Ключарка до половины — воробью по колено, но под правым берегом омут. Там — с ручками. Там мы и купаемся. А греться вылезаем на левый берег, на мелкий желтый песок, плотно прибитый нашими телами.

На самой мелкоте у берега хлюпает мелюзга. Какой-то карапуз лежит наполовину в воде, наполовину на берегу и восторженно кричит таким же шпингалетам, как и он сам: «Идите сюда! Здесь мелкая глубочина!»

Мы со Степкой накупались до синих губ и отогреваемся на горячем песке рядом с «мелкой глубочиной». А Федьки все не видно. Наконец он пришел. Скучный. Сел рядом. Сопит.

— Ты чего? — спрашивает Степка, вглядываясь в грязные потеки на Федькином лице.

— Тятька выпорол, — тяжело вздыхает Федька.

— За что?

— За мед.

И Федька поведал нам горестную историю.

Был у них лагушок меду, который Федькина мать берегла пуще глаза к празднику, гостям особо важным. Летом Федька никогда не ел вместе с семьей и потому не знал, что мед не трогают. Думал, все едят, и сам ел потихоньку. Ел, ел да и слопал весь.

— Целый лагушок?! — ахаем мы и смотрим на Федькино пузо.

— Дык… я ж не враз. Кабы не Сусечиха… А то приперлась. А мамка перед ней рассыпалась. Муку у них занимали. Отдавать надо, а нечем. Вот мамка и вздумала усластить. Сунулась в лагушок, а там оскребушки. Тятька выпорол.

Федька горестно вздыхает, глядит на свои черные ноги сплошь в цыпках. Мы не утешаем его, не девчонки.

Наконец жара донимает нас, лезем в воду. Плаваем на спине, ныряем, достаем ракушки со дна.

Раздвигая воду сильным плечом, саженками подплывает Сенька Сусеков. Глухо сопнув, хватает меня за шею деревянно-твердыми пальцами и начинает окунать в воду:

— Курнись, курнись, коммуненок!

Я выбился из сил, уже захлебываюсь, а он все сует и сует меня под воду. Я пустил пузыри.

Не знаю, чем бы все это кончилось, если бы Степка не выскочил на берег и не заорал благим матом о помощи.

Прибежали парни, что купались под мостом, на самом глубоком месте. Среди них Вася Проскурин. Сенька отпустил меня.

— Пошутковать нельзя… — осклабился он. — Чё я ему сделал, секлетарскому пащенку?

— На мальков? — спрашивает Вася Проскурин. Спрашивает спокойно, а на скулах вспухли желваки. — Ты меня курни.

Стоят друг против друга, разительно отличаясь. Сенька — коренастый, с тяжелыми свислыми плечами. Несмотря на молодость, он огруз и кажется старше своих лет. А Вася Проскурин — тонкий, стройный и весь светится. Будто березка против коряги. Такие березки гнутся в бурю, но стоят, а коряги хрупают пополам.

Весело, с вызовом гладит Вася на Сеньку, и нежно алеет рубец на щеке от лома, что сбросили на него с крыши клуба. У Сеньки под тяжелым прищуром век холодно блестят белки.

На берегу тихо, даже мелюзга присмирела.

Сенька, кинув вокруг злобный взгляд, с придыхом обещает:

— Курнем, надо будет.

И идет прочь. Идет вразвалку, неторопливо, но мне почему-то кажется, что вот-вот он перейдет на трусливую рысь. Вася провожает его тягуче-долгим взглядом.

Меня стало рвать. Одной водой. Я бессильно лег на песок, и в голове все пошло кругом. Наверное, я долго так лежал, потому что, когда очнулся, Федька облегченно вздохнул:

— Думал, ты утоп. Дыхания у тебя не было.

У меня все еще кружится голова. Мы долго сидим молча.

— Леньк, — спрашивает Федька, — что такое классовая война? Это когда класс на класс? Как наш четвертый с пятым дрался?

— Ух и умная у тебя голова, — говорит вместо меня Степка, — только дураку досталась.

— Ты больно мудрый, — обижается Федька. — Я спрашиваю, а ты сразу…

Степка, видимо, чувствует угрызение совести и начинает объяснять:

— Это когда бедные на богатых. И не война, а борьба. Вот Сенька Леньку топил — это классовая борьба. В Васю лом кинули — это тоже. Или райком сгорел. Понял?

Федька молчит, что-то напряженно осмысливая.