вид, как будто люди и предметы были для него недостаточно хороши для этого. И при этом же в нем жили поэтическая страстность и сентиментальность, которые проявлялись в его полной идеализма любви к превосходнейшему, любвеобильному, образованнейшему, возвышенно настроенному… существу сего мира, его жене, в стихах и в отдельных взрывах речи. Вместе с этим он был переполнен пылким честолюбием и стремился более к древнему самоотречению, чем к неудовлетворимым притязаниям современного типа. Он имел мало, но глубоких и прочных друзей, которые больше на него рассчитывали и больше от него ожидали, чем его ли судьба или обстоятельства, или его неприютная природа позволили ему это сделать».

 

Два года преподавания стратегии и тактики

Декабрь 1809 г. В декабре 1809 г. Двор перешел в Берлин. Клаузевиц, при ассистенте капитане Фридрихе фон Дона, помогал Шарнгорсту завершить организацию военного министерства, которое заменило Oberkriegskollegium [Высшую военную коллегию] и начало функционировать уже с 1 марта 1809 г. В июне 1810 г. Шарнгорст, чтобы усыпить бдительность Наполеона, официально оставил управление военными делами, но секретно сохранил за собою эту роль. Клаузевиц оставался его помощником, вступил в то же время в Генеральный штаб и был назначен профессором Общей военной школы. Эта вновь организованная школа была открыта одновременно с новым университетом в Берлине. Клаузевиц, произведенный в майоры, в течение двух лет читал стратегию и тактику. Так как курс читался только зимой и у профессора оставался еще досуг, то одновременно же Клаузевиц принял на себя обязанность преподавать военные науки наследному принцу, будущему Фридриху Вильгельму IV и родному брату будущего Вильгельма I, императора и короля.

Эти теоретико-педагогические занятия значительно отстранили Клаузевица от его реформаторских работ и, можно сказать, почти прекратили их года на три. Эти годы явились крайне важными в смысле доработки и формулирования некоторых, а может быть, и большинства основных идей военной теории, и с этой стороны года должны быть подчеркнуты. Это был предварительный этап дум и философствования, за которым создавать потом было уже удобнее; лекции очень часто являются тем вынужденным проектом, за которым затем следует добровольная и самодеятельная научная работа. Но Клаузевица, стремящегося к активной практической деятельности, это педагогическое мудрствование, по-видимому, не вполне удовлетворяло. «Подходит время, — писал он Гнейзенау, — когда откроется Берлинская военная школа, и неминуемо произойдет, что я еще раз начну проповедовать, словно гневные боги с дымных облаков, свою абстрактную мудрость и в туманных абрисах с бледным мерцанием излагать ее пред глазами слушателя». Психологически большое теоретическое дело, которое оставит следы в истории, переживалось автором, как приносимая им скучная жертва; вызываемая этим умственная работа чувствовалась им, как помощь в нужде, как забвение для его честолюбия, его больного тяготения к крупному практическому делу. Ротфельс придает этому моменту крупное значение: может быть, благодаря этому Клаузевицу удалось по однородству переживаний впитать в свои труды живой дух своего времени и героизм, «мощное чувство» закрепить, как rocher de bronze (бронзовый утес) теории войны. Но здесь имелось налицо и противоположное воздействие. Клаузевиц, ограничивая эту гордую силу областью духа, умственного созерцания, тем естественно должен был создать представление о каких-то пределах, о необходимости дисциплинирования усилий. Отсюда могло сложиться у него то руководящее правило войны, которое он преподнес принцу: «героические решения на основах разума», — замечательный вывод, мудро совмещающий пыл и холодность, страсть и разумность, риск и ограничение. Но это же он мог непосредственно взять у эпохи, в которой политика и дух, воля и разумение так тесно сближались. «Философия была героической, наука воинственной, отсюда геройство становилось одухотворенным, война — обнаученной», — такой антитезой характеризовали универсальный момент истории.

Таким образом, рассматриваемые нами два года в биографическом отношении интересны как вместители его теоретических работ, произведенных в военной школе и для принца. Установить их, как преддверье для труда «О войне», как определенный этап в назревании дум и убеждений военного теоретика, составило бы наиболее плодотворную тему для биографа, но, к сожалению, для этого пока имеется очень мало средств. Например, следов курса его академических лекций до сих пор, по-видимому, еще не удалось установить, а в них, конечно, найдены были бы главные корни для классического труда. Нам остается сказать несколько о «Заключительном слове» принцу, как единственном уцелевшем от сего времени источнике. Правда, он написан уже в 1812 г., на пути в Россию, но для нашего очерка, преследующего, главным образом, нарастание и смену идей, этапы времени, как отражение физических переживаний, не играют столь существенную роль.

Но, рассматривая «Заключительное слово», мы на страницах его находим следы огромного влияния Шарнгорста — как личности и как военного теоретика. Если в годы прохождения академического курса Клаузевиц питал к нему чувства скорее родственные, как к своему отцу, если в дни после Йены он несколько охладел к нему, как к практическому деятелю, то теперь его старый наставник ожил и окреп в его сознании, как великий реформатор, стойкий патриот и крупная моральная фигура; попутно освежены были в его памяти и задним числом оценены и его теоретические взгляды. Все это отразилось на страницах «Заключительного слова».

Нам достаточно в этом смысле указать на коренную мысль, которая проходит через этот труд, а именно: существенным качеством истинного вождя являются методизм и верность теоретическим правилам, оправданным историей; а эта именно идея всегда была основным догматом — теоретическим и практическим — Шарнгорста. Самое понимание военной истории продиктовано последним же: «Не следует останавливаться лишь на общих выводах, еще менее нужно держаться рассуждений историков, но нужно, по возможности, углубляться в детали… Подробное ознакомление с несколькими отдельными эпизодами полезнее, чем общее знакомство со многими кампаниями». Тут же Клаузевиц приводит пример обороны Менина в 1794 г., как «образчик, который никогда не будет превзойден».

«Ни один бой, — говорит он дальше, — не убедил меня столь прочно, что на войне до последней минуты нельзя отчаиваться в успехе и что влияние правильных принципов, хотя и не таких непреложных, как это себе представляют, неожиданно сказывается даже при самой бедственной обстановке, когда они, видимо, могли бы утратить уже всякую силу».

 

«Отец и друг моей души»

Это влияние Шарнгорста заставляет нас раньше анализа «Заключительного слова» остановиться на портрете этого деятеля, набросанном Клаузевицем 7 лет спустя, в апреле 1817 г. Как материал, так и черты облика — все, несомненно, относится к рассматриваемому нами периоду и в смысле эволюции идей принадлежит всецело ему. Два последних года (1811–1813) жизни Шарнгорста не могли и дать Клаузевицу особого материала, который был бы в силах что-либо изменить в созданном им образе своего наставника. Указанный портрет, сопровождаемый биографией Шарнгорста, в первый раз был опубликован в Historisch-politische Zeitschrift. Ranke (Том I, 1832 г.).

«В умственном отношении, — говорит Клаузевиц, — Шарнгорст отличался мыслью чистой, живой и проникновенной, хотя его слово было лишено блеска и даже не было свободным. Независимость его понимания была полная; без критики он не признавал никакого авторитета, но если он отбрасывал таковой, то не для того, чтобы дать простор своему воображению; наоборот, свою мысль он дисциплинировал самым жестоким образом. Революционные войны вызвали к свету много трудов по военному искусству, но Шарнгорст не слушал творцов систем, вроде Бюлова, Матье Дюма, Жомини; у него был лучший наставник, а именно, сама война; Шарнгорст слушал только этого наставника. Он имел редкий талант любить отвлеченное мышление, принципы и в тоже время никогда не насиловал фактов. Он собирал обильные данные, их сопоставлял, как опытный судья в процессе, и позволял выводу, т. е. какому-либо принципу военного дела, создаваться сам собою. Никогда он не считал принцип надежным, раз он не был проверен историческими данными. В нравственном отношении Шарнгорст был превосходный человек… Он был владыка над самим собою, и, хотя в глубине весьма впечатлительный, внешне он оставался флегматиком. Он господствовал над всеми препонами, ибо его воля не была ни насильственна, ни безрассудна, а упорна и разумна и еще потому, что ему была свойственна властная сноровка внушить принятие новых идей, обходясь без революционного аншлага. Наконец, он был прекрасный солдат. Его не всегда признавали таким, потому что он был, как казалось, лишен уверенности, не располагал повелительным голосом, не имел гордого вида ни пешком, ни в седле. Люди обычно судят по тому, что непосредственно поражает их взор, но не нужно придавать излишнего значения внешности, и достаточно посмотреть с внешней стороны на великих полководцев, чтобы убедиться, что большинство из них не располагало физическими выгодами, о которых мы говорили. Но у Менина, Ауэрштедта, Эйлау могли видеть Шарнгорста, лично руководившего частями с огнем и бесстрашием; его спокойствие на полях сражений, благоразумие и смелость доказывали в нем очень крупного вождя».

Было бы неправильно в этом образе военного человека видеть лишь отражение благодарственной памяти о своем наставнике или намеченный для себя идеал. Углубившись в подробности, мы найдем многие зерна тех понятий, которые непосредственно дали свои всходы в уроках принцу и более зрелые плоды в главном труде. Из портрета, как начальных предпосылок, мы увидим потом развитыми понятия гения и его особенностей, характер и задачи вождя, смысл и суть уроков военной истории, этапы ее изучения, значение принципов на войне, смысл морального духа и т. д. Клаузевиц многое потом дорисовывал и углублял, но для некоторых тем пред ним как художником витала поучительная фигура «отца и друга его души».

 

Зачатки военно-философских идей

Рассматривая «Заключительное слово» кронпринцу как этап на дороге клаузевицкого творчества, мы можем ограничиться только общими замечаниями, так как этот труд включен в 5-е издание Шлиффена и предлагается в переводе вместе с главным трудом; это даёт возможность читателю самому сделать нужные сопоставления и установить искомую преемственность мыслей.

Прежде всего, нужно подчеркнуть, что в «Слове» в первую голову выдвинуты моральные факторы, прежде всего, решимость большого индивидуума (государства) и доведенная до активности национальная мысль. В связи с этим старая мысль о том, что гений собственно исчерпывает существо войны, доводит ее до ее крайних последствий, теперь еще более укрепляется. Труд, относящийся к этим годам, бросает абстрактным построителям систем фразу, которая потом перейдет и в книгу «О войне»: «Гений, милостивые государи, никогда не действует против правил».

Планы реформаторов, направленные на создание народных армий, внушили Клаузевицу мысль о массах, о новом типе войны. Эта тема разрабатывается им теперь вчерне — вероятно, и на лекциях в Академии, чтобы в главном труде найти потом уже более полное развитие. Клаузевиц мыслит, что на место скромно ремесленного ударного состязания и пустых династических интересов выступает борьба за существование великих наций. «Не король воюет против короля и не армия против армии, но один народ против другого, а в народ включены и король, и армия».

Свою первичную формулу о стратегии и тактике он разрабатывает дальше, как [формулу] о различных ступенях одного живого и цельного, бой — цель тактики, но Клаузевиц далек от мысли считать его абсолютным средством. Уже тогда Клаузевицу пришло в голову сводить соотношение стратегии и тактики к экономической аналогии. «Сражение, — говорит он в письме к Гнейзенау от 1811 г., — это деньги и товар, а стратегия — это торговля векселями (банк); только одни первые придают значение вексельному обороту, и кто промотает основную наличность (кто не умеет хорошо драться), тот пусть совсем откажется от вексельного оборота: он скоро его сделает банкротом».

В эти же годы мы наблюдаем зародыш мысли об обороне как сильнейшей форме войны. Мысль эта, вытекшая из теоретического сопоставления атаки и обороны, подсказывалась и оттенялась насущной жизненной проблемой, возможна ли война между двух сторон, из которых одна значительно слабее силами. Опыт Йены показал, что эта война кончается в несколько дней и, увы, бурным торжеством сильного. Но печальный опыт оставил по себе задачу, и ее нужно было решать. На фоне этих исторических повелений, с одной стороны, и теоретического углубления в сопоставления атаки и обороны и получилась та знаменитая формула, которая составляет оригинальность мышления Клаузевица, которая так многими была непонята и которая вызвала столь много споров — о них в своем месте.

В органической связи с мыслью об обороне как сильнейшей форме лежит другая крупная мысль об ограничении целей; она, как известно, в главном труде дала основание к созданию особого типа стратегии. Эта мысль вытекла как противоположение однообразному приему Наполеоновской стратегии — искать врага и громить его подручным приемом; затем исторический такт и оценка исторической обстановки, учет военного положения Пруссии, незабытая мысль о трениях — все это подводило понимание Клаузевица к каким-то иным осторожным затяжным формам воевания; в основе их естественно лежала ограниченность целей. «Пусть лучше наметят себе, — писал он Гнейзенау в 1811 г., — менее крупную цель, но постараются достигнуть ее надежнее, с более реальными средствами».

Рядом с величиной успеха теперь выступила идея обеспечения (Sicherheit) как идейная противоположность, которая в книге «О войне» фигурирует неоднократно. Она ценна для нас не своим обратно пропорциональным отвесом, не как «динамический закон морального мира», как назовет это Клаузевиц, а как ступень, ведущая к более отчетливому представлению о двух различных приемах воевать, в одном из которых результат достигается быстрым решением, кровавым кризисом, в другом — интегрированием маленьких успехов через выигрыш времени и выдержку.

Вообще можно сказать, что «Заключительное слово» кронпринцу придется рассматривать, как крупный передовой зародыш для главного труда Клаузевица, в «Слове» заложены почти все существенные мысли. Здесь же мы находим зачатки и военно-философских идей. Но, может, важнее рассматриваемого этапа идей — указателя результатов умственной работы Клаузевица — отметить ту обстановку, те бурные годы, на фоне которых шире, глубже и смелее думалось, больше работало воображение и богаче была нива примеров и фактов; не случайно, что в эту же эпоху ураганно творил Наполеон, начал писать Ранке, была в зените звезда Гегеля, бурлила научная и практическая мысль во всех углах и тайниках жизни.

Нам приходилось не один раз отмечать, как тесно судьба и мысли Клаузевица сплетались с переживаниями его страны, а через нее — с политической обстановкой Европы. Эта связь и это влияние нам приходилось уже учитывать, как факторы, сильно влияющие на творчество, понимание и миросозерцание военного философа. Только недостаток места заставлял нас лишь мимоходом уделять внимание этому видному биографическому фактору в жизни и творчестве Клаузевица. Теперь, возвращаясь несколько назад, мы должны проанализировать ряд его общественно-политических переживаний, без чего образ Клаузевица был бы лишен полноты и цельности.

Очень характерна была позиция Клаузевица в кризис 1808 г., когда на западе и востоке, в Испании и Австрии начинала разыгрываться гроза и когда мысль о возрождении Пруссии в первый раз становилась на практическую почву. В этот-то момент Гнейзенау носился со своими высоко парящими планами о национальной войне, о восстании, питаемом из недр народа. Делал ли Клаузевиц при этом какие-либо конкретные пожелания, которыми Гнейзенау штурмовал короля и в обработке которых принимал участие и Шарнгорст, установить трудно, но в одном случае он заявил возражение только против одного побочного замечания. Одна из докладных записок заканчивалась альтернативой: присоединение к Франции или возрождение, но, выбравши тот или иной путь, важно довести его последовательно до конца. Клаузевиц, который внутренне стоял за то, чтобы Пруссия тотчас же начинала борьбу, считал расчет на объективность короля и политически, и психологически ошибочным. В небольшой записке, направленной к Гнейзенау, он подчеркивал необходимость одной, страстной и определенной мысли. Зачем останавливаться на полумерах? Разве люди уже сами по себе не достаточно трусливы и нерешительны, и если вожди, под предлогом беспристрастия, начнут пред всеми рассуждать за и против, не случится ли, что, выслушав защиту всех сторон, люди не остановятся поэтому ни на каком решении. «Я хочу, — заключил Клаузевиц, — чтобы вы, наоборот, предстали пред ними, как неумолимый пророк, как мрачный сын Судьбы, который потребует у Пруссии необходимых жертв и с которым никто не посмеет спорить или торговаться из-за цены».

Была ли такая мысль чисто тактической, вытекавшей из возможности более свободно высказывать свои планы без непосредственной за этим ответственности, или это было глубокое убеждение о необходимости решительного сдвига Пруссии в сторону вражды, сказать трудно. Пред нами, несомненно, вскрывается разница в натурах. Гнейзенау был далеко не «мрачным сыном Судьбы», но блестящей жизнерадостной натурой, рассчитывавшей своим возвышенным энтузиазмом увлечь короля. Клаузевиц более отвечал указанному типу, его решительность, по крайней мере, в области военно-оперативных и политических начертаний, имела мрачный, пессимистический оттенок, и чем сильнее разгоралась у него страсть, тем жестче и резче было его суждение, тем менее он был склонен рассчитывать на первоначальную гармонию сил, на естественный импульс к прогрессу и свободе; недаром он был поклонник решительных, прямо насильственных мер: «При случае политик также должен обратиться к радикальному средству древних полководцев — ломать мосты, сжигать суда…» Поэтому-то, думал он, и заурядные люди при больших кризисах не раньше начинают действовать разумно, как если они доведены до черты отчаяния, когда нет другого исхода, как сделать отчаянный скачок.

Отсюда не нравственное воздействие отдельной личности — инстинкт и слабость скорее являются основным материалом для государственного искусства — но только безграничная энергия и разумно соразмеренный деспотизм могут оформить этот материал.

В этом выводе мы чувствуем голос великого флорентийца, через века дошедший до этой идеалистической эпохи реформ, которая к этому голосу прислушивалась с чуткой нервностью. Это ярко подтверждает статья Фихте, посвященная Макиавелли. Клаузевиц с большим сочувствием и интересом прочитал эту статью, даже ответил на ее военные стороны анонимным письмом, авторство которого, впрочем, вполне установлено. В области военного дела, а в особенности в иностранной политике, Клаузевиц склонялся явно на сторону макиавеллизма. Партии реформаторов вообще пришлось подумать над старым конфликтом между политикой и моралью, и, по-видимому, большинство ее членов чувствовали себя яркими сторонниками платонизма. Когда осенью 1808 г. Штейн советовал для видимости принять исходивший от Наполеона договор, чтобы под его защитой уберечь жизнь до взрыва Австрии, то семь патриотов, между ними Шарнгорст, Гнейзенау и Грольман, заявили знаменательный протест против этого намерения, как позорящего благородное дело. Был ли это чистый идеализм или тут были и зерна реальных учетов, сказать определенно нельзя. Неизвестна также позиция и Клаузевица в этом частном вопросе. Очень возможно, что он в нем примыкал к своим друзьям и, прежде всего, уже потому, что они вместо затяжки работали в сторону немедленного решения, решительного разрыва. А это отвечало его давнишней идее «достоинства» государства, которое в его глазах неразрывно связывалось с его могуществом и независимостью. Но Клаузевиц при всем том всегда ясно учитывал ту границу, которую никогда не смеет перешагнуть любая этическая политика.

Но, остановившись на идее выступления Пруссии, необходимо было политически усилить эту страну, одиночество которой в борьбе с Наполеоном в 1806 г. оказалось столь катастрофическим. Возникал ряд вопросов, на кого Пруссии надлежит опереться. Были перебраны все возможные варианты (Австрия, Англия, Россия), и во всех из них ярко и самобытно проявилось понимание Клаузевица.

В вопросе об Австрии некоторых, особенно Бойена, тревожил «священный облик» Фридриха, неумолимого врага Австрии. С этим канонизированием политики великого короля связывалась идея о естественности борьбы двух принципов — протестантизма и реформы, католицизма и застоя. Отсюда союз с Австрией считался невозможным. Для Клаузевица проблема в такой форме не имела никакого смысла. Относительность всех исторических примеров он усвоил себе очень отчетливо при своих военно-теоретических исследованиях. Далекий от мысли Штейна и Арндта считать Фридриха злым демоном прусской государственности, он не увлекался, как Бойен, и его боготворением, но, понимая Фридриха глубже, и как глубоко реального политика, и как носителя чести и величин страны, он мог удачнее других разбираться в его сложной и подневольной политике. И в результате такого хода мыслей Клаузевиц в 1808 г. явился страстным защитником союза с Австрией не в смысле романтично-всенемецкого настроения Арндта или старопрусских настроений Бойена, а, скорее всего, в духе фридриховского реального постижения насущных политических и национальных интересов.

Отказ прусского короля от такой политической комбинации вызвал в кругах патриотов план прусского легиона, содержимого на английские деньги и воюющего на стороне Австрии. Гнейзенау был отцом этой идеи. Клаузевиц взял на себя ближайшую разработку проекта. Это строго выдержанная, рассудливо-деловая работа; лишь фраза о том, что легион не только будет считать за честь сражаться на самых опасных пунктах, но даже специально будет просить об этом, выдавала приподнятость основного настроения.

После Австрии надежды патриотов обратились в сторону Англии. Уже в 1806 г. Гнейзенау носился с планом английской поддерживающей диверсии в Северной Германии, его лондонская поездка в 1809 г., как известно, имела в виду эту именно цель. Англичане вместо Германии высадились в устье Шельды. Удивительно, что такая холодная и светлая политическая голова, как Клаузевиц, в этом неожиданном предприятии был склонен видеть какие-то широкие стратегические планы, а не проявление обычно эгоистичной британской политики, стремившейся к фландрскому побережью. Ротфельс (с. 149) допускает возможность, что настроение англофильских кругов, которые собрались около тещи Клаузевица, сбило его с толку.

Гораздо спокойнее и трезвее отнесся он к вопросу, когда в кризис 1811 г. все тот же Гнейзенау поднял вопрос об англо-немецком легионе, причем в основе вновь лежало народное восстание в северо-западной Германии. Гнейзенау остался верен своим мыслям 1808 г., но Клаузевиц был уже значительно умереннее и теперь более скептически смотрел на дело, чем его друг. Он, например, полагал, что нужно сначала постепенно создать настроение, а потом уже объявить общий призыв к оружию. Точно так же Гнейзенау сильно рассчитывал на помощь Англии в деле национального возрождения своей страны, а Клаузевиц на эту помощь извне смотрел очень ограниченно, только как на тактическое средство соблазна.

После Австрии и Англии оставалась Россия, как возможный союзник. Ее географическое положение и естественно позднее появление на театре военных действий достаточно учитывалось реформаторами. Отсюда сам собою возникал многотрудный вопрос о характере действий Пруссии до появления на сцене России. Конечно, это была оборона, но какая-то хитрая, уклончивая, затяжная. Пользуясь помощью народных ополчений, надеялись, укрепив лагеря у Шпандау и Кольберга и обороняя Силезию, оказать достаточно долгое сопротивление. Гнейзенау был намечен силезским губернатором, Клаузевиц — его начальником штаба. Последний с исключительным воодушевлением принялся за свою задачу и развил перед другом свой взгляд на военно-политическую обстановку. Клаузевиц больше всего рассчитывал на моральный авторитет Гнейзенау, на его непреклонную решимость; свои планы он считал при этом делом второстепенным. Но они не теряют чрез это свой биографический интерес, как отражение оперативных мыслей Клаузевица. Отчетливость (Nettigkeit) в подготовке, простота планов и выполнений при данных обстоятельствах будут главными условиями успеха. Естественная, но очень смелая мысль атаковать изолированные неприятельские отряды отвергалась, так как невыгоды проигранного боя далеко бы превзошли возможные выгоды победы, а скорый успех прямо мог бы оказаться вредным…

Надежды патриотов на подъем Пруссии в 1808 г. не удались, более того: мир продолжался, и в 1809 г. Клаузевиц сгорал от нетерпения. Он мечтал поступить по примеру Грольмана и страстно следил за исходом борьбы испанцев. Когда Австрия взялась за оружие, он писал Марии, что, если прусский король станет на сторону Наполеона, он немедленно оставит службу, пытался при посредстве австрийского полковника Штейгентеша, находившегося при посольстве в Кёнигсберге, перейти на австрийскую службу. Клаузевиц нервно следил за ходом австро-французской кампании и, получив известие о Ваграме, писал Марии: «Эти несколько недель сделали меня стариком». Он не забыл подумать даже об английской службе.

Это была старая тягота по большому делу, но теперь пропитанная потребностью подвига, какой-либо помощи своей бедной стране. Он готов был отдать жизнь, позволить изуродовать себя на поле сражения. Он сближал себя с Катоном Утичским, но спрашивавшим о ценности жизни не у Юпитера Аммонского, а у собственной совести, и получал в ответ, что если человек своей добродетелью не придаст смысл жизни, последняя не будет иметь цены, и факт одной продолжительности жизни не прибавит ничего к ее достоинству.

Вероятно, немного спустя после Венского мира Клаузевиц набросал работу, оставшуюся неизданной и носившую название: «Über die künftigen Kriegsoperationen Preussens gegen Frankreich» [ «О будущих военных операциях Пруссии против Франции»]. Работа была после переписана Клаузевицем, и на копии имеется пометка: «Вероятно, написано в 1809, 1810 или в 1811 г.». Клаузевиц в начале набрасывает картину политической обстановки: Швеция останется в стороне от войны, Россия останется нейтральной, пока не увидит какого-либо успеха. Отсюда Пруссии сначала придется рассчитывать на самое себя. Надо будет с места же заставить Саксонию служить немецкому делу во всяком случае, а затем атаковать французов в Польше. Существенным правилом должно быть, раз не будет сил отстоять всех позиций, пожертвовать ими, лишь бы спасти армию, единственное орудие реванша.

Имел ли Клаузевиц надежду на успех? Никакой, но, судя по другим неизданным документам, он полагал, что только «невероятное невежество и слабость разумения» не могут видеть полнейшего разложения Пруссии или, по меньшей мере, невыносимого ее унижения и материальной разрухи. Наполеон неумолим. Страна верно шла к банкротству, позору и нищете (Bankerott, Schande und Elend). Взявшись за оружие, она ничего не теряла, но спасала честь. Шансы на успех могли быть нулевые, но это не довод в пользу ничегонеделания, ибо при тяжелых обстоятельствах менее разумно жаловаться, ничего не делая, чем действовать хотя бы почти без надежды. Это было одно из коренных правил Клаузевица. Мы его найдем повторенным в его главном труде.

Во время лета 1811 г. Шарнгорст и Гнейзенау питали надежду увлечь короля к союзу с царем и торопили с подготовкой к войне с Францией. Клаузевиц, лечившийся в это время на водах, отозвался на мысль друзей созданием разных планов: обороны Силезии и четырех пунктов, Нейссе, Козеля, Глаца и Зильберберга; затем создания легиона немецких волонтеров и т. д.

Трудно и теперь сказать, что дал бы этот союз России с Пруссией. Помощь царя можно было считать обеспеченной, секретная поездка Шарнгорста в Россию в октябре 1811 г. дала крупные результаты. Александр обещал немедленную помощь, гарантировал Пруссии Кёнигсберг, Виттгенштейн с тремя дивизиями получил право немедленно поддержать Йорка, не ожидая подтверждений свыше, но, с другой стороны, царь дал понять, что он будет вести войну оборонительную и за Одер не пойдет, т. е. Бранденбург должен был гибнуть. Эта неполнота обещаний в связи с колоссальными возможностями Наполеона делали политическую ситуацию Пруссии до крайности мудреной. Колебания короля, по натуре нерешительного, имели, правда, и свои глубокие основания, а относительно тех, которые советовали не портить отношений к Наполеону, можно только сказать, что они рассуждали не хуже, но и не лучше защитников сближения с Россией. Как бы то ни было, сторона французского сближения одержала верх. Две докладных записки противников Шарнгорста, одна Ансильона, другая генерала Граверта, склонили короля на сближение с Наполеоном; к тому же депеша из России подполковника Шелера (Schöler) уведомляла, что царь хочет восстановить королевство Польское под протекторатом России, и, наконец, Шарнгорст, посланный в Вену в декабре 1811 г., вернулся с печальным результатом, что на Австрию в данный момент рассчитывать не приходится. В феврале 1812 г. король заключил союз с Францией; Пруссия открыла Наполеону крепости и снабдила его вспомогательным корпусом силой в 20 тысяч человек.

Февраль 1812 г. В том же феврале месяце Клаузевиц, еще не зная о решении короля или считая таковое не неизбежным, закончил мемуар, состоящий из трех деклараций (Bekentnisse); он ознакомил с мемуаром Гнейзенау и Бойена, которые одобрили и добавили кое-какие замечания. Эти три декларации изданы были в первый раз только в 1869 г. Перцем; весьма вероятная осмотрительность, по-видимому, удержала Клаузевица и его друзей от личного опубликования.

Эти декларации, как конечное развитие идей возрождения Пруссии, стоят в тесной связи с военно-политическими мыслями и работами Клаузевица в 1808–1810 гг., но заслуживают особенного упоминания, как яркий образчик политического темперамента, военных упований и, наконец, художественно-яркого стиля. Этот крупный исторический продукт Клаузевица был его лебединой песней перед тем, как он прусский мундир променял на русский.

Первая декларация является красноречивым призывом к чувству чести, задушенному в Пруссии общими малодушием и небрежностью. Общественное мнение считало партизанов «войны во что бы то ни стало» безумцами, опасными революционерами или просто болтунами и интриганами. Защищая этих «безумцев», Клаузевиц переносит свою ярую атаку на тех, кто при текущем несчастии довольствовался воспоминанием о прошлой славе, довольствовался тем, что не все потеряно и для удержания этих остатков отдавался позорной трусости. Более развращенными автор называет людей высокого положения, куртизанов и высоких чиновников. Эти люди, лишенные характера, погрязшие в пороках и забывшие свой долг (Weichlinge, Lasterhafte und Pflichtvergessene), пассивно ждут спасения от случая или неизвестного будущего, льстят победителю и отравляют общественное мнение. Как девиз, Клаузевиц возглашает: «Я верю, и я заявляю, что народ ничего не должен чтить выше, как достоинство и свободу своего существования, что он должен отстаивать их до последней капли крови, у него нет более высокой обязанности, более повелительного закона; что позор малодушного рабства несмываем, он — яд, который, перейдет в кровь будущих поколений и парализует их силы..; что народ вообще непобедим, раз он благородно борется за свою свободу; даже поражение после кровавого и почетного боя укрепляет его возрождение и служит зерном новой жизни». В заключение первой декларации он в назидание приводит слова Фридриха II: «Конечно, я люблю мир, прелести общества и радости жизни, я так же, как человек общества, желаю быть счастливым, но я не хочу купить этих благ ценою низости и бесчестия».

Вторая декларация содержит в себе картину политической обстановки. Указав на гибельные результаты континентальной системы, автор разбирает результаты союза с Францией. Они вырисовываются печальными при всех случаях, даже один пропуск через территорию Пруссии с 400 тысячами Наполеона в случае войны с Россией истощит страну, а во всяком случае скромная уступка в начале в конце концов приведет Пруссию к полному рабству — тому пример Голландия и Италия. Отсюда вывод, что надо выступить против Франции. Конечно, это будет борьба на смерть, и, конечно, больше шансов на стороне смерти, чем счастливого исхода. Дальнейшее, как в плане 1808–1810 гг.

Третья декларация содержит в себе подсчет военных сил Пруссии для 1812 г. Для войны, полагает автор, не будет недостатка ни в людях, ни в материалах. Может быть поставлена на ноги армия в 150 тысяч обученных людей, которая долго могла бы удержаться в восьми крепостях, оставленных Пруссии, и в укрепленных лагерях Кольберга, Пиллау, Нейссе и Глаца или, наоборот, если только русская армия вступит в кампанию, могла бы обнажить крепости и поддержать русских 80 тысячами человек. Относительно денег автор считает, что их нужно не так много. Он ссылается на слова Гибера, что великий народ, хорошо управляемый, доблестный и решительный, найдет в этих своих качествах силу подчинить себе всех соседей и потрясти всю Европу, как ураган гнет нежные тростинки. Разве не видели Францию объявившей себя банкротом и все же главенствующей над своими врагами? И она не была ни доблестной, ни хорошо управляемой. История нашего времени доказывает, что для ведения энергичной войны деньги менее необходимы, чем мужество и самоотвержение. К тому же можно рассчитывать на субсидию Англии.

Регулярная армия будет недостаточна, чтобы прогнать чужестранца. Надо будет защищать Пруссию, как защищались Вандея и Испания; нужно создать народное ополчение (Landsturm). Затем в кратких словах Клаузевиц набрасывает организацию, вооружение, условия сбора и тактику ландштурма, как он потом более подробно скажет об этом в своем главном труде… Клаузевиц рассчитывает, что в несколько часов он соберет тысячи людей. Это — не мечта; так было в Вандее, «исторический опыт уже был произведен». Пруссия может в форме ландштурма получить 500 тысяч человек; «нужно иметь слишком суеверный решпект пред саблями и стрелками, чтобы думать, что эта масса не займет 50 тысяч человек и даже больше».

«Возражают, что враг будет безжалостен. Но мы ответим на жестокость жестокостью и научим его умеренности. Говорят, что лишь горная и недоступная страна возможна для партизанских действий, но районы Пуату и Анжу, где боролись вандейцы, разве менее недоступны, чем районы Швейдница и Глаца или болотистые леса Пруссии?» Слабее всего, но и более старательно возражает Клаузевиц против опасения, что немцам не хватит духа, подъема против французов. Он упирал на изменчивость настроения, на нужду, плодящую храбрых, наконец, на принуждение правительства, которое обязано быть лучшим даже в случае, если плох народ.

 

Надежды на Россию

Просьба о переводе на русскую службу

Все надежды, связанные с этим трудом, рухнули с момента сближения прусского короля с Наполеоном в феврале 1812 г. Событие это в свое время произвело удручающее впечатление на прусские военные круги; около 20 офицеров-патриотов просили короля об отставке. В апреле месяце Клаузевиц подал со своей стороны просьбу, решившись перейти на русскую службу.

В биографии крайне интересно установить, как пережил Клаузевиц этот крупный шаг и какие мысли легли в основу его решения. Каждого из реформаторов рано или поздно поджидала эта участь: оказаться странником в чужой стране. Нужно отметить, что старое блуждание чиновников, обусловленное космополитическими увлечениями и раздробленностью Германии, к концу первого десятилетия уже прекратилось, особенно раньше других почувствовал себя прочно национальным фридриховский офицерский корпус. Но эпоха возрождения с ее созвучием индивидуальных и мировых течений, с подъемом личности, выходящей за границы небольшой страны, с ее жгучими тенденциями покорить Наполеона, как мирового тирана, сорвала с народов это уже установившееся национальное сознание. Люди стали смотреть дальше, переросли колокольню Пруссии и к ее шагам, особенно неудачным, стали относиться, как к ошибкам близорукого. Типичен в этом случае Грольман, пруссак по происхождению, который в числе первых покинул прусские знамена, чтобы в Испании бороться против мирового господства Наполеона. «Какая польза была бы Вашему Величеству, — писал он королю, — если бы Вы насильно удержали меня. Вы уничтожили бы свободного человека, боровшегося для Вашего блага, и получили бы прибитого невольника, который с внутренним гневом смотрел бы на то, что удерживает его от исполнения им священнейших обязанностей».

Клаузевиц примкнул вполне к решению Грольмана: «Разве это дурно и неблагодарно, что Грольман, который нашему государству ничем особенным не обязан, свою силу и военный талант, присущие ему в высокой степени, не хочет отдать на покой, но желает лучше применить их на благо немецкого отечества?» Мы видим, что главный центр мышления Клаузевица от рамок суженной родины переносился к историческому государству, которое он мыслил себе уширенным, не прусским только, но германским. Конечно, не нужно только терять разницы в данном случае между Грольманом и Клаузевицем; у первого господствует суверенитет собственного сознания, потребность оставаться господином своей судьбы, у Клаузевица скорее характерная смесь страстного тяготения и разочарования — тяготения к ритму сильного и свободного государства и разочаровани мелочной слабостью прусской политики.

Что центр мышления сводился к антитезе между прусским и германским, а борьба с Наполеоном занимала второе уже место (у Грольмана и Гнейзенау она была на первом), в этом нас убеждает одно место из его письма от 23 апреля 1809 г., где он горько осуждает узких пруссаков (Nur Preussen), людей, которые «из-за одной привязанности к королю не могут расстаться со своим содержанием и обеспеченным местом, которые из чистого патриотизма скорее пойдут на парад, чем в бой, которые неустанно повторяют имя Пруссии, потому что имя Германии напоминает им о более тяжелых и более священных обязанностях».

Такое воззрение в эти годы было общераспространенным. Штейн и Гнейзенау, столь уважаемые Клаузевицем, при всем их пылком патриотизме сохранили в душе что-то вроде гуманизма и космополитизма прежнего столетия. Они думали не об одной лишь Пруссии, но, прежде всего, мечтали о сокрушении Наполеоновской тирании, чтобы вернуть свободу всем «угнетенным народам».

«На мой взгляд, — писал Штейн графу Мюнстеру, — династии совершенно безразличны в этот критический момент; они являются только орудием». А Гнейзенау выражал это более широкой формулой: «Мир делится на две части: тех, кто охотой или неволей служат честолюбию Бонапарта, и тех, что борются с ним; поэтому, не территории и границы нас разделяют, а принципы».

Но как ни красива, как ни широка была эта фраза, Гнейзенау очень трудно переживал это раздвоение национальных и мировых тяготений; ему рисуется, писал он в конце 1811 г., словно он держит ногу постоянно в стремени, чтобы покинуть родину; создалось ли в его душе гармоничное решение, примирявшее Пруссию, Германию и Европу, или он не смог покинуть родные ландшафты, но Гнейзенау остался дома.

Теперь нам довольно ясен тот ход переживаний, который привел Клаузевица к его решению. По-видимому, он создал его спокойно и с самообладанием. Последние дни пребывания на родине достаточно это подтверждают. Он покинул Берлин и отправился в Лигниц, где Шарнгорст жил в отпуске. С ним он посещает церкви этого города и мирно беседует на архитектурные и археологические темы. С Шарнгорстом же он объехал верхом окрестности Глаца и Зильберберга и с большим удовольствием в прекрасные дни апреля вновь осмотрел те места, где он прожил несколько месяцев перед этим со своей женой. Ни ясность настроения, даже юмор не покидают его писем в эти дни. Он пишет жене, что более опасаться нечего, а, наоборот, все предрасполагает бодро смотреть на будущее. Его материальное положение к тому же было совершенно удовлетворительно, ибо почти одновременно с оставлением прусской службы он поступает в русскую армию с чином подполковника.

28 апреля 1812 г. В момент покидания прусского знамени, под которым он прослужил 20 лет, его охватывает некоторая грусть, но он не переживает чувство горечи.

 

B рядах русской армии

6 июня 1812 г. 6 июня в Вильне Клаузевиц надел русскую форму. В течение всей отечественной кампании он оставался и в неясном, и в тяжелом положении: недоверие к чужим офицерам и полное незнание русского языка ограничивали поле действий до крайности, а специальность его — офицер генерального штаба — подчас делали почти невозможной, ему пришлось ограничиться лишь тем, что он с горькой критикой следил за событиями и порою чувствовал себя даже счастливым, не принимая в них никакого участия. «С несказанным трудом, — писал он Гнейзенау, — добился я места обыкновенного офицера и не пользуюсь при этом решительно никаким вниманием… Чувствуешь себя здесь глухонемым, который видит, как другие совершают безумнейшие акты, но не может помешать этому».

Вновь возникает эта постоянная и больная тема о том противоречии между внутренними возможностями и притязаниями и серой внешней осуществимостью, противоречие, которое переплелось красной нитью вокруг жизни военного философа. Вновь и вновь возникает вопрос, ряд ли это случайностей или перед нами отражена какая-то постоянная причинность явлений?

Печально сложившийся фон жизни в 1812 г. повторился в войну за освобождение (и дальше) рядом аналогичных этапов. В весенний поход 1813 г. в первый момент положение Клаузевица было исключительно удачно: в качестве русского офицера генерального штаба он был прикомандирован к главной квартире Блюхера, где он находился в тесном единении с Шарнгорстом и Гнейзенау. Сколько истинной радости, судя по письмам к жене, внушил мрачному теоретику этот краткий солнечный луч счастья. «С премилой небольшой армией, во главе которой стоят мои друзья, идти по прекрасным районам, в прелестное время года, во имя такой задачи — это почти идеал земного существования», — писал он своей жене. Но скоро обнаружилось, что он утерял прочную почву действительности. Когда Шарнгорст поднял речь о его возвращении в прусскую армию, король сначала ответил условно, но Гнейзенау, который в июне попросил себе Клаузевица в помощники, он отказал в довольно оскорбительной форме. Фридрих Вильгельм не мог забыть шага 1812 г., еще менее понять его. Хотя король уверил когда-то Шарнгорста, что в случае заключения союза с Францией он никого не будет удерживать, но все же он оставался чужд и холоден [к] мотивам тех офицеров, которые покидали его службу, тем же, которые потом выступали против своих же соотечественников, он не прощал никогда.

В результате Клаузевиц оставался в каком-то промежуточном состоянии и тогда, когда в качестве генерал-квартирмейстера он был назначен в русско-немецкий легион, приданный к Северной армии. Хотя с командиром легиона графом Вальмоденом он стоял на дружественной ноге, но стратегическая обстановка не давала здесь никакого простора для крупных дел. Кронпринц Швеции уклонялся от каких-либо широких планов, и легиону Вальмодена пришлось выполнять трудную и неблагодарную задачу по прикрытию фланга Северной армии против Даву и датчан. Попытки присоединить легион к победному ходу Силезской армии не удались. Лишь в феврале 1814 г. Вальмоден был отозван в Бельгию, но теперь его корпус, «настоящая имперская армия старого времени», по выражению Клаузевица, играл роль только обсервационной части.

Лишь после многих затруднений легион был принят в прусскую службу, и Клаузевиц был вновь прусским офицером.

Наконец, в кампанию 1815 г. он мог надеяться применить «все свои способности». Он был назначен начальником штаба III корпуса Тильмана. Но и тут счастье ему не улыбнулось. После Линьи 18 июня он помогал Тильману задержать Груши у Вавра; была достигнута стратегическая победа, но ценой тактического поражения. 19 июня, уже имея сведения об успехе [при] Ватерлоо, Тильман решился отступить, причем отошел слишком далеко в направлении на Лувэн и потерял связь с Груши, что позволило последнему, по получении данных о разгроме Наполеона, отойти сокращенной дорогой и беспрепятственно достигнуть Самбры.

В какой мере виновен тут Клаузевиц, сказать определенно нельзя, но, конечно, при тех связях, которыми он в это время располагал в армии (Гнейзенау), голос его в указанном шаге должен был быть решающим, да и Тильман, незадолго пред этим из саксонской службы перешедший на прусскую, едва ли чувствовал себя при таких альтернативах очень смелым.

Пред нами ряд случаев, где Клаузевиц стоит на ступени, резко противоположной его, по крайней мере, притязаниям. Но история вообще не знает «ряда случаев» и будет искать в этом случае причинность. Когда в 1812 г. Гнейзенау рекомендовал Клаузевица Александру I как крупного военного теоретика, он тем самым исключал его из строевой службы и, значит, от укоренения в русской армии. Конечно, для Клаузевица как теоретика это имело свою сильную сторону: это поставило его в особую позицию для спокойного и широкого наблюдения, оторвав от мелочей и личных тревог и отодвинув тем самым панораму событий в психологическую даль, это позволило теоретику смотреть просторнее, глубже и вернее.

Во всяком случае, приведенные «случаи» дают как бы подтверждение антитезе Дельбрюка: анализирующий склад ума, личная раздражаемость и постоянная раздвоенность природы явились тяжелым ядом для мира практической деятельности. Веры в счастье и повелительного голоса решения совершенно не доставало Клаузевицу. Перед войсками, как сохранились воспоминания, он был неловок и конфузлив, оттуда-то, может быть, его снисходительное отношение к внешним особенностям полководца. Конечно, при своем уме и наблюдательности Клаузевиц мог бы побороть эти недочеты природы, но военно-политическая атмосфера того времени была столь капризна, преходяща и нервна, что только веселая неукротимость оптимистической натуры и бессознательная уверенность гения могли властвовать над нею. А неумолимая ясность ума вела, напротив, Клаузевица к пессимистическому разумению обстановки. Почти установлено фактически, что Клаузевиц имел склонность все «видеть в черном цвете».

Тильман приводит эту особенность своего начальника штаба в объяснение своего отхода. Но если отбросить это утверждение, как явно апологетическое, то подобные же заявления о пессимизме, а может быть и просто о боевом малодушии Клаузевица мы найдем в кампаниях 1812 и 1813 гг., а также и в 1831-м. Характерно, например, что в 1812 г., рано убежденный в преимуществах русского стратегического положения, Клаузевиц, когда уже кризис был минован, стал смотреть на события все мрачнее и мрачнее; даже после Березинской катастрофы он опасался, что Наполеон со 155 тысячами человек будет в состоянии удержать линию Вислы; на решимость австрийского и прусского правительств он при этом не рассчитывал.

Может быть, еще поучительнее для особенностей и генезиса этих «черных очков» Клаузевица говорит одно из его писем к Гнейзенау, до сих пор еще не опубликованное. В нем военный философ горько жалуется, что корпус Вальмодена получил от Бернадота приказание с недостаточными силами атаковать при такой обстановке, которая даже при благоприятнейшем исходе не сулила никаких результатов: «…я смотрю при таких условиях на наше предприятие, как на высокой степени смелое, и считаю очень возможным, что мы будем разбиты и отступим… Согласитесь, что очень жестоко быть вынужденными поставить на карту из-за ничего благо и существование корпуса и нашу репутацию»…

Все эти факты дают возможность сделать заключение, что антитеза Дельбрюка дает скорее лишь общую канву и имеет некоторый методологический смысл, но, преломляясь на личности Клаузевица, она потребует некоторых уширений. Его раздвоенность между мыслью и практикой, между пониманием и умением, между крупнейшим мыслителем и робким, мрачно смотрящим в глаза Судьбе деятелем пред нами налицо. Как биографический фактор, эта раздвоенность очень важна, она должна была лечь грузным и нервным камнем на нервные же весы бурной жизни философа. Но объясняя ее, мы должны значительно усложнить картину причин: тут будет и отечественная непрочность, и сбивающая с толку бурность хода событий, слишком большая смена ценностей, и нервность восприятий, и диалектический размах мысли, и слабость властного «я», и, наконец, удары судьбы, подобранные монотонно-отрицательно.

 

Идеи, рожденные на русской службе

Но возвратимся к отечественному году. Надевши форму, Клаузевиц попадает сначала адъютантом к генералу Пфулю. Этот последний имел в виду при отступлении воспользоваться фланговой позицией у Дриссы, заранее укрепленной. Клаузевиц был послан произвести рекогносцировку этой позиции и представил Александру доклад, сдержанный по форме, но решительный по существу, в котором он критиковал мысль как стратегически, так и тактически; это было за весь период кампании его единственным служебным делом. Клаузевиц своим докладом попал не в точку разумения стратегической обстановки, а в основное течение штабной борьбы, направленной в этот момент против Пфуля. Косвенным образом Клаузевиц поддержал партию, стоявшую за отход к Смоленску Прикомандированный потом к генералу Палену, он является свидетелем сражений у Витебска и Смоленска, а потом под начальством Уварова наблюдает ход боя у Бородино, на правом фланге русской армии. С русским арьергардом он проходит через Москву и затем пытается получить место начальника штаба гарнизона Риги, но, когда это не удается, он получает командировку в армию Виттгенштейна, принимает участие в движениях этой армии на юг от Двины и затем видит печальные берега Березины вскоре после перехода через нее французов (письмо от 29 ноября). Лишь состоя при армии Виттгенштейна, ему пришлось в декабре сыграть важную роль: он был послан в качестве парламентера к генералу Йорку и, по-видимому, много способствовал в деле склонения последнего подписать Таурогенскую конвенцию. Клаузевиц тем более мог быть доволен своим достижением, что ему удалось склонить к соглашению, результаты которого были потом столь крупны для Пруссии, да и для всей Европы, такого старого врага всей Шарнгорстской компании, каким был упрямый и юнкерски настроенный генерал Йорк.

Этим кончается краткое пребывание Клаузевица в пределах России; оно продолжалось 8 месяцев, т. е. на два месяца короче пребывания во Франции, но было, по существу, таким же состоянием пленника, как и последнее. Однако, из России Клаузевиц не вынес презрение и ненависть к ее народу, как он вынес их из Франции к ее народу. Как ни пренебрежителен тон, который проходит через весь труд «Поход 1812 года», к русскому военному искусству, к русским военным деятелям (кроме 2–3 русских, Клаузевиц, правда, захватывает исключительно немцев по происхождению), но к народу он никогда не утерял известной теплоты и признательности.

Чтобы выяснить, в какой мере и в каком направлении повлияло на Клаузевица, как творца книги «О войне», пребывание в России, лучше всего может служить труд «Der Feldzug 1812 in Russland», написанный им в 1815 г. Об исторической ценности этой работы уже приходилось говорить. Вдумываясь в этот труд, легко заметить, что кампания 1812 г. укрепила и углубила многие из основных мыслей Клаузевица, а некоторые вызвала впервые к жизни. Прежде всего, его мысль о существе войны получила теперь определенный, в некоторой мере фаталистический колорит. Он ясно себе представил, что военные события часто протекают совершенно иначе, чем это предполагается заранее, что, например, никто — и он сам менее других, не предвидел, что французская армия развалится так быстро и что с одной кампанией рухнет все грандиозное здание Наполеоновского творчества. Отсюда, судьба играет в войнах столь крупную роль, что методический формализм является большим пороком для полководца. И, как другой вывод, умственные факторы на войне имеют лишь относительную ценность и ограниченный круг влияний по сравнению со случаем и моральными факторами; не талант комбинаций или изобретений, но упорство выполнения поэтому составляет заслугу полководца. «На войне все просто, но наиболее простое является в высокой степени трудным», этот основной девиз книги «О войне» подкреплен более всего 1812 г. С этими идеями, например, косвенно связано предпочтение Кутузова Барклаю. «Простой, честный, сам по себе доблестный, но бедный идеями Барклай, — судил Клаузевиц задним числом, — был бы придавлен моральными силами французской победы, между тем как легкомысленный Кутузов им противопоставил дерзкое чело и целую кучу хвастовства и тем счастливо направил корабль в огромную трещину, которая уже вскрывалась во французской Армаде».

Другая его мысль — о преимуществах обороны вообще и, в частности, о плане оборонительной кампании на опыте кампании 1812 г. — получила теперь ясный отчеканенный смысл. То, что носилось раньше лишь в туманных образах, к худу ли или добру, теперь накрепко осело в его сознании. Как известно, около происхождения русского плана кампании 1812 г., в смысле заслуги его изобретения тем или другим лицом, существует живое литературное расхождение. С особой притязательностью заявляли свое право на создание этого плана Евгений Вюртембергский и его воспитатель и адъютант Вольцоген. Герцог Евгений уже, по его заявлению, в 1805 г. заранее предусматривал систему «Эшелонированных концентрических отступлений» и эту мысль не раз заявлял в течение событий. Вольцоген в 1810 г. предоставил Александру докладную записку, которая развивала план эластичного отхода. Рядом с этим фигурируют крупные немецкие военные, мысли которых рано направлялись на тот же путь. А именно Шарнгорст был убежден, что Наполеон должен погибнуть от бесконечности русского пространства, и в бытность свою в России и Австрии в 1811 г. он лично, а также через русского посла графа Ливена старался воздействовать в этом смысле. Бойен следовал за ним в докладной записке от 1811 г. Гнейзенау непосредственно перед взрывом враждебных действий представил Александру I план затянуть вдаль войну, предоставляя климату оказать на врага свое разрушительное действие, допускать лишь оборонительные сражения, да и то только на оборудованных заранее позициях и, наконец, только после решительной и полной победы переходить к наступательной войне. К этому можно еще прибавить мысли историка Нибура, который развивал картину подобного же плана перед лечившимся в Германии Барклаем.

Это показывает, что с одной только немецкой стороны не было недостатка в планах скифской войны; они могли расходиться в деталях, идея оставалась одна и та же — всем авторам меньше всего было жаль потери русских областей и связанных с этим горя и страданий и легко было осуществлять на чужом народном горбу стратегические эксперименты. Что могло повлиять на конечное осуществление предложенного плана? Ротфельс думал, что более повлияли в этом смысле Гнейзенау и Штейн, чем сухая догматика Вольцогена и Вюртембергского. Для наших целей важно установить, прежде всего, факт несомненного ознакомления Клаузевица со многими из этих планов, особенно с исходившими от его друзей, и, значит, теоретическая канва оборонительного плана с разными оттенками могла быть им продумана перед войной и проверена личными переживаниями во время нее. Затем важен вывод самого Клаузевица, а он писал, озираясь на прошлое: «Кампания развилась так сама собою». «Каждый раз шарахались в испуге назад, едва только голова Медузы… показывалась вблизи». Даже частности, в форме якобы систематического опустошения покидаемых районов, по мнению Клаузевица, вытекали сами собой постепенно из страсти все сжигать со стороны русских мародеров и благодаря непорядкам во французском авангарде.

Что же получил в результате Клаузевиц как наследие для своего главного труда от 1812 г.? Во-первых, хорошее знакомство с оборонительным планом и, затем, подтверждение, что и в войну 1812 года главную роль сыграли не предусмотрительность и совершенство стратегического плана, а моральная сила народа, решившегося избежать торопливого заключения мира, «претерпеть до конца», т. е., что на войне не факторы разума, а факторы воли и духа играют первую роль.

Но, конечно, наиболее яркое подтверждение в 1812 г. нашла себе мысль Клаузевица о преимуществах обороны перед наступлением. Это было неважно, что такая оборона, по его мнению, вылилась сама собою, а не по заранее намеченному плану; первая версия, может быть, еще более подтверждала жизненность принципа. Иллюстрация любимой мысли военного теоретика была блестяща и до конца дней его жизни наложила на эту сторону миросозерцания печать какого-то фанатизма. Как зачарованный, Клаузевиц следил за одной стороной — Наполеоном, видел блеск и могущество его армии в момент ее перехода через Неман, постепенное ее увядание на пути к Москве и погребальный ход обратно, но, увы, он не видел другой стороны: необъятного моря России и пассивно-могучего народа, способного все выдержать. Отсюда элемент односторонности в теории и ее исключительность со стороны возможности применения.

Но не нужно забывать, что не 1812 год создал упомянутое увлечение в сторону обороны. Мысль, как мы как-то сказали выше, носилась давно в голове Клаузевица. Уже в 1809 г., судя по его письмам, идея преимуществ обороны начала формулироваться в его сознании. Последующие годы несчастий Пруссии, необходимость обдумать ее оборонительные ресурсы не только углубили эту мысль, но заставили не один раз обработать ее путем разных комбинаций и проектов. 1812 год только закрепил у Клаузевица идею обороны, и она стала для него с тех пор излишне любимым детищем.

Но, по-видимому, совершенно впервые возникло у Клаузевица под непосредственным впечатлением от событий 1812 г. понятие о «кульминационном пункте» наступления как об органическом пункте связи между двумя противоположными типами войны — наступательной и оборонительной. В силу собственной постепенно ослабевающей силы удара и специфических особенностей обороны, наступление с неумолимой, хотя и не непрерывной последовательностью, приближается к пункту безразличного равновесия, предельного пункта; если он будет перейден, то «весь груз поднятой и не преоборенной (nicht bewältigten) тяжести» падет на наступающего… роли врагов меняются.

Возвратимся к труду «Поход 1812 года».

Сам автор предупреждает, что он не собрал данных о числах, местах, количестве сил. Его задача сводилась к тому, чтобы для будущего исследователя событий набросать картину пережитых им впечатлений и тех выводов, которые последовательно осели в его сознании. Впечатления стратега-любителя, попавшего в большой штаб, — вот все, что дает этот труд, и лишь потому, что этим любителем является Клаузевиц, труд приобретает большой интерес. Книга распадается на две главы. В конце второй помещен разбор плана Наполеона. Историческая канва общеизвестна и в ней разве интересна некоторая слабость осведомления автора, многое схватывавшего на лету, случайно, мало видевшего документов и ничего не понимавшего непосредственно кругом. Поэтому на повествовательной части не имеет смысла останавливаться.

 

Мастер исторического портрета

И вновь, как и в труде по 1806 году, наиболее интересными являются характеристики лиц и критический анализ операций, о чем мы, для ознакомления читателя с общим колоритом сочинения, несколько и поговорим. Характеристики, это, быть может, наиболее вечное в исторических работах Клаузевица. Трудно представить себе что-либо более меткое, яркое, сжатое и специально оттененное, как эти портреты, смотрящие на нас живыми с полей интересной далекой эпохи. Недаром существовало мнение, что Л. Толстой многие характеристики взял со страниц труда Клаузевица, и даже, например, позиция Андрея Болконского, присутствовавшего на советах командующих генералов, создана им будто бы по образцу позиции Клаузевица. Приведем, для примера, некоторые характеристики.

Пфуль — полковник прусского Генерального штаба. В 1806 г. бросил службу в Пруссии, после сражения при Ауэрштедте поступил на службу в Россию, где дослужился до чина генерал-лейтенанта, не участвуя в действительной службе. Человек высокого ума и большого образования, но с недочетами в технических знаниях дела. Он давно уже вел жизнь чисто ученую и столь уединенную от мира, что ничего не знал о событиях дня. Юлий Цезарь и Фридрих II были его любимыми авторами и героями. Бесплодные мечтания об их методах войны, без всякой исторической критики, были почти единственным его занятием. События войн более новых скользили мимо него, не оставляя по себе никакого проследа. Таким путем он создал себе теорию войны, которая не выдерживала ни философской критики, ни исторических сравнений.

Барклай — военный министр; простой, честный, вялый, сам по себе доблестный, но бедный идеями. Родом из Ливонии, он считался русскими за полуиностранца.

Багратион — упрямый, вспыльчивый; «решительно ненавидел» Барклая.

Аракчеев — генерал-лейтенант — русский в полном смысле слова, большой энергии и хитрости. Он был начальником артиллерии (Chef der Artillerie), и император питал к нему большое доверие. Но так как ведение войны было совершенно чуждым для него делом, то он в него и не вмешивался…

Ермолов — человек сорока лет, самолюбивый, характера крепкого и упорного, не чуждый ни ума, ни образования. Конечно, он был выше тех, что были до него, и от него, по крайней мере, можно было ожидать, что он сумеет обеспечить всюду повиновение приказам главнокомандующего и придать его решениям известную энергию; чувствовали, что это было нужно, чтобы дополнить мягкого и флегматичного Барклая. Сам Ермолов не думал много о больших маневрах армии и об общих мероприятиях по войне; он не создал ни одной яркой идеи. Когда подошел момент решаться и действовать, он увидел, насколько все это для него было чуждо. Поэтому он сохранил за собой общее выполнение дел по армии, предоставляя генерал-квартирмейстеру всю стратегическую и тактическую часть.

Генерал Мухин, в начале генерал-квартирмейстер, русский чистой воды, не знал ни слова по-иностранному и потому мог читать только русские книги. Его назначили на этот пост, так как он отличался в съемке и топографическом черчении; эти знания в армии, в культурном отношении отсталой, считались прообразом всей военной науки.

Полковник Толь имел тридцать лет; это был наиболее образованный и наиболее блестящий из офицеров Генерального штаба. Его способности были все же средние, зато воля — очень крепкая. Уже давно он занимался большой войной и был an courant [в курсе (франц.)] всего, что было опубликовано нового на эту тему; он даже излишне увлекся (ziemlich tief verloren), углубившись в большую новость: идеи Жомини. Он, так или иначе, мог разобраться в деле, хотя был слишком далек от того, чтобы создать себе идею совершенно отчетливую и личную. Ему недоставало духа творчества, чтобы создать общий план, обнимающий все и хорошо скоординированный. В сношениях был недостаточно тактичен; был известен своей особой грубостью по отношению высших и низших.

Но наиболее обстоятельной и тонкой, хотя также не лишенной некоторой дозы иностранного высокомерия, является характеристика главнокомандующего русскими армиями.

Кутузов приближался к 70 годам и не располагал уже активностью — ни физической, ни умственной, — какая попадается иногда у военных этого возраста. В этом отношении он был, поэтому, ниже Барклая, но он был выше его с точки зрения природных дарований.

Кутузов в своей юности был доблестный рубака (ein tüchtiger Haudegen); с этим он соединял большую гибкость ума, был естественно сметлив и хитер. При таких качествах в конце концов всегда получается хороший генерал. Он потерпел против Наполеона роковое сражение под Аустерлицем и никогда от этого не мог вполне освободиться.

Руководить, в качестве главнокомандующего, всеми вооруженными силами нации, сотнями тысяч людей против других сотен тысяч, направлять их по необъятным пространствам и поднять все народные силы России, чтобы с ними погибнуть или спасти империю — такова была обстановка текущего часа, — над углублением в эти вопросы никогда мысль Кутузова не работала; и его природные способности были не на высоте такой задачи.

Клаузевиц был слишком далек от особы Кутузова, чтобы о его личных действиях говорить с полной уверенностью. В сражении под Бородиным он видел его только на мгновение и мог знать только мнение, которое циркулировало о нем непосредственно после этого боя. Согласно этому мнению, роль Кутузова в течение разных фаз последнего сводилась, собственно говоря, к нулю. По-видимому, главнокомандующий не располагал ни внутренней догадкой, ни ясным взглядом на события, которые протекали; он не обнаружил ни сильное вторжение в руководство делами, ни личное участие. Он предоставлял действовать тем, в руках которых было дело, и, казалось, оставался, с точки зрения актов сражения, чисто абстрактным авторитетом.

Но он знал русских и умел владеть ими. С неслыханным апломбом он заявил себя победителем, всюду предсказывал близкую гибель неприятельской армии и не пренебрегал никаким сортом хвастовства.

Он умел также польстить самолюбию армии и нации и старался, путем прокламаций и религиозного подъема, повлиять на их мораль. Результатом было новое доверие.

 

Анализ операции — сильная сторона

Анализ операций является самой сильной стороной труда, хотя занимает всего 8 страниц. Мы остановимся на наиболее интересных моментах. Относительно плана Наполеона существует ряд мнений, большинство которых направлено в сторону его осуждения. Чтобы оттенить позицию Клаузевица, укажем на два мнения, которые в свое время были наиболее ярко выражены; первое, это генерала Ронья (Rogniat), и второе — маршала Гувиона С[ен]-Сира (Gouvion Saint-Cyr). Ронья упрекал Наполеона, что в своем походе 1812 года он не обнаружил умения вести методическую войну (né savait pas faire une guerre méthodique). Его гибельная кампания в Россию похожа на вторжение азиатских полчищ, где не видно и следа предосторожностей, диктуемых нам благоразумием в европейских войнах. Его операционная база находилась на Висле. Он идет вперед, переходит Неман во главе 400 тысяч человек и неразумно вторгается внутрь России, не оставляя за собой ни депо, ни резервной армии на этой пограничной реке. Он бежит за русскими, которые благоразумно уклоняются от серьезного дела, основательно надеясь сокрушить армию Наполеона скорее путем дезорганизации ее и голода, чем сражениями. Он устремляется вперед по дороге на Москву, уходит тем от своей базы «на 300 лье». Отныне его гибель неизбежна, и даже победы не могут спасти его. Столь же неблагоразумный, как и Карл XII, он должен был пережить такую же катастрофу.

Нельзя спорить, что мысли Ронья заслуживают внимания своим здравомыслием и систематичностью и в них немало правильного, и нужно пожалеть, что резкий и убивающий ответ Наполеона положил слишком яркое пятно на челе незаурядного аналитика и надолго отклонил от него внимание военных историков.

Маршал С[ен]-Сир делает тот же упрек в методизме, но предлагает при этом определенную версию решения: разложить весь поход на две кампании — первую до Смоленска и вторую до конца. Остановка на зиму на линии Смоленска, по мысли С[ен]-Сира, имела целью дать отдых армии, собрать и распределить по магазинам жатву, освежить и подправить организацию; одновременно с этим маршал для обеспечения тыла рекомендовал объявить независимость Польши. «Наполеон отдался мании устремляться к столицам, питая надежду продиктовать мир в Москве, как недавно он сделал это в Вене и Берлине».

Клаузевиц держится своего вполне определенного мнения, — он «за один прыжок» Наполеона до Москвы. В кратком, но полном глубины анализе он разбивает идею остановки в Смоленске и дальше выясняет с яркой убедительностью, что Наполеон мог держаться лишь того плана, который он в действительности и привел в исполнение. «Наполеон желал вести и кончить войну в России так, как он ее вел и кончал всюду. Начать с сильных ударов и, воспользовавшись полученными выгодами, наносить новые удары, постоянно играть на одну и ту же карту, пока не будет взорван банк, вот каков был его метод, и можно сказать, что этому методу он обязан тем колоссальным успехом, который он снискал в этом мире. Этот успех едва ли можно совместить с другой манерой действий». Развивая ту же мысль, Клаузевиц говорил, что в России Наполеон так же воевал, как и всюду, и его план здесь осудили только потому, что поход сорвался; в противном случае план нашли бы блестящим, может быть даже более блестящим, чем предыдущие, приведшие также к успехам.

Относительно отступления Наполеона Клаузевиц совсем не держится общераспространенного мнения, что сражение у Малоярославца явилось фатальным для французов, так как оно принудило их возвратиться по старой дороге, а с этим и по стране, уже истощенной. Для чего понадобилось бы французской армии, которая была вынуждена бивуакировать массой на тесном пространстве, проходить по новым районам?

Население жило не плотно, ресурсы были значительно ослаблены, — и затем, какой французский комиссар сумел бы получить средства путем реквизиций? В восемь дней армия погибла бы от голода, она могла жить только магазинами. Наполеон хорошо это знал и правильно остановился на отходе к Смоленску; его диверсия в направлении на Калугу имела задачей только отодвинуть Кутузова, который от Тарутино мог достичь Смоленска раньше.

В чем находил Клаузевиц недочеты Наполеона в процессе исполнения? Возражения в этом случае не особенно поучительны и объясняются тем, что Клаузевиц слабо был вооружен данными, особенно с французской стороны. Его упреки сводятся, во-первых, к тому, что Наполеон излишне задержался в районе Вильны и не использовал ошибочного движения к Дриссе и пребывания в ней русских войск Барклая; затем, что он не бросился на Барклая в момент его перехода в наступление и не пошел дорогой Витебск — Смоленск, а предпочел ей дорогу Минск — Смоленск; и, наконец, что он захотел красивым ударом захватить Смоленск. В данном случае критика скорее права, чем наоборот, не соглашаясь с крупнейшим теоретиком и переходя на сторону великого практика. Что касается до общей ошибки, которая при «правильном» плане могла привести все же к конечной катастрофе, то Клаузевиц говорит о ней необстоятельно, словно мимоходом. Он думает, во-первых, что Наполеон в Москву должен был прибыть не с 90 тысячами, как это вышло, а с 200 тысячами… «Он должен был быть в Москве страшным», но Наполеон «по своему заносчивому легкомыслию» пренебрег этим существенным условием; затем он обязан был более широко обеспечить свою армию всем необходимым, не вести напрасным образом чудовищные массы одной дорогой и, наконец, свой путь отступления Москва — Вильна укрепить фортами-заставами.

«Мы повторяем, — заключает Клаузевиц свой труд, — все, чем он был, Наполеон обязан этой смелой решимости, и его самые блестящие войны были бы также осуждены, если бы они не удались».

Забегая наперед, в целях выяснения одной из характернейших черт Клаузевица, мы уже набросали краткий очерк его внешней жизни, вплоть до 1815 г. Теперь нам останется пополнить разве лишь некоторые пробелы сделанного наброска. Вскоре после Таурогенской конвенции русская армия заняла Восточную Пруссию. Едва вступив на родную почву, Клаузевиц в Кёнигсберге приступает к работе по подготовке этой провинции к войне за освобождение. Со всей поспешностью по приглашению Штейна он набрасывает в январе 1813 г. проект народного ополчения. Нужно заметить, что Кёнигсбергские события были тем первичным ядром, из которого затем выросло и окрепло дело освобождения Пруссии. Это были бурные и сложные дни Восточной Пруссии, походившие на «небольшую» революцию. Кто поднял дело, какие идеи выплыли на поверхность общего водоворота, в котором военный мыслитель принимал горячее участие? Установлено прочно, что толчок к движению исходил от Штейна, но в Восточной Пруссии он встретил большую оппозицию. Однако уже 5 февраля появилась депутация ландстага вместе с генералом Йорком, предложившая снарядить 20 тысяч ландвера и 10 тысяч резерва на средства провинции. Предложение Штейна Клаузевицу набросать проект, последовавшее до появления депутации, было очень кстати…

В науке еще с полной отчетливостью не установлено авторство Клаузевица или, во всяком случае, полнота подобного авторства, но в пользу его шансы, во всяком случае, крупные. Если по условиям политической обстановки в третьем «Bekenntnis» [в третьей декларации] он занимался только ландштурмом, то теперь он уже проводит разницу между ландвером и ландштурмом. Ландвер (или ланд-милиция) набирается из людей от 18 до 40 лет, по расчету одного на 50 жителей, эти люди должны быть вооружены ружьем, снабжены патронташем и секирой, иметь на головном уборе отличительный знак их корпуса и должны быть распределены по ротам и батальонам. Такие ландверные батальоны, численностью в 1 тысячу человек, надлежало ввести в состав полков регулярной армии по расчету одного батальона на полк. Задача ландвера — доставить людей в регулярную армию и обеспечить за ней численное превосходство — остаток мужчин, способных носить оружие, образует ландштурм. Их задача — помогать армии всеми возможными мерами, мешать неприятельским комиссарам производить свободно реквизиции и сводить территорию, занятую врагом, к узкой полосе, по которой противник должен будет организовать свою связь с базой.

9 февраля военная комиссия, в которую входили Александр фон Дона и генерал Йорк, приняла проект Клаузевица, который она окончательно обработала в «Регламент ландвера в провинциях Литва, Восточная Пруссия и Западная Пруссия». Но комиссия переработала текст и внесла много дополнений; в частности, она ввела систему изъятий и замен, с чем не был согласен Клаузевиц и что решительно не одобрил Шарнгорст.

Известно, что 17 марта в Бреславле появился Регламент ландвера, приготовленный Шарнгорстом для всей территории прусской монархии. Шарнгорст до этого момента имел данные о тексте Кёнигсбергской комиссии и решительно был неудовлетворен им. Относительно двух пунктов он разошелся даже с Клаузевицем. Последний считал, что ландвер должен служить только внутри своей страны, на войне чисто оборонительной; с другой стороны, он объявил себя противником ландверной кавалерии. Относительно этих двух пунктов регламент 17 марта установил противоположные правила. Не входя в подробности, которые в пылу хода событий долго считались утерянными, можно сказать, что с одной стороны провинциальная ограниченность и, может быть, отсталость, а с другой — более широкий реформаторский горизонт и большая политическая осведомленность проложили естественную грань между Шёном, Дона и Ауэрсвальдом с одной стороны, и Шарногорстом с другой.

Нет никаких данных, чтобы установить отношение Клаузевица к этим переменам. Упорствовать в своей версии он едва ли мог, так как слишком скоро и общими штрихами набросал свой проект, да и личность Шарнгорста его явно связывала и служебно, и морально; к тому же скоро после этого он покинул Кёнигсберг.

Но реформаторы не остановились на этих началах и имели в виду случай всеобщего поголовного ополчения. Уже в апреле Шарнгорст и Гнейзенау потребовали всеобщего призыва ландштурма, Гиппель набросал соответствующий закон (эдикт). Но против этого пережитка «из времен Атиллы», против эдикта поднялись все граждане, независимо от положения и состояния. Правда, эдикт был набросан широкими революционными мазками и мог смутить не только консерваторов, увидевших в эдикте проявление якобинизма, угрожавшего даже существованию монархии, но даже и умеренных либералов, боявшихся больших правовых потрясений, нарушения хозяйственной жизни и т. д. Тут была своя доза правды, хотя Клаузевиц и пустил словечко о «мятежном привидении духовидцев» (Rebellionen — Spuk der Geistercher). Между людьми, до того верящими друг другу, прокралось взаимное недоверие. Для нас очень важно в этом движении резкое выступление Клаузевица на стороне творцов эдикта и даже захват им очень сильной руководящей позиции.

Конец марта 1813 г. В конце марта Клаузевиц в качестве русского военного атташе был прикомандирован к армии Блюхера и прибыл в Дрезден. Мы уже говорили о веселых и мрачных сторонах его кратковременного пребывания при «прелестной маленькой армии». Добавим к сказанному лишь, что к холоду короля по отношению к политическому ренегату присоединилось еще такое же отношение кронпринца, бывшего его ученика, который не сказал Клаузевицу ни одного слова. Кроме того, стоит упомянуть, что в сражениях при Гросс-Гершене (2 мая) и при Бауцене (20 и 21 мая) Клаузевиц во главе прусской кавалерии принял участие в атаке французов; конечно, на это надо смотреть, как на безответственное боевое любительство, но оно, как будто, идет несколько в разрез с установленным представлением о боевом темпераменте Клаузевица и о его способности увлекать людей на боевых полях.

По заключении перемирия в Плезвице Клаузевиц, по предложению Гнейзенау, набросал небольшой мемуар под заглавием «Поход 1813 года до перемирия» (Der Feldzug von 1813 bis zum Waffenstillstand). Этот небольшой труд имеет еще меньшую историческую ценность по сравнению с остальными трудами Клаузевица, даже его научное значение очень сомнительно. Он написан, по-видимому, очень быстро, тотчас же по завершении событий и, конечно, не имел никаких шансов на более или менее совершенную форму. Источников, по обыкновению, не приведено никаких. Смысл труда чисто агитационный; он должен был осветить кампанию в 1813 г., как протекшую не только благополучно для немцев, но и как очень неудачливую для Наполеона. «Зараза безнадежности, царствовавшая над Германией долгое время, теперь должна была миновать, так как эта гроза очистила политическую атмосферу». Или: «Итак, у нас нет причины жаловаться на наше положение и мы смеем питать убеждение, что выдержка, порядок, мужество и доверие приведут нас к нашей цели…» Оба дела 2 мая — при Гросс- и Клейн-Гершене — и 20–21 мая при Бауцене описаны не только [не] как безрезультатные, но и как очень почетные для немцев. «В этом сражении (разумеется первое) ничего не было потеряно, кроме убитых и раненых. Враг мог захватить разве несколько сот пленных, но ни одного орудия. Напротив, мы захватили значительный кусок неприятельской позиции, взяли два орудия и 600–800 пленных». И относительно Бауцена: «В этом сражении враг также не взял ни одного орудия и немного пленных или совсем никаких. И если на этот раз союзники действительно были потеснены из одной части их позиции, то это было достигнуто со столь большими жертвами, что без преувеличения можно потери врага считать вдвое большими против наших: союзная армия имела самое большее 12–15 тысяч убитых и раненых, в то время как противник… только 18 тысяч раненых направил в Дрезден». Даже стиль труда, пестрящий фразами, как «тирания завоевателя над порабощенными немецкими народами», и «как по повелению Бога разорвались цепи и связи» и т. д., говорил о специальном уклоне мысли автора. Работа распадается на две части: меньшую — обзор организационных работ в прусской армии после Йены и большую — изложение операций. Клаузевиц в этой небольшой работе очень мало даже анализирует, почему и непонятно усилие Камона сопоставлять мысли автора с пониманием Наполеона… О той же воспитательной и бодрящей тенденции говорит перечень тех выгод и улучшений, которые может иметь Пруссия за время перемирия, в них чувствуется и программа, и поддержка.

Словом, 70 страниц — это часть того памятника, который прусский военный писатель воздвигал во славу растущей Пруссии и своим компаньонам. Им он и посвятил его: «Вам посвящаю, товарищи, эти строки… Если я согрел Ваши сердца и удовлетворил Ваш ум, моя цель достигнута, и пусть буря событий потом размечет эти листья так, чтобы от них не осталось и следа».

Но и в этом несовершенном труде заключена одна из крупных идей капитального труда, а именно идея неуклонного стремления к цели, достижения идеальной точки развития. Это та идея, вокруг которой вьются понятия тактики и стратегии, обороны и наступления, абсолютной войны и войны с ограниченной целью и т. д. «Поход 1813 года» — это картина этапа на пути других более широких достижений; в труде красиво отражена мысль о необходимости и постоянстве целевого устремления в каждом боевом акте — та мысль, которая потом явилась рамой, в которую автор вставил свой великий труд «О войне».

В июле 1813 г. Клаузевиц написал небольшой мемуар под заглавием «Über den Parteigänger — Krieg des Majors von Boltenstern» [ «О партизанах — война майора фон Болтенштерна»]. В ожидании, что война начнется в Силезии, намечалось занятие гор корпусом партизан, чтобы отсюда угрожать правому флангу противника. Майор фон Болтенштерн получал в командование две роты стрелков и два регулярных эскадрона и должен был оперировать в районах Гиршберга и Шрейбергау. При помощи ландштурма и всякого рода добровольцев предполагалось помешать противнику производить реквизиции путем простого устрашения, уводить скот, выполнять рекогносцировки.

Во время осенней кампании 1813 года Клаузевиц находился при русско-немецком легионе, о чем уже достаточно нами было сказано выше.

8 августа 1813 г. Установим только хронологические данные: 8 августа Клаузевиц, согласно царскому решению, прибыл в Шверин в штаб-квартиру легиона. Вальмоден выбрал его своим начальником штаба.

Февраль 1814 г. В средине февраля 1814 г. Клаузевиц вместе с легионом вступил в Нидерланды; в момент отречения Наполеона, в апреле, он находился во Фландрии. По его письмам судя, он ясно себе представлял обстановку, хотя и был на отлете: боялся, что энергия Блюхера и Гнейзенау будет сведена на нет колебаниями и несогласием союзников, трусостью высоких чиновников, а особенно малодушием Шварценберга, а также опасался, чтобы мир не был заключен раньше захвата союзниками Парижа. Получив сведение об отречении Наполеона и о решении союзников, Клаузевиц горько сожалел о таком отношении к побежденному: маршалы и часть армии останутся на его стороне, новое французское правительство породит недовольных, Наполеон останется могучим.

С точки зрения развития стратегического мышления интересно задаться вопросом, каково было отношение Клаузевица к плану осенней кампании 1813 года (Трахенберга и Рейхенбаха), столь много оспариваемому. Июльские проекты, как бы разнообразно к ним не примешивались моральные и политические элементы, взятые в целом, образуют новую главу в истории военного искусства, являются предвестником будущих операций Мольтке с различных баз; в минувшем, правда, встречалось нечто подобное, но только как исключение. Основная мысль разделения сил, обусловленная, прежде всего, величиной армии, была ясно опознана Шарнгорстом незадолго перед его смертью. Фактически раздельное расположение армии явилось скорее результатом обстановки, соотношения сил и интересов, а мысль наметить лагерь противника как пункт сосредоточения для всех армий создалась лишь постепенно вопреки противоречащим теориям и политическим обособленностям. Клаузевиц о плане, положенном в основу операций, узнал только потом и в целом его одобрил, причем старался сделать план еще более ясным и вразумительным путем разных мотивировок и вариантов. Он остается при старом принципе, возможно менее делить свои силы, но указывает, что практические соображения, значение Марки и Силезии, соображение, что главный козырь Наполеона покоится на единоличном управлении, оправдывают и обязывают к уклонениям от принципа. Мы видим, как мысль Клаузевица постоянно работала в области упорядочения военных явлений, сведения их к общим правилам, но, однако, оставалась всегда гибкой для всяких возможностей будущего.

Поход 1814 года вновь вызвал на сцену мысль о концентрическом наступлении с разных исходных пунктов. Пространственно отделенный от Гнейзенау Клаузевиц и теперь был совершенно с ним согласен. Выбитый из колеи практического дела, он должен был довольствоваться установлением теоретических понятий, которые лежали в основании движения через Рейн. В этом-то раздвоенном положении впервые у Клаузевица возникает мысль о его основном призвании, правда еще в очень условной и преходящей форме. «Я могу представить себе мнимую истину, при помощи которой люди в ста отдельных пунктах будут оспаривать эту идею. Чтобы опровергнуть это, для этого было бы нужно написать книгу…».

 

Снова на прусской службе

По окончании кампании 1814 года легион был принят в прусскую армию. Клаузевиц с гордостью заявил, что он напишет королю и осведомит его, что он не хочет воспользоваться этим случаем, чтобы проскользнуть вместе с другими на его службу, что он не наденет прусского мундира, если он не может как лицо, как индивидуум рассчитывать на доброжелательство Его Величества. В действительности письмо послано не было, но оно интересно дорисовывает характер Клаузевица, его гордость, может быть, расплывчатое отношение к Пруссии.

11 апреля 1814 г. 11 апреля военный теоретик был принят в прусскую армию, после 2-х лет отсутствия в ней, с чином полковника. Он еще временно оставался при легионе, который продолжал оставаться в Нидерландах.

Апрель 1815 г. В апреле 1815 г. Клаузевиц был назначен начальником штаба III прусского корпуса под начальством Тильмана. Его роль в кампании 1815 года нами достаточно была очерчена.

Он затем принял участие в осаде Парижа. Мы имеем от этого периода очень большие письма Клаузевица — к жене, Гнейзенау и т. д., которые в полной мере отражают пережитые им впечатления. В них особенно показательно его разочарование победителями: нанесши окончательное поражение врагу, враги перестали играть красивую роль. Клаузевица возмущали топтание в ногах армиями уже бессильного врага, увлечение грабежом… Офицеры показали себя такими же жадными, какими некогда были французские; победу праздновали грубо, даже пруссаки утеряли корректную и благородную (Vornehm) позицию, приличную «мстителям за право»: обнаружились низменные страсти, проявления жадности. «Я ожидал, — меланхолически пишет Клаузевиц, — что мы будем играть более красивую роль». Наоборот, французы, которых так не любил писатель, своим поведением, холодной гордостью и слабо скрытым презрением внушали ему некоторое уважение.

Вскоре после войн за освобождение Пруссия была разделена на семь военных округов (Generalkommandos). Гнейзенау был поставлен во главе Рейнского, только что присоединенного, со штабом в Кобленце.

1815–1818 гг. Клаузевиц был назначен к нему начальником штаба и оставался в Кобленце три года. Судьба Клаузевица повторилась. Первые месяцы он считал лучшими в своей жизни, его привязанность к Гнейзенау была полная, дни текли весело среди собраний и празднеств. Но Гнейзенау скоро был сменен генералом Гаке — человеком мелочным, настоящим инспектором казармы, который не оставил на долю Клаузевица никакой инициативы, он должен был повиноваться, «как дрессированный пудель». Жизнь Клаузевица стала очень мрачной. В это же время, мучимый подагрой, он должен был несколько раз посетить воды. Он также совершал научные поездки, связанные с его историческими работами.

Сентябрь 1818 г. Произведенный в сентябре 1818 г. в генерал-майоры, он в Ахене во время конгресса в сентябре и ноябре того же года исполнял обязанности командующего войсками.

Конец 1818 г. Непосредственно после этого он отправился в Берлин, где получил должность директора Общей Военной школы.

За указанные три года Клаузевиц много работал над вопросами обороны западной границы и военной организации. Он написал мемуар, еще не изданный, относительно укрепления Трира; другой, также не изданный, набросанный по предложению президента фон Моца (v. Motz), касался вопроса изменения провинций. Последний вопрос очень интересовал Клаузевица. Он держался взгляда, что если Германия осуждена быть архипелагом маленьких государств, то таковые надо разместить в центре, а не у границ, где они сохраняли свою независимость и могли стать добычей иностранца. Пруссия должна на границах Германии сделать компактный блок, быть против Франции на куртине Рейна часовым Германии. Этим путем она приобретет уважение маленьких немецких государств, укрепит свой авторитет, расширит свой круг влияния.

Одновременно с этим он думал над вопросом организации армии германской конфедерации (Bundesheer). В письме к Гнейзенау (15 марта 1818 г.) Клаузевиц писал, что для получения maximum военного могущества было бы желательно предоставить всем государствам конфедерации большую свободу в деле набора и организации сил, что вызываемые этим инициатива и соревнование окажутся лучшими средствами в деле создания солдат; в случае войны общая опасность будет достаточной, чтобы соединить все контингенты бундесгеера. В мыслях автора мы видим повторение многого того, что он когда-то приводил в защиту ландвера. Та же общая идея развита Клаузевицем в манускрипте под названием «Über die Errichtung des deutschen Militärsystems» [ «Об учреждении германской военной системы»]. В нем автор говорит, что от каждого государства надо потребовать контингент, равный трем сотым (3 %) от населения и ограничиться контролем крупных сторон организации в каждом государстве при помощи военного комитета, назначенного Бундестагом.

Интересно расхождение Клаузевица, относящееся к 14-му и более поздним годам, с мероприятиями военного министра Бойена. Например, его «Wehrgesetz» [ «Военный закон»] от 3 сентября 1814 г. и «Vorläufige Bestimmungen» [ «Временные установления»] от 29 марта 1815 г. не во всем разделялись Клаузевицем. Эти два человека, работавшие в основе согласно (оба преданные одинаково сильно Шарнгорсту), не любили друг друга. Это были разные натуры: Бойен был более доброжелателен, менее резок, не так сух, менее повелителен и не так решителен, как Клаузевиц. «Бойен, — писал Клаузевиц Гнейзенау 12 октября 1816 г., — о большинстве вопросов имеет мнения, совершенно расходящиеся с моими, и меня считает притязательным и непримиримого характера (anmaßend und unverträglich)». Клаузевиц находил его регламенты лишенными строгости. «Его закон о рекрутах — какая-то смесь либерализма и произвола». Кто должен поступать в действующую армию, и кто мог быть изъятым? Этого не знали, а решения ревизионных комиссий были скандальны. «Бедняки становятся солдатами, а богатые остаются дома». В результате бедные презирали правительство, и богатые ему льстили, так что все население развращалось благодаря ошибкам самих же властей. Клаузевиц предлагал систему жребия, «чего требовал и сам народ». Приведенное нами расхождение с Бойеном характерно для склада ума и миросозерцания Клаузевица: будучи очень гибким и, казалось, уступчивым в вопросах политики и крупных военных, он был очень настойчив, точен и консервативен в вопросах внутреннего порядка, особенно в военных.

Подводя итог трудам Клаузевица за 1815–1818 гг., мы должны сказать, что они для него как военного теоретика и философа не составляли резкого уклона от главной колеи его умственных устремлений. Но все же по своей природе они были не совсем однородны с главной темой его жизни — стратегией на основах философского понимания войны. Данные три года расширили мысль и кругозор Клаузевица, но едва ли углубили таковые в основном ходе пониманий.

 

Двенадцать лет во главе Военной Академии

(1818–1830)

1818–1830 гг. Клаузевиц оставался в Берлине в качестве директора Общей военной школы в течение двенадцати лет. Это место доставил ему Гнейзенау, надеясь открыть для своего друга более широкое поле деятельности. Несомненно, Гнейзенау оказал большую услугу, если и не своему другу, то, по крайней мере, военному миру, ибо только на посту директора и в обстановке школы Клаузевиц мог набросать свой бессмертный труд. Правда, для академии роль Клаузевица не оказалась крупной, она свелась к чисто административным функциям; учебное дело было вверено научной комиссии. Но об этом тем менее придется пожалеть, что Клаузевиц, по-видимому, не обладал особыми педагогическими дарованиями, был жесток и суров, да, кажется, и малодоступен. Вскоре после своего вступления в должность Клаузевиц подал Бойену докладную записку, намечавшую некоторые реформы по Академии. Он находил, что последняя слишком походила на университет, что офицеры в ней, подобно студентам, были свободны работать по своему усмотрению или совсем ничего не делать, а между тем по их прежней подготовке они были менее способны, чем студенты к личному труду и к оригинальной мысли. Отсюда сделано было заключение, что преподавание должно было иметь в Академии профессиональный характер и скорее практический, чем отвлеченно научный, что курсы должны быть регламентированы, что необходимо контролировать тетради учеников, словом, руководить Академией как гимназией. Среди частных пожеланий стоит упомянуть о требовании введения курса логики.

У нас нет сведений о судьбе записки, но, принимая в расчет эпоху, а в частности личные особенности Бойена, трудно предположить ее практический успех.

Был момент, когда поднимался вопрос о предоставлении Клаузевицу дипломатического поста у какой-либо из держав, и он чувствовал себя для этого пригодным, но проект не получил своего осуществления, и директор Академии остался на своем посту.

С годами Клаузевиц становился более молчаливым, мрачным и замкнутым. С гражданскими чиновниками он не вел знакомств и кончил тем, что возымел против них что-то вроде неприязни. «Я никогда не был их врагом, но, старея, я чувствую, что становлюсь им; ибо у этих филистеров столько пустоты, спеси и глупости, что есть из чего прийти в отчаяние». Да и в армии, со смертью Шарнгорста в 1813 г. у него остался один друг в лице Гнейзенау, которому он неизменно писал письма.

Итак, будучи директором Академии, но в то же время свободный почти от обязанностей, с этим связанных, живя в Берлине и в культурной обстановке той же Академии, оторвавшись от излишних бытовых общений, Клаузевиц естественно располагал большим досугом и большими удобствами для умственной работы. Отсюда понятно, что с этой эпохой связаны его наиболее крупные работы, а также и его главный труд «О войне», сделавший его имя знаменитым.

Наша задача — подвести биографическую базу под главный труд Клаузевица — этим могла бы считаться и оконченной, но, так как во время уже занятий этим трудом автор его создал и другие работы, органически с ним достаточно связанные, да и сами по себе очень интересные в смысле освещения эпохи, а главным образом самого творца, мы считаем нужным несколько дополнить наш анализ.

 

Незамкнутый круг его идей

Ряд этих работ обсуждает вопрос о ландвере, организованном в 1815 г. военным министром Бойеном. Как известно, ландвер поднял против себя бурю возражений, и спасти эту крупнейшую военную организацию было делом немалой общественной важности. Клаузевиц, верный заветам Шарнгорста, был решительным сторонником ландвера, и мы видим, с какой ясностью мысли и смелостью он выступил против всеобщего потока осуждения.

Это не значило, что он всецело сходился с Бойеном относительно ценности ландвера. Военный министр, человек меньшего историзма и не столь точный реалист, склонен был к оптимизму, которого Клаузевиц не разделял. Бойен надеялся, что с падением энтузиазма с 1815 г. люди ландвера, при полном мире, внесут в военные упражнения высокий дух самоотвержения и точным выполнением военных обязанностей повлияют на нравственное воспитание нации. Рассудительный и холодный Клаузевиц увлекался надеждами гораздо меньше. Образование солидной ландверной кавалерии он по-старому признавал невозможным. Он был убежден, что качества солдата не во всем совпадают с качествами гражданина, что война представляет собою поле деятельности, совершенно обособленное от всяких других, что без товарищеского духа (esprit de corps) часть ничего не стоит и что люди ландвера не могут иметь вполне надежной ценности.

Во всяком случае, Клаузевиц также думал, что ландвер значительно нарастит силы действующей армии; его ценность не поддается учету, да она и не всегда одинакова, однако энтузиазм момента в случае опасности мог дать народным массам исключительную силу. Таким образом, в целом Клаузевиц особенно с Бойеном не расходился.

Одна из упоминаемых выше работ носила название «Über unsere Kriegsverfassung» [ «О нашем военном устройстве»]; черновик ее сохранился; труд, вероятно, написан в 1819 г. Клаузевиц в начале сравнивает вооруженные силы Пруссии с тем, что они представляли из себя перед катастрофой 1806 г.; несомненно, реформы Шарнгорста и Бойена дали Пруссии очень много. При настоящей обстановке, когда существование страны столь непрочно, Пруссия не должна бояться военных издержек, и если Фридрих II доводил последние до двух третей своих доходов, то она, угрожаемая ныне могущественными соседями, должна, по крайней мере, тратить на военные нужды половину общих доходов. В дальнейшем автор защищает необходимость ландвера для оборонительной войны, приводит данные в пользу ландверных офицеров и подчеркивает воодушевляющее значение ландверной организации. Что касается до связанной с этим революционной опасности, то автор ее не допускает.

«Пруссии, — таковы заключительные слова мемуара, — необходимо вооружить весь свой народ, чтобы оказать сопротивление двум колоссам, которые не перестанут угрожать ей с востока и запада. Неужели она больше боится своих собственных детей, чем этих двух ужасных врагов?»

Второй мемуар, озаглавленный «Über die politischen Vorteile und Nachteile der preussischen Landwehr» [ «О политических преимуществах и невыгодах прусского ландвера»], защищает те же идеи, но больше углубляясь в сторону политическую. Он написан в декабре 1819 г., т. е. в тот момент, когда Бойен и Грольман, отказываясь допустить изменения в правилах о ландвере, на чем настаивали король и офицеры старой школы, подали просьбу об отставке.

Клаузевиц соглашается, что вооружить треть населения и снабдить ее офицерами является большим соблазном при текущем революционном настроении народов Европы, и все же сохранить ландвер нужно. Во-первых, лучшей охраной правительства является не безоружное население, а честная и мудрая политика, доверие к представителям нации, выбор умных, решительных и проникнутых чувством долга администраторов. С другой стороны, какая выгода получится от уничтожения ландвера? Никакой. Ведь и действительная армия может пропитаться духом революции, как это произошло в 1789 г. во Франции, где королевская армия растаяла под огнем революции и исчезла как снег весною. Кроме того, уничтожить ландвер из-за страха перед ним — это значит убить в народе доверие, которое он имел к правительству. Наконец, без ландвера Пруссия, окруженная врагами и завистниками, открытая для чужестранного вторжения, за то, что она побоялась меча, она погибнет от меча же. Пруссия развила свои военные силы до крайности, но по неустранимой необходимости; чтобы существовать, она должна иметь могучий воинственный дух и реальные силы.

Уже чисто политическим документом является третий очень важный трактат, озаглавленный: «Политические домогания» («Umtriebe») и написанный после конгресса в Карлсбаде. Находясь в Кобленце, Клаузевиц имел случай следить близко за народными движениями и уточнить свое политическое миросозерцание. Представляет интерес проанализировать этот документ как отражение политических воззрений Клаузевица в силу их близкого родства со стратегическими.

 

Политические воззрения

Военный философ далеко не был врагом либерализма; как и все крупные политические люди Пруссии, он отдавал себе отчет в нем как в способе расширения социальной жизни, даже как в условии разворачивания и конкурса всех сил нации, гарантии ее могущества. Он не любил прусского феодализма, застывших форм, но любил движение, посменное направление сил.

С другой стороны, историческое чутье ему ясно подсказывало, что учреждения были ветхи, и он находил естественным исчезновение старого режима. Он допускал, например, вполне гражданское равенство. 23 октября 1820 г. он писал Гнейзенау, что, по его мнению, революция создала прекрасные вещи, не абсолютное, конечно, благо — его нет в мире — но учреждения, которые время сделало необходимыми, и что никакой политический Архимед не смог бы повернуть общество на то место, на котором оно было до 1789 г. Приходилось только бояться, чтобы реакционеры не изломали этой машины, возвращая ее на старое место; их опасные маневры были для него «bête noire»; он решительно не доверял Бернстдорфу и печально следил за Гарденбергом, очень постаревшим, как он становился все более и более уступчивым партии старого порядка.

Однако Клаузевиц был слишком предан прусской монархии и не имел слишком лестного мнения о людской породе, чтобы пойти далеко по пути либерализма; он меньше всего был эгалитаристом. Для этого он был слишком большим поклонником Макиавелли и, кстати, слишком внимательно прочитал «Restauration der Wissenschaften» [ «Реставрация наук» (нем).] Галлера, из которого он хорошо запомнил «простую и поразительную» правду: что общество может существовать лишь при дифференциации членов точно так же, как различие органов для растения является условием самого их существования.

Он далеко не был безразличен к судьбам народа, и, например, в Кобленце его живо трогала народная нищета рейнских районов после войны, но в то же время он заявил, что народом надо руководить при помощи хлыста, и хвалился, что он не был из числа тех, которые вступали в Рейнскую область на цыпочках, как в комнату больного. 11 декабря 1817 г. он послал Гнейзенау довольно жестокую заметку относительно Гёреса (Görres). Он находил его благородным и честным, но опасным. «Гёрес имеет принципы более демократические, чем это прилично в большой монархии; он из тех, которые в людях из народа видят лишь мирные и честные экземпляры, стремящиеся лишь к удовольствию; он не хочет понять, что управляемые и управители будут ни хуже, ни лучше друг друга, сделанные из того же человеческого мяса, увлекаемые лишь к разным ошибкам просто по причине разности их политического положения и держащиеся друг относительно друга во взаимном уважении благодаря равновесию власти». Наконец, в письме от 25 октября 1818 года Клаузевиц начисто осуждает «якобинизм» Арндта и Жана.

Мемуар «Umtriebe» является систематическим изложением всех этих мыслей, разновременно и случайно разбросанных в разных местах. Первые страницы трактата стараются вскрыть причины французской революции. Автор выдвигает две из них: антагонизм между буржуазией и знатью и, затем, анархию центральной власти.

Германия с энтузиазмом приветствовала революцию, но ее ужасы, разнузданный демократизм, завоевательная политика Конвенции и Директории вернули немцев к разуму. Независимость европейских держав была под столь большой угрозой, что в Германии пробудилось сильное национальное сознание, которое, в конце концов, сломило власть деспота. Франция сведена к своим старым границам, Германия вернула свои. Война кончена, и реформы, вызванные к жизни революцией, сделаны.

И все же настроение не улеглось. Часть нации, и не наименее просвещенная, требует в действительности двух вещей: единства Германии и конституции. По первому пункту молодые горячие головы предаются мечтаниям. Германия не иначе придет к политическому единству, как при помощи меча, когда одно из ее государств покорит остальные. Но это время еще не пришло, и никто не в силах предвидеть, какое из государств осуществит гегемонию.

Что касается до второго пункта, либералы должны бы сказать нам, к чему послужат представительные собрания, демократические по составу и враждебные исполнительной власти. История, во всяком случае, не доказывает их полезности. Это было, по крайней мере, в момент наименьшей политической свободы, когда при Елизавете и Кромвеле Англия играла в истории наиболее прекрасную роль. Парламентские дебаты могут увлечь правительства к энергичным решениям, но они могут также их парализовать. В немецких государствах, малого протяжения и окруженных врагами, до крайности важно, чтобы парламентские дебаты не помешали правительствам сохранять свои секреты и действовать с нужной быстротой.

Конечно, вполне законно стараться помочь правительству или его заставить быть справедливым, доставляя ему советников, посланных от разных классов населения, но если какое-либо учреждение и способно пропитать политику государства мудростью, энергией и постоянством, то это, прежде всего, министерство и государственный Совет, сформированные согласно крепким принципам и облеченные авторитетом. Со стороны таких властей никогда не будет препоны для энергичной воли крупного властителя и всегда [будет] поддержка и руководительство для властителя слабого; это истинные органы политической деятельности, совершенно не похожие на народные собрания, где больше заняты прекрасными речами, чем нужным делом.

Парламент, как его себе мнят немецкие демократы, оказывает на общественное мнение злое влияние, он повергает души в постоянное беспокойство; он заставляет думать каждого, что государство нуждается в его непосредственной помощи, как будто эта болезненная агитация и страсти болтунов и наглецов могут принести хоть какую-нибудь пользу охране общих интересов. Важно не то, чтобы граждане принимали непосредственное участие в руководстве делами, но чтобы, не посвящая все свое время исключительно своей частной жизни, отдавали бы себе отчет в больших интересах, национальных и постоянных, следили бы за политикой правительства и свидетельствовали бы о своем удовлетворении или недовольствии.

Удовлетворение или недовольство народа, относительно чего не трудно будет ориентироваться, внушали [бы] правительству те меры, которые нужно принять для общего блага.

Особенно автора смущали некоторые события, вроде Вартбургских празднеств и убийства Коцебу, а с другой стороны такие беспочвенные, но полные огня и демагогии проповеди, как книга Гёреса; и он задается вопросом, неужели в обстановке Пруссии имеются аналогии с картинами, пережитыми Францией до революции.

Пересчитавши состояние Пруссии (большие налоги, упадок торговли, дурную жатву 1816 г., вызвавшую ужасный голод…), он находит его довольно безотрадным, но все эти горести характера временного, а в целом население имеет полные данные быть удовлетворенным; главная причина их волнения — только пустота некоторых болтунов, страшно желающих играть роль и иметь аудиторию.

В своей боязни демагогических идей Клаузевиц доходит до совета правительству взять в более прочные руки народно-учебное дело, иначе либеральные педагоги испортят детей раньше, чем последние сами научатся ценить жизнь своим здоровым фактическим чутьем.

Эта политическая боязнь свобод и революции, как известно, была достоянием первых трех десятилетий XIX века, и философ военный в этом случае не представлял собою исключений. Как известно, на конгрессе в Карлсбаде Австрия, например, упрекала Пруссию, что она является очагом демагогии, да и ее армия будто бы заражена прискорбным духом независимости.

На этом неожиданно обрывается манускрипт. Судя по свободе, с которой Клаузевиц выражается по адресу канцлера Гарденберга, министра финансов Бюлова и князя Меттерниха, можно быть уверенным, что трактат не предназначался для ближайшего опубликования.

Резюмируя политическое существо мемуара, можно сказать о мыслях Клаузевица следующее: в стране монархической правительство законодательствует без народа, но для народа; оно не слушает пустых требований, но оно не противоречит ни одной из действительных социальных сил; оно присутствует при их игре, при нарастании одних и падении других; оно учитывает соотношения сил и направляет их борьбу в духе равенства, стараясь сделать ее мирной; правительство выдвигается над нацией и руководит ею, но с глубоким ее знанием и стараясь представить собою ее в целом.

Этот интересный документ своим содержанием столь далек от наших дней, что подойти к нему с современной оценкой невозможно, но как историческая рама он очень поучителен, а для Клаузевица очень характерен. Сохранить свежую голову и чутье правды в те годы, когда все мечтало о конституциях и парламентах, для этого действительно надо было многое наблюдать и сохранить всю устойчивость умозаключений, но с другой стороны, жить пережитками просвещенного абсолютизма после революции было слишком отстало и для консервативного Клаузевица. Мы многое поймем, если не упустим из виду, что перед нами думы военного человека, крепко жившего еще под обаянием Фридриха II и воспоминанием о нравственном иге Наполеона… Пруссия, по его чувству, все еще оставалась на вулкане, а в этом случае и парламент, и демагогия рисовались автору недостаточно надежными спутниками для неукоснительной подготовки к войне.

 

Крупнейшие исторические труды

К этим годам пребывания Клаузевица в роли директора Академии относятся его наиболее крупные и наиболее разработанные исторические труды. Так как они не являются преддверьем его главного труда, поскольку, по-видимому, созданы одновременно с последним, то с принятой нами точки зрения они представляют уже меньший биографический интерес. Для полноты картины трудов мы скажем и об этих работах несколько слов. Эти труды: «Поход 1814 года во Франции», «Поход 1815 года во Франции» и «Кампания 1799 года в Италии и Швейцарии».

Первый труд — «Feldzug von 1814 in Frankreich» — состоит из двух частей: из небольшого обзора событий похода (Übersicht des Feldzugs von 1814 in Frankreich) и из критики операций (Strategische Kritik des Feldzugs…). Вторая часть разбивается в свою очередь на два отдела: рассмотрение планов сторон и критика их выполнения.

«Поход 1814 года» по своей осведомленности не отличается от остальных трудов, но в нем бросается в глаза большая систематичность стратегического анализа. Очевидно, он был писан тогда, когда программа труда «О войне» была обдумана, намечены были главные вехи, и терминология уже отчетливо уложилась в голове писателя. Намечая, например, план наступающих, он рассматривает его по такой программе:

1. Основания для наступления.

2. Сфера наступления или кульминационный пункт победы.

3. Объект наступления в пределах этой сферы.

4. Время.

5. Пункт атаки.

6. Крепости.

7. Частные предприятия.

8. Операционные линии и базис.

На то же намекает определенное высказывание теоретических положений, например: «По нашей теории деление сил при атаке допустимо лишь тогда, когда связанные с этим выгоды несоразмерно велики…» Это прямо из книги «О войне».

Подробности для нас интереса не представляют, чувствуется, что автор события post factum подгоняет довольно упрямо под свою теорию, несколько забывая про те моральные факторы, о которых он так много говорит в этой же самой теории.

Второй труд — «Der Feldzug von 1815» — представляет по сравнению с другими уже более совершенную форму. Он заключает в себе свыше 200 страниц, и это — только для пяти дней кампании. На этот раз Клаузевиц является уже достаточно осведомленным; он, между прочим, пользуется реляцией об этой кампании, написанной на острове С[вятой] Елены, прибывшей во Францию неизвестным путем и напечатанной в 1820 г.

Клаузевиц во многом согласен с Наполеоном, но все же основная тенденция осудительная: она сводится к тому, чтобы доказать, что император в этой кампании вел себя, как отчаянный игрок.

Наконец, большой труд — «Die Feldzüge von 1799 in Italien und der Schweiz» — занимает особое место среди других и по характеру изложения, и по специальной природе войны, которая в нем трактуется. Эта работа, в момент ее публикации, дала повод к полемике между Клаузевицем и Жомини. Последний, задетый во многих местах, жаловался, что прусский писатель очень многое взял у него.

В своем вступлении Клаузевиц приводит мотивы, побудившие его написать этот труд: «Две кампании, имевшие место в 1799 г. в Италии и Швейцарии, не могут быть отделены одна от другой… Обе принадлежат к наиболее важным и поучительным во всей военной истории. В них мы видим действующими четырех главнокомандующих с большим именем: Суворов, эрцгерцог Карл, Моро и Массена; среди генералов второй категории мы, с одной стороны, видим Лекурба, Макдональда, Жубера, Сульта, Шампионне, Дессоле, и с другой — Края, Меласа, Гоце, Багратиона — почти все, что армии могли показать лучшего. В качестве военных фактов мы имеем семь больших сражений, три форсированных перехода рек, значительное число горных позиций, использованных для наиболее решительных атак и для наиболее упорных оборон в наиболее высоких местах Альп; наконец, переход армии чрез район Готарда, занятый и обороняемый противником, который, сбитый сначала, потом, как постоянно растущая лавина, запрет естественные выходы и принудит армию искать другой дороги, обходя скалистые и наиболее крутые пропасти».

Труд посвящен специальной теме, и занимающемуся горной войной он даст здоровые отправные точки.

В бытность Клаузевица директором Академии нужно отметить его поездку в июле и августе 1825 г. в Мариенбад и Прагу, по маршруту Виттенберг, Йена, Гоф и Егер. Он заботливо изучил места сражений у Ауэрштедта и Йены. Его журнал путешествий сплошь заполнен топографическими подробностями. Эту поездку мы легко можем поставить в связь с его работой над трудом «Nachrichten über Preussen in seiner grossen Katastrophe», о котором мы уже говорили; труд был написан в 1823 г. и в 1824 г. был, по-видимому, прокорректирован путем внимательного изучения местности, и затем в 1828 г. переделан.

 

Последний год жизни

Август 1830 г. Спокойная жизнь Клаузевица была нарушена в 1830 г. В августе этого года он был назначен инспектором второй артиллерийской инспекции в Бреславле. Однако, когда в начале зимы революция в Польше заставила Пруссию принять военные меры по своей восточной границе, Клаузевиц был отозван в Берлин. Но в этот момент на западной границе бельгийская революция еще более обеспокоила Пруссию. Клаузевиц, оставаясь в Берлине до марта 1831 г., участвовал в очень важных конференциях, где с ним работали Гнейзенау, военный министр Гаке, генералы Краузенек и Вицлебен, — задача заседаний сводилась к принятию мер безопасности на франко-бельгийской границе. Этот краткий, но нервный период жизни Клаузевица хорошо освещен разными источниками.

Он представляет полную аналогию с не одним из предшествующих периодов, когда Клаузевиц выступает на общественную работу и: 1) набрасывает планы войны; 2) выясняет народной массе политическое положение; 3) поднимает народ на подвиг каким-либо памфлетом. Все эти стадии работ пред нами, но они теперь глубже, жизненнее и более совершенны по форме — особенно планы: они — плод зрелой и завершенной мысли.

Клаузевиц всю жизнь теоретически воевал с Францией, ему принадлежит целая серия планов. За один этот период ему пришлось разработать два, а строго говоря, даже три. Но не больше как [за] два года до этого — в 1828 г. — военный теоретик уже набросал один план войны с Францией, с которым читатели могут ознакомиться по переводу ниже, так как он включен в труд «О войне».

Итак, в два года — четыре плана. Пред нами лебединая песня автора после того, как он, вероятно, уже написал свой главный труд в том незавершенном объеме и содержании, который мы имеем пред собою.

Первый из этих мемуаров, под заглавием «Über einen Krieg mit Frankreich» [ «О войне с Францией»], написан был в августе 1830 г., до бельгийской революции. В этом месяце, судя по политической обстановке, Клаузевиц ближайшую войну с Францией считает неизбежной. Он предполагает, что все союзники 1815 г. вновь будут работать вместе. Если они с объявлением войны окажутся в достаточных силах, они должны перейти в наступление, не дожидаясь даже русских, но держась оборонительно в Италии и на верхнем Рейне. Англо-голландская армия двинется с Сомбры, прусская — с Мозеля и Мааса, наконец, австрийская и контингент Южной Германии — со среднего Рейна, от Монгейма или Ландау; все три армии будут решительно наступать на Париж. Так как абсолютное единство командования невозможно, то каждая армия, как в последней войне, будет иметь своего самостоятельного начальника. Ввиду того, что Сардиния и Швейцария останутся нейтральными, наступление на Францию будет произведено на довольно ограниченном фронте Вогезы — Ла Манш; это невыгодно, но с избытком будет покрыто тем фактом, что союзные армии легче сконцентрируют свои усилия, и, захватывая меньшую часть территории Франции, тем меньшую часть ее населения побудят к национальной обороне. Может случиться, что колоссальные силы Франции помешают союзникам тотчас же осуществить наступление.

Тогда придется организовать оборону с возможно полной энергией, ибо французы в своих атаках наверное проявят то воодушевление и страсть, каковые они проявляли с первых дней революции. Особенно в Бельгии и Италии оборона должна быть наиболее сильно организована, так как здесь именно французы могут рассчитывать на поддержку населения и действительно проявят напряжение. Угрожая французам в этих крайних точках, можно быть уверенным, что они не атакуют большими силами южные немецкие государства. Австрийцы и швабы, конечно, будут бояться вторжения со стороны Эльзаса, но их надо убедить, что опасность не особенно велика и что главные силы французов должны быть применены в другом месте. Наконец, незачем будет в Италии и Бельгии стараться оборонять длинные линии; надо держать силы сосредоточенно, чтобы наносить сильные удары.

Этот активный и решительный план является военным детализированием постановлений Карлсбадского конгресса. Он интересен не только полнотой и выдержанностью своего оперативного стиля, отчетливостью мысли и авторитетностью тона, он интересен, как камень в голову угла для сложного здания последующих в течение многих десятилетий работ прусского Генерального штаба. Внимательное изучение последующих работ этого штаба, вплоть до последнего плана перед Мировой войной, вскроет всюду как основное ядро следы творчества «наставника немецкой армии».

Указанный мемуар был при посредстве Гнейзенау передан Вицлебену в октябре месяце. Но уже несколько недель спустя политическая обстановка резко изменилась. Бельгия провозгласила свою независимость, в случае европейской войны против Франции она, несомненно, должна была стать на стороне последней. В результате Клаузевицу пришлось в конце 1830 г. набросать новый план, озаглавленный: «Betrachtungen über dem künftigen Kriegsplan gegen Frankreich» [ «Размышления о будущем плане войны с Францией»]. Клаузевиц короткими и ясными словами набрасывает политическую обстановку: Польша поднялась, Италия волнуется и парализует Австрию, Бельгия охвачена революцией, и с ней придется иметь дело одновременно, как и с Францией. Отсюда нет никакой возможности поставить Францию вне войны. Марш немцев на Париж, через Лотарингию, не имеет больше шансов на успех. Возможно, что будет взят Мец, и дойдут даже до Парижа, но французы сохранят за собою в Лотарингии и Эльзасе слишком много укрепленных пунктов и будут серьезно угрожать немецкой коммуникации, а Париж будет располагать еще слишком большой армией для своей обороны, чтобы можно было ожидать его сдачи, как в 1815 г. Отсюда более целесообразный способ: держаться в Южной Германии скорее оборонительных действий, а в Бельгии перейти в наступление; это наступление прикроет Северную Германию, получит хорошее подкрепление в Голландии, а может быть, и со стороны Англии. Сопротивление бельгийцев будет тем менее энергично, что у них партии сталкиваются одна с другой и что можно было бы опереться на оранжистов, особенно в Антверпене и Генте.

В Бельгии легко оставаться властителем, раз удастся ею завладеть, между тем как было бы очень трудно прогнать французов путем захвата Лотарингии по тому простому соображению, что при заключении мира победителю гораздо легче получить земли, которые он завоевал, чем в обмен те территории, которые он не занимает; поэтому, как правило, следует вести наступление по той стране, которой хотят завладеть; Фридрих II не завоевал Силезию вне этой Силезии.

В этом плане Клаузевиц намечает ограниченную цель наступления — захват и удержание Бельгии, идя вразрез с основным устремлением Наполеоновской стратегии и представляя тем высокий образец строгой соразмерности между целью и средствами.

Наконец, в феврале 1831 г., когда Орлеанская фамилия отказала герцогу Немурскому в бельгийской короне, Клаузевиц считал политический момент по-прежнему опасным, но, несколько иначе учитывая политическую ситуацию, набросал третий мемуар, который дополняет предшествующий.

Чтобы морально подготовить Германию против войны с Францией, Клаузевиц набросал еще небольшую статью под заглавием «Положение Европы после Польского раздела», в которой он решительно выступает против «излюбленной либералами Европы» мысли о восстановлении Польши; последняя всегда станет на стороне Франции, чем увеличит ее могущество, и без того огромное, и даст повод к новой Европейской войне.

Другой мемуар, написанный в том же духе, носит название «Zurückführung der vielen politischen Fragen, welche Deutschland beschäftigen, auf die unsere Gesammt-Existenz» [ «Возвращение ряда политических вопросов, затрагивающих Германию, в наше всеобщее существование»]. Клаузевиц послал его без подписи в «Allgemeine Zeitung», но газета его не поместила. Мемуар взывает к патриотизму немцев, упрекает их в сентиментальности, иронизирует по поводу немецких увлечений эмансипацией Италии или восстановлением Польши. В политике имеют силу лишь реальные интересы, которые надо постичь и в духе их действовать. Восстановленные Италия и Польша перейдут на сторону Франции, а в последней заложена вся угроза покою Европы. Францию нельзя упускать из виду: она постоянный очаг революции, она революционным духом народов пользуется как политическим орудием для воздействия на народы.

Но Клаузевиц смотрел не на один только запад, он не забыл и востока, рекомендуя принять энергичные меры на Висле. Поляков он ненавидел не менее, чем французов, находя их пустыми, льстивыми, лукавыми, бунтарями. К тому же он считал их полуварварами, а саму страну беззащитной степью. Написанные им мемуары по восточному вопросу до нас не дошли.

С началом 1831 г. он нервно следил за русскими войсками Дибича, желая им полного успеха. Гроховское сражение в феврале мало его удовлетворило, так как не отняло у поляков возможности ускользнуть и затягивало кампанию. В своих опасениях Клаузевиц доходил до предположений, что поляки могут пробиться в Силезию, а оттуда в Богемию и даже Францию. Необходимо было обеспечить прусский нейтралитет, почему был мобилизован один прусский корпус, а три другие из пограничных были пополнены в своем составе.

Март 1831 г. В начале марта 1831 г. Гнейзенау был послан в Познань, чтобы принять командование сосредоточенными здесь частями, Клаузевиц отправился с ним в качестве его начальника штаба.

Письма Клаузевица к его жене, помеченные Познанью или ее окрестностями, являются последними документами для биографии военного философа. Хотя их колорит глубоко личный, но два-три слова они заслуживают. Сначала в них Клаузевиц проявляет большое беспокойство по поводу политической обстановки в Европе: он не надеется на полный успех русских, его волнует неспокойное положение в Италии и вновь пугает Франция. Война возможна со дня на день. Он знает, что главнокомандующим на этот случай предназначается Гнейзенау, но последний — Клаузевиц чувствует это — постарел; в дни прусского унижения Гнейзенау имел больше свободы духа, больше молодости, порыва, чем сам Клаузевиц. Теперь с уходом физических сил старик имел уже меньше инициативы, меньше доверия к себе. От беспокойств за политическую жизнь страны он переходит к личной: «Прекрасные дни нашей жизни миновали. Величайшее благо, о котором я еще мечтаю, жить с тобою вдали от этого мира… Я принуждаю себя быть веселым… но в глубине сердца я чувствую большую печаль» (28 мая).

Затем его вновь волнуют недоразумения и взаимное недоверие Австрии и Пруссии, и он начинает не верить возможности успеха при «неминуемой» войне с Францией. Смерть Штейна заставляет его предаться не менее грустным думам: «Итак, фигура за фигурой из тех, что были нам близки, уходят, и это предупреждает нас, что недалеко время и нашего ухода. Мне думается, что Штейн умер без сожаления, ибо на многое он смотрел под тем же жалким углом, как и я, и так же чувствовал, что он ничего больше не мог сделать, чтобы победить зло в этом мире» (9 июля).

К беспокойствам политического рода скоро присоединилось новое, уже более сложного содержания: после месяцев свирепствования в России холера подошла к пределам Пруссии. Влияние ли этой эпидемии или общий упадок жизни, но Клаузевиц, казалось, начинает предчувствовать скорую смерть и думает лишь о подготовке к ней, в своих письмах он уже прощается с женой: «Если я умру, дорогая Мария, то это будет на моем посту; не плачь слишком о той жизни, которая больше не годна ни к чему, ибо общее безумие теперь таково, что ни один человек не в силах с ним бороться, как и с холерой. Я не могу тебе сказать, с каким презрением к суду людскому я покину этот мир» (29 июля).

Теперь его письма становятся сложными и нервными. От личных горьких дум он переходит к осуждению политической глупости людей, почти возвращается к надеждам бороться, предупредить людей, помочь стране, хочет опубликовать за свой счет мемуар, который откроет всем глаза: просветит зараженную туманом Германию, продемонстрирует пред всеми гордость Франции, выявит на свет животную глупость английской печати… Так характерно незадолго перед своей смертью в тоске метался великий писатель, подобно маятнику, между крайними точками общественных и личных страданий.

24 августа 1831 г. холера унесла Гнейзенау. Потеря последнего друга глубоко опечалила Клаузевица. Эта печаль была усугублена новым доказательством, насколько король не любил покойника. Действительно, «Allgemeine preussische Staatszeitung» (официальная газета) возвестила о смерти маршала простой перепиской анонса о смерти с «Познанского журнала». Король не почтил ни одним словом сожаления одного из своих преданнейших слуг, одного из наиболее блестящих героев последних войн. Клаузевиц был глубоко этим поражен. «Король, — пишет он 21 сентября, — не только холодно относился к Гнейзенау до конца, но не постарался даже скрыть это. Я никогда с этим не примирюсь, я никогда не перевалю этой горы (über diesen Berg komme ich nicht hinweg)».

16 ноября 1831 г. Возвратившись в Бреславль после того, как поляки положили свое оружие, Клаузевиц скончался, пораженный холерой, 16 ноября 1831 г., пятидесяти одного года от роду. Два дня перед этим та же холера унесла Гегеля. Клаузевиц погребен в Бреславле, на военном кладбище, где его могила находится и поныне.

Портрет Клаузевица, который фигурирует в труде Шварца и который много раз был репродуцирован, по-видимому, не является удачным. В фамилии сохранился другой портрет с совершенно иным выражением. Клаузевиц представлен в русской форме, значит, тридцати трех лет. Здесь он как раз таков, как его хочется представить: среднего роста, стройный, брюнет, лицо несколько удлиненное, черты острые, выражение лица серьезное, почти мрачное.