— Ну, как дела, Людик?
— Все в порядке, Стефан. А у тебя?
Они сидели в том же само» кафе. Стефан постарел, у него поседели виски, хотя с тех пор прошли не годы, а всего лишь месяцы. Людка возмущалась и негодовала по-прежнему, но ледяная брони, в которую она облачилась, уже дала трещину, и поэтому теперь они в состоянии была сидеть с ним в кафе. За столиком подле батареи двое старичков читали газеты, время от времени выглядывая из-за газетных листов. Людкин вопрос Стефан пропустил мимо ушей.
— С какими отметками кончила?
— Три пятерки. По поведению, по биологии и по физкультуре.
— Н-да, пятерок не густо. А троек?
— Троек ничего, прилично. Физика, химия, а еще по труду — у меня все вареники с капустой разлепились. Понимаешь, по субботам у нас занятия по кулинарии, три часа парим-варим. Учительница молодая и немножко того, «с приветом», хочет нас на этих идиотских занятиях всему на свете обучить. В первой четверти я плохо пришила бейку, край не обметала, и поэтому, мол, она обтреплется. А потом я туфли без воды почистила.
— Что?!
— Тряпочку не намочила, когда пастой мазала. Вот тебе уже два минуса. Потом она задала мне отыскать перегоревшую пробку — она их сперва нарочно портит. Я нашла, но только вместо тоненькой проволочки, такой, знаешь, красненькой, взяла из ящика с инструментами другую, толстую, которой на рынке зелень в пучки связывают. Ящик делали наши мальчишки, ну и бросили ее туда, ослы. На всем нашем этаже пробки перегорели. Учительница сказала, что ладно, ни второй год она меня не оставит, но в десятом классе я у нее буду чинить пробки вслепую. Потом мы стали проходить «Польскую кухню» и как накрывать на стол. Ну, и я положила вилку не слева, а справа, хотя она «десять раз объясняла». А потом я сняла накипь с бульона, как мама делает, а это вовсе никакая не накипь.
— А что же это, бог ты мой?!
— Это коагулированный белок. Если мясо чисто вымыто, то что там еще может быть? Надо бульон вместе с накипью прокипятить хорошенько, а потом процедить, чтобы он был чистый и прозрачный.
— Что ты говоришь! А все снимают.
— Феодализм. А еще я коренья ниткой не связала, и они по всей кастрюле плавали.
— А вареники?
— Мука была слабая. Они не залеплялись.
— А откуда у вас деньги на эти гастрономические упражнения?
— Да они как-то там договаривается с завхозом, на нашу погибель. По субботам мы сами себе готовим обед, понимаешь, на те деньги, которые пришлось бы истратить в столовой, и кроме того, каждую четверть мы приносим по двадцать злотых.
— И мальчишки тоже готовят?
— Мальчишек она особенно гоняет. Поглядел бы ты, как они пончики жарили, — обхохочешься! Абанович начинил пончик ластиком «мышка», и представляешь, ему же этот пончик и достался! Потом, когда стали садиться за стол, она велела ребятам, чтоб они придвигали нам стулья, ну и половина девчонок очутилась под столом, потому что они не придвигали, а отодвигали. В других школах такого нет, ей-богу. У Ядзи, например, нету. А еще она обучала мальчишек, как приглашать нас танцевать и как потом провожать на место. Они сперва говорили, что на вечерах будут танцевать друг с дружкой, на черта им все эти церемонии. Но теперь научились, приглашают, только некоторые знаешь как? Поклонится тебе, а сам глаза закатывает. Ну подумай, где уж тут получить пятерку по труду? Она нам сказала, что плести корзинки можно и в другом месте, а наше дело — научиться готовить из того, что в корзинке лежит. Легко, по-твоему?
— Трудно. Нас таким вещам не учили.
— То-то вам здорово жилось!
— О да.
— Знаю. Стефан. Война, восстание…
— Да, мы проходили другую практику.
— Зато вы делали великое дело. А мы скоблим петрушку. Сначала щеточкой ее вычистим, а потом режем — тоненько, в ней ведь витамины. Можно, по-твоему, серьезно относиться к петрушке? Нет, ты не увиливай, ты ответь. Видишь? Ну и не удивляйся, что мы протестуем.
— Я не увиливаю, но ты смешиваешь совершенно разные вещи.
— Знаю, Стефан. Понимаю. Но все-таки… вон у Тересы хоть были трудности с мировоззрением…
— О господи! Я человек привычный, но за ходом твоих мыслей просто не угнаться. А у тебя, значит, нет трудностей?
— Ни малейших. И никогда не было. Да какие же тут могут быть трудности? Все ясно. Кто не обладает материалистическим мировоззрением, с тем и считаться нечего, такой человек сразу исключается из игры. Трудности могут быть только внутри мировоззрения, понимаешь? Просто в голове должен быть порядок, чувствуешь?
— Не понимаю и не чувствую. Все это совсем не так просто. Человек, не обладающий материалистическим мировоззрением, вовсе не исключается из игры. Вот ты как-нибудь потолкуй с таким, он тебе может немало интересного рассказать.
— Ну, а вот если бы при каком-нибудь средневековом папе Иннокентии запустить космический корабль, что бы сделали с таким космонавтом? Наверняка бы прокляли его и сожгли! Вот!
— Так мы ни до чего не договоримся. Видишь ли, во времена папы Иннокентия не было технических условий для того, чтобы запустить корабль. И психологически тоже папа Иннокентий был к этому явно не подготовлен. Это вещи взаимосвязанные, понимаешь? Одно обусловливает другое, и наоборот. А мама знакома с твоим материалистическим мировоззрением?
— Мама знакома, а папа нет. Отец меня излупил бы, он уже несколько лет обещает. А мама что может сказать, когда она сама ради отца перешла из евангелистской религии в католическую? Мама ничего не говорит. Ну, а ты обладаешь материалистическим мировоззрением?
— Ишь как шпарит! И не запнется. Сразу чувствуется, что в портфеле лежит свеженький табель. Да, обладаю. Но только я заплатил за него многими, многими бессонными ночами и даже тяжелой болезнью с высокой температурой. Послушайся моего совета. Ты едешь на каникулы, у тебя будет много свободного времени. Так вот, для начала подвергни сомнению свое материалистическое мировоззрение. Ведь это просто страх слушать, что ты тут проповедуешь.
— Серьезно? Почему?
— А потом подвергни сомнению вообще все. А поскольку во всем сомневаться невозможно, то лет через пяток ты сделаешь для себя кое-какие выводы. Своевременно или несколько позже.
— Я хочу сейчас, а не своевременно или несколько позже.
— Вот ты хочешь быть биологом. А можешь ли ты им быть прямо сейчас? Если хочешь честно разобраться, что к чему, то для начала сделай так: восьми все свои привычные представления и переверни их вверх ногами. Путаница и неразбериха у тебя в голове начнется ужасная, но потом определится какая-то область, в которой тебе захочется разобраться до конца. А уж как нападешь на свое самое главное, тут уж ты не отступай, не давай себя сбить, держись обеими руками… Я хотел бы, чтоб тебе это удалось лучше, чем мне. Да так оно, верно, и будет, у тебя для этого более благоприятные условия. Тебе не приходится думать, как купить хлеба для матери, где достать лекарство для Тересы, как… — Он не договорил, и некоторое время оба молчали.
— Стефан… — Людка хотела что-то спросить, но струсила. — Стефан, Тереса в этом году не приедет. Алексу некогда, а отпускать Тересу в ее положении одну он не хочет.
— Да, она мне писала.
— А ты написал ей… сам знаешь про что? Стефан, я так по тебе соскучилась!
— Я тоже, Людик. Нет, я ей не написал именно потому, что она ждет ребенка.
— Стефан… я думаю так же, как и раньше.
— Знаю.
— Но тогда я вела себя как последняя идиотка. Как противная маленькая шавка, которая бежит за машиной и гавкает.
— Да.
— Мне очень неприятно.
— Понимаю.
— Я не имею права судить…
— Да.
— Ты простил меня?
— Не будем больше об этом. Ну, что еще слышно в школе?
— Да ничего. Кошку секретаршину выкупали.
— А откуда у вас там кошка?
— Понимаешь, секретарша обожает эту свою Мирель и, чтоб кошка дома одна не скучала, берет ее иногда с собой на работу. Ну, теперь-то Мирели не скоро опять захочется в школу — здорово ее воспитнули! И как можно так мучить животное! Сиамская кошка.
— Скандал был?
— Ого! Жуткий. Но тут каникулы, решили поиски зачинщиков отложить на осень, а за два месяца кошка, сам понимаешь, подсохнет. Моя четверка по поведению тоже подсохла.
— Могла ведь, Людик, и из школы загреметь. Очень трудно было объяснить все это директору.
— Ты с ним говорил? А я и не знала.
— А зачем тебе знать? Прекрасная у вас учительница, эта пани Мареш.
— Ну! Известное дело. Она раз говорит Рахвальскому: «Яцек, ты, кажется, чинарики покуриваешь в уборной?» А Рахвальский так обиделся, что сдуру взял да и бухнул: «Я? Чинари? Что вы! Никогда! Это ж надо, чинари! Вот пожалуйста, у меня полный портсигар!» — и вытащил из кармана полнехонький портсигар «Спортов». Мы чуть не лопнули со смеху, ржали, наверно, минут пятнадцать. Ну, ему-то потом было не до смеха, когда она стала его песочить. Что она ему сказала, не знаю, ни за что не хотел говорить, только курить он перестал — и окурки и не окурки. Факт. А другой раз ребята подрались. Они часто дерутся, это у них называется решить вопрос по-мужски — надают друг другу по морде, и порядок. Ну вот, они подрались, и у Рахвальского было право на первый удар, он, говорят, как развернется, противник так с ходу и лег…
— Ты что, влюбилась в этого Рахвальского? Только и слышу — «Рахвальский, Рахвальский…»!
— В Рахвальского? — Людка расхохоталась, как всегда, громко и безудержно. — Нет! Но противник встал, знаешь, они всегда спокойно ждут, пока он подымется, а как встанет на ноги, тут его р-раз…
— Знаю.
— Ты тоже так дрался?
— Конечно. Меня однажды противник загнал в крапиву, и я был в трусах. И крапива меня доконала. Говорят, я скакал, как паяц на веревочке…
— Ну вот, тот встал и как врежет Рахвальскому, пришлось считать до двенадцати, они всегда до двенадцати считают, два счета лишних — это поправка на нетренированность, и потом, говорят, школа снижает спортивную форму.
— У противника?
— Стефан! Ну вот, после этого оба ходили две недели с распухшими носами, и фонари под глазами у них были сперва фиолетовые, а потом желтые. И все учителя спрашивали, что случилось, ну, пан Касперский не спрашивал, он знал, вернее, сразу догадался и даже песенку во время лабораторной работы напевал:
Только одна пани Мареш словно ничего не замечает. Молодец она, правда?
Стефан одобрительно кивнул. У Людки с самого начала было такое ощущение, что он хочет сказать ей что-то важное и все оттягивает. Она допила свой фруктовый коктейль и съела шарлотку. Кофе у Стефана совсем остыл, он отодвинул его и заказал новую порцию.
— Заказать тебе землянику со сливками? — спросил он и улыбнулся.
Людка почувствовала, что за эту улыбку она готова спуститься по Ниагарскому водопаду в бочке, рекламируя кока-колу.
— Закажи. Я думала, у меня будет пара по французскому, — сказала она, просто чтобы что-то сказать. Двойка по французскому ей никогда не грозила, но Стефан всегда очень интересовался ее отметками.
— Может, я в июле заеду к тебе на денек-другой, подтяну тебя по французскому, — сказал он, и по его тону Людка поняла, что эти слова ничего не значат. Так, простой треп.
Они снова замолчали. Людка лихорадочно придумывала, что бы такое еще сказать.
— А я тут влюбилась в одного человека. Целый год с ума сходила.
— Что ты говоришь! Невероятно! Прямо сенсация. Ну, и что?
— Да ничего. Перестала. Оказывается, он в своей «шкоде» синтетику всякую возит.
— Что-о-о? Ну и что же? — Стефан поспешно отставил чашку и вынул из кармана платок. — Разве нельзя возить в своей машине синтетику? Да и потом, помилуй, что за синтетика?
— Он должен был собирать произведения искусства и быть ассистентом профессора Михаловского.
— И не вышло? Он что, совсем уже взрослый мужчина? Не влюбляйся ты во взрослых мужчин. Не стоит. Так почему же он не стал этим самым ассистентом?
— Он был писателем, понимаешь, Стефан… поэтом…
— И не знал, о чем писать? Или муза ему изменили?
— А еще он должен был быть биологом.
— Обширные у него были планы!
— Да он и понятия не имел об этих планах. Вообще-то я про его планы ничего не знаю.
— А-а-а! Так вот в чем дело! Ты меня этой синтетикой прямо убила. Ты, значит, вообразила себе, что он самый-самый-самый… а бедняга попросту торгует какими-то синтетическими материалами, так, что ли?
— Понимаешь, к тому времени, как я открыла, что он там возит, я уже не так с ума сходила, но все-таки переживала ужасно. Когда я его в первый раз увидела, он держал под мышкой две теннисные ракетки. Но это были вовсе не ракетки.
— А что же? Неужели тебя так ослепила его красота, что ты и разобраться не смогла?
— Может, он и играет в теннис, но только не этими ракетками. А это были образцы. Потому что он делает нейлоновые струны. И другие вещи. Может, прямо у себя в комнате, за желтыми занавесками.
— Ну и бог с ним, пусть себе делает.
— Понимаешь, один раз он стоял во дворе и говорил с каким-то другим человеком, а я рядом кружила вокруг тополя, как оса вокруг банки с медом. Говорю тебе, я уже тогда была не такая влюбленная, уже почти все прошло, но как я услышала, о чем они говорят, чуть в обморок не упала. «Давай, старик, слетаем в Легионов… еще одна партия… пятнадцать кусков… в Ченстохов и обратно… Обделаем дельце со струнами»… Знаешь, мы тоже по-всякому говорим, суть не в этом. Тут совсем другое. В общем, больше я там крутиться не стала, пошла домой и вырвала из тетрадки ту страницу, где начинала когда-то ему писать. И все, заметано, как наши мальчишки говорят после мордобоя. С этим покончено. Раньше я чуть из окна не выскакивала, когда он поднимал капот своей «шкоды», а тут они с приятелем, пока разговаривали, тоже что-то в машине делали, а мне хоть бы что — пусть себе копаются.
— Бедняга! Он никогда и не узнает, в какие пышные одежды ты его вырядила, сколько венков напялила ему на голову. Даже один лавровый.
— А что было бы, если бы я не вытерпела и как-нибудь ему намекнула?
— Нет, я думаю, внутренний голос подсказал бы тебе что-нибудь вроде: «Извините, я ошиблась, я приняла вас за другого…»
— Но ведь это не всегда так бывает?
— Нет. Не всегда. Пойдем, Людик, пора.
— Ты ничего не хочешь мне сказать?
— Хочу. Но сейчас пойдем.
И в тот день Людка так ничего и не узнала. Стефан даже не поднялся с нею наверх.
— Заметано, — сказал он на прощание и ушел, слегка ссутулившись, хотя обычно держался прямо, как палка.
На следующий день он явился утром — Людке пришло в голову, что Стефан, видимо, не хочет встречаться с отцом, — коротко поздоровался с мамой, вошел к Людке и, даже не потрепав ее по плечу, захлопнул дверь и объявил:
— Я возвращаюсь к Элизе.
— Стефан! — Людка, как была в пижаме, выскочила из постели и повисла у него на шее. — Стефан! Вот здорово!
Стефан ваял ее на руки и посадил на стул.
— Я не сказал тебе этого вчера, в кафе, потому что боялся — вдруг ты на сей раз запустишь земляникой со сливками в меня!
— Сбрендил? — ошарашенно спросила Людка, но тут же опомнилась: — Прошу вас, сударь, присядьте. — Она указала ему на стул. — Помрачение мозгов, как говорит мама?
— Ты не возмутишься? Не станешь ничем в меня швырять?
— Нет. Слово.
— Ну, значит, я тебя переоценил. Иногда мне кажется, что ты почти взрослая. А ты только вытянулась, как телеграфный столб, и красиво одеваешься.
— Извините, сударь, но я вас не понимаю, вы что-то темните.
— О, какал красивая юбка!
— Ну! Правда? Сама сшила. Мою взрослость переоценить невозможно. Ее следует лишь ценить по достоинству, этого мне вполне хватит.
— Ладно, тогда не будем больше об этом. Завтра я отвезу тебя на машине на Ливец, к нашей милой тетушке.
— Ой, я там сдохну, тетка заставит меня вязать! Зато в августе, старик!.. В августе я оду в молодежный лагерь!
— Извини, но воспитанная барышня говорит не «я там сдохну», а «боюсь, мне там будет несколько скучно».
— Я собиралась на поезде, а ты, значит, меня отвезешь! Законно! Ну ладно, Стефан, хватит дурака валять! Куда это мама пошла? — спросила Людка, услышав, как хлопнула входная дверь. — А мама знает?
— Нет еще. Я вчера затем и хотел повидать тебя, чтобы потом вместе ей сказать. Мама, наверно, пошла в магазин; когда вернется, мы ей скажем.
— Да уж, стоит ношей маме увидеть своего сыночка, и она немедленно отправляется в магазин за свежими яйцами, чтобы поджарить ему омлетик с грибочками.
— Вот именно. Сейчас мама придет и поджарит своему сыночку омлетик с грибочками, которые она всегда прячет в холодильнике на случай его прихода.
— Знаешь, какая разница между тобой и мной? Грибочки она прячет для тебя, а некоторые вещи, например бруснику, она прячет от меня. Ох, я чувствую, что у меня уже развивается комплекс неполноценности, как говорит…
— Как говорит кто?
— Да никто.
— Ага.
— А Элиза уже знает?
— Знает.
— Рада?
— Нет. То есть да.
— Она простила тебе эту выд… ну…
— Нет, простить она мне никогда не простит, и об этом я как раз хочу с тобой поговорить, но с условием — не задавать глупых вопросов. Запомни: никогда никаких разговоров на эту тему при Элизе. Никаких. Прикуси язык и держи его за зубами. Тем более, что они у тебя торчат. Не хотела, дрянная девчонка, надевать шину, вот и хороша теперь, впору кору на деревьях глодать.
— Что? Ты недоволен моей внешностью? Ах, Стефан, как я рада! Теперь опять все будет по-старому.
— По-старому уже больше никогда не будет. Я думал, что ты это поймешь и снова вознегодуешь.
— Но почему, Стефан? Почему тогда… а теперь…
— Что было, того больше нет. А теперь… Видишь ли, нельзя взять двенадцать лет жизни и спрятать за ненадобностью в шкаф или вынуть из кармана и положить на стол. И потом — Яцек.
— А что же вы, сударь, раньше так разумно не рассуждали?
— Рассуждал. Но только я думал, что у меня хватит сил. Оказывается, нет. И я считал, что ты поняла, как я слаб, и теперь осудишь меня еще строже. И скажешь, что лучше бы уж я был последователен до конца. Я оправдываюсь перед тобой, соплячкой, потому что чувствую моральную ответственность за тебя. Я хочу, чтобы ты все поняла, потому что вас, недорослей, к сожалению, не держат в особых клетках, и маленькие дурочки вроде тебя вынуждены жить вместе с нами в большом и сложном мире, где они сталкиваются с разными непонятными вещами и судят о них, как бог на душу положит. Так вот, я чувствую моральную ответственность за тебя, точно такую же, как за Яцека Бальвика. А знаешь почему?
— Хотелось бы узнать.
— Как следует ты этого не поймешь никогда, потому что тебе выпало счастье родиться в году тысяча девятьсот пятьдесят третьем.
— Ну да, и я ничего такого не понимаю, можешь не продолжать, я эти нотации выслушиваю в очередях каждый день. Я, что ли, в этом виновата? И ботинки у меня целые, а вы ходили босиком, и школа бесплатно, и ходить в школу далеко не надо, и голода я не знаю, и вечно я чего-то требую, и не ценю тех условий, которые вы создали ценой собственной крови! Отвяжись ты от меня, сама знаю, что живу в хороших условиях, а в драных ботинках разгуливать не собираюсь, даже для твоего удовольствия.
— Ну-ну, продолжай! Теперь скажи еще, что не просила тебя рожать, и я так тебя тресну, что своих не узнаешь! Каша у тебя в голове несусветная, но ты хоть старайся думать, вместо того чтобы отвечать мне пошлыми готовыми фразами. Слушать тошно, еще омлет есть не смогу. Что касается ботинок, то про них я еще не упоминал. Но упомяну.
— Догадываюсь.
— Но не про твои.
— И это знаю, мой бедный Стефанчик в деревянных башмачках! И про тетрадочку знаю, где с одного конца задания по польскому, а с другого по математике. А посередке? Что ты делал с середкой?
— Из середки я вырывал страницы, делал кораблики и пускал в водосточных канавах, — ответил Стефан так спокойно, что у Людки мурашки по спине побежали — вдруг и впрямь треснет?
Чтобы скрыть смущение, она стала надевать халат. Ей было ужасно неловко. Ведь на самом деле она вовсе так не думала, и огрызнулась просто потому, что все это она уже сто раз слышала от других. Но она не права, надо исправить дело и признать ошибку.
— Прости, пожалуйста, Стефан.
— Ничего, — брат взял ее за локоть, — я тебя понимаю. Но подумай вот о чем: чтобы понять тебя, я должен войти в твой мир, для меня совсем непривычный, а это требует от меня известных усилий. Так почему бы и тебе не сделать усилия, чтобы понять меня? Я не говорил с тобой об этом раньше, все ждал, когда ты немного повзрослеешь. Отвечай, повзрослела ты или нет, черт тебя дери!
— Повзрослела, о мой галантный кавалер!
— Я начал с того, что по-настоящему ты этого никогда не поймешь, — да ведь никто от тебя этого и не требует, никто тебя ни в чем не винит. Но кое-что знать тебе все-таки надо, чтобы хоть отчасти понять других людей.
— Ну ладно уж, ладно.
— Наши родители немолоды и очень устали.
— Да, отец последнее время действительно… но я делаю по дому что только могу, хоть иной раз и неохота. Зато уж ты последнее время доставил им массу острых ощущений! «Внучек»! Ох, если б ты слышал!
— Верно, но это тот случай, когда иначе нельзя. Единственный случай, когда не считаются даже с родителями. Здесь каждый должен решать за себя. Ну ладно, черт возьми, продолжим. Итак, твое бренное существование началось в мире уже сравнительно благоустроенном.
— Я бы этого не сказала.
— Сейчас стукну! Между прочим, профессия учителя — последняя героическая профессия наших дней. Иметь дело с сорока вот такими балбесами — осатанеть можно! Космический полет в сравнение с этим — детские игрушки!
— Знаешь, вообще я человек тихий и покладистый. Это ты меня заводишь. Я про себя часто не соглашаюсь с другими, но не спорю, чтоб зря нервы не трепать.
— Замолчи, прыщавая, а то мы так и не сдвинемся с мертвой точки. Каждая твоя реплика требует или банального рукоприкладства, или развернутой отповеди. Сейчас, например, надо было бы сказать тебе, что не следует избегать спора, нечего беречь свои нервы, но я этого не скажу, потому что хочу поговорить с тобой о другом.
— И всего-то у меня два прыщика на лбу и один на щеке, так что попрошу без оскорблений. Сейчас я их прижгу салицилкой, и завтра даже следа не останется. Я так уже штук пятнадцать свела.
— Людик…
— Ладно. Больше не буду.
— Когда ты должна была родиться, мама очень радовалась.
— Пани Зюте она говорила как раз наоборот.
— Это вначале, дурочка. А потом она ужасно радовалась. Когда же этот достойный всяческого сожаления факт свершился и ты появилась на свет, мама расплакалась и сказала: «Ну вот, хоть один из моих детей не узнает, что такое голод и холод».
— То есть даже в сей радостный миг она подумала о своем любимом Стефанчике.
— Несчастная, нелюбимая крошка, бедная девочка со спичками! Да, она думала о своем любимом Стефанчике и о своей любимой Тересочке, потому что им она никогда не могла дать того, что дала тебе. Но в каком-то смысле мать дала Стефанчику и Тересочке нечто большее, хотя ей это и в голову не приходило. Она дала им картошку, много мешков картошки, а таскала она эту картошку на собственном горбу, обутая в башмаки, к которым подошва была привязана веревочкой, и однажды, когда бумажная веревочка размокла, мать потеряла подошву. А потом она долгие часы терла эту картошку обмороженными руками и продавала картофельную муку, чтобы купить Стефанчику и Тересочке сахарину и молока к оставшейся картошке.
— Когда это было и что такое сахарин?
— Когда Тереса только родились, и отца забрали в концлагерь. Что такое сахарин, ты можешь и не знать. Это такие таблетки, слаще, чем сахар, но потом от них во рту становится горько, как будто выпил полынной настойки. Если бы ты знала, какой раньше был наш отец! Помню, зимой — мы тогда жили у нашей дорогой тетушки — он выбегал на улицу голый до пояса, растирался снегом, шутил, острил, смеялся…
— Острил? Смеялся? Отец?
— А когда он вернулся из лагеря, весь распухший, убежденный, что уцелел единственно по воле господней, потому что в людей он уже не верил… Ну ладно… Сели мы обедать. Тереса забилась в угол и не хотела подойти к отцу, она его не помнила и боялась. Да и я не знал, что сказать. Сели мы обедать, а отец никак не может подцепить морковку вилкой, все наклоняется над тарелкой, и стал есть ложкой. Но потом он увидел, как я на него уставился, опять взял вилку, и тут морковь стала падать прямо на подбородок, на пиджак, на брюки. Отец встал из-за стола и заперся на целую неделю в комнате, впускал к себе только мать, она раз в день носила ему еду. А сам ходил. Целыми днями ходил по комнате, а я за стеной готов был голову себе расшибить о спинку железной кровати… Потом он начал работать, постепенно все налаживалось, мама тоже пошла на работу, а там и Стефанчик поступил в институт. Родители хотели вознаградить Стефанчика за военную картошку и делали для него больше, чем могли. Но Стефанчик всего этого уже не видел. Стефанчик рассудил так: я молод и имею право вкусить от радостей жизни. А что родители его тоже еще молоды и тоже имеют право на радости жизни, этого он не видел и не задумывался над этим. И вот наш Стефанчик, наш домашний идол, целый учебный год пробездельничал — что ему учеба, когда на свете столько других приятных занятий! А был он к тому времени уже здоровый, откормленный бычок, и одеваться он любил прилично, а Тереска талантливо пела «Жили-были свинки три», и надо было купить ей пианино. И вот мать носила, не снимая, свое единственное, еще довоенное, пальто и рассказывала, какой он замечательно ноский, этот довоенный бельгийский материал. Впрочем, на локтях он был не такой уж ноский, на локтях его вообще не было. Когда Стефанчик наконец все это заметил, он поклялся, что теперь он ими займется, теперь его черед. Однако родители постепенно выкарабкивались из нужды, и Стефанчик пришел к заключению, что, в общем-то, не горит. И вот уже пан архитектор шагает своим путем, он гордость семьи, он так блестяще защитил диплом, такой сын, на зависть соседкам, а там и невестка появилась, тоже архитектор… Словом, когда ты родилась, это было для отца с матерью великим счастьем, но я видел, как они устали, и решил заняться тобой. Ну чего ревешь, дурища? Теперь уже все хорошо. Родители счастливы, они вывели своих детей «в люди». Они даже не задумываются о том, что многое в жизни ушло для них безвозвратно и что лучшие свои годы они убили на своих чудо-деток. Им и в голову не приходит, что могло бы быть по-другому. Ты слышала когда-нибудь, чтоб отцу или матери что-то понадобилось? Если им приходится что-нибудь себе купить, они всегда сами перед собой оправдываются: «Ну, надо купить новое, а то старое совсем развалилось…» Это стало уже привычкой. Перестань реветь, я вовсе не хотел доводить тебя до слез. Просто тебе надо осознать некоторые вещи.
— Стефан… Если бы ты мне не сказал… я уже собиралась давить на них, чтоб купили эластичный купальник…
— Купальник тут ни при чем. Я просто хотел, чтобы ты присмотрелась к отцу и матери и хоть немного о них подумала. Например, когда они ругают тебя, когда они раздражены, когда они тебя не понимают. Вот и все. Мама пришла.
— Стефан, я понимаю. Но сегодня… мама так обрадуется, вот я и подумала, может, ты… У меня к тебе просьба.
— Да?
— Не попробуешь ли ты изменить мамино отношение к черепахам?
— К черепахам?!
— Мама обещала купить мне ко дню рождения двух черепах, но когда мы с ней пошли в зоомагазин на Новом Свете, я чуть со стыда не сгорела. Она как закричит: «Ни за что в жизни! Чтоб у меня по дому ходила такая пакость — да я в обморок упаду!» Хвать меня за руку, и из магазина. У меня есть сто злотых, я бы приплатила сколько надо, все дело в маминых чувствах. Я буду сама тереть им морковку и салат буду покупать на свои карманные деньги, только бы мама согласилась. Она мне кошку хочет купить, но я не люблю кошек. Знаешь, черепаха — это реликтовое…
— Попытаюсь, — простонал Стефан. — Укладывай вещи, завтра мы едем. В пять утра, учти! Я должен тебя так устроить и вернуться в Варшаву.
— В пять утра? Я лучше поездом поеду.
— В пять тридцать. Мое последнее слово. Эх, старушка, вот и еще год пройдет, а ты так и не увидишь восхода солнца.
— Людка! Ты еще не завтракала? Тогда идите на кухню. Я поджарила вам омлет с грибами. Скорей, а то остынет, — сказала мама, заглядывая в приоткрытую дверь.