Память хранит отдельные, не связанные друг с другом детали: то красный гроб на охровой ноздреватой глине перед могилой и начмил, сжав кулак, грозит кому-то невидимому в своей речи; то окаменелое, почерневшее лицо деда, когда он поднял руку перекреститься и, не перекрестившись, сказал: «Не милосерден ты, господь. Отрекаюсь»; то деда Черемуху, который вел свою коровенку и, сдернув картуз, сказал мне: «В колхоз я вступаю, Леонид Пантелеич»; то красное сукно на столе райкома комсомола и портрет Ленина с запекшейся кровью Фили, и Вася Проскурин говорит: «Хоть ты и не комсомолец, но даем мы тебе путевку в Бийск, в тракторную школу. Парень ты здоровый, не по годам, ничего, примут»; то я вижу свое лицо в зеркале и не узнаю себя в похудевшем и повзрослевшем подростке с большими запавшими глазами; то вижу Надежду Федоровну с измученным, поблекшим лицом и с глазами, полными невыплаканного горя, и она говорит: «Я приезжать к тебе буду. Ты не скучай там, учись».

Опомнился за околицей, с котомкой за плечами.

Дед смотрит на меня выцветшими за несколько дней глазами и не то спрашивает, не то укоряет:

— Уходишь, значица? — Задумчиво глядит вдаль, тяжело опираясь на костыль. — Слухай мой наказ, как отцов. Не кривляй по жизни, ходи прямиком. Не смейся, ежели не хочешь, и попусту не плачь. Ты теперь навроде партейного, так держись за партию, как за материн подол. Она тебе дорогу укажет. И дай бог, хотя теперь я и не верю в его, дай бог тебе быть таким, как отец! — Дед гордо выпрямился. — Как сын мой, Пантелей, значица. — Голос его сорвался, он долго не мог перевести дыхания, наконец звонко, на высокой ноте сказал: — Ну, с богом! Шагай!

И я пошагал.

И сколько оглядывался, дед все стоял, прямой и гордый, и мне казалось, что я вижу его суровое и горькое лицо.

Неизвестно откуда по бокам появились Федька и Степка. Долго идем молча. Потом обнялись, и у меня перехватило дыхание. Федька, не стыдясь, плакал, а Степка угрюмо сопел, глядя в землю.

На прощание он сказал:

— А молнию золотую мы все равно найдем. Вот вернешься ты, и найдем. И всех кулаков… за отца твоего…

Они долго махали мне с увала, пока не стали маленькими, как букашки, а потом и совсем не стало их видно.

До покоса, где еще недавно, счастливый, косил я с дедом, было по пути, и какая-то неведомая сила заставила меня свернуть туда. Я пришел на луг, что покрылся густой и высокой отавой, и остановился у шалаша, уже осевшего и полуразрушенного. Отсюда я каждый день смотрел в степь, необъятную, зеленую, с гривами березовых колков.

Теперь она посизела, оттого что распушился ковыль, распустив по ветру серебристую проседь.

Предосенняя тоскливая дрёма обволакивала пустынную, пугающе затихшую степь.

Я посидел на свилеватом пне и пошел на Ключарку.

В блеклой синеве неба пластались холодные, взбитые ветром облака, и такая глухая мертвая тишина стояла в этот час в степи, что сердце беспомощно сжалось от каменной горючей тоски, и я заплакал навзрыд.

Плакал долго, захлебываясь, как ревут маленькие. Облегченный, уснул, будто в яму провалился…

Проснулся я со свежими силами и ясной головой.

По мыску плеса бегал длинноногий чибис и тревожно спрашивал: «Чьи вы? Чьи вы?»

— Берестовы! — громко сказал я.

Чибис испуганно пискнул и улетел. А я посмотрел в степь, охваченную золотым пожаром надвигающейся осени, посмотрел в далекие и загадочные дали земли сибирской и почувствовал, как великая и грозная сила вливается в мое сердце, оттого что я стою на земле, за которую отдал жизнь мой отец, оттого что я тоже Берестов.

И здесь, в омытой грозами степи, я дал клятву, что пойду дорогой отца, дорогой большевиков.

Я вытер следы слез, попил из ладоней студеной водицы и пошел в степь.

Кончилось мое детство. И не вернуться мне в него. Никто не возвращается в детство. Прощай, звонкое, дорогое, невозвратное.

Я уходил в жизнь.

.

.

Текст подготовил Ершов В. Г. Дата последней редакции: 29.10.2003

О найденных в тексте ошибках сообщать:

Новые редакции текста можно получить на: