Анатолий Соболев

Какая-то станция

В бледных северных сумерках поезд подошел к вокзалу. Перрон был пуст, И только одинокая — баскетбольного роста — бабка в мужском пиджаке продавала ягоду в кулечках.

Василий Иванович стоял в коридоре мягкого вагона и смотрел из окна на станционные постройки, выкрашенные в стандартный кирпичный цвет, на водонапорную башню, на серый, мокрый от непогоды дощатый настил платформы, на деревянные тротуарные мостки, расползающиеся от вокзала по топким хлябям, на темный ельник, на просвет блеклой воды меж приземистыми сопками и то давнее, полузабытое, отодвинутое протяженностью лет, заслоненное суетою и заботами с новой силой вошло в него, и еще тоскливее защемило сердце. Это чувство родилось и не покидало его, как только поезд пошел по Карелии.

Пожившему человеку часто вспоминается молодость, тянет его в давно минувшее, невозвратное, хочется уйти от повседневных дел и обязанностей в беспечную, свободную, голубую юность. Приглушенное эхо тех лет — сожаление об ушедшем, желание увидеть места, где был молод, где провел прекрасную, неповторимую пору, — заставило Василия Ивановича согласиться на нелегкую командировку и отправиться в дальний путь на север.

И теперь, проезжая по этим местам, он все пытался увидеть, восстановить в памяти знакомые приметы, вспомнить название ТОЙ станции, для него особо дорогой.

Выглядывая из окна, Василий Иванович силился прочитать название станции и не мог, потому что вагон проскочил вокзал и потому что очки лежали в купе, а он почему-то не решался отойти от окна, ожидая, что вот-вот поезд тронется, и он проглядит что-то совершенно необходимое, чего никак нельзя пропустить.

И Василий Иванович все смотрел и смотрел на одноэтажное, деревянное, явно сохранившееся с довоенных времен здание вокзала, на водонапорную башню, на эти будто бы знакомые очертания сопок, на тяжелый проблеск воды меж ними, и все думал, и все сомневался: может быть, это она и есть, ТА станция? Ведь он никогда не видел ее летом, ТОГДА была зима.

Тощая бабка у вагона сутуло кланялась вышедшему на перрон соседу по купе, протягивая ему кулек с ягодой, и что-то говорила с глухой хрипотцой. А Василий Иванович смотрел на ее глаза, резко высветленные на темном иконописном лице, и ему чудилось, что видел он когда-то и этот тонкий лик, и эти пронзительной светлости печальные очи северной богородицы, и этот рост, редкий для женщин, и даже черный в горошек платок, повязанный шалашиком. Василий Иванович вглядывался в лицо бабки, и ему хотелось спросить у нее что-то, но поезд неслышно тронулся и заскользил с вкрадчивой мягкостью, с холодной деликатностью сноба, желающего уйти, не привлекая внимания, не прощаясь. Поплыли мимо пожарный сарай, чахлый скверик, дежурный по станции в красной фуражке с жезлом в руке и с равнодушно-отсутствующим взглядом.

Сосед по купе мягко шел по коридорному коврику и нес кульки, стараясь не прижимать их к новой яркой пижаме. Кульки были свернуты из листков школьной тетрадки, исписанных фиолетовыми каракулями и подкрашенных рдяными пятнами давленой клюквы.

Поезд дернулся, набирая скорость, и сосед просыпал ягоду.

— Какая станция? — спросил Василий Иванович.

— Богом забытая, — поднял раздосадованные глаза сосед, весь поглощенный сохранением клюквы. — Не то Княжеская, не то Князево или еще как. Не желаете? Очень полезна для желудка. У меня, знаете, пониженная кислотность.

Василий Иванович посмотрел на бурую шею соседа, на расплывшийся торс его, поблагодарил и крикнул, высовываясь в окно:

— Какая станция?

— …я-я — донесло в ответ, и бабка, уплывая за вагон, кивала в подтверждение слов своих, мол, именно так, именно так, касатик, не сумлевайся.

И в том, как уплывала и исчезала за поворотом бабка, и в том, как поворачивал сам поезд, тоже показалось что-то знакомое, когда-то виденное, и Василий Иванович еще ненасытнее стал вглядываться в постройки, в местность, и ему мнилось, что — да, да! — он узнает эти места, и в названии было что-то знакомое, что-то созвучное, какой-то отголосок, хотя наименование ТОЙ станции он совсем не помнил. Ах, если бы была зима! Он непременно бы узнал места по зимним очертаниям, по тем приметам, что туманно хранила еще память.

Места шли болотистые, с топкой непролазью, с частыми проблесками стоячей воды. И все было как-то неопределенно, зыбко, смягчено странным бледным полусветом и зачарованно молчало, погруженное в дрему. Даже стук колес вагона, полного спящих, сытых, довольных людей, глох, будто поезд шел по мху. В далекой полоске зари, слабо проступающей над низким северным горизонтом, было что-то грустное и томительно-зовущее, как крик отлетающих журавлей.

Василий Иванович стоял в коридоре один и курил болгарскую сигарету с фильтром. У него пошаливало сердце, и дома курить ему не давали. А ТОГДА он смолил крупно нарезанную махорку, и была она сладка и вкусна, как бывает сладким и вкусным в молодые годы все.

Василий Иванович затягивался сигаретой, смотрел в линялое низкое небо, на призрачный неверный блеск северных сумерек, и поезд тихо входил в его память, в его далекую юность…

От мороза слипало в ноздрях. Затрудненное дыхание вырывалось сизым облачком. В студеной синеве ночи скорчился десяток разбросанных домиков.

Глухо, безлюдно, будто вымерло все.

Только неподалеку от состава стояла одинокая подвода. Заиндевелая кляча, запряженная в розвальни, понуро опустила голову и, казалось, безропотно околевала. Синим неживым огнем горело колечко на дуге. Столбом высился возчик в тулупе с поднятым воротником. Он молча наблюдал за париями. А они торопились выгрузить из вагона свое добро: жесткие водолазные рубахи, резиновые шланги для подачи воздуха, специальные галоши со свинцовой подошвой и медными иноками, тяжелую помпу, большие сундуки с продуктами и посудой. Поезд стоял здесь всего три минуты.

Семен Суптеля, короткий, будто подпиленный, плотный, всклень налитой силой, подгонял, покрикивал, сам хватал мешки с хлебом, хватал цепко, кидал, как матерый волк овцу, на загривок и, рысцой отбегая от вагона, сбрасывал в снег.

Леха Сухаревский, непомерно длинный и гибкий, как тальниковый прут, похохатывая, трепался, работал с ленцой и выводил этим старшину из себя.

Молчаливый жилистый Андрей ворочал под стать Семену.

Вася Чариков, зеленый водолазик, недавно прибывший из учебного аварийно-спасательного отряда, пыжился изо всех сил, но получалось у него плохо, не хватало сноровки.

— Эй, дед! — крикнул Леха возчику. — Подавай своего рысака!

Возчик переступил с ноги на ногу — заскрипел под огромными валенками снег — и просипел простуженным голосом:

— А вы кто будете?

— Ангелы. — Леха хохотнул. — Иль не признаешь?

— А мне моряков велено встренуть, — недовольно пробурчал возчик.

— Вот мы и есть моряки, — сказал Суптеля. — Тебя, батько, за водолазами прислали? С завода?

— Кто их поймет, — сипел возчик. — Велено привезть, которые озеро скрести будут.

— Вот мы и…

Голос Суптели потонул в реве паровоза. Морозный звон буферов пробежал вдоль состава. Визгливо заскрипели колеса по рельсам, и товарняк натужно сдвинулся с места.

Четверо парней и возчик молча проводили глазами медленно уплывающий поезд. И как только огоньки заднего вагона скрылись за поворотом близкой сопки, как только заглох стук колес, так сразу услышали они вьюжный посвист ветра, почувствовали, как сечет лицо сухой снежной крупой, ощутили огромное глухое пространство вокруг себя. Суптеля зябко поежился и приказал:

— Подгоняй, батько!

— Сказывали, морские будут. — В голосе возчика проступало сомнение, он недоверчиво разглядывал людей, одетых в телогрейки, в стеганые ватные штаны и валенки.

— А ты чего хотел, чтоб мы в парадном грузили? — начал сердиться Суптеля.

— Увидишь еще и ленточки и якоря, — пообещал Леха. — Завтра надраимся — все девки попадают. Много у вас тут девок?

Возчик не ответил, дернул лошаденку под уздцы и подвел ближе. Стоял, наблюдая, как парни грузили свое добро в розвальни.

— Дед, а дед, ты глухой иль задремал? — приставал Леха. — Много, спрашиваю, девок?

— Хватает, — неохотно откликнулся возчик.

— А мужиков? Говорят, мужиков — один дед остался, из которого песок сыплется. Это не ты случаем?

Возчик промолчал.

— А баб и девок, сказывали, пруд пруди, — не унимался Леха. — И по мужскому вопросу неустойка. Ты, дед, как по мужскому вопросу?

— Да отстань ты от него, чего прилип к человеку! — прикрикнул Суптеля. — Поехали, батько, трогай!

Возчик неумело понукнул лошадь и по-бабьи дернул вожжи. Кляча поднатужилась, но сдвинуть воз не смогла. Она еще несколько раз налегала грудью на упряжь, скользила подковами по заледенелому насту, но сани как приморозились — ни с места.

— А ну помогай! — приказал Суптеля и первым подналег на воз.

— Но-о, холера! — заорал Леха.

И розвальни, груженные тяжелым водолазным снаряжением, завизжали полозьями.

Двинулись от полустанка в сторону, где в лунном свете студеным огнем горело глухое снежное поле. Дорога извилисто уводила к черной зубчатой стене невысокого леса, к приземистым пологим сопкам.

На открытом месте нестерпимо обжигало ледяным ветром лоб, нос, скулы. Моряки, сгорбившись, защищая лица от ветра, гуськом шли за подводой. Над ними тягуче и сиротливо гудели провода.

Леха догнал возчика, предложил:

— Закурим, дед, погреемся. Сигаретки американские, сам Рузвельт курит. По воскресеньям.

Возчик не отказался. Леха, прикрываясь от ветра, высек огонь из «Катюши», дал прикурить.

— Ну как?

— Легкий табачок, сладкий, — глухо из стоячего воротника тулупа откликнулся возчик.

— Приедем, спирту поднесем с морозу, — хвастал Леха, а сам косил на Суптелю. Тут он работал в основном на старшину. — Пьешь, нет?

— Поднеси, увидишь, — пыхнул дымком возчик и понукнул своего одра.

Въехали в селение. Занесенные снегом избы чернели провалами окон, будто слепцы. Ледяной свет луны заливал пустынную улицу.

— Как на кладбище, — сказал Леха. — Хоть бы собака какая сбрехнула.

— Сам брешешь много! — вдруг озлился возчик.

— Ты что, дед, какая муха тебя укусила? — удивился Леха.

Подъехали к дому, в котором тускло светило окошко.

— Контора, — недовольным голосом сказал возчик. — Велено сюда доставить.

В теплой комнате в свете висячей лампы сидел мужчина в гимнастерке, с золотой нашивкой за тяжелое ранение и гвардейским значком. Сухолицый, хмурый, с красными пятнами по щекам — видать, только что ругался. Возле стола стояла чернявая худосочная женщина, тоже красная и раздраженная. Она с угрюмым любопытством глядела на вошедших.

— Здравствуйте, дорогие товарищи! — громко поздоровался мужчина и вышел из-за стола, хромая и опираясь на палку. — Я директор завода, Соложёнкин Иван Игнатьевич.

— Старшина водолазной станции Суптеля, — представился Семен.

— Очень рад, очень рад. — Директор улыбался, обходя всех и подавая крепкую жилистую руку. Он был по-военному подтянут, сух фигурой, невысок. Коротко остриженные волосы, бледное лицо и палка в руке говорили о том, что он недавно из госпиталя:

— Дарья! — директор повернулся к возчику, молча стоящему у дверей. — Отвези вещи в избу Тимофея Кинякина. Там товарищей водолазов на постой определим.

Матросы разинули рты. Леха восхищенно покрутил головой.

— А мы думали — дед! И курила, и насчет спирту…

Директор усмехнулся, Дарья вышла, водолазы не успели даже разглядеть ее толком. За ней потянулась и угрюмая женщина. Директор проводил ее недовольным взглядом и, понизив голос, сказал:

— Я вам сразу обстановку доложу на данный день. На весь поселок четыре мужика. Бухгалтер — старик, кузнец без ног, я вот, и плотник еще, тоже инвалид, недавно вернулся. Ну, сосунки еще подрастают. А так кругом бабы.

— Малина! — растворил рот Леха.

— Малина, да не очень, — не поддержал его веселья директор. — Меня вон жинка, — он кивнул вслед вышедшей угрюмой женщине, — ни на шаг не отпускает, к каждому пеньку ревнует.

Директор докладывал обстановку, а Леха все больше и больше расплывался в ухмылке, подмигивая товарищам.

— Ты не подмаргивай, — насупил рыжие брови директор. — Дело не шутейное. Вы мне задачу загадали. И фарватер чистить надо, и опять же, боюсь, война из-за вас разгорится, баталия. Тут бабы есть — оторви да брось. Та же Дарья.

— Молчала все, — с сомнением вставил слово Суптеля.

— Это она с непривычки смирённая. А так такое загнуть может, что и кобыла на ногах не устоит. И вообще, посудите сами, — директор больше обращался к Семену Суптеле, как старшему по должности и по возрасту, — мужиков всех подчистую забрали. Вопрос этот наболевший, вопрос этот, можно сказать, государственной важности.

— Поможем, — ухмыльнулся Леха.

— Бугай ты здоровый, — все так же без улыбки сказал ему директор. — Только гляди, есть у меня молодухи — рога пообломают.

— Хо! — повел бровью Леха.

— Вот тебе и «хо»! Всех одной меркой не мерь. Сказать по совести, — голос директора потеплел, — бабы-золото. Пропал бы я без них, начисто пропал бы. Чертоломят за мужиков, бревна ворочают, а ведь женская натура деликатная, учитывать надо.

Закурили. Поговорили о том, как доехали, какая работа предстоит, где жить будут. У Васи в тепле начали слипаться глаза, и он обрадовался, когда директор повел их на ночлег…

Утром Вася проснулся оттого, что в избу с улицы заскочил Леха и впустил белое облако мороза. В одной тельняшке, он крепко похлопал себя по бокам красными ручищами и объявил восторженно:

— Ну, жмет! На лету струя застывает. Какая тут работа! В такую погоду дома сидеть и спирт глушить.

— Тебе бы только спирт хлестать да зубы скалить, — сердито подал голос Суптеля, натягивая кирзовый сапог.

— Не с той ноги встал? — поинтересовался Леха.

Вася тоже выскочил на улицу.

В сизой морозной дымке он разглядел небольшой поселок. Дома прилепились к приземистой, поросшей низкорослым ельником сопке. Над крышами белыми столбами стоял дым.

За поселком простирался большой белый пустырь, на краю которого стоял крошечный заводик с трубой. Что пустырь этот застывшее озеро, Вася догадался не сразу. Фарватер, по которому летом гоняют плоты для деревообделочного заводика, и предстояло расчищать водолазам. За войну на дно озера осели горы затонувших бревен, и они мешали подгонять плоты к приемному лотку. Эти топляки надо было поднять на лед и оттащить на берег, чтобы летом цехи могли работать на полную мощность: изготовлять приклады для автоматов и винтовок. Военное командование прислало водолазов сюда, приказав до весны закончить работы по очистке фарватера.

Вася оглядел унылый пейзаж, низкое плоское небо, похожее на лист оцинкованного железа, которым прихлопнуло поселок, и на душе стало невесело.

Суптеля и Андрей после завтрака ушли в контору, к директору.

Леха надраил зубным порошком медные пуговицы шинели. V Васи таких — довоенных, шикарных — не было. У него были черные, военного образца. И бляха на ремне тоже была военного выпуска — белая, железная, а у Лехи — медная.

И на погонах Лехи были ярко отблескивающие буквы СФ, сделанные им самим из медяшки, а у Васи — казенные, намалеванные масляной краской. Совсем не тот коленкор. Леха наваксил ботинки и навел лоск бархоткой. Несмотря на лютый мороз, лихо заломил бескозырку на затылок. На новой ленточке, которую Леха берег для особых случаев, золотом горели слова: «Северный флот».

— Пойдем прошвырнемся, — предложил он Васе. — На людей посмотрим, себя покажем.

Развернув плечи, Леха вышагивал по сугробистой улице. Вася шел рядом, с интересом разглядывая поселок. Из окон за ними наблюдали. Леха подмигивал, молодецки крутил тонкий светлый ус. Женские лица в окнах светлели.

У колодца стояла водовозка. Женщина доставала бадьей воду и переливала в обмерзлую кадушку на санях. Заметив моряков, она с преувеличенным усердием занялась своим делом.

— Помочь, красотка? — подскочил Леха.

— Доброхот какой, — не оборачиваясь, простуженным голосом ответила женщина.

Леха пропел:

Помню, я еще молодушкой была…

И тут же, вроде невзначай, полуобнял женщину.

— Но-о, рукастый! Обобью, калекой станешь. — Женщина повернулась, и матросы с удивлением признали в ней вчерашнего возчика, Дарью.

— Ты колдунья, что ль? — восторженно спросил Леха. — То дедом, то молодухой обернешься.

— Топай, топай! — Дарья свела тонкие дуги бровей, и щеки ее зарделись.

— Ты всегда такая?

— Какая?

— Будто… плохо погладили тебя.

— Ты иди, а то я тебя поглажу вон черпаком. — Она кивнула на прислоненный к бочке, обледеневший черпак с длинной ручкой. — Заигрывай, которые помоложе.

— А тебе сто лет? — Леха уже вертел ворот колодца и ощерялся. Зубам тесно было у него во рту, два белых блестящих клыка выпирали из верхнего ряда, и от этого улыбка получалась разбойной.

— Накинь еще десяток, — в сердцах говорила Дарья и никак не могла оттеснить Леху от колодца. — Выхолостить тебя, жеребчик, поменьше б взбрыкивал.

— Ого! — оторопел Леха. — Сказанула! Чего рычишь? С похмелья, что ль?

— А ты мне подносил? — Дарья зыркнула глазищами.

— О-о, высветила фарами, как «студебеккер»!

Вася тоже обратил внимание, что глаза Дарьи пронзительной голубизны и ярко выделяются на смугловатом чернобровом лице.

— Ладно, давай закурим трубку мира, — переменил пластинку Леха. — «Кэмел».

— Чего? — не поняла Дарья.

— «Кэмел», говорю. Сигаретки — люкс. Для капитанов дальнего плавания и для водолазов, как мы. — Леха приосанился. — В Америке по заказу делают.

— Давай, — сменила гнев на милость Дарья. — Вчерашние, что ль?

— Ага.

Дарья затянулась, пустила дым через нос, помягче взглянула на парней.

— Нежная сигарета. А мы тут все махорку смолим. Выменяешь у солдат с поезда — и все. Папиросок взять негде.

— Да-а, — Леха оглядел бесприютный пейзаж. — Выбрал бог местечко уронить вас, до белого свету не досвищешься.

— Хаять-то вы все горазды.

Дарья насупилась и до самой конторы шла молча сбочь водовозки.

В конторе парни узнали, что подводные работы начнутся завтра, а пока надо было приготовиться к ним: проверить водолазное снаряжение, собрать помпу и промыть воздушные шланги, вырубить две майны на озере: одну для спуска водолазов, другую для поднятия бревен из воды.

Суптеля оглядел Леху с Васей и приказал:

— А ну, марш переодеваться! Вырядились, как на парад! Павлины!

Когда Вася и Леха вернулись, в конторе, кроме директора, который разговаривал по телефону, никого не было.

— У меня бревна лежат в лесу, а вывозить не на чем! — кричал он в трубку. — А? А так — не на чем! У меня всего две подводы, две клячи — им ноги переставлять надо. И возчики бабы. Алё! Алё, слышите! Грузчики, говорю, бабы. А дорогу перемело, так что гоните трактор.

Он еще долго ругался с кем-то по телефону, грозил сообщить в город какому-то Толоконникову, говорил, что если трактор не пришлют, то сорвут ему месячный план и что он не может на бабах возить бревна из лесу, и не он оставил бревна в снегу.

— Я тут без году неделя директорствую! А до этого воевал да в госпитале лежал, а не как некоторые, которые на броне сидят!

Под конец директор выругался и бросил трубку. Разгневанно глянул на Васю с Лехой и срывающимся голосом сказал:

— На фронте бы такого интенданта… Сразу видать — тыловая крыса. Костылем бы ему по жирной шее, гаду!

Нервно вздрагивающими пальцами, просыпая табак, сворачивал цигарку, продолжая грозить кому-то:

— Ну погоди! Я до тебя доберусь, ты у меня запляшешь! Я до самого верху дойду!

Несколько раз глубоко затянулся дымом, малость остыл, красные пятна на щеках схлынули, и уже спокойным, но все еще ломающимся от напряжения голосом сказал:

— На озере ваши, пойдемте!

Мимо заводика вышли к озеру, где женщины под началом Суптели рубили майны.

Заснеженный лед цвел полушалками с кистями, пестрыми платками, плюшевыми жакетками, и в морозном воздухе слышался запах нафталина — посельчанки все как одна принарядились в обновки и береженое в сундуках.

Директор при виде такой картины только крякнул и многозначительно поглядел на Суптелю. Постоял, молча, покачал головой и пошел обратно, хмурый и еще сильнее припадая на раненую ногу.

Суптеля орудовал ломом за троих, намечая размеры прорубей. Лед под его ударами со звоном кололся крупными зеленовато-прозрачными кусками.

— Силушка-то играет, — задорно улыбнулась плотная деваха в плюшевом жакете и ярком, тонком, несмотря на мороз, платке. Разноцветные глаза ее — один голубой, другой серый — любовно окидывали налитую силой фигуру Суптели.

— А ничего! — поддакнул Суптеля. — Я, тетя, нигде не плошаю.

И так ахнул ломом, что отвалил целую глыбу.

— Себе бы племянничка такого, — продолжала играть тонкой улыбкой разноглазая.

— Бери. Я сирота.

— Знаем мы вас, сирот казанских. — Деваха что-то сказанула своим подружкам, они прыснули, зажимая рты. Суптеля смущенно крякнул и стал усиленно колоть лед.

Но эта бойкая разноглазая деваха продолжала задиристо и весело наседать на старшину до тех пор, пока он позорно не отступил и не ушел на другую майну, под предлогом подровнять ее края.

— Вы нас не забывайте, пишите письма, адресочек вам дам! — крикнула она вслед и опять что-то сказала подружкам. Они покатились со смеху.

— Перестань, Фрося, что ты разошлась, — остановила ее чернобровая статная молодица.

— Эх, Клава, — задорно откликнулась разноглазая. — Хоть час, да вскачь!

— Смотри, опять с телеги упадешь, — предупредила Клава, и Вася почувствовал в этих словах тайный намек.

Водолазы уже приметили эту спокойную, красивую и молчаливую посельчанку, заметили, что молодухи, зубоскаля и перекидываясь недосказанными шутками с матросами, нет-нет да и взглянут в ее сторону, будто испрашивая у нее разрешения на дальнейшую словесную игру. В этой женщине было что-то такое, что заставляло обращать на нее внимание.

Рядом с Васей молча колол лед Андрей, изредка бросая испытующие взгляды на Клаву. Андрей был мал ростом, неказист лицом, длиннорук и молчалив до удивления, но силу имел необыкновенную: мог полное ведро нести одним мизинцем. Вася попробовал было поднять и чуть без пальца не остался. И сейчас, тюкая ломом, он страшно завидовал Андрею, который одним махом отваливал глыбы льда.

Леха больше трепался, чем работал, сыпал шутками-прибаутками, отбиваясь от женщин за всех водолазов, посвистывал, бегал от одной майны к другой, пока Суптеля не прогнал его в сарай, где лежало водолазное снаряжение, приказав заклеить порванную водолазную рубаху.

Хотя рубить лед не очень легкая работа для женщин, но было видно, что она им в охотку и работают они, играючи, с шутками, весело, будто знают кое-что и потяжелее, а это так просто, баловство.

К полудню обе майны вырубили и очистили от крошек льда. Квадратные большие проруби чернели стылой тяжелой водой. Внезапно выглянуло солнышко, засверкал снег, ослепительно вспыхнул, переливаясь, колотый лед, и еще ярче заиграли бабьи наряды. Женщины от работы разогрелись, похорошели, поправляя сбившиеся платки и полушалки, бросали веселые взгляды на матросов, о чем-то переговаривались, приглушенно смеялись. Вася краснел. Он всегда краснел, когда слышал девичий смех. Ему почему-то казалось, что смеются над ним.

Потом в сарае, что стоял на берегу озера и был отведен под водолазную станцию, Суптеля и Андрей собирали помпу, Вася делал новые пеньковые плетенки для водолазных галош, а Леха колдовал над шлангами. Женщины, зайдя погреться, с интересом наблюдали за матросами.

Леха подставил к одному концу шланга ведро и велел Фросе — той самой, разноглазой, которая заигрывала со старшиной, — держать шланг над ведром, а сам начал кружкой наливать с другого конца спирт.

— Можно было бы и кипяточком промыть, а потом чуток спиртику капнуть, — как бы между прочим сказал Леха. — И дезинфекция — будь здоров.

— Ты эти штучки брось, — сразу же оборвал его Суптеля.

— Нет злее служак, чем хохлы, — шепнул Леха стоящему рядом Васе. — Жалко ему, что ли!

Вася тоже знал, что промыть шланги можно и одним кипятком, а потом пропустить немного спирту, и никакая комиссия не докажет, что шланги промыты не спиртом. Именно на это и намекал Леха, любитель выпить.

Когда Суптеля и Клава ушли в контору, Леха схватил ведро, в котором набралась горячая вода, смешанная со спиртом, и пропустил эту мутную смесь через марлю, откуда-то взявшуюся у него. Так он процедил несколько раз, и в ведре, наконец, осталась довольно чистая жидкость, резко пахнущая резиной и спиртом. Зачерпнув кружку, Леха подмигнул женщинам:

— Причастимся, бабоньки! Нет ли у кого закуси?

Нашлась корочка хлеба. Леха опрокинул кружку в рот, замотал головой, глубоко выдохнул горячей резиной и понюхал корочку. Андрей тоже выпил. Поднесли женщинам, они не стали ломаться, составили компанию.

Через некоторое время в сарае стало шумно. Женщины поснимали шали и платки и все оказались молодыми и привлекательными. Глаза их блестели, языки развязались, они стали наперебой интересоваться: надолго ли прибыли морячки, по скольку им лет, женаты ли? Леха разговаривал одновременно со всеми, а Вася молчал и, когда к нему обращались, вспыхивал. Андрей же, всегда молчаливый, теперь оживился и занялся своею соседкой Фросей. Вася никак не мог надивиться на ее разные глаза — голубой и серый. Такого он еще не видывал за свои семнадцать лет.

Андрей со значительным выражением лица говорил Фросе:

— От водочки развязка в нервной системе происходит. Человек, он ведь царь зверей и вообще.

Фрося во все свои разноцветные глаза глядела на Андрея.

Вася не пил, он вообще еще ни разу не пробовал спиртного, даже когда уходил на войну. И теперь всю свою водолазную норму водки отдавал товарищам или выменивал у них же на сладкое.

Сейчас, среди общего веселья, он старался делать вид, что очень занят изготовлением новых плетенок для водолазных галош.

А женщины уже пели о том, как вставали они ранешенько и умывалися белешенько и, как цвела малинка-калинка в саду. Когда приняли еще по глотку, старательно заголосили «Шумел камыш, деревья гнулись…». Леха, закрыв глаза, самозабвенно дирижировал длинными ручищами и сам гнулся, как камыш под ветром.

Вернувшийся из конторы Суптеля остолбенел в дверях.

— Семен! — воскликнул Леха, будто не видел старшину сто лет, и поднес ему, расплескивая, полную кружку. — Кореш мой дорогой, хряпни! Народ тут, бабоньки эти, милашки мои — золото! Правду директор гутарил, куда мы без женского полу!..

Леху качнуло прямо на старшину. Суптеля поймал его, утвердил на ногах и сквозь зубы процедил:

— Ну, Сухаревский! Вернемся в Мурманск, сидеть тебе на «губе»!

Леха радостно кивал, соглашаясь, сидеть так сидеть.

Суптеля разогнал всех. Леху и Андрея отправил спать — оба лыка не вязали. Васю же старшина оставил чинить водолазную рубаху. Приказал еще проверить легководолазный скафандр, прихваченный с собою на всякий случай.

Вася остался один. Клеил рубаху, подкидывал чурочки в железную «буржуйку», стоящую посреди сарая для обогрева, и думал о том, как ему не повезло. Он так хотел воевать. Так стремился на фронт, мечтал стать танкистом, ходить в атаки, бить фашистов! Сколько раз со своими дружками-старшеклассниками обивал он порог горвоенкомата — не помогло: не хватало лет до призыва. Наконец упросил — именно он, один. Других не взяли. И вместо фронта попал в водолазную школу. Потихоньку плакал от обиды. Прослужил три месяца в водолазной школе и, когда поехал сюда, на Север, радовался, что наконец-то попадет в действующий флот. По его, два дня продержав в Мурманске, загнали сюда, в эту дыру. Глухой, заброшенный поселок, в сотнях километров от фронта. Хорошо им! Суптеля уже воевал, имеет ранение. После госпиталя на фронт его не пустили, отправили сюда — водолаз он первоклассный. Поехал старшина с неохотой. И Андрей поплавал по морю, дважды тонул на подбитых кораблях. А Леха хотя и провел всю войну в прифронтовом Мурманске, но тоже хлебнул и бомбежек, и всего прочего. Контузию имеет. Один он, Вася, еще ни разу не слышал, как стреляет автомат. Домой писать не о чем, в класс, в школу и подавно! Со стыда сгореть можно! Там все думают, что он воюет, а он вот сидит возле «буржуйки» в сарае и чинит водолазную рубаху: дамистик, тифтик, клей, шелковистая резина — хлоп! — заплата готова. Посушили. Воюем, братцы, воюем!..

В сумерках, закончив работу, Вася шел по поселку домой.

— Эй, матросик! — вдруг услышал он из одного двора. — Зайди, помоги!

Вася увидел Фросю, стоявшую возле толстого чурбака, и рядом с ней девчонку, смуглую, голенастую, в растоптанных валенках. Она дичилась, опустив длинные ресницы. Фрося же, улыбаясь, протягивала ему топор.

— Помоги наколоть дров.

— Можно, — сказал Вася и не узнал своего голоса.

Он вошел во двор, взял топор и ахнул по еловому чурбаку. Топор отскочил, как от железа, и в руках отдалось, заныло. Вася сконфузился. Не глядя на девушек, подсобрал силенок и снова ахнул по чурбаку. И опять топор резиново отскочил и чуть не задел по коленке. Вася готов был провалиться сквозь землю. Особенно неловко было перед этой вот молчаливой девчонкой в старых валенках. Стоит в сторонке, настороженно взглядывает на него исподлобья.

— Брось, — усмехнулась Фрося. — Мы сами.

— Чего звали тогда? — охрипшим от смущения голосом спросил Вася.

— А посмотреть на живого матросика. Вот она не видала еще, — кивнула Фрося на девчонку и долгим выразительным взглядом посмотрела на Васю, и Вася увидел, как в ее больших и дерзких глазах то суживаются, то расширяются черные зрачки. Как у кошки, когда она собирается прыгнуть на добычу.

— Топор тупой, — оправдывался Вася.

— Это не топор, это колун, — пояснила Фрося. — И колешь ты неправильно. Надо чуть наискосок ударять, чтоб колун по волокнам шел, а ты садишь изо всех сил прямо, вот и отскакивает. Сил-то, видать, много, да расходовать не знаешь куда.

Она погасила улыбку, а Васю кинуло в краску. Он уловил какой-то потаенный смысл этих слов.

— Ой-иньки! — всплеснула руками Фрося. — Жаром-то как полохнул, что красна девица.

Вася совсем растерялся и, не зная, как поддержать свое достоинство, полез в карман телогрейки за табаком, но, не найдя там ничего, сказал, что ему надо идти домой, что его ждут. Он поспешно распрощался с девушками (чернявая так и не подняла глаз) и быстро улепетнул со двора.

— А дорожку-то не забывай! — крикнула вслед Фрося. — Всегда будем рады.

И засмеялась так, что Васю подхлестнуло, и он прибавил шагу.

Дома он застал такую картину.

Четверо пацанов лет шести-семи сидели за столом уплетали за обе щеки хлеб с сахаром. Суптеля в одной тельняшке сидел, как добрый отец семейства, за столом и улыбался.

Умяв по куску белого хлеба, которого они, наверное, не видели всю войну и который был положен водолазам по норме питания, пацанята замерли, уставив глазенки на старшину. Суптеля выдал им по ложке сгущенного молока. Пацанята делали губы трубочкой и сосали молоко с ложечки осторожно, с интересом и недоумением. Жмурились от удовольствия и с чумазых мордашек не сходили удивленные и растерянные улыбки. Видать, они никогда не пробовали и не знали, что это такое — сгущенное молоко.

— Шкушно, — сказал востроглазый мальчонка в женской кофте с засученными рукавами. — Шкушнее меду.

Это был Митька, сын хозяйки, у которой водолазы снимали половину дома с отдельным ходом. У Митьки не хватал двух зубов впереди, и он сильно шепелявил.

— Как жидкое мороженое, — сказал Суптеля. — Ел мороженое?

— Е-ел, — протянул Митька, но по голосу чувствовалось, что врет, не ел он еще в своей шестилетней жизни мороженого.

— И я ел, — подал голос худенький мальчик с печальными темными глазами. — У меня папка живой был, он меня город возил. У меня папка веселый был, гармонист…

Звонкий поначалу голосок под конец совсем осел, огромные глаза глядели вопрошающе и грустно, будто спрашивали, где его папка, веселый гармонист.

— М-м-м. — Суптеля отвел взгляд и нахмурился. Он знал, что такое сиротство и безотцовщина, он сам вырос в детдоме и теперь, став взрослым, очень любил и жалел ребятишек, особенно сирот.

Суптеля дал пацанам еще по ложечке сгущенки.

— Ну, наелись?

— Уплотнилишь, — ответил Митька и похлопал себя по животу. — Гудит.

— Гудит ли? — усомнился Суптеля. — Ты же половину спрятал.

Митька потупил голову и прошептал потерянно:

— Это я Нюшке.

— Сестренка, что ль?

Митька кивнул.

Старшина дал ему еще кусок хлеба и тут же увидел, как завистливо загорелись глаза у других.

— Что, тоже есть сестренки?

— Не-е, — ответил мальчик с печальными глазами, — брательники.

Суптеля вздохнул и отвалил каждому по ломтю хлеба и по куску сахара.

— Нате, отнесите. Только дорогой не слопайте.

— Не-е, не слопаем, — заверили ребятишки, и замурзанные мордочки их цвели.

— Шпашибо, дяденька.

— Спасибочка.

— Ну-ну, — смущенно покряхтывал Суптеля. — Марш по домам, нам тут дел много.

Ребятишки послушно понадевали старые шапчонки, телогрейки со взрослого плеча, с рукавами до полу, и веселой гурьбой, толкаясь, вывалили из дверей.

— Середочка сыта, и кончики заиграли, — сказал Суптеля, тепло и грустно глядя в окно на ребятишек. — Завтра ты дежуришь, навари супу побольше. Горяченьким хлопцев побаловать. Прибегут ведь.

Постепенно жизнь водолазов в поселке входила в привычную колею. Каждое утро, лютое январским морозом, начиналось на озерном льду. Мела поземка, ветер пронизывал до костей, черная вода в майнах сизо дымилась. Ломило зубы от стылого воздуха, и дышать приходилось, спрятав лицо в воротник полушубка.

Васе, как самому молодому, всегда выпадало стоять на шланг-сигнале, потравливать или выбирать из воды мокрый, бесконечно длинный воздушный шланг и потемневший, набрякший водою пеньковый конец — сигнал. Пальцы коченели и не слушались. Всегда мокрые рукавицы не грели, а, наоборот, холодили, и руки ныли тягучей простудной болью.

Леха, постукивая мерзлыми сапогами нога об ногу и защищая лицо от жгучего ветра, ворчал:

— Хороший хозяин в такую погоду и собаку из дома не выгонит.

— А на фронте лучше! — обрывал его Суптеля.

Водолазы по очереди, кроме Васи (старшина пока еще не пускал его в воду), ходили под лед и тросом стропили бревна. Лебедку крутили женщины. Мокрые бревна медленно, под скрип шестерен, вылезали из-подо льда. Черные от долгого лежания в воде, они на ветру мгновенно покрывались ледяной коркой и ложились друг возле друга, затаенно молчаливые, будто задумавшие что-то недоброе. И так с утра до обеда.

В обед все шли в сарай отогреваться. Там всегда жарко пылала «буржуйка», и бока ее раскаленно светились малиновым цветом.

— Погреем губы махорочкой — в животе полегчает, — говорил Леха и предлагал всем курящим свой бархатный кисет, на котором было вышито далекой неизвестной девушкой: «Дорогому бойцу Красной Армии от Веры Архиповой».

Курили, сушили рукавицы, прикладывая их прямо к раскаленным бокам печки так, что от рукавиц валил пар, и они становились горячими и влажными. Сушили у печки портянки и обмерзлые валенки. Оттаивали и сами люди.

Как ни трудно работалось водолазам подо льдом, все же гораздо тяжелее приходилось женщинам: на пронизывающем ветру качать водолазную помпу и особенно крутить лебедку. Работали они посменно: по два человека на помпе и по четыре сразу на лебедке. Пока бревно вытаскивали на лед, от телогреек на спинах шел пар, а в это время другая смена застывала на студеном ветру или бралась за ломы и катила вытащенные из-под воды бревна к берегу. Бревна складывали в штабель. Орудуя ломами, надрывая животы и хрипя от натуги, каждую минуту рискуя быть раздавленными или покалеченными сорвавшимся бревном, женщины закатывали все же очередное бревно на вершину штабеля. И так бревно за бревном.

Руководила этими работами Клава, та самая немногословная красивая женщина, которую водолазы приметили в первый день, когда рубили майны. Неторопливая и уверенная, она подавала команды, и ей беспрекословно подчинялись. Она же приводила и новых работниц взамен простудившихся на ледяном ветру. Стойко держались бойкие и дерзкие на язык сорвиголовы — Фрося и Дарья. Они не переставали задирать матросов, сыпать колкими шуточками. Но и они под конец дня изматывались, и шуток уже не было слышно. Запалено дыша, как загнанные лошади, женщины перекатывали бревна по льду. Часто отдыхали. Качальщиц на помпе мотало так, что было непонятно, кто кого качает: они помпу или помпа их, измученных, некрасивых, одетых во что попало старух, — так резко менялся облик женщин к вечеру.

Васе было стыдно видеть, как надрываются женщины, а он, здоровый парень, стоит себе на шланг-сигнале. Вася знал, что старшине тоже не по себе от такого распределения труда, и в то же время понимал, что это необходимость. Водолазам по служебной инструкции запрещается производить тяжелые работы наверху, чтобы сберечь силы для работы под водой. Недаром они даже паек получают самый лучший на флоте. Ведь не пошлешь же этих женщин под воду.

Но одно дело — инструкция, а другое — совесть. И как тут ни крути, все равно было очень стыдно.

Домой водолазы приходили мокрые и уставшие не меньше женщин. Спина, руки, ноги — все ныло, все болело.

Поужинав горячим, Вася валился на кровать, и его охватывало блаженство от мысли, что до утра не надо идти на пронизывающий ветер и тянуть из воды мокрый, тяжелый шланг-сигнал, откручивать гайки на болтах шлема, к которым на морозе прикипают пальцы. (Вася не раз уже срывал кожу до крови.) Радовался, что не надо снимать с водолаза двухпудовые свинцовые груза, не надо развязывать мокрые, мгновенно схваченные морозом плетенки галош, не надо грузить тяжеленную помпу на сани, чтобы отвезти ее с озера в сарай, и вообще не надо ничего делать, а можно лежать в тепле, чувствуя, как горит нажженное ветром лицо, как выходит из тела озноб, лежать и сладко погружаться в туманную теплую дрему…

Так и шла жизнь водолазов в поселке: работали, по очереди дежурили дома, варили обед, делали уборку, кололи дрова, стирали белье. Правда, вскоре Вася сделал открытие, что белье стирает лишь он один. Остальные в субботу, после бани, уносили куда-то узелки, стараясь делать это незаметно друг от друга, а через два-три дня приносили свои бязевые отлаженные кальсоны, тельняшки и простыни.

Вечерами, после ужина, по одному исчезали. Брились, надраивали пуговицы и ушмыгивали, каждый раз заверяя, что вот-вот придут, но возвращался ночевать только Леха.

Если наступала кому-то очередь дежурить, то он уговаривал Васю подменить его.

— Будь другом, — шептал Леха. — Надо — вот так. — И резал себе ладонью горло. — Тут у меня сгущенка осталась — ешь. Я все равно ее не очень.

Все знали Васину слабость к сладкому. Андрей же просто молча ставил на стол банку сгущенного молока, одевался и уходил. Вася оставался пировать в одиночестве. Он доставал читаную-перечитаную книгу «Айвенго» и заново переживал подвиги и приключения рыцарей, по очереди бывая то самим Айвенго, то Ричардом Львиное Сердце, то Робином Гудом. Ему не было скучно. Он топил печку, сидел перед открытой дверцей, глядел на огонь и мечтал. Иногда лазил в большой, тяжелый, окованный по углам железом сундук с продуктами и брал немного, ну совсем чуть-чуть, изюму и сушеных груш. И так коротал время.

Поздно вечером возвращался закоченевший Леха, лез мерзлыми руками в печку, похохатывал:

— Все девки пересобачились из-за меня, — напевал:

Менял я женщин, как перчатки, Тирьям-тарьям, тирьям-тарьям, тирьям-тарьям…

Однажды Суптеля сказал:

— Хватит вам облапошивать хлопца. Ты дежуришь сегодня?

— Я, — ответил Андрей, уже держа шинель в руках.

— Вот и дежурь, — приказал Суптеля. Повернулся к Васе. — А ты собирайся в клуб. Сегодня кино «Александр Невский».

В клубе Вася оказался рядом с той чернявой девчонкой, у которой так неудачно колол дрова. Они поздоровались, и девушка опустила ресницы. Если бы не погасла вскоре лампочка, тускло освещавшая зал, то Вася просто не знал бы, что делать.

Кино гнали по частям, и когда часть кончалась, то свет не зажигали и все сидели в кромешной темноте. Вася слышал рядом осторожное дыхание соседки и чувствовал, что она отодвигается от него. Он тоже боялся нечаянно прикоснуться к ней и страшно завидовал Лехе, который сидел в первых рядах и что-то травил женщинам, и там слышались смешки. С другого бока у Васи сидел старшина и тихо переговаривался с какой-то женщиной.

В один из таких перерывов между частями к Васе пробрался по рядам Леха и шепнул на ухо:

— Не будь тюхой, иди провожать соседку. — Больно ткнул в бок.

Когда кончился фильм, Леха мгновенно исчез, ушел и старшина. Вася остался один. Он все пропускал и пропускал народ в дверях, пока не оказался последним. Когда вышел на крыльцо, увидел, как в лунном свете по синим снегам расходится народ, растекается ручейком по переулкам. И он пошел домой.

Впереди медленно двигалась девичья фигура. Он сразу признал в ней голенастую соседку. Вася, не зная почему, прибавил шагу. Она услышала, оглянулась.

— Вы домой? — спросил Вася.

— Домой, — тихо ответила она.

— Нам по пути.

— По пути.

Дальше Вася совершенно не знал, о чем говорить, и потому стал закуривать, надеясь, что тем временем девушка сама начнет разговор. Но девушка молчала, и Вася, проклиная себя за нерешительность, назначал себе ориентиры. Вот дойдет до того дома и спросит: «Ну, как вы тут живете?» Но подходил к дому, и язык словно присыхал. Вася снова выбирал кошку, но проходил и ее и опять не раскрывал рта. Так и шли молча.

Около своего дома девушка поспешно сказала:

— До свидания.

— До свидания, — ответил Вася и почувствовал облегчение, что вот и кончилось тягостное молчание, но в то же время ощутил и легкую грусть оттого, что девушка уходит. Ему вдруг захотелось идти с ней дальше.

Неожиданно для себя он спросил:

— А вы завтра на танцы пойдете?

Она кивнула и побежала к крыльцу.

— И я приду, — храбро сказал Вася, потому что, чем дальше уходила девушка, тем смелее он чувствовал себя. — А как нас зовут?

— Тоня! — крикнула она и забарабанила в дверь.

— А меня Вася.

Домой шел гордый от сознания, что вот проводил девушку — и ничего, хоть бы хны! Все даже очень просто, и пусть Леха не хвастается. Леха говорит, что на прощание надо обязательно назначать свидание и целовать. Вот он и назначил. Не поцеловал, правда.

Вася шел, и снег поскрипывал под ногами, и от этого бодрого скрипа тоже было радостно и легко на душе. И вдруг как кипятком ошпарило: завтра его очередь дежурить! Его законная очередь!

Наутро Вася рубил дрова. Ставил тяжелый и промерзлый до звона чурбак на попа, укреплялся сам на ногах и, высоко подняв колун над головой, с силой опускал на чурбак. Старался бить так, как учила Фрося — чуть-чуть наискосок. Но все равно поначалу не ладилось. Колун отскакивал, оставляя на заиндевелом срезе чурбака тупой короткий след. Вася собирал силенки и снова наносил жестокий удар, от которого чурбак звенел и глубже уходил в снег. И так несколько раз: удар, звон, осадка. Удар, звон, осадка! Но мало-помалу дело пошло на лад: поперек среза поползла тонкая, после каждого удара расширяющаяся трещина, и наконец чурбак не выдержал и со спелым сочным звуком (как арбуз) развалился надвое, обнажив желтую, промерзлую насквозь сердцевину. Дальше пошло легче. Вася довольно ловко откалывал от половинки чурбака поленья. Со звоном порванной струны лопалось дерево, и полено отлетало в сугроб. Вася повеселел и рубил с силой, чтоб именно отлетало. И казалось ему, что он уже не водолазик Вася, а Василий Буслаев, былинный герой, и в руках его не колун, а обоюдоострый меч булатный, и не дрова он рубит, а немецких рыцарей крошит в Ледовом побоище. Раз! — и выбит меч из рук тевтона. Раз! — и хрустнули латы. Раз! — и со звоном лопается шлем крестоносца. Раз! Раз! — крошит поганых псов-рыцарей богатырь земли русской Васька Буслай!

Вася разогрелся, скинул телогрейку. Эх, видела бы Тоня! Позвала бы его сейчас дрова колоть, он бы показал, почем сотня гребешков! Раз! Раз! Еще раз! Она стояла бы и восхищенно смотрела на него, и говорила бы: «А мы и не знали, что ты такой сильный и так ловко умеешь рубить дрова!»

Вася напластал целую гору дров. Сам удивился — как много! Сложил поленницу, полюбовался на свою работу, представил, как приятно удивится старшина этой аккуратно сложенной высокой поленнице.

Пора было готовить обед. Натаскав дров к печке, Вася принялся за обед, а сам все время думал и думал, кого бы уговорить подежурить вечером. Андрея? Но он вчера дежурил и законно откажется. Леху? Леха пошлет к черту, бесполезно с ним и разговор начинать. Старшину? Об этом и думать нечего. Вася и сам никогда не заикнется старшине. И он снова и снова перебирал, кого же попросить?

За дверью послышалась возня, кто-то пытался открыть ее и слабо дергал за ручку. Вася стоял с веником в руках и ждал. Дверь медленно, со скрипом открылась, и в морозном пару у порога возникла фигура с вороньим гнездом на голове и в телогрейке со взрослого плеча, рукава которой свисали до самого полу. Воронье гнездо съехало на самый нос. По этой шапке Вася узнал востроглазого Митьку, сына тети Нюры, хозяйки дома. За Митькой в дверях возникла еще фигурка, закутанная в старую драную шаль. Существо держалось за Митькин рукав. Черные глазенки этого существа широко раскрылись и уставились на Васю. Вася не успел ничего сказать, как в дверь протиснулся еще пацан, за ним еще и еще. Они возникали в морозном пару, как привидения, один за другим. Через минуту толпа ребятишек, мал мала меньше, сопела и шмыгала носами у дверей.

Вася оторопел.

— Сколько вас?

Ребятишки молчали, они не знали, сколько их, они не умели еще считать. Вася выглянул на улицу — больше никого не было. Прикрыл дверь. Пересчитал. Одиннадцать!

— Вы чего пришли?

Пацаны шмыгали носами и молча пялили глаза на Васю. Митьке сползала на нос шапка, он ее подымал, она опять сползала, он снова подымал.

— Вы к кому пришли?

— Дядя Шёма… — сказал Митька.

— Дядя Сема на работе, его нету.

И тут Вася заметил, что глаза ребят устремлены совсем не на него, а куда-то мимо, за его спину. Он оглянулся и увидел на столе горку сухих фруктов, из которых он собирался варить компот. Вася взял горсть сухофруктов и стал раздавать. К нему потянулись, возникая откуда-то из недр длинных рукавов, замурзанные холодные ручонки и цепко хватали черносливину или грушку. И все сразу исчезало во рту.

Вася помнил наказ старшины кормить всех ребят, какие придут, и поэтому, когда раздал свою норму, отпущенную на компот, кормил их еще саговой кашей. А когда подоспел суп, Вася кормил их и супом. Потом заставил пацанов делать уборку, и они старательно подметали пол, перекладывали дрова у печки, выносили мусор и очистки. Сестренка Митьки уснула под шумок за столом. Вася перенес ее на свою постель и уложил сверху, не раздевая.

Не заметил, как и день проскочил.

Водолазы вернулись с работы уже под вечер.

— Давай рубать! — еще с порога гаркнул Леха. — Кишка кишке рапортует.

Вася уже несколько раз подогревал обед, ожидая товарищей, и теперь кинулся было снова разжигать печку, но Суптеля сказал:

— Не надо, и так съедим. Промерзли до печенок.

— А чего так долго? — поинтересовался Вася, собирая на стол.

— Красоткам помогали, — откликнулся Леха, снимая намывшие гремевшие валенки. — Бревна в лесу, в штабелях, а дорогу замело. Сугробы разгребали. Трактор ждут, а его нету.

Водолазы отогревались, толпясь у печки, заглядывали в кастрюли. Нажженные ветром и морозом лица их задубели, пальцы не разгибались.

— Черпани со дна пожиже! — приказал Леха.

— И мне тоже, — улыбнулся Суптеля.

Водолазы с довольным кряканьем выпили положенные наркомом сто граммов и принялись за еду. Взяв кусище хлеба, Суптеля зачерпнул полную ложку и отправил ее в рот. Бровь его удивленно поползла вверх. Он помешал ложкой в тарелке и спросил:

— Ты чего сварил?

— Суп, — ответил Вася, — а что?

— С мясом?

— С мясом.

— А еще с чем?

— С рыбой, с рисом, — пояснил Вася.

— Так это что — суп или уха? Ты чего все в кучу свалил? Вася искренне удивился. Разве нельзя?

Андрей сердито смотрел на Васю, а Леха хохотал.

— Вот дает! Ты бы еще туда сгущенки налил или повидла. Супец был бы королевский! Чрево Парижа!

Вася молчал, тайно прощаясь с мечтой пойти в клуб. Кто теперь согласится подменить его! Надо же было рыбе подвернуться под руку! Когда он скормил пацанятам суп, он решил его доварить, чтобы водолазам было с добавкой. Тут-то он и кинул треску в суп и долил водицы.

— Влюбился, что ли? — спросил Андрей.

Вася покраснел. Ничего он не влюбился, откуда взяли.

— Точно! Тут дело нечисто, — скалил зубы Леха. — Опять же пересолил.

— Недосол на столе, пересол на спине, — ворчал Андрей.

— Ладно, — прервал разговор Суптеля. — С кем не бывает. Только больше мясо и рыбу вместе не вари. Давай второе.

Водолазы наелись. Леха со словами:

— После сытного обеда по закону Архимеда треба отдохнуть, — завалился на кровать.

Андрей тоже. Суптеля стал чинить чьи-то ходики. Он был мастер на все руки, и женщины, прознав об этом, тащили ему будильники, швейные машинки, самовары и кастрюли. Леха смеялся: можно открывать лавочку утильсырья, но Суптеля, добродушно улыбаясь, чинил все, что ни приносили. Платы не брал. Просто ему доставляло удовольствие чинить домашнюю утварь и беседовать с хозяйками. От них водолазы знали все новости в поселке: кому пришла похоронка, у кого без вести пропавший, у кого лежит в госпитале. Сами женщины спрашивали, не видели ли ихних мужей или братьев. Нет, ни одного из этого поселка не встречали и не видели на фронте и на фронтовых дорогах ни Суптеля, ни Андрей, ни Леха, а о Васе и говорить нечего.

Вечером незаметно исчез Андрей. Унес куда-то отремонтированные ходики и Суптеля. Леха драил пуговицы на шинели и, улыбаясь своей работе, довольный, напевал песенку о том, как девушку из маленькой таверны полюбил суровый капитан.

Вася наконец набрался храбрости и спросил:

— Ты не подежуришь за меня?

Песенка оборвалась.

— Надо мне. — Вася смущенно переступил с ноги на ногу и провел ладонью по горлу, как всегда делал Леха.

Леха протяжно и выразительно свистнул.

— Уже пришвартовался? Хо-хо! Не промах. К этой чернявенькой?

— Да нет, — мялся Вася. — Танцы сегодня.

— Ах, танцы! Гляди-ка!

С Лехиной морды не сходила шалая ухмылка. Он по-новому, оценивающе и удивленно, глядел на Васю.

— Даешь! На абордаж ходил?

— Чего? — не понял Вася.

— Не прижимал, говорю?

У Васи вдруг пересохло во рту.

— Не-е. Мы до дому дошли.

— И все?

— Все. А чего еще?

— «Чего еще»! — передразнил его Леха. — Хоть договорился?

— О чем?

— Вот пень! — воскликнул Леха, воздев руки к потолку.

— Мы вообще не говорили, — оправдывался Вася.

— Как не говорили?! — опешил Леха. — Так всю дорогу и молчали?

— Ага.

Леха закатил глаза под лоб и покрутил пальцами у виска.

— Ты что, чокнутый?

Вася промолчал, он был уже не рад, что затеял этот разговор.

— У меня сигареты есть, американские, — выложил Вася последний козырь.

— Ты еще сгущенки предложи! — возмутился Леха. Вася совсем скис.

— Сказал бы вчера, я хоть людей предупредил, — почесал затылок Леха. — А то на тебе! — подежурь за него. У меня три свидания сегодня.

— Я же дежурил за тебя, — заикнулся было Вася.

— Да не в этом дело, — перебил Леха. — Ладно, вот что. Сейчас я смотаюсь на полчасика, а ты покуда собирайся, лоск наводи, надраивайся как следует. А я сейчас, мигом, одна нога здесь, другая там. А сигареток дай, угощу кое-кого.

Леха хотя и говорил, что обернется мигом, но заявился часа через два, когда Вася совсем уже решил, что его надули. Еще с порога запыхавшийся Леха крикнул:

— Валяй! В клубе дым коромыслом. Я им чечеточку сбацал. На «бис» повторял. Валяй, она там.

Довольный своим успехом, Леха разглаживал тонкие усики. Сильно стукнул Васю по плечу, приказал:

— Не хлопай ушами, на абордаж иди!

Вася бежал, не чуя ног под собой, и на полдороге налетел на Тоню.

— Здравствуйте! — выпалил он. — Вот и я.

— Здравствуйте, — растерянно, но, как, показалось Васе обрадованно протянула она. — А я думала, вы не придете.

— Я никак не мог, — искренне стал оправдываться Вася.

— А мне домой надо.

— Домой! — огорчился Вася. — А можно я вас провожу?

Тоня кивнула.

Стужа давила землю, вокруг луны горело три морозных кольца, а Вася был в бескозырке и ботиночках. Уши прихватывало, но он стеснялся потереть их или хотя бы поднять воротник шинели.

На этот раз Вася говорил, говорил и говорил. Он помнил наказ Лехи: ври больше, не давай опомниться. Про моря, про шторма. Скажи: на дне океана встречал спрута и победил, и рыбу-меч поймал за хвост, а акулы мне, мол, — раз чихнуть! Она разинет рот, а ты в этот момент — на абордаж.

Вася, правда, не врал про моря, он сам их еще не видел. Он говорил… о помидорах. Почему именно о помидорах, он и сам не знал. Видимо, потому, что его мать на маленьком клочке земли против барака, где они жили, выращивала помидоры. Начал говорить о помидорах и уже не мог остановиться. Боялся, что как только остановится, так опять будет молчать всю дорогу.

— Сначала их дома растят, в бумажных кулечках с землей. На окошке.

— А у нас они совсем не растут, — сказала Тоня.

— Да? — почему-то обрадовался Вася. — А у нас растут. Сибирь, а растут! А потом, когда весна наступит, их в парники высаживают и рамами накрывают, чтоб тепло им было…

— А у вас дома была девушка? — тихо спросила Тоня.

— Девушка? Какая девушка? — не сразу понял Вася.

— Ну… с которой вы дружили?

— Я? — Вася остановился. — Я не дружил ни с кем.

— Совсем-совсем, никогда-никогда? — допытывалась Тоня.

— Никогда, — сказал Вася и покраснел.

Он соврал: он влюблялся по очереди во всех девчонок в классе, а в восьмом классе был влюблен сразу в двух. Правда, все это у него быстро проходило, но сейчас он все равно почувствовал себя обманщиком и поспешил перевести разговор опять на помидоры.

— А когда совсем тепло станет, их начинают пересаживать из парников в землю. А потом пасынкуют, лишние ветки обламывают…

— А вы с кем-нибудь переписываетесь?

— Я? — переспросил Вася. — А с кем?

— С девочкой?

— С какой девочкой? Я только маме пишу.

Они дошли до Тониного дома. Вася украдкой потирал уши, делая вид, что поправляет бескозырку, потирал и не чувствовал их. У Тони закуржавела шаль у рта и ресницы тоже были белыми.

Они стояли на крыльце и коченели.

Ярко, будто слюдяное, блестело снежное поле. Оно начиналось сразу у Тониного дома. Невдалеке обледенелый куст светился, как стеклянный, и вызванивал на ветру. Казалось, сам воздух звенит от стужи.

Ты, залеточка родной, Проводи меня домой… —

вдруг раздалось совсем рядом. Вася и Тоня увидели Фросю. Она замедлила шаг возле дома, будто ждала, что ее окликнут, но Тоня и Вася затихли. Снова заскрипели шаги, и Фрося пошла через снежное поле к полустанку. Она еще что-то пела, какую-то лихую зазывную частушку, но вот голос ее стих, только маленькая одинокая фигурка затерянно чернела посреди огромного холодного простора.

— Ребеночек у нее, — тихо сказала Тоня.

— У кого? — не понял Вася.

— У нее. У Фроси.

— Ребенок?! — искренне удивился Вася. Он никак не думал, что у этой девушки может быть ребенок. Она ему казалась совсем молодой, а дети, он считал, бывают только у пожилых.

— Ребеночек, — повторила Тоня и вдруг переменила тему разговора:

— А она все про вас говорит. — Вася уловил в ее голосе какое-то недовольство. — Как придет, так все говорит о вас.

— Обо мне? А чего обо мне?

— Красивый, говорит.

Вася покраснел и не знал, что сказать. Он посмотрел на мертвое поле, на одинокую фигурку, которая становилась все меньше и меньше, растворяясь в сизой морозной ночи, и ему стало жалко Фросю. Он подумал, как бесприютно и холодно идти ей по этому насквозь продуваемому полю.

Вася совсем замерзал, пальцев на ногах не чуял, а об ушах и думать боялся. Его трясло, он стучал зубами.

— Вы чего дрожите? — спросила Тоня.

— Так просто, — сипло выдохнул Вася.

— Кто там дрожит? — вдруг раздался голос за дверью. Васе он показался громовым. Тоня, приглушенно ойкнув, испуганно присела и толкнула Васю. Он не удержался и загремел с мерзло-гулкого крыльца. Открылась дверь, и на пороге появилась Тонина мать. Вася узнал в ней фельдшерицу поселковой амбулатории.

— А ну, марш по домам! — приказала она. — Задрожали! Знаем мы вас, сначала дрожите, а потом ищи ветра в поле.

Вася стоял на четвереньках и никак не мог подняться на непослушные ноги. Наконец он выпрямился и вежливо пролепетал:

— Здравствуйте.

— Здрасьте, скатертью дорожка! — насмешливо ответила Тонина мать. Самой Тони на крыльце уже не было.

Дома Леха оттирал снегом обмороженные Васины уши и ворчал:

— Олух царя небесного! Останешься без ушей, какая девка за тебя пойдет!

Вася ойкал от боли, морщился.

— Ты что, в сугробе сидел?

— Н-не-е, н-на крыльце с-стоял, — дрожал от озноба Вася.

— «Н-на крыльце»! — передразнил Леха. — Что за люди! Сколько вас учить! Иди сразу в дом, садись за стол: «Здрасьте, мамаша! Как хозяйство?» — и так далее.

— У н-нее м-мать з-злая.

— Вот выбрал! — воскликнул Леха, забыв, что именно сам присоветовал Васе проводить Тоню после кино. — Без матерей, что ли, нету! Салага ты, салага и есть.

— Т-ты н-не говори с-старшине, — попросил Вася, покорно выслушивая нотацию Лехи.

— «Н-не говори»! Что он, сам не увидит? У тебя завтра уши как у слона будут.

И вправду, наутро уши распухли и стали похожи на мясистые розовые лопухи. Суптеля иронически оглядел их и сказал:

— Хорошо еще — уши, а если бы ноги? В госпиталь отправлять?

— Он теперь на индийского слона похож, — ощерялся Леха. — Жарко станет — обмахиваться может. Слоны обмахиваются, сам видел. Будь другом, попробуй.

— Помолчи! — оборвал его недовольный старшина и строго посмотрел на Васю. — Шутки шутками, а из строя ты себя вывел. В воду с такими ушами нельзя, и не только в воду. Будешь дежурить, пока…

— …уши не отвалятся, — снова встрял Леха. Суптеля хмуро покосился. Леха сделал невинный вид.

— …пока не заживут, — закончил свою мысль Суптеля. — И подумай кое о чем.

Вася понимал, что из-за этих проклятых ушей подводную его нагрузку берут на себя товарищи. Еще два дня назад старшина сказал, что пора Васе приучаться ходить под воду, начинать работать. Тот краткосрочный из-за войны этап учебы в водолазной школе практически ничего Васе не дал. Водолаз становится водолазом при постоянной тренировке, при постоянных спусках под воду. В школе спусков на грунт было очень мало. И после прибытия на Север Вася еще ни разу не надевал скафандр. Да и Суптеля жалел его — успеет еще наработаться.

Притом сначала шла разведка: где и как лучше разбирать завалы топляков, и в воду ходили самые опытные — старшина и Андрей.

И вот история с этими ушами!

Но втайне Вася был рад своим обмороженным ушам. Сам себе не признаваясь, он страшился воды. И когда думал о том, что рано или поздно все равно придется идти под лед, у него холодело в груди, и мысленно он молил, чтобы этот день настал как можно позднее. Пока все так и было, пока проносило. Теперь вот уши помогли.

Когда водолазы ушли на работу, Вася, чтобы загладить как-то свою вину перед ними, решил сварить на обед что-нибудь повкуснее. Сам он очень любил перловый суп, поэтому решил сварить именно его. Растопив печь и приготовив все для варева, он задумался о том, что же первым надо кидать в кипящую воду: перловку или сушеный картофель (на Север он поступал только в таком виде). Подумав-подумав, и так и не решив этого вопроса, и боясь повторить историю с супом из рыбы и мяса, Вася пошел за советом к тете Нюре, к своей хозяйке.

Еле открыв мерзлую разбухшую дверь в избу, Вася увидел тетю Нюру, сидящую за столом. Вася поздоровался, но тетя Нюра не ответила. Она сидела, обхватив голову тощими голыми по локоть руками, и, устремив глаза в бумажку на столе, так и осталась сидеть. Ее закаменелость, ее серое, будто в налете печной золы лицо, ее судорожно скрюченные пальцы на голове заставили Васю остановиться у двери. Он растерянно повел взглядом по неубранной избе и увидел забившегося в угол Митьку. Мальчонка не спускал с матери широко раскрытых глаз. А она сидела над какой-то бумажкой, и лицо ее пугало неподвижностью. Вася почувствовал, что случилось что-то страшное, непоправимое, но что именно, еще не понимал и не знал, что делать: стоять и ждать, когда тетя Нюра выйдет из оцепенения, или уходить. И когда за спиной бухнула дверь, он обрадовался.

Пришла Назариха, шустрая, везде поспевающая старушка, и прямо с порога, перекрестившись на передний пустой угол, запричитала неожиданно молодым и звонким голосом:

— Ой, горюшко, ой, горе какое! И что же такое на свете деется! И когда этот Итлер, трижды клятый, провалится в тартарары, супостат! Скоко жизнев, скоко мужиков!..

Теперь только Вася понял, что этот узенький маленький листок перед тетей Нюрой похоронка.

— Нюра! Ты чегой-то? — тревожно спрашивала Назариха, заглядывая в лицо женщине. — Никак зашлась! А? Ты поплачь, сизокрылая, поплачь, с сердца камень упадет.

Тетя Нюра хранила страшное молчание, и Васе стало не по себе.

— Зашлась, ой зашлась! — хлопотливо и бестолково засуетилась возле хозяйки старушка. — Ей слезу надо пустить, — глянула она на Васю, — а то сердце лопнет, осиротит совсем ребятишек. Нюра, Нюра! Ах ты господи, что делать-то! Слезу надоть, слезу…

Снова открылась дверь, и в морозном пару возникла Клава.

— Ой, Клавдеюшка! — бросилась к ней Назариха. — Кабы худа не приключилось! Закаменела Нюра.

Клава, на ходу распутывая заиндевелую шаль, подошла к хозяйке.

— Нюра, — тихо, почти шепотом сказала она, — ты поплачь. Не сиди так. Слышишь?

Тетя Нюра не откликнулась, взгляд ее по-прежнему был устремлен на бумажку, синие губы намертво спаяны. Клава скинула с себя телогрейку, испытующе посмотрела в лицо хозяйки и вдруг, к великому изумлению Васи, ударила — сильно, наотмашь! — тетю Нюру по лицу. Пощечина гулко раздалась в пустой избе. Тетя Нюра качнулась, но качнулась отрешенно, закаменело, будто это и не ее ударили. А Клава ударила ее еще раз, другой, третий! Это было так неожиданно и странно, что Вася хотел было закричать: «Что вы делаете!», но тут же увидел, как вздрогнула всем телом тетя Нюра, повела тусклым незрячим взглядом по избе и прошептала:

— Нюся, Митька…

Клава сильно трясла тетю Нюру за плечи и настойчиво твердила, строго глядя ей в глаза:

— Поплачь, поплачь, слышишь! Плачь, Нюра!

В мутном взгляде тети Нюры проскользнула какая-то осознанная мысль. Будто просыпаясь от тяжелого сна, она посмотрела на Клаву, с трудом узнала ее, уронила ей голову на грудь и закричала дико, с нестерпимой болью. Васю продрало морозом по спине. Рыдания сотрясали худое тело тети Нюры.

— Плачь, плачь, — шептала Клава и, прижимая ее голову к своей груди, гладила ее по волосам, как ребенка, и все повторяла:

— Плачь, плачь.

— Слава те, господи, слава те, господи, — мелко крестилась Назариха. — Теперя отойдет. Слезой камень выйдет. А то ведь страсть какая — зашлась, закаменела.

Клава усадила тетю Нюру на кровать, застланную лоскутным разноцветным одеялом, и сказала Васе, столбом стоящему у дверей:

— У вас спирт есть, принеси полкружки. Скажешь Семену, что я просила.

Вася с готовностью выскочил в дверь. Когда вернулся, в избе было уже полно женщин. У печки стояла Тоня, прижимая к себе маленькую Нюську, закутанную в старую шаль. Они обе только что вошли с улицы. Девочка уткнулась в ее колени и замерла. Тоня, прикусив нижнюю губу, смотрела на Васю глазами, полными слез.

Женщины поселка одна за другой тянулись к осиротевшему лому. Входили тихо, кто оставался у двери, кто около печки, кто проходил к столу. И все молчали, скорбно глядя на тетю Нюру, ничком лежавшую на кровати. Они глядели на новую вдову. Многие из них сами были вдовами, другие могли в любой день стать ими.

Клава развела в эмалированной кружке спирт водой и подняла голову тете Нюре. Тетя Нюра отрицательно замотала головой, но Клава властно приказала:

— Пей! Все выпей!

— Выпей, выпей, — дружно поддержали женщины.

Стуча зубами о край кружки, тетя Нюра сделала глоток, поперхнулась, закашлялась, бессильно отводя рукой кружку. Но Клава настояла на своем:

— До дна, до дна!

Оглушенная спиртом, тетя Нюра сразу обмякла и повалилась на кровать, протяжным стоном вобрала в себя воздух и уснула. Но и во сне ее изношенное тело продолжало содрогаться от внутренних рыданий. Женщины сидели молча, не сводя сухих, давно выплаканных глаз с тети Нюры. Натруженные работой, худые и некрасивые руки строго и устало лежали на коленях.

Вася впервые остро и ясно ощутил общее горе женщин. Он вдруг почувствовал огромность страданий всего народа. Война, которая до этого являлась ему в образе подвигов, орденов и славы, вдруг открылась ему новой и страшной стороной. Он впервые видел женщину, получившую похоронку. Он знал, слышал, читал о них, но вот так, воочию, увидел впервые, и это ударило его в самое сердце.

Пришел директор, вслед за ним вошла его жена. Директор обвел всех долгим взглядом, посмотрел на пустую кружку на столе, потянул носом.

— Это верно, это первое дело, — одобрил он. И прямиком, прихрамывая и стуча палкой, подошел к Митьке, который так и сидел, забившись в угол. Директор вытащил Митьку из угла, сел на лавку и посадил мальчонку себе на колени.

— Ну, Митрий, теперь ты за главного в доме.

— Парень сильный, — сказала Клава и грустно улыбнулась, — ни слезинки не выдавил.

— В отца пошел, — поддержала Назариха. — Тимофей-то ногу под круглую пилу подвернул, два пальца оттяпало, а он и не ойкнул. И Митрий — кремень сердцем.

— Это по-гвардейски, — одобрил директор. — Теперь он хозяин в доме, две бабы на его плечах. Управляться надо, чего он нюни будет распускать. Верно? — Директор нагнулся к понурой голове пацана.

Митька согласно кивнул, и ясные крупные слезы хлынули из его глаз. Директор крякнул, что-то хотел сказать, но горло ему сдавило, и он замотал головой, будто оглушили его, и все никак не мог произнести слово, а сам все крепче прижимал к себе Митьку.

У Васи тоже сухая спазма перехватила горло, и глазам стало горячо от набежавшей влаги. Чувствуя, что сейчас заревет, он выскочил на мороз. За ним Тоня. Она оступилась с тропинки и вязла в сугробе возле крыльца. Вася помог ей выбраться. Она припала к его груди и все повторяла:

— Не надо, не надо было отдавать. Пускай бы не знала.

Вася стоял растерянный, боясь пошевелиться и оттого, что Тоня положила ему голову на грудь, и оттого, что совершенно не знал, как помочь тете Нюре, и Митьке, и всем женщинам. Теснило грудь, и больно было дышать от жалости и сострадания к этим еще недавно чужим, а теперь родным и близким людям. Он хватал открытым ртом морозный воздух и не замечал его стылости.

Февраль в тот год закрутил такими метелями, каких давно уже не помнили старожилы. Заводик стал работать с перебоями: бревна, годные по нормам ОТК для изготовления автоматных и винтовочных прикладов, лежали в лесу, в штабелях. Каждое утро выходила бригада женщин на расчистку снега. По узкой траншее, пробитой среди сугробов, вывозили коротыши на двух подводах.

В середине февраля разыгралась пурга — целую неделю света белого не видно было. В воскресенье раным-рано пришел к водолазам директор и сказал:

— Помогите, товарищи. Дорогу в лес совсем замело. Завод останавливается.

Он посмотрел на лежащих в постелях и нежившихся по случаю выходного дня водолазов, пригладил рыжеватый ежик на голове, вздохнул:

— Я понимаю, конечно, сегодня воскресенье. И работали вы всю неделю на совесть. Но надо! Воскресник, так сказать.

— Надо так надо, — сказал Суптеля, который уже встал и, растопив печку, кипятил чай. По воскресеньям он всегда дежурил сам.

— Ну вот, это по-нашему, по-гвардейски, — облегченно выдохнул директор и бодренько напялил шапку.

— А лопат хватит? — спросил Леха.

— Хватит, — успокоил его директор, а на лице Лехи появилась кислая мина. — На всех хватит. Ну ладно, пойду я женщин подымать. Клавдия уже ходит по дворам. Так я надеюсь. Сбор в конторе.

— Придем, — ответил Суптеля. — Чайку вот попьем.

Когда директор вышел, с постели подал голос Андрей:

— А, между прочим, в правилах водолазной службы запрещается использовать водолазов на тяжелых работах наверху.

— Между прочим, идет война, — тихо сказал Суптеля и потемнел лицом.

— А кто завтра в воду пойдет? Директор?

— Нет, твоя очередь.

— Вот то-то и оно.

— Сегодня можешь не ходить. — Суптеля резко захлопнул дверцу печи, куда подкладывал дрова. — Воскресник — дело добровольное. А вы, хлопцы, подымайтесь, чай закипает.

Вася поднялся первым. Леха, видя, что разговор кончился в пользу старшины, начал нехотя одеваться. Андрей тоже молча скинул с себя одеяло.

Морозная вьюжная темь встретила водолазов за порогом. Кое-где слабо пробивался свет окошек, будто были они за тридевять земель. Северный ветер, словно подкарауливая, внезапно налетал из-за угла, яростно толкал то в бок, то в спину, стараясь сбить с ног, то бросал в лицо сухой колючий снег, то глухо ударял в стены домов. Вздохнуть полной грудью под этими мощными ударами было невозможно, и матросы, задыхаясь и защищая лица руками, наклонив головы, цепочкой потянулись к конторе. Поселок как вымер. Только снежная кутерьма ошалело металась по улицам.

Зябко вздрагивая после тепла и стараясь пересилить вьюгу, Андрей крикнул Васе, шагавшему за ним:

— Не очень-то бабы бегут в контору. Ни одной не видать.

Но контора была битком набита женщинами.

— Силов больше нету, — надрывным голосом говорила директору женщина с бледным измученным лицом. — В кои-то веки один выходной выпал, и тот отбираешь.

— Я не неволю. — Директор прикладывал к груди руки. — Я прошу, товарищи женщины. Пришел приказ — дать к концу месяца шестьсот пятьдесят заготовок сверх плана. Если сегодня коротыши не подвезем, сорвем военный заказ. Без дороги трактор не пойдет. Дорога нужна. А после обеда будет трактор.

— Силов нету, — стояла на своем женщина.

— Надо, Глаша, — сказала Клава. Даже в латаной телогрейке, в бумазейных шароварах, заправленных в подшитые валенки, и в старой шали она выделялась среди женщин опрятностью и спокойной уверенностью. — Кто ж, кроме нас, сделает.

— Да чего вы меня уговариваете! — в сердцах ответила женщина, — Что я, не понимаю — хуже других? Силов, говорю, нету. И дома как в сарае, ребятишки без призору, стирка накопилась.

— Передышки бы хоть денек! — звонко поддержала женщину Фрося.

— А когда ты рожала, тебе передышка была? — спросила Клава.

— Чего? — оторопела Фрося.

— При родах, говорю, отдыха нету. Чем больше поднатужишься, тем быстрее. Так и тут.

— Ну, ты скажешь! — смущенно отмахнулась Фрося и покосилась на водолазов, хотела что-то сказать, но ее перебил голос диктора по радио: «Говорит Москва! Говорит Москва! Приказ Верховного Главнокомандующего!»

Все повернули головы к стене, на которой висела черная бумажная тарелка репродуктора, и замерли. Диктор говорил о том, что семнадцатого февраля 2-й Украинский фронт ликвидировал окруженную Корсунь-Шевченковскую группировку противника и в результате ожесточенных боев немецко-фашистские войска потеряли пятьдесят пять тысяч убитыми. Восемнадцать тысяч взято в плен, и захвачены огромные трофеи.

Вася смотрел на женщин, жадно, строго и внимательно слушавших приказ Верховного Главнокомандующего, и понимал, что все они сейчас думают о своих мужьях, сыновьях, братьях и молят бога, чтоб остались живы они там, на фронте. А диктор победным голосом перечислял фамилии генералов, чьи войска особо отличились, и что этим войскам присваивается почетное звание «Корсуньских», и что сегодня, восемнадцатого февраля сего года, в ознаменование этой победы, будет произведен салют в столице нашей Родины — Москве.

Когда смолкло радио, в глубокой тишине раздался хрипловатый от волнения голос директора:

— Теперь уж и граница близко. Поди, закончим летом войну, а?

Он обвел всех вопрошающим взглядом. Ему никто не ответил.

— Ну что ж, товарищи женщины! — весело сказал он. — Давайте на воскресник. Слыхали, как наши их? И мы тут тоже не подведем, по-гвардейски чтоб!

— Господи, хоть бы вернулся, — сказала та самая женщина, которая говорила, что «силов нету». — Хоть какой, без рук, без ног, лишь бы вернулся.

И столько было тоски и боли в ее голосе, что все невольно посмотрели на нее.

— Он где у тебя, на каком? — спросил директор.

— На 1-м Белорусском.

— Значит, это не он. Это — 2-й Украинский.

— Кузнец же вон — ничего, работает, а без ног, — продолжала, как бы сама с собой говоря, женщина. — У Марины муж в госпитале, без руки. Ну и что! Главное — живой!

— Вернутся, вернутся наши мужья, — сказала Клава. — Не всех убивают. А чтоб скорее вернулись, нам надо дорогу чистить и бревна вывозить, — твердо закончила она и первой пошла на выход. За ней жена директора и Дарья.

Надо было расчистить дорогу на открытом месте, где гулял на свободе ветер. Встали по два человека в ряд и начали. Забеленные снегом фигуры порою совсем скрывались в метели. Впереди пробивались Суптеля и Леха.

— Мы забойщики! — крикнул Леха. — Как в шахте. А вы отвальщики.

Пурга совсем озверела, рвала и метала со всех сторон. Половина работы шла впустую. Только расчищали участок дороги, как его начинало заносить. Но упорство людей было сильнее вьюги. Они шли как в атаку, как те, кто окружил Корсунь-Шевченковский котел. Вася был весь мокрый, но темпа не сбавлял, а даже, наоборот, все увереннее и ожесточенней становились его движения. И все вокруг него работали как черти. Азарт работы захватил Васю, и он старался изо всех сил. Наши на фронте побеждают, неужели они здесь не могут? Когда Васе выпадало быть «забойщиком», он чувствовал себя солдатом, поднявшимся в атаку. Яростно и весело рубил он лопатой слежавшийся снег на куски, подхватывал их и бросал. Он не обращал внимания на снежную крупу, что била ему в лицо, попадала за шиворот распахнутого от жары полушубка.

Он работал в каком-то радостном и ожесточенно-веселом запале. От него валил пар. Ему уже несколько раз предлагали смениться с «забойщиков», но он отказывался и до тех пор врубался в снежную стену, пока его не оттолкнули.

— Черт бешеный, загонишь себя! — крикнул с веселой озверелостью Леха.

Сердце от напряжения колотилось где-то в горле, ноги дрожали, но руки были легкими и сильными и просили работы. Вася стоял и улыбался. Они видел вокруг веселых и азартных людей. Ого, выше человеческого роста пробили они в этих сугробах траншею. А рассвет еще не наступил, еще было рано.

Пурга ослабла.

Ярко горел костер на расчищенной дороге. Столб пламени с гудением высоко поднимался в темное небо, и по синему снегу бежали розовые блики… У костра чернели фигуры, высвечивая красными лицами.

— Иди, погрейся! — крикнул кто-то, кажется, Фрося, и Вася пошел к костру, улыбаясь от переполнявших его чувств. «Как на фронте, — мелькнула мысль, — один за всех и все за одного».

Перекурив и отогрев пальцы, Вася снова кинулся как врукопашную, снова яростно и победно врубался в снег и удивился, когда дорога вошла в лес.

— Все, что ль? — недоуменно спросил он.

— Не наработался? — откликнулся Андрей. — Ломись вон на сопку.

В лесу было тихо, ветер сюда не доставал — прикрывала сопка. И только теперь Вася заметил, что наступает рассвет.

Необдутые снега лежали как синий сахар, в иголочном куржаке цепенели деревья, верхушки их слабо проступали на синем утреннем небе. Все кругом было сине, призрачно, заколдованно. Неясной, расплывчатой громадой чернела впереди глубина леса, а позади светились два-три поселочных огонька.

И тишина как во сне.

Будто и не было пурги. Казалось, пошевелись, тронь эту тишину — и рассыплется, исчезнет синяя зимняя сказка.

Вася, стоя перед этой вдруг увиденной красотой холодного утра, почувствовал, как задрожало в нем что-то от восторга и любви ко всему, что окружало его сейчас: и к этому заколдованному лесу, и к раннему небу, и к этим синим снегам, и к людям, что были рядом.

Чтобы добраться до штабелей, понадобился еще час. Наконец, разгребли дорогу к ним и пошли к костру ждать трактор. Но вместо него появился директор с двумя подводами.

— Родные мои, трактора не будет. — Он с трудом вылез из розвальней. — Звонили из района. Так что будем вывозить на лошадях. И грузить самим.

— От такой работы у мужика кила вылезет, не то что у нас, — заявила Фрося.

— Война кончится — всех в санаторий отправлю, на юг, там вправят, — пообещал директор. — А сейчас поднатужиться надо, бабоньки.

Жена директора первой пошла к ближнему штабелю. Директор проводил ее взглядом.

— Подгоняйте, — махнул он возчикам. Дарья тронула своего одра, за ней тетя Нюра.

— Давай, давай, Даша! — уже кричала Фрося со штабеля. — Шевелись!

— Тетя Нюра, давай к нам! — горлопанил Леха с верхушки другого штабеля. — Мы твой воз по-стахановски, в момент нагрузим!

Странная была погода. Рано утром вьюга завывала, когда стало светать, утихла, а среди дня вдруг наполз откуда-то туман. Лес все больше и больше покрывался куржаком и как бы размазывался в белом облаке. Заиндевелые лошадки стояли будто призрачные, туманно вырисовываясь в молочной мгле. В пяти шагах уже ничего не было видно. Брови и ресницы заиндевели, одежда покрылась снежным бусом, и все стали похожи на сказочных лесных людей.

— Помогите! — раздался крик Дарьи.

Вася, который в это время с Лехой и Клавой сталкивал очередное бревно со штабеля, увидел, что воз Дарьи, уже нагруженный, опрокинулся и увяз в снегу. Лошадь лежала в сугробе на боку.

— Но-о, милая, но-о! — просила Дарья кобылу. — Ну, поднатужься, поднатужься! Хлебушка дам, как домой придем.

Суптеля, Андрей и женщины окружили воз и под команду старшины поставили его на полозья. Но сама лошадь никак не могла подняться.

— Ну-у, да ну же! — тянул ее за узду Андрей.

Лошаденка собирала последние силы, дрожала от напряжения, но оставалась на месте. Андрей вдруг ударил ее по храпу валенком.

— Вставай ты, скотина безрогая!

Лошадь сделала отчаянную попытку подняться, забила ногами, но только еще глубже ушла в рыхлый, перемолотый снег. Андрей занес было еще раз ногу, как к нему подскочила Фрося.

— Не смей бить животину, не смей! — с бешенством заорала она и толкнула Андрея в грудь. Он чуть не упал, отступил на два шага. — Тебя бы самого так! По морде! По красной! — наседала на него разъяренная Фрося.

Заметив, как глядит на эту сцену Клава, Вася почему-то подумал, что не только из-за лошади напала Фрося на Андрея.

— Привык руки распускать! — все еще не остыла она. — А ну вали отсюда!

Андрей растерянно отступил, проворчав:

— Лечиться надо, ненормальная.

Суптеля и Дарья распрягли лошадь и помогли ей встать. Она сапко дышала, тяжело опустив голову к дрожащим коленям. В груди у нее что-то клокотало и хрипело. Пар валил из ноздрей, ресницы и волоски на храпе обледенели.

— Запрягай не запрягай — не потянет она. — Дарья погладила лошадь по морде.

Клава слезла со штабеля, подошла к возу и сказала:

— Давай скинем малость и сами повезем.

— Да ты что! — воскликнула Фрося. — Животы надорвем, рожать не будем.

— Ну ты-то с этим уже справилась, — сказала Клава и первой взялась за бревно.

Скинули половину.

— А ну, бабоньки, впрягайся! — сказала Клава.

Женщины, как муравьи, впились в оглобли и стали дергать вразнобой.

— Стойте! — заорал Леха. — Под команду надо. Андрей, ты самый сильный, давай за коренника, а мы пристяжными.

Андрей молча встал в оглобли. С одного бока взялись Суптеля и Леха, с другого — Дарья, Вася и Клава. Остальные тоже вцепились сзади и с боков воза.

— На полубаке, слушай мою команду! — заорал Леха — Раз-два, взяли!

Все поднатужились и сдвинули воз с места. Дальше дело пошло легче.

— Идет, идет, иде-ет! — не закрывал рта Леха. — Эх, мои дорогие — золотые, родненькие! Как работу кончим, берите меня, кто хочет. Терзайте. Не жалко. Меня много, на всех хватит.

Дарья глянула на него, и Леха прикусил язык. И что совсем уж было непохоже на него — извинительно улыбнулся.

За возом неверной походкой шла лошадь и тоскливо смотрела на людей.

Работали до темноты.

Домой Вася еле дошел. Не поужинав, уснул мертвым сном.

Во сне его били. Он пытался бежать, но ноги в свинцовых галошах не двигались, и его били смертным боем. Он все же вырвался от злодеев и побежал-полетел. Летел вверх, ударяясь о торчащие со всех сторон бревна, и знал, что сейчас ударится об лед иллюминатором — и тогда крышка, деревянный бушлат. Вася закричал и проснулся. Облегченно вздохнул, пошевелился и застонал. Мучительно ныла, мозжила каждая косточка тела. Боль, будто жилы вытягивают. Спину и шею ломило — не разогнуть.

— Ну как? — усмехнулся Суптеля. Старшина сидел на табуретке с бледным лицом, а Леха перебинтовывал ему ногу выше колена.

— Ничего, — ответил Вася и с трудом, стараясь не показывать вида, что больно, сел на кровати.

— Ну-ну, — понимающе кивнул Суптеля и поморщился. — А у меня рана открылась.

— Не надо было впрягаться, — проворчал Леха. — Без тебя бы управились.

— Это верно. Только как бы я тебе в глаза после этого смотрел. Боюсь, что негож я теперь для водолазной работы.

— Куда с такой раной, — сказал Леха, закончив перевязку. — Тебе к фельдшерице надо сходить, у нее там всякие примочки есть.

— Схожу.

Леха поднялся, охнул, схватился за спину.

— Ну науродовались мы вчера, будь здоровчик! Как это бабы терпят! Двужильные они, что ли?

— Трех, — сказал Суптеля.

— Точно, — согласился Леха.

— Сегодня станцию будем приводить в порядок, — объявил Суптеля, закуривая. — Помпу переберем, шланги промоем, потом в баню пойдем. Директор вчера сказал, что баня будет работать.

— Вот это добро! — обрадовался Леха. — Вчера наповал ухайдакались, попариться надо.

После недельной вьюги стоял тихий безветренный день. Матовый снег озера, молчаливый лес, даль низкого горизонта сливались с белесым небом, поглощали звуки, и казалось, все было погружено в спячку, в белый зимний покой.

Это был один из тех теплых редких дней, какими природа вдруг одаривает среди зимы, напоминая о далекой еще весне.

С горки каталась на санках ватага поселковых ребятишек, довольных, что можно вдоволь набегаться и наиграться после вьюги, и даже лошадь, всю зиму проходившая опустив голову, сейчас шла, чутко прядая ушами и шумно раздувая ноздри, чуя в теплом воздухе с юга отдаленное напоминание о солнце, о весеннем раздолье и молодой зеленой траве. Сани легко скользили по волглому снегу. За санями шли Дарья с Клавой, позади женщин — Вася. Они везли из кузницы помпу, к которой безногий кузнец приклепал штуцер для соединения шланга с помпой и сварил кузнечной сваркой лопнувший на морозе маховик. Андрей, погрузив помпу на сани, сразу же поспешил зачем-то в контору, а Вася, Дарья и догнавшая их по дороге Клава шли теперь за санями.

Вася оглядывал занесенные снегом избы, черную железную трубу заводика, заозерную даль и уже не испытывал того тягостного чувства, какое охватило его, когда он впервые увидел этот поселок. Все уже было знакомым, привычным для глаза и милым сердцу. Он знал жителей поселка, и его знали, со всеми здоровался, и с ним тоже. Знал, что Тоня, как и он, ждет наступления вечера, чтобы снова стоять у крыльца, и от этого на душе было радостно и тревожно.

— Гляди, Клава, русак, — вдруг услышал Вася веселый голос Дарьи и тотчас увидел возле высокого пня со снежной шапкой набекрень белого зайца. Раскосо и безбоязненно поглядев на людей и пошевелив длинными стоячими ушами, русак неторопливо поскакал в лес, смешно вскидывая короткохвостый зад и проваливаясь в сугробы. И все они: Дарья, Клава и Вася — заулыбались.

Клава вздохнула вдруг и сказала:

— Мы с Алешей в последнюю зиму перед войной к свекрови ездили. Алеша ружье взял. И вот едем в санях по лесу, вдруг такой же русак на дорогу выскочил и сел. Алеша с одного раза попал. Последний раз тогда поохотился. А из шкурки сшил мне рукавички. Так и лежат теперь, зарок дала — не надевать, покуда не вернется…

Долго шли молча, слышно было только, как негромко шуршали полозья по неукатанной дороге.

— Ты прости меня, Клава, — нарушила затянувшееся молчанье Дарья. — Я все спросить хочу: как у тебя с Семеном?

— Сама не знаю, — вздохнула Клава и, помолчав, сказала:

— Боюсь я этого, а сердцу не прикажешь. Тянет — и все.

— Ну и дай-то бог, Клава. Человек он серьезный, надежный.

— Не знаю, что и делать, — доверительно созналась Клава. — Ума не приложу. Ты лучше скажи, как у тебя?

— Вот посоветоваться хочу, — задумчиво ответила Дарья.

— Чего ж тебе советоваться. Коль полюбила, люби. Ждать тебе некого, а о том хлюсте чего тебе думать.

— Я и не думаю, но ведь Юрка у меня.

— Коль полюбит, то ребенок не помеха. Парень он хороший, на вид только пустой.

— Хороший, — протяжно согласилась Дарья, и Вася, к удивлению своему, обнаружил, что голос у Дарьи певуч и мягок, исчезла постоянная хрипотца заядлого курильщика, да и не курит вроде бы она в последнее время.

— Забывать Алешу стала, — вдруг сказала Клава. — Как сквозь туман вижу. Силюсь, силюсь вспомнить — и никак. А родинку помню. Родинка у него на плече. Махонькая такая…

— Чего уж теперь, — сказала Дарья.

— Так… помню…

Женщины замолчали. Въехали в поселок.

— Ну, пошла я, — грустно сказала Клава и свернула в контору.

Вася с Дарьей привезли помпу в сарай. Водолазы сгрузили ее с саней и затащили в тепло. Суптеля, осмотрев помпу, остался доволен кузнечной работой, похвалил, а Вася вспомнил молодого еще, но уже с бородой кузнеца, вспомнил, как кузнец, сидя на высоком сиденье, цепкими и сильными руками поднимал кувалду и опускал ее на раскаленный в горне кусок железа и как плющился этот кусок на наковальне. Вспомнил мальчишку, подручного кузнеца, с маленьким молоточком в руках, и как дружно и складно шла у них работа, и как подмигивал кузнец Дарье и кидал шутки, и как Дарья отвечала ему, и было видно, что они добрые знакомые и уважают друг друга.

К вечеру снова заметелило. Вася и Андрей шли по узкой, занесенной снегом тропинке, поминутно проваливаясь в сугробы. Когда вышли на открытое место, к озеру, в лицо свирепо ударил гуляющий на свободе ветер. Согнувшись в три погибели, проклиная погоду, торопились быстрее дойти до сарая, где раскаленная железная печка.

Внезапно Андрей остановился, Вася налетел на него сзади. Андрей внимательно глядел на открытый пустырь, туда, где были майны на озере.

— Что это там? — недоуменно спросил он.

Вася тоже увидел, что возле майны чернеет какая-то маленькая фигурка. Ни Суптеля, ни Леха там быть не могли — делать нечего. Они чинили в сарае водолазные рубахи и перебирали помпу.

— Пойдем посмотрим. — Андрей направился к майнам. Вася за ним.

Они остолбенели, когда увидели, что это Митька, сын тети Нюры.

— Ты чего тут делаешь? — спросил Андрей.

Митька сопел, прятал лицо в большой материнский платок, поверх которого была напялена шапка, и молчал.

И тут матросы увидели, что в майну опущены два самодельных удилища.

— Ты что, рыбачишь? — спросил Вася.

Митька кивнул, еще больше съеживаясь в материнской телогрейке.

— И ловится?

— Не-е, — разочарованно протянул Митька.

Андрей и Вася поглядели на лески. Одна была из черной обледенелой нитки и плавала на поверхности, другая — из бечевки.

— На что рыбачишь? — спросил Андрей.

— Кушать.

— Я не про то. На что ловишь — на хлеб, на муху?

Митька молчал. Видно было, что этот вопрос для него темный лес.

Андрей выдернул первую удочку. На нитке болтался большой самодельный крючок из толстой проволоки, без наживки и слабо загнутый. Вася выдернул вторую леску. На бечевке совсем не было никакого крючка.

Матросы смотрели на посиневшего мальчишку, на его худую одежонку, на эти самодельные рыболовные снасти, и вдруг Андрей, распахнув свой полушубок, схватил Митьку в беремя, прижал к себе и рысью побежал к сараю.

Через несколько минут Митька сидел перед раскрытой дверцей жарко пылающей «буржуйки», в полушубке старшины и прихлебывал из кружки кипяток. Суптеля, присев на корточки, растирал ему спиртом пальцы на ногах и руках. Леха стоял рядом и говорил:

— Тебе, кореш, вовнутрь принять надо, граммов так двадцать пять. Это было бы дело. А то дядя Сема кипяточком тебя потчует — не тот коленкор.

— Погоди ты, — отмахнулся Суптеля от Лехи. — Как же это ты, хлопец? Ты ж замерзнуть мог, если бы не дядя Андрей. Ты чего хотел поймать?

— Трешку.

— Трёшку! — округлил глаза Леха. — Какую трёшку в майне?

— Треску, а не трёшку, — сказал Вася. — Он же букву «с» не выговаривает.

— Да она же здесь не ловится, Митька, — сказал Леха. — Тут никакой рыбы нету — озеро гнилое. И на удочку треску не поймаешь, а без крючка и подавно.

— А дядя Шема говорил — ловитшя, — стоял на своем Митька и глядел на старшину.

— Чудак-человек! — улыбнулся Суптеля. — Я тебе про Баренцево море говорил, там треску на кораблях ловят, сетями. Корабли большие, больше этого сарая. А ты на пустую нитку хочешь поймать.

— Соображать, Митька, надо, — сказал Леха. — Ты уже большой. Вон, ноги какие отросли. Вырастешь — сорок шестой растоптанный носить будешь. Пришел бы к нам, сказал бы, так и так, мол, рыба нужна. Мы бы тебе отвалили целую, у нас еще есть в запасе, а дома сказал бы — поймал.

— Учи, учи врать, — недовольно буркнул Андрей. — Пацан же за правду все принимает. Замерз бы — вот была бы треска.

Вася подумал, что ведь Митька отправился на рыбалку после того, как на днях Суптеля рассказал о том, как до войны ловил в Баренцевом море треску, когда работал в траловом флоте и какие были уловы, какие рыбины попадались — целую артель одной накормить можно. Засело Митьке это в голове, и отправился он на озеро промышлять, чтобы накормить семью и на зиму запастись.

— Ну, шабашим, — сказал Суптеля, — в баню надо успеть.

— Валяйте, я сейчас, — сказал Леха. — Вот доклею рубаху.

Все уже сидели за столом и только хотели приняться за еду, как ввалился Леха и с порога заорал:

— Эй-ей, без меня!

Он бросил обледенелый и начисто исхлестанный веник под порог, быстренько стал раздеваться.

— Неужто сам весь измочалил? — удивился Суптеля, зная, что в баню Леха позаимствовал у тети Нюры совершенно свеженький веник.

— Ну а кто ж! — самодовольно ответил Леха, румяный, распаренный, с заиндевелыми ресницами и усами, — молодец, любо поглядеть.

— А может, бабочки вернулись, помогли, — намекнул директор. — Весь поселок гудит.

— Весь?! — радостно удивился Леха.

— А ты думал! — усмехнулся директор. — Сарафанная почта — она быстрее полковой рации.

— Пускай, — беззаботно сказал Леха, подходя к столу и потирая руки. На столе лежала фляжка со спиртом. — Зато я какие картинки видел! — Леха расцвел. — Тонька — тонюсенькая такая, просвечивает аж вся! — а туте вот сыроежки-груздочки пробиваются. Прикрылась, как взрослая, крест-накрест руками и глазки на меня выставила, будто я ее съем.

Леха кинул взгляд на Васю, так просто кинул, а Вася покраснел до самых корней волос, а чего покраснел, и сам не знал.

— А у Фроськи!.. — Леха закатил глаза от восторга. — Как булки сдобные. Розовые. И вообще формы! Что тут, что тут!

Леха показал, где именно.

— Это они тебя веником? — подковырнул хмурый Андрей, как только Леха начал расписывать Фросю.

— Нет, Дарья. Налетела, как фашист, из парилки выскочила.

А случилось с ним вот что.

Остался он доклеивать свою водолазную рубаху в сарае, а Суптеля, Вася, Андрей и Митька пошли домой. По дороге им сказали, что готова баня. На весь поселок она была одна. Сначала мылась мужская часть населения, самая немногочисленная, а без матросов вообще раз-два, и обчелся, а потом женская.

Когда Леха пришел домой, он понял, что все ушли в баню. Он побежал туда, не ведая, что уже опоздал. По разбросанной одежде в холодном предбаннике трудно было определить, кто моется. На лавках лежали телогрейки, стеганые ватные штаны, шапки, кирзовые сапоги и валенки. Все это носили в войну и мужчины и женщины. Поеживаясь от холода и радостно вздрагивая от предчувствия блаженного тепла парилки, с новым веничком под мышкой Леха вломился в мойку. Радостно игогокнув от охватившего тепла и пара, он на полусогнутых проехал по скользкому полу в самую середину моющихся. Поначалу он не понял, что к чему, и только истошный девичий визг заставил его оторопеть. И тут, будто пелена спала — ему в глаза брызнуло бело-розовым молодым телом, и у Лехи аж сердце зашлось от восторга. Обалдевший, стоял он в самой гуще молодух и, прикрываясь веничком, озирался. Сколько бы это продолжалось, неизвестно. Но когда Фрося отчаянно-смело пошла на него крепкой грудью (на которую Леха было засмотрелся) и окатила его полным ушатом ледяной воды, Леха начал планомерное отступление на прежние позиции. Но надо отдать справедливость, отступал он с достоинством, не спеша. И лишь только когда на шум из парилки выскочила Дарья и начала крестить его горячим веником, Лехе пришлось увеличить темп отступления, и вылетел он из мойки, как снаряд из пушки. Вслед ему несся хохот и шутейный бабий крик. Но Леха не был бы Лехой, если бы и сам не хохотал и если бы еще раз не попытался взглянуть хоть вполглазика на это женское великолепие. Он снова сунулся в мойку и тут же получил увесистый удар веником по физиономии — пришлось ретироваться окончательно. Но, несмотря на поспешность отступления, Леха все же смекнул, что Дарья, пожалуй, не так уж бы яростно обивала об него веник, не стой рядом с ним во всей красе бедовая Фроська. Когда Леха это понял, то самодовольная улыбка появилась на его лице. Продолжая ухмыляться, Леха напялил на себя одежду и выскочил на улицу.

Вот почему и мылся он в тот день самым последним, когда женщины уже покинули баню, вот почему он только что вернулся к ужину, но вернулся, надо сказать, вовремя. Как раз к ста «наркомовским» граммам, положенным водолазам каждый день.

Рассказывая о банном происшествии, Леха улыбался до самых ушей и привирал безбожно. Дошел было до описания Клавы, но тут Суптеля резко его оборвал.

По голосу старшины Леха понял, что пора кончать банные картинки и разговор лучше перенести на другое время, когда не будет старшины и можно будет поярче расписать местных молодух.

Выпили, со вкусом крякнули, по-молодому заработали челюстями. Вася тоже не отставал, хоть свои сто граммов, как всегда, отдал в общий котел. После второй закурили, и начался застольный разговор: воспоминания, анекдоты, быль и небыль. Но, как и всякий разговор захмелевших мужчин, он разбился на три этапа. Сначала, как водится, поговорили о мелочах жизни и работе, потом о политике и войне и наконец о женщинах.

После третьей все говорили о них, кроме Васи, потрясенного сообщением Лехи, что у Тони на положенном месте пробиваются «сыроежки-груздочки».

— А ведь не за горами Восьмое марта, — сказал вдруг директор. — Отметить бы надо. Заслужили. — Посерьезнел лицом, докуривая цигарку и, прищуря глаз от дыма, обвел взглядом водолазов, с горечью сказал:

— Везут как лошади, сами видите. Лошадь не выдерживает, а они терпят. Всю Россию на плечах везут. Им после войны в Москве, на Красной площади памятник поставить надо, самый главный памятник в России. Вот какие бабы!

— Да уж бабы… — усмехнулся Андрей.

— Знаю, — нахмурился директор. — Знаю, что ты хочешь сказать. Есть, конечно, слабость по этому вопросу, а вы пользуетесь. Ты вот что, старшина, — строго обратился к Суптеле директор. — Ты своих жеребчиков зануздай. А то вон у тебя даже самый малый и тот на любовном фронте уши обморозил.

Вася вспыхнул, а Леха заржал. Директор хмуро посмотрел на него.

— Ну а ты бугай. Это я сразу раскусил.

— Никакой он не бугай, — насмешливо сказал Андрей. — Телок он вроде Васьки, от Дарьиной юбки ни на шаг.

— Может быть, — почему-то сразу согласился директор и переключился на Андрея:

— А вот тебя я никак понять не могу. И молчишь все.

— А чего зря языком трепать.

— Это верно, конечно. Зря трепать не след. В общем, такая установка. Баловства я не допущу. Вы приехали — уехали, а мне оставаться. Я заместо пастуха здесь. А главное, — голос его стал глух и тяжел, — главное, там, на фронте, мужики им верят. А на фронте важно знать, что тыл твой не подведет. Я про вдов не говорю, если все честь по чести. А вот солдаток не трогать! Мужик воюет, а ему нож в спину!

Директор глубоко затянулся и почему-то внимательно посмотрел на старшину.

— А баба, что ж, она баба и есть. Существо слабое, ласку любит, ее приголубь — она и растает. В этом вопросе все дело в мужике. Если он человек, то и баба возле него человек, не позволит лишнего. А если он скотина, то и она…

Суптеля слушал с серьезным видом. Васе почему-то казалось, что между директором и старшиной идет сейчас скрытый разговор, хотя и говорил один директор, и что оба они отлично понимают, о чем идет речь.

— Ну ладно. — Директор встал. — Спасибо за хлеб, за соль. Идти надо, а то жена кинется искать. — Усмехнулся. — Еще подумает — завалился к какой. Завтра, значит, переходим на новое место, так, Семен Григорьевич?

— Да, Иван Игнатьевич, — ответил Суптеля. — С утра майны рубим, а с обеда начнем таскать бревна.

Вася читал, что есть меч-рыба, которая может пронзить насквозь длинным острым носом; есть пила-рыба, у которой нос как отлично отточенная ножовка, есть акулы, коварные, кровожадные, нападающие на человека. Он знал, что здесь, в этом озере, их нет, они обитатели тропических морей. Но кто знает доподлинно, что здесь они не водятся? А вдруг! Пусть даже их нет, но ведь есть еще неизвестные и неисследованные морские чудовища, змеи там всякие, спруты гигантские и прочая чертовщина.

Надевая толстый шерстяной свитер, теплые ватные штаны, шубники — чулки из овчины мехом внутрь, Вася думал, что вот даже на Рябиновом озере, дома, на Алтае, была щука такая огромная, такая старая, что обросла мхом и таскала утят, а у одной женщины, говорят, стащила младенца с берега, пока та полоскала белье. Уж если щуки такие есть, то чего говорить о спрутах, например.

Почему именно спруты больше всего волновали Васю, он и сам толком не знал. Может быть, потому, что он хорошо запомнил картинку из книги Жюля Верна «Восемьдесят тысяч километров под водой», про капитана Немо. На той картинке спрут запустил свои гигантские щупальца в подводную лодку, и весь экипаж отбивается, а один человек уже поднят и задыхается в смертельных объятиях чудовища…

Все это проносилось в голове Васи, а между тем его одевали в водолазный скафандр. Под веселую команду Лехи: «Раз, два, три!» — четверо (сам Леха, Фрося, Суптеля и Дарья) дружно растянули с четырех сторон резиновый ворот водолазной рубахи и надернули ее Васе по самое горло. Смешанный запах резины, клея, сырого нутра рубахи, не успевшей просохнуть, и спирта, которым протерт фланец, ударил Васе в нос. Вдыхая этот знакомый и ненавистный запах, Вася продолжал думать о том, что ждет его под водой. А ноги его обували уже в водолазные галоши со свинцовой подошвой — по шестнадцать килограммов каждая — и затягивали их плетенками. Надели на плечи металлическую манишку. Потом Леха и Суптеля подняли двухпудовые груза и прикрепили их к манишке — и на плечи сразу надавила тяжесть. Васю стало гнуть к земле.

Пока обряжали в подводные доспехи, Васю била нервная дрожь, и он никак не мог ее скрыть. Суптеля тихо, чтобы никто не слышал, сказал:

— Не дрейфь, ничего страшного нету. Я тоже поначалу вот так же. Потом прошло.

И Вася был благодарен старшине за сочувствие. Леха захлестнул на поясе пеньковый конец сигнала (так называют его водолазы), подмигнул:

— Это чтоб ты не убежал. — И крикнул в дверь сарая:

— Даша, подгоняй рысака, выводим их благородие, знаменитого водолаза, покорителя океанских глубин, Василия свет батьковича!

Дарья возила на розвальнях от сарая, где одевали водолазов, к майне и обратно и самого водолаза в скафандре, и водолазную помпу со шлангом.

Вася, еле отрывая от пола ноги, закованные в свинцовые галоши, направился к саням. Он лег на них, прислонившись к помпе спиной. Смотрел на серое, казавшееся сегодня особенно низким и хмурым небо, на черненый гребень леса, на облысевшую сопку, на огромный, уходящий к низкому горизонту пустырь, куда везли его, как на плаху, и на душе у него было так муторно, что он задохнулся от жалости к себе.

У майны, перед тем как надеть на него круглый металлический шлем, Суптеля еще раз шепнул:

— Ничего страшного, на фронте хуже. А ты же на фронт собираешься. Возьми себя в руки. Я на телефон сяду.

Это было очень хорошо, что сам старшина сядет на телефон. Когда на телефоне опытный специалист, он по интонации голоса, по дыханию водолаза может определить, что там, под водой, происходит с человеком, и вовремя оказать помощь.

Леха нахлобучил на Васю холодный металлический шлем, проворно затянул ключом гайки и, заглянув в передний иллюминатор, пропел подмигивая:

Не плачь, Маруся, будешь ты моя, Я к тебе вернуся, возьму за себя…

И заорал на помпу:

— Воздух!

В распределительный щиток шлема толчками пошел холодный воздух, будто кто большой задышал в затылок. Еще сильнее запахло резиной и спиртом (шланг вчера промыли, чтобы в нем не возникало ледяных пробок на морозе).

— Как воздух? — спросил Леха, снова заглядывая в шлем.

— Хорош.

— Ну, все. Дыши глубже, не чихай.

Леха ловко закрутил передний иллюминатор, и Вася сразу почувствовал, как начало закладывать уши от давления воздуха, как стал раздуваться скафандр. Потравливая воздух через золотник (клапан в шлеме), Вася шагнул к черной майне, дымящейся морозным сизым паром, и остановился на самом ее краю. Трапа здесь не было, это не учебный отряд и не корабль, надо было прыгать «солдатиком». Леха шлепнул по шлему, что означало: «Пошел на грунт».

— Прыгай! — услышал Вася приказ старшины по телефону.

Вася замешкался: он никак не мог преодолеть страха перед глубиной, перед толщей воды, которая скроет его сейчас там, подо льдом, отделит от всего живого и привычного. Но надо было прыгать.

И Вася прыгнул.

Сразу же с головой ушел под воду, но раздутый скафандр, как поплавок, выбросил его на поверхность. Вася забарахтался, стараясь, как учил его старшина, поджать под себя ноги, чтобы воздух не попал в нижнюю часть скафандра и чтобы не перевернуло вверх ногами — «сушить лапти».

— Трави, трави воздух! — услышал Вася приказание старшины.

Вася налег головой на золотник и жал его до тех пор, пока полностью не погрузился в зеленовато-коричневую воду.

Вася не первый раз шел под воду. На Байкале, в водолазной школе, ему все же дали определенный навык спусков. Но опыт был настолько мал, что начальник школы, провожая своих питомцев по флотам, честно сказал им: «Некогда было вас учить по-настоящему, время не то. Опыт будете приобретать по месту прохождения службы». Вот теперь здесь для Васи и было то самое «место прохождения службы», о котором говорил начальник водолазной школы. Но одно дело учебные спуски, когда под воду идешь по трапу, когда знаешь, что рядом с тобой спускается тоже новичок и так же боится, как и ты, а наверху за тобой пристально следят, и вода, в которую спускаешься, самая прозрачная в мире — а именно такая вода в Байкале, — и совсем другое дело тут, когда спускаешься один, и вода — это не вода, а темно-коричневая мгла, и становится она все темнее и гуще, все таинственнее и страшнее. Вася уже не понимал, спускается он или, наоборот, поднимается, — такая кромешная мгла окружала его. Но все же чувствовал, что держится вертикально, а это пока для него самое главное.

— Все нормально, — услышал он голос старшины и обрадовался, что Суптеля следит за ним по манометру помпы, и по дыханию, и по пузырям, что выходят в майне.

Вася почувствовал легкий удар ногами и понял, что опустился на дно или встал на бревно. Теперь надо было осмотреться в этой коричневой темноте, перевести дух и собраться с мыслями.

— Чариков, чего молчишь? — спросил старшина. — На грунте?

— На грунте.

— Доложи, как следует! — приказал старшина, и Вася уловил в голосе Суптели жесткие командирские нотки. — Доложи ясно и четко!

— Есть! Нахожусь на грунте, самочувствие нормальное, видимость плохая.

— С места не двигайся, — сказал старшина, — глаза сейчас привыкнут. И первом делом посмотри над собой — не висит ничего?

— Есть осмотреться!

И оттого что он слышал спокойный голос старшины и так четко отвечал на его приказания, у Васи начал пропадать страх. На душе стало легче и даже радостно от мысли, что вот он, как настоящий водолаз, стоит себе на грунте и разговаривает, как ни в чем не бывало.

Вася завертел головой, глядя то в левый, то в правый иллюминатор. Глаза действительно стали привыкать, и не такой уж эта темнота была черной, как показалось сначала. В этой темноте выделялась еще большей своей чернотой гора бревен, рядом с которой он, оказывается, стоял. Вася посмотрел наверх. Нет, над ним ничего не нависло. Козырек бревен под водой — самое опасное. Вверху Вася видел мутный коричневато-зеленый свет майн, словно два окна в темной стене льда. Рассеянным свет из них слабо освещал черную гору бревен справа, густую темноту слева и еще что-то совершенно непонятное по очертаниям впереди. К окнам во льду летели пузырьки воздуха из золотника, улетали шустрой стайкой мелких серебристых рыбок, устремившихся наперегонки. И от этого Васе стало еще легче, и он усмехнулся своим недавним страхам.

— Чариков, осмотрелся? — спросил Суптеля.

— Осмотрелся! — бодро ответил Вася.

— Спускаем трос. Гляди.

Вася поднял глаза и увидел, как в левом окне возникла тень и стала удлиняться, пока не превратилась в черную змею, спускающуюся прямо на Васю. Цепь колыхалась и от этого еще больше походила на живую змею. Этой цепью Вася должен стропить бревна. Она прикреплена к тросу, а трос к барабану лебедки. Цепь беззвучно опустилась к ногам и покорно свернулась черным клубком, как прирученная факиром змея. Легкий дымок ила поднялся кверху, и Вася близко, за иллюминатором, разглядел всплывающие разлохмаченные волокна коры и еще какие-то хлопья.

Глаза Васи привыкли к темноте и довольно хорошо различали предметы вокруг, как будто все увеличивалось и увеличивалось освещение. Хаос, переплетение бревен, торчащих в разные стороны, как стволы пушек, производили мрачное впечатление. Все в черноте, в безмолвии и затаенной угрозе. И в сущности, ничего сейчас не связывает его с верхом. Нельзя же всерьез принимать пеньковый сигнал или шланг, ведь это просто два ненадежных нерва, которые очень легко оборвать. Вот появится что-нибудь такое (Вася не мог представить толком, что именно) из-за бревен — щелк зубами! — и все! С одного маху перекусит эти ниточки.

— Внимательно осмотрись, — раздался голос старшины. — Застрапливай только те, что сверху лежат.

Еще наверху старшина пояснил, что стропить бревна как попало нельзя, могут сорваться при подъеме. Дергать из кучи тоже нельзя — может произойти обвал, и тогда…

Вася взял цепь и стал обводить ею два бревна, лежащих на самом верху. Надо было просунуть цепь между бревнами, и для этого пришлось лечь плашмя. Вася уже совсем было охлестнул бревно, когда сделал неловкое движение, и воздух, который он держал в скафандре до пояса, мгновенно проник в ноги. Не успел Вася осознать до конца, что произошло, почему вдруг его ноги стали задираться вверх, как уже висел вниз головой. Шланг зацепился за одно из бревен. Поначалу Васе показалось, что он летит вверх, и он со сжавшимся сердцем ждал удара об лед. Где-то в сознании мелькнула мысль: «Только бы не иллюминатором!» Стекло от удара могло лопнуть или вылететь из зажимов. И он ужаснулся этой мысли.

— Что там у тебя? — спросил старшина. — Чего задышал?

— Перевернуло.

— Зацепился?

— Ага.

— Подожми ноги, стравливай воздух! Падай на бревна и отцепляй шланг.

— Ага.

— Не «ага», а «есть»! — строго сказал Суптеля.

— Есть!

Вася висел в толще воды, как поплавок, вверх ногами, и кровь приливала к голове. Он напрягался, пробовал поджимать ноги под себя, но скафандр, раздутый воздухом, не подчинялся.

— Ну что? — тревожился наверху Суптеля.

— Не могу. Сил не хватает.

Наверху секундное молчание, и снова голос старшины:

— Слушай меня внимательно. Сейчас перестанем качать воздух, а ты стравливай свой до конца. Когда упадешь на грунт, цепляйся за какое-нибудь бревно. И сразу скажешь, что на грунте. Мы дадим воздух. Это всего минуту — ерунда. Не дрейфь. Все! Перестаем качать.

Шипение воздуха в шлеме стало тише, потом совсем прекратилось, будто тот, кто так шумно дышал все время в затылок, теперь выпустил дух. Гробовая тишина наступила в скафандре. Это самое страшное, когда под водой перестает поступать воздух — жизнь. И Васю охватил ужас. Он отчаянным усилием вцепился в шланг и стал подтягиваться книзу, одновременно поджимая ноги и стравливая головой остаток воздуха через золотник в шлеме. Почувствовал, как начал падать.

— Падаю! — в страхе заорал он. Ему казалось, что он падает куда-то в бездну.

— Добро, добро, — спокойно сказал старшина, как будто речь шла о чем-то совершенно незначительном. — Как упадешь совсем, так скажешь.

Этот невозмутимый голос на миг принес успокоение. Но в золотник стала поступать вода. Бульканье и нехватка воздуха снова перепугали Васю. Не успел он крикнуть, как ударился обо что-то твердое. Перехватило дыхание.

— Воздуху! — заорал он осевшим от страха голосом.

— Даю. Держись, — все так же спокойно сказал старшина. — Крепче держись.

Не успел Вася сообразить, что значит «держись», как зашипело в шлеме и, обтекая горячие мокрые щеки, живительный воздух стал наполнять скафандр. О-о, никогда еще так не радовался Вася воздуху, простому воздуху, к которому все привыкли наверху и которого не замечают! Вася жадно, ненасытно хватал ртом пахнущую резиной и спиртом смесь и боялся нажать на золотник, чтобы стравить лишнее давление в скафандре. Здесь-то он и прозевал тот предел объема воздуха, который допустим в скафандре. Вспомнил об этом только тогда, когда его уже оторвало от грунта, и он полетел вверх, как пробка из бутылки шампанского. Вася яростно нажал головой на золотник, но было уже поздно. Он летел все стремительнее и стремительнее, чувствуя, как все больше и больше раздувается скафандр.

Удар об лед пришелся спиной, грузами. В ушах зазвенело, в глазах пошли круги, и Вася почувствовал, как с силой его тащит подо льдом к майне, светящейся неподалеку.

Его вытащили на лед оглушенного, перепуганного, обалдевшего. Когда Леха открыл передний иллюминатор, из скафандра ударил воздух и водолазная рубаха из непомерно раздутой стала выпотрошенным мешком.

— Чего не травил воздух? — орал Леха. — Рубашка лопнула бы!

С Васи сняли шлем.

— Ну, нет, хлопец. — Суптеля внимательно глядел на Васю. — Больше ты под воду не пойдешь. Отвечать за тебя! Дежурь да кашу вари.

— Хорошо не иллюминатором об лед, — сказал Леха. — Крышка бы, деревянный бушлат.

Вася не отвечал, он даже плохо слышал, что говорили ему (в ушах еще звенело от удара). Он думал о том, что никогда, ни за что не пойдет в воду. Хоть в штрафной батальон — не пойдет!

Восьмого марта в клубе был вечер. Женщины пришли принаряженные и от этого похорошевшие.

Фрося с голубыми серьгами в ушах и в желтом платье, встряхивая белобрысыми кудряшками и посмеиваясь, говорила что-то Дарье и стреляла разноцветными глазами на матросов. Дарья, одетая в белую кофточку и черную прямую юбку, слушала молча, и с губ ее не сходила задумчивая улыбка. Васе казалось, что улыбается она совсем не словам подружки, а какой-то своей заветной думке, оттого и горят жаром ее щеки и удивительной синевой светятся глаза под темными дугами бровей. Поправляя каштановые волосы, гладко зачесанные назад и собранные в тугой тяжелый узел, она поглядела на Леху тягучим ожидающим взглядом, и Леха вдруг расцвел и подмигнул, но подмигнул не так, как всем подмигивал, а как-то особенно, и Дарья в ответ посветлела лицом.

Вася оглядывал клуб, полный посельчанок, искал Тоню, но ее почему-то не было. Вот уже директор с орденом Красной Звезды и медалями на гимнастерке открыл торжественное собрание, вот уже избран президиум, куда вошли Клава, Суптеля и тетя Нюра, вот уже директор начал свой доклад, а Тони все не было и не было.

Вася устроился на скамье между Лехой и Андреем. Впереди него сидела Фрося, которая все оборачивалась и шепталась с Дарьей, сидящей рядом с Лехой.

— Ты с кем Юрку-то оставила?

— К бабке Назарихе отнесла, — ответила Дарья. — А ты?

— Деду Матвею сунула, — махнула рукой Фрося. — Он ее внучкой зовет.

— У Дарьи знаешь какой пацан, — громко шепнул Леха Инее. — Хо-хо! Бандит. Два года, а бандит.

— Ну, уж скажешь, — перебила его Дарья, но в голосе ее не было упрека.

— А чего, парень что надо! Меня за палец тяпнул, — с восторгом продолжал Леха. — Я таких люблю.

Дарья улыбалась горделиво и смущенно.

— Глянь, глянь, Даша, — снова повернулась Фрося. — Парочка. Ей-бо, парочка! Сели как под венец.

В президиуме, за столом, покрытым красной тканью, у всех на виду, будто напоказ, сидели рядом Клава и Суптеля. На них было любо-дорого посмотреть. Старшина плотный, с крупной головой и сильным разворотом плеч. Смуглое, с природным загаром, широкобровое решительное лицо и черные, еще не совсем отросшие после госпиталя волосы. Он был потомком запорожских казаков, и во всей фигуре, в южной красоте лица проступала отвага и сила его предков. Под стать ему была и Клава. Тоже темноволосая (чуть посветлее старшины), тоже чернобровая (будто по линейке проведены), с высокой стройной шеей, тяжелые волосы заплетены в толстую девичью косу. Она была из тех русских женщин, красота которых с годами не блекнет, а, наоборот, крепнет, набирает силу — они и в сорок и в пятьдесят выглядят тридцатилетними, выделяясь красотой, стать и сильным, ровным характером.

Закончив доклад о победах на фронте и в тылу, директор прочитал поздравительную телеграмму из города и свой приказ о премировании лучших работниц завода головными платками, отрезами ситца и фланели. Дарье вручили валенки, Фросе шаль. Многие получили флаконы тройного одеколона и пудру. Женщины радовались подаркам, как девчонки, на время забыв, что идет война, что дома ждут голодные ребятишки и что, может быть, сейчас где-то там на фронте умирает муж или брат. В клубе к запаху свежевымытых и непросохших половиц примешался радостный довоенный запах счастливых вечеров.

Директор объявил, что будет выступать художественная самодеятельность. Фрося вскочила со скамейки и, одергивая платье, сказала Дарье:

— Ушивала в боках. Надела, а оно свободно. Похудела.

— Не прибедняйся, — ухмыльнулся Леха. — Есть за что взяться.

Фрося шутейно стукнула его по плечу и захохотала, стрельнув глазами на Васю.

Президиум освободил сцену и занял место на скамейках в зале. Суптеля сел рядом с Клавой, и это сразу было отмечено женщинами, и они зашептались со значением. Леха умчался за кулисы. Он был активным участником самодеятельности, больше всех суетился, организовывал что-то, о чем-то беспокоился.

Первой играла Дарья соло на трехрядке. Играла хорошо. Ей долго аплодировали, а она смущенно стояла, не зная, что делать — кланяться или нет. Потом под аккомпанемент Дарьи Фрося исполнила «Синенький скромный платочек» и «Темную ночь». Ей тоже горячо хлопали и кричали «бис!». И она запела веселую песенку «Вася-Василек». Пела, а сама смотрела на Васю, и все оглядывались на него и улыбались, а он готов был от смущения провалиться сквозь землю и очень обрадовался, когда Фросю сменил Леха. Под звуки трехрядки Леха плавно и важно выплыл на сцену — ни дать ни взять коломенская верста — и, пройдясь перед зрителями и бросая неотразимые улыбки в зал, вдруг рванул чечеточку. Он выкручивал такие фортели, откалывал такие коленца, что зал только восторженно ахал.

Его заставили повторить.

— Вот, черт, выкаблучивает! — восхищался директор. — Это по-нашему, по-гвардейски.

Леха разошелся, будто выплясывал себе невесту.

Потом завели граммофон, и зазвучало сентиментальное танго. Леха с Фросей исполнили показательный танец. Оки плавно скользили по сцене. Леха то отодвигал на всю длину своих рук партнершу и томно смотрел ей в глаза, да так смотрел, что в зале замирали и ждали, что вот-вот Леха скажет любовные слова, то вдруг прижимал Фросю к себе в страстном порыве и делал стремительный поворот, и глаза его горели. Женщины в зале млели от чувств и втайне завидовали Фросе, которая с видом бывалой актрисы подыгрывала Лехе.

Потом девушки, одетые в матросскую форму, под руководством Лехи станцевали «Яблочко», чем привели всех в неописуемый восторг.

Когда выступление самодеятельности закончилось, Клава пригласила дорогих гостей в другую комнату к столу. Там директор со стаканом в руке опять произнес речь:

— Дорогие товарищи женщины! Наша славная Красная Армия наносит гвардейские удары по врагу на фронте. А вы здесь, в героическом трудовом тылу, помогаете ей ковать победу над проклятым Гитлером. А врага бьют, сами знаете, и пулей и штыком. А еще и прикладом. А вы-то как раз и делаете заготовки для этих прикладов. А какая винтовка без приклада? Никакая, отвечаю. Значит, без вас бойцам на фронте не обойтись. Это, товарищи женщины, государственный вопрос…

Директор продолжал говорить, но Вася уже не слушал его, потому что сидящая против него за столом Фрося зашептала громко:

— Дашь, глянь, как она его стерегет. Так и зыркает по сторонам.

Фрося показала глазами на жену директора, которая сидела с ним рядом, во главе стола, и настороженно оглядывала женщин, будто ждала нападения из-за угла.

— Все равно не углядела, — тихонько хохотнула Дарья.

— О-о, Глашка оторвала подметки на ходу! Неужто и впрямь не знает? Притворяется, поди. Весь поселок знает.

— Может, и не знает, — пожала плечами Дарья.

— Ну-у! — с сомнением протянула Фрося. — Наши бабы да не донесут. Не успеешь чихнуть, а уж говорят «будь здорова!». А тут такое дело!

Фрося наклонилась к Дарье и что-то зашептала ей на ухо.

— Пря-ям, — протянула Дарья и усмехнулась.

— О-о, — Фрося откинулась на стуле. — Нимало. Так я тебе и поверила.

— Да брось ты!

— Строишь из себя. Я ведь вижу — всерьез дело пошло. Глянь на себя — цветешь вся.

Дарья в этот вечер была неузнаваемо хороша. Сдерживаемая радость светилась в ее глазах. Даже голос ее изменился, напевным стал, пропала хрипотца. Таким становится человек, внезапно обретающий счастье.

Фрося стрельнула глазом на Васю и опять зашептала на ухо Дарье. Он почувствовал, что говорят о нем, и сидел как на иголках.

— …За вас, дорогие товарищи женщины! — закончил свою речь директор и поднял стакан. — За победу!

Все чокнулись кружками и стаканами, и Вася тоже. Он впервые в жизни выпил стакан бражки. Она была вкусна и совсем не горька, а как крепкий холодный квас. Фрося и Дарья настояли, чтобы он выпил. Их поддержал Леха, а старшина был на другом конце стола с Клавой. И Вася постеснялся отказаться.

После второго стакана все вокруг стали хорошие и родные, и Вася всех их любил. Сначала было немножко грустно, что нет Тони, но потом он забыл о ней. А когда Дарья голосом звонким и высоким завела о том, как выходила на берег Катюша, и как она берегла любовь, и когда женщины стройно и ладно подхватили песню, восторженное и радостное чувство наполнило сердце Васи и его прямо-таки стало приподымать со стула, чтобы сделать всем этим прекрасным людям что-нибудь доброе и хорошее. Кругом уже все пели, смеялись и громко переговаривались через стол.

— Глянь, — сказала Фрося Дарье и показала глазами на Андрея. — Уже к Люське примазывается. Надо шепнуть, а то он задурит девке голову.

Андрей весь вечер не отходил от рыженькой симпатичной девушки и, видать, говорил ей что-то очень приятное, потому что она все время улыбалась.

— Ты слыхала, как Люба поперла его?

— Нет, — Дарья приготовилась слушать.

— Сама рассказывала. Прилип провожать после клуба. Позвольте проводить, ах вы мне нравитесь, ах я такой одинокий — начал «заливать Америку». Довел до крыльца, в дом просится, погреться. Впустила она его, чаю попили. Ну и начал он издалека, как бес туману напускает, и все про одиночество нажимает. Разжалобить чтоб, бабье сердце растопить. А потом пристал, как с ножом к горлу. Глядит Люба — дело серьезный оборот принимает, в доме она одна, а он сильный, руки железные. Вырвалась кое-как, со стены карточку Гришину сдернула и как иконой открещивается от него и такие слова говорит: «Вот гляди, это муж мой, Гриша. А ежели это ты был бы, и к твоей жене вот так бы приставали? Сладко бы тебе было?» Он и скис. А Люба ему говорит, иди, мол, к вдовам, им уже некому изменять, а меня не трожь. Я своего нареченного подожду, он у меня живой еще и крепкую надежду на меня имеет…

Завели граммофон, снова зазвучало танго, и Фрося потащила Васю танцевать.

— Держи, — шепнула она и сжала Васину руку.

— Держу, — мужественно сказал Вася.

— Смотри, — Фрося жарко сошлась с его грудью, — уронишь — не встану.

Вася улавливал какой-то потаенный смысл ее слов, и его бросало в жар, и в то же время у него распирало грудь от сознания, что с ним разговаривают как со взрослым.

— Даша, — попросила Клава, — заведи-ка нашу.

Дарья, тихо улыбаясь, взяла трехрядку и пробежала пальцами по перламутровым пуговицам ладов, и щемящая сердце музыка наполнила душу, а Клава сильным голосом запела о том, что позарастали стежки-дорожки, где проходили милого ножки. Женщины подхватили, лица их погрустнели, глаза задумчиво глядели куда-то вдаль, в свою юность, в пору любви.

Позарастали мохом-травою, Где мы гуляли, милый, с тобою…

Директор, поглядывая на повлажневшие глаза женщин, забеспокоился. Он хотел, чтобы в этот день его работницы забыли, что они вдовы и одиноки, и чтоб хоть немного повеселились и оттаяли душой, потому как завтра снова непосильная работа и тяжелая жизнь.

Директор вскочил, крикнул Дарье, чтоб она играла «Барыню», и топнул ногой, но тут же сел от боли. Но порыв его уже подхватила Клава и плавно пошла по кругу, поводя плечами в накинутом платочке, все набирая частоту перебора ногами. Рослая, статная, с полуприкрытыми хмельными глазами, она приковывала внимание плавностью и силой раздольной русской пляски.

Директор улыбался и глядел на нее, как смотрят на свою любовь. Его толкнула в бок жена, и он хмуро отвел глаза. Жена директора срезала Клаву злым взглядом, а Клава победно повела бровью в ответ и с плясовой игривостью поглядела на Суптелю, вызывая его на круг. Старшина отказался, ссылаясь на свою раненую ногу, и вместе него лихо отплясал Леха.

Вася выпил еще стакан и танцевал с Дарьей, а потом с Фросей и еще с какой-то девушкой, крепко державшей его за плечо, и уже не знал, которая из них шептала, чтобы он проводил ее домой. Потом он выпил еще, и ему было очень весело, и все хотелось кого-то обнять. Остальное он помнил смутно, вроде бы пел Суптеля украинскую песню, вроде бы снова плясал Леха, и вроде бы его, Васю, кто-то целовал…

Отрезвел он на морозе и обнаружил, что идет под руку с Фросей, и идут они уже через снежное поле.

— Иди, иди, миленький, иди, хорошенький, — говорила она ласково и вела его, поддерживая.

И он шел, плохо соображая, что с ним и куда его ведут.

— Ну, вот мы и пришли. Вот мой дворец.

Вася трезвел с каждой минутой, и ему было стыдно, что он так напился и, наверное, вел себя нехорошо. Он стал торопливо прощаться.

— Что ты, что ты. — Фрося держала его за рукав. — Зайди, погрейся, а то не добежишь обратно.

— Нет, я пойду.

— Зайди, зайди, а то опять уши обморозишь, — тихонько засмеялась Фрося.

Она уже сняла замок и отворила дверь в сенки.

— Заходи, — почему-то шепотом сказала Фрося. — И стой тут, а то ведро опрокинешь. Я закроюсь.

Она задвинула засов, нашарила Васину руку и сжала ее. Открыла дверь в избу.

— Входи, — тихо выдохнула она, и у Васи от этого шепота тревожно екнуло в груди. — Не споткнись, порожек высокий.

С бьющимся сердцем Вася шагнул в теплую тьму. Пахнуло угаром и вымытым полом. Фрося захлопнула дверь.

— Вот мы и дома. — Она потянула носом. — Печку рано закрыла. Но ничего. Я сейчас огонь вздую. Ты где?

Она наткнулась на него.

— Ой, вот ты где! Сейчас я… А может, не надо огня? Фрося подождала ответа и торопливо заговорила:

— Ты раздевайся, раздевайся, а то озяб, поди. Вон мороз-то какой! Как кипятком шпарит.

В замерзшее окно просачивался лунный свет, и Вася уже различал предметы. Фрося легко и бесшумно ходила по комнате, скинув шубейку и шаль, тряхнула волосами. Подошла к печке и, греясь, приложила к ней ладони, прислонилась всем телом и на какой-то миг замерла.

— Чего стоишь-то, раздевайся.

Фрося подошла к Васе и стала расстегивать шинель, руки их встретились.

— У-у, какие руки у тебя холодные. — Она погладила их. — Поди, сердце горячее?

Фрося вдруг схватила голову Васи ладонями и впилась в его рот сильными губами. Вася задохнулся и так стоял, боясь сдвинуться с места. Он ощутил горячую ее дрожь и вдруг начал дрожать сам. Почувствовал, как она обмякла и стала заваливаться на спину. Он схватил ее, боясь, что она упадет. Какое-то время Фрося продолжала прижимать его к себе, но неожиданно оттолкнула и с досадой сказала:

— Господи, телок какой!

— Я не телок, — хрипло сказал Вася и не узнал своего голоса.

— А чего же ты… — Вася почувствовал, как она напряглась, насторожилась. — Да ты, поди, еще… Погоди, сколько тебе лет?

— Семнадцать, — не посмел соврать Вася.

— Семнадцать! — пораженно протянула Фрося. — Господи! Я думала, старше. Ой, а я-то… совсем угорела. Вот подлая, вот подлая!..

Она отошла к печке и прислонилась к ней щекою, ладошками, грудью. Вася стоял в полурасстегнутой шинели и не знал, что делать. И вдруг он услышал какие-то странные звуки: Фрося не то смеялась, не то плакала.

— Вы плачете? — робко спросил Вася. — Я вас обидел?

— Нет, Вася, — вздохнула Фрося. — Это я тебя чуть не обидела.

— Нет, что вы! — стал уверять он ее. — Вы меня не обидели.

Вася очень обрадовался, что вот она совсем и не обиделась на него. Фрося провела руками по своему лицу, вздохнула глубоко, будто вынырнула из омута, и сказала:

— Век бы себе не простила. Это бражка в голову ударила. Как угорела все равно. Ты скинь шинель-то, не бойся.

— Я пойду.

— Погрей хоть руки, вот печка.

Вася подошел к печке и прислонил ладони к теплой стенке. Фрося стояла рядом, тоже приложив руки к печке, и говорила ровным, уже спокойным голосом:

— Я ведь баба. Намного старше тебя, мне двадцать три. Я иной раз сама себя пугаюсь. Ты не осуждай.

— Нет, что вы, что вы! — искренне уверял Вася. — Вы хорошая.

— Хорошая, — усмехнулась Фрося. — Спасибо на слове.

— Ну, я пойду, — попросился Вася.

— Иди, Василек, иди. Да не говори никому, что у меня был.

Она заботливо повязала ему тесемки под подбородком.

— Лицо-то прикрывай, а то в поле ветер режет. Ты не серчай на меня, ладно?

— Я не серчаю, нет, вы не думайте.

— Ну, вот и хорошо. — Она легко поцеловала его в щеку. — Ох ты, господи, вот доля наша бабья. И когда эта война кончится! — вдруг вырвалось у нее с мучительным надрывом. — Ну, ступай, ступай!

Вася шел по полю и не замечал мороза. Впервые по-взрослому он осознал, как трудно женщинам одним, постиг, что война страшна и здесь в такие вот ночи.

Дома он застал старшину и директора, сидящих за столом. Оба встретили его внимательным взглядом.

— Жив? — спросил старшина.

— Жив, — смущенно ответил Вася.

— Тебе, парень, молоко пить покуда, — сказал директор. — Не привыкай к этому зелью. — Он кивнул на кружку. — И здоровью вред, и уму-разуму.

— Ложись спать, — приказал Суптеля, хмуро посматривая на Васю.

— Ложусь, — покорно согласился Вася, понимая, что сейчас самое лучшее лечь спать: и старшина ругать не будет, и, наверное, он помешал им вести какой-то свой разговор.

Вася быстренько разделся и юркнул в постель, отвернулся лицом к стене.

Думал, что как только ляжет, так уснет, но уснуть не мог. Перед глазами стояла темная комната, слышался прерывистый шепот Фроси, руки все еще чувствовали, помнили ее горячее тело, его тяжесть. И никак не проходило ощущение какой-то вины перед нею, а в чем вина, объяснить не мог.

Он слышал, как старшина и директор молча чокнулись алюминиевыми кружками, выпили и сочно закусили головкой лука.

— Умаялся, — с усмешкой в голосе сказал директор.

— Спит, — согласился Суптеля. — Салажонок еще совсем.

— Юнец-юнец, а к Фроське поперся.

— Она сама его повела.

— Сама не сама, а пошел, — стоял на своем директор. — Наш брат всегда так, это уж в крови. Вроде бы весь резон к одной идти, а идешь к другой. Ему вон к Тоньке надо было — уши морозить, а он к Фроське — в тепло.

Они помолчали, и в этом молчании Вася уловил, что думают они сейчас совсем не о нем.

— Понимаешь, комиссар она у меня, — вздохнул директор — я командир, а она комиссар. Когда надо баб поднять, она подымает. Вот тогда, на воскресник, она по домам ходила, по-бабьи, по-своему с ними поговорила — и пришли. Дай прикурю.

Вася услышал, как директор, шумно чмокая губами, прикуривает и глубоко затягивается махорочным дымом.

— Вот, — снова сказал он. — Первое — это комиссар. А теперь второе. Почему комиссар? Она беспартийная. Отвечаю. Потому что святая она. Да! Не таращь глаза. Святая. На нее бабы, как на божничку, молятся. Они из-за ее чистоты сами чистые ходят. Это понимать надо. Ежели она сейчас оплошает, коллектив весь рассыплется. А это на фронте отразится. Это дело государственной важности. Вот какая диспозиция. Директор помолчал, слышно было, как он курит.

— В женском деле она кремень. Я знаю. Но ведь, как говорится, и на старуху бывает проруха. А она, какая старуха, ей двадцать шесть. Опять же баба. Женщина-женщина, а все баба. Живая. И вдова. Ждать некого, изменять некому. Похоронку еще в сорок первом получила. И за все эти годы — ни-ни. Кремень. — Директор вздохнул. — А тут вижу, сдает позиции. И я ее понимаю, жалею, и опять же — позиции сдавать нельзя. Вот какой коленкор. Тут как в обороне, знаешь, один дрогнул, побежал, и другой кинулся за ним. Понимаешь?

Суптеля не отвечал.

— И третье. Такие женщины, как она, позарез народу нужны. Это вопрос государственной важности. Я тут гляжу не только на нее, а на весь наш поселок, на весь народ. Ты чего молчишь? Не согласен?

— Согласен, — глухо сказал Суптеля. — Скажи, а ты случайно не влюблен в нее?

Директор крякнул, молча чокнулся кружкой, выпил и сказал:

— В яблочко угадал. Всю жизнь. С парней еще.

— Так я и подумал. А чего ж не женился, если с парней еще?

— Насильно мил не будешь. Слыхал такую пословицу?

— Слыхал.

Помолчали. Директор опять заговорил:

— Вышла она за моего дружка закадычного. Парень был орел! Под Ленинградом погиб. С той поры заледенела она, а тут вижу, оттаивает. И радостно за нее, и страшно. Вот боюсь, как отец, боюсь. Понимаешь?

— Понимаю.

— Ни черта ты не понимаешь! — зло сказал директор.

— Это почему? — удивился Суптеля.

— А потому, что я на твоем месте взял бы да и женился на ней.

Вася услышал, как старшина встал из-за стола и полез в сундук, где хранился спирт в бутыли.

— Вру я, — вдруг сказал директор. — Вру, что, как отец, беспокоюсь. Люблю я ее. До сих пор люблю. Понимаешь? И жена об этом знает, и она, Клава, да и весь поселок знает. Я ведь с горя женился, когда она замуж за дружка моего вышла. Пил, буянил, по бабам ходил. Все думал — вытравлю из сердца! Ну, с женой на этой почве разлад семейный. Тоже, если подумать, изломал я ей жизнь. И так кинешь, и эдак — все клин. А она детей любит.

— Клава?

— Нет, жена. Детей у нас нету. Говорят, от нелюбимой не рожаются.

— Рожаются.

— А у нас вот нету.

Вася вспомнил, что не один раз видел жену директора у тети Нюры, то оладушек принесет, то сахарку. Видел, как она на улице вытирала Митьке нос, приговаривая: «Сиротиночка ты моя, несмышленыш». Подвязала ему тесемки у шапки и, помахав рукой, ушла.

Старшина налил в кружки, чокнулись, выпили.

— Мысль какую-то я потерял, — сказал директор. — О чем я говорил?

— О жене.

— Нет, это я помню. Я о Клаве что-то важное хотел сказать. Да, вспомнил. Если бы ты на ней женился, я бы сплясал на вашей свадьбе, самый веселый человек бы был. Ей-бо! Потому как знаю, что любит она тебя. А раз уж полюбила, то навек. — Голос его окреп. — А шутки шутковать не позволю. Даже против ее воли. Понял?

Суптеля не ответил.

— Ну, что-то я совсем отрезвел, — сказал директор. — И пить уж хватит.

А Вася вдруг вспомнил, как с неделю назад послал его старшина в контору и как, открывая дверь, он услышал слова Клавы: «А ты мне не указчик, Иван, не указчик. Ты по работе начальник, а в бабьем деле я сама разберусь, сама себе хозяйка».

— Ну, говорил ты целый вечер, — услышал Вася слова Суптели. — Теперь меня послушай…

Но что должен был послушать директор, Вася так и не узнал. Он больше не мог бороться со сном и с блаженной расслабленностью провалился в темную теплую яму.

В тот день Вася, как всегда, стоял на шланг-сигнале. Суптеля сидел на телефоне, а Андрей был под водой.

Мела поземка, ветер порывами налетал с пустыря, но теперь это был уже не пронизывающий до костей северный ветер, а южный, теплый. Где-то за горами, за лесами шла весна, и ее первое дыхание долетало сюда. Хотя небо еще низко, хмуро, сплошь забито тяжелыми сырыми облаками и горизонт покрыт оловянной мглой, все разно чувствовалось, что идет, надвигается, вот-вот нагрянет весна.

В полдень снег сырел, прилипал к сапогам, и в воздухе появилось что-то такое, от чего Васе хотелось петь. И все время подмывало сделать что-нибудь озорное и веселое. Стоя на шланг-сигнале, Вася глядел в серую низкую даль и беспричинно улыбался.

Женщины катали бревна в штабель, темная громада которого с каждым днем все увеличивалась.

…Вася не видел, как Клава поскользнулась, и как бревно поползло на нее и придавило ногу. Не видел он и того, как Фрося, подставив лом, всеми силами пыталась удержать сползающее со штабеля бревно, и как этот лом выбило из ее рук. Он услышал испуганный вскрик, обернулся и мгновенно понял, что произошло. И кинулся на помощь.

— Чариков! — крикнул ему Суптеля. — Назад!

— Там Клаву!.. — Вася обернулся на бегу.

— Назад, приказываю! — повысил голос старшина. Вася остановился.

— Клаву же, видишь!..

— Встать на шланг-сигнал! — оборвал его старшина. — Быстро!

Вася недоуменно смотрел на старшину.

— Быстро, быстро! — голос старшины зазвенел. Вася подчинился, взял в руки шланг-сигнал.

Фрося и подскочившие на помощь женщины высвободили Клаву. Прикусив губу, без кровинки в лице, она лежала с закрытыми глазами.

— Ой, Клава! — горестно простонала Фрося. — Неужто сломала?

Она потянула валенок, Клава вскрикнула и открыла глаза.

— Потерли, потерпи, милая, — уговаривала ее Фрося, — снять надо.

Протяжный, мучительный стон вырвался у Клавы. Фрося осторожно стянула валенок, спустила черный штопаный чулок и обнажила ногу. Перелома как будто не было, но встать Клана не могла. Женщины сочувственно вздыхали.

— Я сейчас, за фельдшером! — крикнула Фрося. Обернувшись, она увидела старшину, подскочила к нему:

— Ты, бревно!.. — и такое загнула, что Вася оторопел, а Суптеля сжал челюсти, вспухшие желваки закаменели на скулах. Сдвинув брови, он глядел в снег.

— У-у! — не нашла больше слов Фрося и, погрозив ему кулаком, побежала в поселок.

Суптеля глухо, изменившимся голосом приказал:

— Подымай!

Вася потянул мокрый шланг-сигнал.

Хрипло, почти не разжимая зубов, Суптеля ронял каменные слова:

— Ты не имеешь права никогда, ни при каких обстоятельствах бросать шланг-сигнал. Понятно?

— Клаву же придавило.

Вася все еще ничего не понимал. Суптеля обжег его взглядом.

— А если бы с водолазом что случилось в этот момент? Тогда как? Кто стал бы его вытаскивать? — чеканил слова старшина. — От тебя зависит жизнь водолаза. Ты стоишь на посту и не имеешь права ни при каких обстоятельствах покидать этот пост. Запомни это.

— Но ведь Клаву же могло…

— Молчать! Без тебя знаю, что могло… Три наряда вне очереди! А в следующий раз на «губу». И с водолазов выгоним с треском! Водолаз — это дисциплина в первую очередь! Запомни!

— Хорошо.

— Не «хорошо», а «есть»! — зло сказал Суптеля.

— Есть! — покорно повторил Вася.

Прибежала фельдшерица — Тонина мать, вслед за ней приехала Дарья на санях.

Фельдшерица осмотрела и ощупала йогу, сказала, что перелома нет, но может быть трещина в кости. Нужен рентген, а где его взять?

Клаву уложили на розвальни, и Дарья повезла ее в маленький домик с огромной, еще довоенной вывеской: «Амбулатория».

Фельдшерица осталась перевязать Фросе сорванный до крови палец. Она перевязывала, а сама с любопытством поглядывала на Андрея в скафандре, который только что вышел из воды, — ни разу еще не видела водолаза в полном подводном снаряжении. И Вася пожалел, что сейчас не он одет в скафандр, пусть бы посмотрела Тонина мать — он тоже водолаз и каждую минуту там, под водой, на волосок от опасности.

Уходя, фельдшерица спросила старшину:

— Почему вы не приходите на перевязку?

— Сегодня приду, — пообещал Суптеля, снимая с Андрея свинцовые груза, металлическую манишку, сигнал. Вася помогал ему, а сам никак не мог осмыслить до конца: что же это получается! Он должен стоять на шланг-сигнале, а в это время пусть задавит человека! Ведь он, Вася, не просто бросил шланг-сигнал, а побежал спасать Клаву. И в то же время он чувствовал, что в словах старшины есть суровая правда, железный водолазный закон. Под водой был человек, и надо было охранять его жизнь.

Директор пришел, когда водолазы обедали.

— Хлеб да соль, — улыбнулся он, снимая шапку.

— Едим, да свой, — в тон ему ответил Суптеля. — Садитесь с нами.

— Спасибо, я сыт. — Директор присел на табуретку, нахлобучил шайку на колено. — Я к вам по делу. Кланяться пришел.

— Кланяйтесь, — разулыбался Леха. — Еще никто мне не кланялся.

— Надо ребятишек премировать, — посерьезнел директор. — Квартал кончаем хорошо, с перевыполнением плана. Надо премировать. А чем? — Директор развел руками, вздохнул. — Вот и вспомнил я, что есть у вас сгущенное молоко. Одолжите без отдачи. Сладеньким пацанов побаловать. А?

— О чем речь, конечно, дадим, — сказал Суптеля, переставая есть.

— Вот и ладно, — обрадовался директор, — вот спасибо. А то, думаю, женщинам Восьмое марта справили. Шибко довольны они этим. Теперь ребятишек надо повеселить. Хорошо работают. Ударно. Заслужили.

Суптеля вылез из-за стола, открыл сундук с продуктами.

— Сколько надо?

— Да восемь человек их.

— Вот бери девять. Больше нету.

Суптеля выставил на стол банки с яркими наклейками. Молоко было американское.

— Ну, спасибо, ну спасибо, — растроганно говорил директор, сгребая банки со стола, — вот выручили так выручили! Что еще хочу попросить, братцы, — придите на торжественную часть. Ты, старшина, слово им скажи от имени Вооруженных Сил. Чтоб все было торжественно, чтоб запомнили они этот день. А? Так, чтоб поняли они, какое дело делают. А?

— Добро. — Суптеля кивнул. — Когда?

— Да вот сейчас прямо. Я им отдых даю после обеда.

Через час водолазы, одетые в парадную форму, надраенные и торжественные, прибыли в контору, где вдоль стены стояли женщины, среди них тетя Нюра и Дарья с гармонью.

Семеро мальчишек, лет по двенадцати-тринадцати, и девочка сидели за столом. Перед каждым из них красовалась банка сгущенного молока. Сидели они тихо, сконфуженные вниманием взрослых, в чистых рубашках, с приглаженными вихрами, смущенно зажав руки в коленях, и завороженно глядели на банки с яркими красивыми этикетками.

Директор в наглаженной гимнастерке, с орденом и медалями на груди, зачитывал торжественный приказ по заводу:

«…За доблестный гвардейский труд на трудовом фронте приказываю: первое — премировать вышеназванных товарищей по банке сгущенного молока американского происхождения, а Самсонову Аню — двумя банками, учитывая, что она девочка; второе — дать внеочередной выходной день в ближайшее время, как только разгрузимся с работой, а пока разрешить отдыхать после обеда сегодня; третье — организовать катанье на санках с горки и вечером прокрутить кино «Волга-Волга».

— Кино уже привезли, — уточнил директор и кивнул Дарье.

Дарья сыграла торжественный марш.

— Теперь, дорогие ребята, — объявил директор, когда Дарья закончила играть марш, — от имени Красной Армии выступит командир водолазов товарищ Суптеля Семен Григорьевич.

Старшина откашлялся, взглянул на своих водолазов, и они подтянулись, встали по стойке «смирно».

— Хлопцы, от имени Северного флота и Красной Армии объявляю вам благодарность за ваш труд для фронта и для победы…

Вася смотрел на ребят. Из них он знал только девочку. Она часто приходила к тете Нюре, доводилась ей какой-то родственницей. Когда тетя Нюра слегла после похоронки, девочка мыла полы и готовила еду. Мальчишек же этих он почти не знал, хотя поселок был маленький и каждый человек на виду. Он их видел только в цехе за токарными станками, на которых обтачиваются болванки для ружейных прикладов. А вот тот, самый маленький, с оттопыренными ушами и стриженный «под барана», который сейчас сидит с краю стола и сонно клюет носом, в цехе стоит у станка на ящике — без подставки не достает до суппорта. Мальчишки выстаивают у станков по целому дню, и после работы им уж не до беганья по улице…

Дарья заиграла марш на гармошке — Суптеля закончил речь.

Директор откашлялся и весело сказал:

— Ну а теперь, ребятки… — и осекся, глядя на край стола. Там, положив голову на руки, спал маленький мальчишка, подстриженный «под барана». Директор растерянно кашлянул, взглянул на водолазов, и грустная улыбка тронула его губы.

Все смотрели на уснувшего, а он, не ведая ничего, сладко спал сном человека, предельно уставшего и счастливого тем, что наконец-то может уснуть. Рот его был приоткрыт, и легкая улыбка тенью бродила по конопатому лицу — праздник мальчишки продолжался во сне, а может быть, он видел лето, солнышко, зеленую лужайку и как он, босоногий, играет в догоняшки, а может быть, пригрезилось и самое заветное — отец вернулся с войны и привез гостинцы.

— Пашка, Пашка! — толкал его мальчишка постарше, извинительно поглядывая на взрослых.

— Пущай спит, — сказал директор. — А вы, ребята мои золотые, ступайте по домам, своих младших гостинцем порадуйте, да ежели силы будут, в кино приходите. На санках-то уж не получится катания.

Ребята повылазили из-за стола, натянули видавшие виды пальтишки и телогрейки и гурьбой вывалили из конторы. А Пашка спал.

Тетя Нюра, вздыхая, расстелила его пальтишко на лавке, и директор перенес спящего и уложил.

— Беда с ними, — сказал директор Суптеле. — Силенок нету, к концу смены носом клюют. Того и гляди в станок попадут.

Директор закурил и, поглядывая на спящего мальчишку, сказал:

— А то игру затеют на работе. Прихожу раз в цех, а там бой идет. Тыркают друг в дружку из самодельных автоматов, за станки прячутся по всем правилам военного искусства. А этот вот, Пашка, ревет слезами: «Не убили, не убили меня! Я просто ранетый! Я буду воевать! У меня тятя три раза ранетый, а воюет!» После смены, вечером, собрал я производственное собрание, держу речь о трудовой дисциплине, а их в сон кинуло — четверо уснули. Вот работнички какие. — Директор вздохнул, глубоко затянулся дымом. — А у каждого из них дома орава голодных пацанов, мал мала меньше, а они старшие. Им еще в прятки играть да в куклы, а они уж… — Голос директора накалился ненавистью. — Вот она, война! Я бы этого Гитлера!..

Приближалась поздняя северная весна.

Мартовские дни были солнечны, в затишке, на солнцепеке пригревало. По ночам еще держал морозец, заковывал подтаявший за день зернистый снег в крепкую ледяную корку, но к обеду распускало — работать на льду стало легче.

Как-то в воскресенье Суптеля заставил чинить водолазные рубахи, перебирать помпу и делать новые плетенки для галош. Леха был очень недоволен таким оборотом дела в свободный день и дулся. Андрей вообще был неговорлив, Вася же мечтал о Тоне, с которой два дня назад, вечером, опять стоял до посинения у крыльца. И потому все работали молча.

Суптеля поглядывал на товарищей и понимающе усмехался. Вдруг предложил:

— Давайте пирогов напечем.

— Идея, — коротко одобрил Андрей.

— Дрожжи бы надо раздобыть, — сказал старшина. — Или закваску какую. Дрожжи теперь днем с огнем не найдешь.

— Я могу, — подал голос Леха и отложил в сторону водолазную рубашку, которую клеил. — Через полчаса будут как штык.

Суптеля понял его маневр. Кто-кто, а старшина знал, что Леха рад любом случаю сачкануть.

— Шустрый.

— Я тоже могу, — сказал Андрей, выжидательно глядя на старшину.

— А ты? — спросил Суптеля Васю.

— Я? — удивился Вася. — Не знаю. — И, почему-то покраснев, добавил:

— Могу, наверное.

— Скажи, пожалуйста, — усмехнулся Суптеля. — Все могут. Ну и ну.

Он иронически осмотрел товарищей и сказал Васе:

— Вот ты и иди. Только быстро. Одна нога здесь, другая там.

Вася выскочил из сарая и на миг зажмурился, ослепленный солнцем, снегом и голубовато светящейся далью. Мартовский день был ярок, свеж, тени от домов лежали голубые и сочные. Даже темные бревна сарая, исхлестанные непогодой, приобрели светлую окраску, а новый сруб неподалеку празднично желтел. Над трубами поселка вставали светлые дымы, и казалось, что эта редкая для Севера чистая голубизна неба лежит на розовых столбах. Даже всегда хмурый и темный ельник голубел снегами. Остро пахло хвоей близкого леса.

Вася чуть не заорал от восторга, как в детстве, когда такими же вот предвесенними днями катался с ребятами на санках.

По тропинке Вася припустил к поселку.

Изгороди занесло снегом по самый верх, из сугробов торчали только верхушки кольев, и от этого тоже было весело, что вот бежит он поверх заборов, и хрустит снег под ногами, и солнце светит, и небо голубеет.

Они встретились на улице, на виду у всего поселка.

Стояли и улыбались друг другу.

— А я к тебе шла, — сказала Тоня, сияя глазами.

И только теперь Вася разглядел, что глаза ее вовсе не черные, а светло-карие, с золотинкой, и на них падает тень от длинных черных ресниц. А на носу и под глазами веснушки. Веснушки, весна!

— Думаю, пойду, и все, — светилась от собственной решимости Тоня.

— И я! — расцвел Вася. — Я тоже к тебе шел.

— Пойдем, — сказала она.

— Куда?

— Ну… — Тоня повела счастливым взглядом вокруг. — В лес!

— Пойдем, — охотно согласился он, сразу забыв о дрожжах. Они взялись за руки и побежали.

Лес стоял по грудь в сугробах. Он был увешан клоками искрящегося снега, как под Новый год, когда украшают елки, посыпая вату блестками. На ветвях елей лежали пышные пласты, и темно-зеленые лапы высовывались, будто из-под белых толстых рукавов халата. Каждая ветка, каждый кустик были покрыты инеем, будто засахарены. Верхушки деревьев четко вырисовывались на предвесенней голубизне неба. Пни, покрытые большими снежными шапками, походили на огромные белые грибы. Возле них цепочка следов: не то птица ходила, не то зверек пробежал. А вот перья и окрашенный кровью снег. Здесь произошла трагедия — какая-то птица не сумела увернуться от хищника. А вот заячьи следы. А тут мышиные.

Над головой отчаянно стрекотала сорока и оглашенно металась по ветвям, осыпая снежную пыль.

— Кыш ты! — погнал ее Вася.

Сорока еще громче закричала и полетела оповещать всех жителей леса, что появились люди.

Вася и Тоня выбрались на полянку и замерли. Под солнцем блестели, сверкали, переливались сугробы. Блестки — с булавочную головку — отсвечивали оранжевыми, красными, фиолетовыми, желтыми, зелеными, синими и даже черными огоньками. Будто разноцветные стеклышки мельчайших размеров. Вася впервые увидел такое и был поражен. Видел, конечно, и раньше, что снег блестит — ну блестит и блестит! — а оказывается, самыми разными цветами. Это белый-то снег!

И вдруг на засахаренной ветке в кустарнике увидел Вася розовые яблоки. И оторопел. Яблоки здесь, на Севере! Не успел сообразить, что же это такое, как одно яблоко упало, а остальные вспорхнули стайкой и перелетели на другое дерево и опять сели рядом. И тут только Вася понял.

— Снегири, снегири! — закричал он. — Гляди, снегири!

— Ой, как красиво! — Тоня прижала руку к груди.

А снегири отлетали все дальше и дальше, пропадая розовыми огоньками в снежной чаще леса.

Тоня сорвала ледышку с ветки. Вася сделал то же самое. Они хрумкали лед, как леденцы, и не было ничего слаще этих сосулек.

Вася взял холодные, неожиданно большие и шершавые Тонины руки в свои и стал их греть. Смотрел ей в глаза и видел отраженное в них солнце и высокую ель, под которой они стояли. Сам не замечая того, Вася потянулся к Тоне губами. Она вырвалась и побежала, а сама смеялась, и в смехе слышался призыв.

Тоня бежала в огромных подшитых валенках, и ноги ее болтались в широких голенищах. Вася погнался за ней, и снег хорошо хрустел под ногами. Они бежали по розовым от полуденного солнца сугробам, по голубым сочным теням от деревьев, и не было сейчас людей счастливее их.

Тоня провалилась в сугроб. Вася с налету упал на нее, и они забарахтались, смеясь и не давая друг другу выбраться из снега.

Они не заметили, как коснулись губ друг друга.

— Ты что сделал? — спросила Тоня.

— Не знаю, — ответил Вася.

Он и вправду не знал, что могло означать это случайное прикосновение губ.

— Ты поцеловал меня? — спросила Тоня, изумленно и восторженно раскрыв глаза. И утвердительно, благодарно и нежно протянула: — Ты поцелова-ал меня.

— Хочешь, я еще поцелую? — с самоотверженной готовностью предложил Вася и потянулся к ней.

Тоня вскочила. Вася тоже поднялся и увидел, как близки ее глаза и как удивленно и испуганно вздрагивают ресницы. И он поцеловал эти глаза.

— А мама! Ой, если бы она видела! — Тоня в испуганном восторге округлила сияющие глаза.

— А почему она меня не любит? — спросил Вася, вспомнив хмурое лицо Тониной матери.

— Она говорит, что моряки обманщики! — сказала Тоня и тихонько стукнула Васю в грудь. — Обманщики, обманщики, обманщики!

— Я не обманщик! — горячо заверил Вася, и у него даже сердце громче застучало от мысли, какой он хороший и не обманщик.

— Обманщик, — твердо сказала Тоня. — Ты зачем к Фросе ходил?

Васю кинуло в жар.

— Я не ходил, она сама меня водила, — пролепетал он.

— А зачем? — Тоня внимательно смотрела ему в глаза.

— Не знаю, — сказал он. — Но все равно я не обманщик.

— Не-ет, не обманщик, — как эхо, преданно и тихо повторила Тоня. — Ты не обманщик.

Она притянула его за уши к себе и поцеловала в нос. Ее обветренные, шершавые губы пахли хвоей, были свежи и солоноваты. Вася задохнулся от радости, вскочил и отплясал дикий танец, крича что-то несуразное и восторженное. Вдруг Тоня замерла и восхищенно прошептала:

— Гляди, олень!

Вася увидел молодого стройного гордого оленя на краю обрыва. Взметнув в голубое небо покрытые инеем рога, олень распластался в прыжке, в стремительном и легком полете. Спина его была в снегу и перламутрово искрилась. Ноги тоже. Задние. Передних не было. До чего же это дерево походило на оленя! Тоня и Вася подошли поближе. Когда-то дерево было согнуто или надломлено и стало расти перпендикулярно нижней части ствола. Но природа-мать подняла его ветви-рога снова вверх. И теперь, занесенное снегом, оно превратилось в дерево-олень. Сказочный олень с белыми от инея рогами!

Вася потряс дерево, с веток упали снежные пластинки, рассыпаясь в невесомую пудру, и засеяли им лицо, голову, плечи искрящимися блестками. Вася и Тоня смеялись, играли в снежки, гонялись друг за другом и, обессилев от смеха и счастья, падали в снег и целовались.

Они отрезвели, когда закатное солнце, пробираясь сквозь сетку ветвей и дробясь на тонкие лучики, бросило последний оранжевый блеск на сугробы, когда загустели не голубые уже, а сиреневые тени, когда лес стал набирать сумерки.

— Неужели день прошел? — восторженно и испуганно спросила Тоня.

— Пропали пироги, — опомнился Вася.

— Какие пироги?

— Ну, будет мне!

— А что будет? — расширила она глаза.

— Будет! А тебе попадет от матери?

— Я ничего не боюсь, — храбро сказала она и просветленно посмотрела на Васю. — А ты?

— Я тоже, — неуверенно ответил Вася. — А дрожжи у вас есть?

— Дрожжи? Зачем они тебе?

— Старшина велел. На пироги…

— Дрожжей нету. Есть закваска.

— Дай мне.

— Пойдем.

Они крадучись пробрались по поселку, который уже погрузился в сумерки. На их счастье, Тониной матери дома не оказалось, и Тоня вынесла в кружке закваску.

Домой Вася бежал сломя голову, и сердце его ёкало.

Его встретили молчанием. Он поставил на стол кружку закваски.

— Вот, принес.

— Тебя за смертью посылать, — сказал Леха, пришивая пуговицу к шинели.

Вася виновато переминался у порога. Сдернул шапку, пар так и валил от мокрой головы.

— Где тебя носило?

Суптеля внимательно разглядывал Васину одежду, всю в снегу, его румяное, счастливое и обалделое лицо.

— За дрожжами ходил, — тихо ответил Вася, старательно отдирая от шапки ледышки и не смея поднять глаза на старшину.

— Ты что, в сугробе их искал?

Вася шмыгнул носом.

— Вот вкачу тебе три наряда вне очереди, тогда будешь знать, — недовольно пригрозил Суптеля.

— Есть три наряда вне очереди! — по-петушиному звонко выкрикнул Вася.

Леха вздрогнул и оборвал нитку.

— Чтоб тебя!.. Обрадовался, дурак, будто ему медаль привесили.

— Одним махом девкой завладал, — подал голос Андрей. — Как в очко выиграл.

Суптеля коротко взглянул на Леху и Андрея и перевел глаза на счастливого и пылающего румянцем Васю, задержал взгляд на его вспухших и ярких губах.

А Вася тщетно пытался изобразить на лице раскаяние и виноватость — неподвластная, щедрая и глупая улыбка распирала ему рот. И чтобы как-то отвлечь внимание товарищей, он с преувеличенной старательностью обметал у порога сапоги.

— Ну-ну, — Суптеля усмехнулся и полез в карман за куревом.

Вечером, когда Леха и Андрей ушли, Суптеля сказал:

— Пойдем, попилим дров Клаве.

— Пойдемте, — охотно согласился Вася, чтобы загладить свою вину перед старшиной.

Темное небо с редкими звездами, влажный ветер с юга, запах сырого снега и дыма, неяркие огни поселка и густая синь встретили Васю и старшину за порогом. Где-то на другом конце поселка выводили девичьи голоса:

Все, что было загадано, все исполнится в срок, Не погаснет без времени золотой огонек…

Васе показалось, что он различает и голос Тони. Эта песня, полная обещания верности и любви, будоражила, тревожила, радостное и в то же время грустное волнение закрадывалось в сердце.

Навстречу из переулка появились Леха и Дарья. Они шли с озера. Дарья несла полный таз мокрого белья, покрытого ледяной коркой. Леха нес на коромысле два ведра воды. Он страшно смутился, когда лоб в лоб столкнулся со старшиной и Васей. Выручила Дарья.

— Ведра полные, счастье вам будет, — певуче сказала она, и Вася еще раз подивился перемене ее голоса в последнее время.

— Куда вы? — спросил Леха, а сам смущенно топтался на месте, расплескивая воду.

Суптеля взглянул на него, усмехнулся.

— К Клаве дрова рубить.

— Ей уже лучше, — сказала им вслед Дарья. — Ходит. Синяк только большой, во всю ногу.

Клаву они застали сметающей снег с крыльца.

— Мы дрова пилить пришли, — сказал Суптеля.

— Дрова? — Клава подняла брови и стояла с веником в руке, растерянно глядя на старшину. — Ну, спасибо. Дрова и вправду кончаются.

— Где пила и топор?

Старшина говорил грубовато и не глядел на Клаву. Она вынесла из сеней пилу и топор.

— Тупые, — извиняясь, сказала Клава. — Все никак не соберусь кузнецу отнести.

— Ничего, сойдет.

— Колите, а я самовар поставлю.

Они напилили и накололи целую поленницу дров. Старшина присел на чурбак, погладил ногу, поморщился.

— Болит у меня рана, с каждым днем все сильнее. К перемене погоды, что ли?

— Кость задета, — с видом знатока сказал Вася. Он слышал, что ранение в мякоть быстро заживает, а вот кость…

Вася знал, старшину ранило на полуострове Рыбачьем, самом северном участке фронта, где наши не отступили ни на шаг за всю войну. Старшина был в морском батальоне. Имеет медаль «За отвагу».

— Вы чего курите на дворе? Идите в дом, чай готов, — позвала Клава.

Вася осматривал комнату, чистую, опрятную и бедную. На стене увидел ходики, узнал их — старшина чинил. Бойко тикают, и глаза кошки, нарисованной сверху, вертятся справа налево и обратно.

— Курите здесь. Все живым будет пахнуть. У нас теперь женщины почти все курят. До войны папиросного дыма не терпели, а теперь махорку смолят. Омужичиваемся: бревна ворочаем, курим, ребят не рожаем, — говорила Клава, неторопливо и в то же время проворно собирая на стол.

— Были бы мужья — рожали, — улыбнулся Суптеля.

— Я о том и говорю. — Клава светло взглянула на старшину. — И курить бы бросили.

— Дарья вон бросила, — сказал Суптеля.

— Так опять же — мужик появился, — улыбнулась Клава. — При мужике чего курить? А вон бабка Назариха курящих женщин нарочно к себе зазывает, чтобы дыму ей напустили. Говорит, вроде сыночки накурили, будто тут они, только вышли на улицу. Покрепче налить или как?

— Главное, погорячее. — Улыбка коснулась губ старшины. Клава ответно улыбнулась, налила чаю, пододвинула баночки с сушеной ягодой.

— Черника, а это брусника, попробуйте. Ягоды много было, урожайный год. Насобирали, теперь вот спасаемся от цинги. Больше всех бабка Назариха насобирала. «Куда столько? — спрашиваем. — Одной-то?» — «Может, живы, — говорит, — вернутся. Так я их чаем с сушеной ягодой угощу».

Клава смолкла, задумчиво помешивала ложечкой в чашке. А Вася вспомнил, что и тетя Нюра его зазывала к себе и велела курить, «чтоб мужиком в доме пахло».

— Бабка Назариха шестерых ждет, — тихо сказала Клава и побледнела, взглянув на старшину. — Неужто я одного не подожду? Кто же я тогда буду!

И снова, будто убеждая себя в чем-то, сказала:

— У них там каждую минуту… а нам ведь только ждать, нам-то легче.

— Но ведь похоронка, — глухо сказал Суптеля.

— Ну и что, — как эхо отозвалась она.

— Три года прошло.

— Война же не кончилась.

— Железная ты.

— Нет, — вздохнула Клава. — Была бы железная — с тобой бы разговоров не водила. Налить еще?

— Нет, спасибо. Я покурю.

— А тебе, Василек? Вася тоже отказался.

— Это почему же — не разговаривала бы? — спросил Суптеля, свертывая цигарку вздрагивающими пальцами.

Клава ответила не сразу.

— Что ж скрывать. — Она взглянула старшине прямо в глаза. — Сам видишь. Но только не могу я, понимаешь? Любила я его без памяти. — Она нахмурилась. — Ой, чего это я как о мертвом заговорила. Живой он, живой! И сейчас люблю его. Ждать буду! Ждать! — с настойчивой непреклонностью повторила она.

Старшина отошел к окну и смотрел в густую синеву ночи, глубоко затягиваясь цигаркой. Тягостное молчание подчеркивал слабый стук ходиков на стене. Вася подумал, что ему надо встать и уйти, оставить их вдвоем, но боялся пошевелиться, боялся нарушить эту напряженную тишину и сидел, уставив глаза в старенькую скатерку на столе.

— Ну, спасибо за хлеб-соль, — сказал придушенно Суптеля. — Если что надо — скажи. Придем, сделаем.

Старшина говорил спокойно, и только глаза выдавали его.

Они отшагали половину дороги, когда Суптеля спохватился:

— Кисет забыл.

Они встретились глазами. Суптеля понял спрашивающий взгляд Васи, нахмурился.

— Не в службу, а в дружбу, сбегай.

Вася повернулся и зашагал неторопливо, ожидая, что старшина окликнет его и пойдет сам, но Суптеля с раздражением крикнул вдогонку:

— Можешь поживей, нет?

Клаву Вася застал плачущей.

— Я за кисетом, старшина забыл, — смущенно сказал он.

Клава быстро вытерла глаза.

— Возьми. На столе.

Вася взял кисет, потоптался, ожидая, что Клава что-нибудь скажет еще, но она молчала, стоя к нему спиной, и глядела в темное окно.

Вася потихоньку вышел, осторожно прикрыв дверь. Он догнал старшину и молча подал ему кисет. Всю дорогу не проронили ни слова. Возле дома Суптеля сказал:

— Замечаю, жирком стали обрастать. Мысли всякие появились.

Вася удивился: ничего себе — жирком! Работают с темна до темна, еле ноги притаскивают.

— Я не о том, — будто прочитал его мысли старшина. — Я не о теле, я о душе. Душа жирком покрывается. Братва воюет, а мы тут с бабами. Здесь от одной тишины оглохнешь.

Вася вдруг вспомнил Мурманск, тот день, когда они отъезжали сюда. Товарняк стоял на запасных путях. Пока Леха и Андрей курили, Вася смотрел на разбитый и сожженный город, террасами взбегающий на сопки. Сквозили скелеты домов, торчали на пустырях высокие черные трубы. Станция тоже была разбита, и сгоревшее здание вокзала заменял деревянный, наспех сколоченный барак. Туда и ушел старшина за какими-то документами. Вася засмотрелся на льдисто-серый залив, зажатый меж крутых заснеженных сопок, на торпедный катер, вспарывающий спокойную гладь воды, и не заметил, откуда вывернулись немецкие бомбардировщики. Свист идущих в пике самолетов, тяжелые взрывы, захлебывающийся лай зениток оглушили Васю. Казалось, что все бомбы и пули летят в него. Широко раскрыв глаза, он оцепенел.

Его больно ткнули в плечо, в сознание ворвался высокий крик Суптели:

— Грузись! Грузись быстрее!

Сам старшина уже кидал в теплушку мешки с хлебом. Сноровисто и ловко помогали ему Леха и Андрей. А Вася при каждом взрыве приседал, вжимая голову в плечи, и со страхом глядел на небо, где черными коршунами вились самолеты между белыми пухлыми разрывами зенитных снарядов.

— Ты туда не гляди! Ты сюда гляди! — кричал старшина. — Помогай!

Вчетвером они с маху подняли тяжеленную помпу и завалили ее в теплушку.

А к ним уже бежал вдоль состава железнодорожник и кричал сорвавшимся голосом:

— Кончай погрузку! Отправляем! — Слова его потонули в грохоте взрыва, взмахнув руками, как крыльями, исчез и сам железнодорожник. У Васи потемнело в глазах…

Опомнился он уже в вагоне, когда поезд оставил позади горящий город.

Суптеля сидел на сундуке с продуктами и, болезненно морщась, гладил ногу. Поймав вопросительный взгляд Васи, сказал:

— Рано из госпиталя удрал. Думал — на фронт, а тут возись с вами… — Недовольно отвернулся. А у Васи тряслась каждая жилка, и он все еще не мог окончательно прийти в себя, не мог поверить, что вырвались целыми и невредимыми из ужасающего хаоса взрывов и наводящего оторопь свиста идущего в пике самолета.

Леха вздрагивающим от пережитого голосом спросил Васю:

— У тебя в животе бурчит, когда бомбят? — На недоумевающий взгляд Васи с притворно-горестным видом сказал:

— А у меня бурчит. Как бомбежка, так начинает. Даже еще до бомбежки. Как барометр. Небо чистое, а в брюхе музыка — так и знай прилетят. Сегодня с утра гудело.

— Перестань молоть! — сердито оборвал его Суптеля.

— Смолол бы, да нечего, с утра голодный, — не унимался Леха.

— Сейчас дадут нам дрозда! — прервал их Андрей и, побледнев, злобно прищурился на небо.

Вася выглянул в дверь теплушки, и волосы зашевелились на голове: самолеты настигали поезд.

— Без паники! — твердо сказал Суптеля. — Они над Мурманском разгрузились.

— Точно, — подтвердил Леха, приложив руку к своему животу, делая вид, что прислушивается, — молчит.

Самолет с ревом пронесся над товарняком, пулеметная очередь прошила крышу теплушки ровной строчкой. Вася зажмурился изо всех сил. Эшелон резко затормозил, и все полетели на пол. Вася упал рядом с сундуком и больно ушиб руку.

Первым вскочил Леха, выглянул в дверь, сунул проскочившему самолету вслед фигу и заорал:

— А это видал? Во! Видал?

Второй самолет на бреющем полете прострочил гулкой очередью, и вдоль заснеженного полотна дороги брызнули фонтанчики. Леха испуганно присел, так и держа фигу перед собой. Поезд рванулся вперед, и опять всех бросило на пол. Когда самолеты улетели, Вася увидел, как совсем рядом из расщепленного деревянного сундука сыплется струйка пшена. По спине продрало морозом.

Леха, перехватив его взгляд, уверенно пообещал:

— Не дрейфь, все еще впереди, как сказала одна бабка, прожив девяносто девять лет. А это — так, раз плюнуть.

Вася долго еще вздрагивал и холодел от мысли, что если бы очередь прошла чуть-чуть левее сундука…

Позднее он подивился бесшабашности Лехи и хладнокровию Суптели. Своего страха стыдился. И совершенно не запомнил, как вел себя тогда Андрей. Выпал он из памяти…

— Боюсь, комиссия меня забракует, — прервал его воспоминания Суптеля. — Свищ открылся, а это труба, это надолго. Как закончим здесь работу, сразу в госпиталь лягу, пусть снова режут.

Суптеля остановился у крыльца, закурил, задумчиво молчал.

Было тихо и тепло — весна не за горами. И впереди был еще целый год войны…

Каждый вечер Вася бежал на свидание с Тоней. А когда наступала его очередь дежурить, он, краснея и заикаясь, просил кого-нибудь остаться за него. К его удивлению, все охотно соглашались.

— Смотри, влипнешь, — предупреждал Андрей. — Бабы, они такие: мягко стелют, да жестко спать. Не успеешь моргнуть, как опутают.

Леха же подмигивал и беззаботно говорил:

— Валяй! Только в сугробе не сиди. Уши-то вон еще шелушатся.

Суптеля же сам сказал на третий раз:

— Иди, вечер сегодня теплый.

Вася не заставил себя упрашивать, накинув шинель, выскочил из дома.

Вечер и вправду был тих и тепел. Мягкий сумрак заполнил синью поселок, и весело блестели в нем редкие огоньки. С юга широкой полосой шел влажный теплый ветер, и сердце Васи забилось в предчувствии весны.

Этот вечер они стояли в глухом безлюдном переулке, у плетня дома бабки Назарихи, и целовались. Похолодевший нос Тони тыкался Васе в щеку, теплое дыхание щекотало подбородок. Тоня положила голову Васе на грудь и замерла. Вася запахнул ее полами шинели, осторожно прижал к себе и стоял в счастливом оцепенении.

— Как стучит у тебя сердце, — тихо сказала Тоня.

— Стучит? — удивился Вася.

— Да. Быстро-быстро. Тук-тук-тук!

Тоня высвободила руку, стряхнула варежку и теплым пальцем провела по Васиному подбородку, по губам. Он поцеловал этот шершавый палец. Тоня тихо и счастливо засмеялась. А Вася стал целовать прямую и жесткую прядь волос, выбившуюся из-под старой шали. Он где-то читал, что целуют не только губы, по и глаза и волосы. Почувствовав в темноте, что Тоня подняла лицо, он тут же нашел ее послушные захолодевшие губы, и они задохнулись в поцелуе. Тоня застучала ему в грудь кулачком и, когда он отпустил ее, рассмеялась:

— Ой, чуть не задохнулась! У меня уж губы болят.

Так и стояли они, то целуясь до головокружения, то замирая и слушая стук сердец.

Вася рассказывал Тоне о себе: как жил с матерью в далекой отсюда Сибири, как учился в школе, как ушел добровольцем на фронт, а попал в водолазную школу. После школы сразу к ним, и, когда ехал сюда, очень горевал, что едет в тыл, а не на фронт. А Тоня счастливо смеялась и прижималась щекой к его груди. Она тоже рассказывала, как они здесь жили до них, как скучно было в поселке, а вот приехали они, и все переменилось.

У них оказалось много общего в жизни: у обоих не было отцов, оба до недавнего времени учились в школе, оба любили читать, и даже одни и те же книги нравились им, оба любили стихи.

Если кто-нибудь проходил по улице, они замирали, ожидая, свернет человек в их переулок или нет. Человек проходил дальше, и они, очень довольные, заговорщически фыркали в кулак и опять целовались.

— У меня ноги застыли, — пожаловалась Тоня. Она прикрыла руками колени и стала их греть.

Вася тоже озяб, но молчал. Он готов был стоять с Тоней всю ночь.

— Пойдем к бабке Назарихе, погреемся, — предложила Тоня.

— К бабке?

— Да. Она добрая, никому не скажет. Мы погреемся, и все.

Вася согласился.

Они прохрустели снегом по узенькой тропиночке во двор и, найдя талый кусочек в стекле, заглянули в тускло освещенное оконце. Бабка Назариха сидела за столом, в свете чадящей лампадки, и пила чай.

— Пойдем, — шепнула Тоня и первой шагнула на крыльцо.

Дверь в сени оказалась незапертой. Из сеней они тихо вошли в пустую кухню. Подталкивая друг дружку и давясь от смеха, который вдруг овладел ими, они заглянули в горницу, где сидела Назариха. Только хотели было поздороваться с бабкой, как услышали, что она с кем-то разговаривает. Они удивленно переглянулись — горница была пуста. Назариха сидела к ребятам спиной. Перед ней на столе были расставлены чайные чашки, и высился медный начищенный самовар с чайником на макушке. Она пила чай одна-одинешенька и говорила:

— Ты, Ванюшка, почему не пишешь-то? Ты чего думаешь — легко матери ждать! Напиши два слова: жив-здоров, и ничего боле. Много ли матери надоть! А то сердце-то болит, изнылось. Спать лягу — глаз не сомкну, все думаю, где вы там. А сердце-то жмет-жмет, будто его кто в кулак затиснул.

Тоня и Вася затаили дыхание, боялись пошевелиться, чтобы не спугнуть Назариху.

— У нее все сыновья на фронте погибли, пятеро. А шестой пропал без вести, — едва слышно шепнула Тоня и сильно сжала Васину руку.

Назариха прихлебнула из блюдечка и снова размеренно и приглушенно заговорила:

— А ты, Митрий, не беспокойся, семья у тебя ладная. Марья молодцом держится. Карахтерная женщина. Старшой твой, Вовка, воюет. Уж год, как воюет, вместе с Ванюшкой нашим ушел. Слава богу, жив-здоров. Пишет. Ему эту… медаль дали. В тебя отчаюга. Ты смолоду такой же был. Вместе, говорю, с Ванюшкой ушли… Ты вот как старший брат пожури Ванюшку-то, чего он не пишет. Вовка твой пишет, а он нет. Вот-вот, покори, покори его, ишь каку моду взял — родной матери лень весточку послать. А Вовка-то твой живой, не волнуйся. А Люся учится, семилетку кончат. Шибко ее учителка хвалит, говорит, дальше заниматься надо. Марья приезжала, говорила, что на работу пойдет, как семилетку кончит. Под Новый год-то приезжала ко мне Марья, уважила. Убивается, знамо дело, но держится. Карахтерная женщина. Мне вот, Митрий, шибко Ванюшку жалко. Ты хоть пожил, детей народил, а он совсем зелененький росток, последний мой. Ты его покори, Митрий, покори, чтоб письмецо прислал. На него похоронки-то не было, Митрий.

Старуха замолчала, глубоко и горестно вздохнула. Пригорюнилась, подперев сухим кулачком щеку. Мертвенно-тихо было в избе, только тоненько пел самовар.

— Ну а ты, Семен, чего думаешь? — вдруг строго спросила Назариха. — Как думаешь со Светланкой улаживать? Обабил девку, ославил и фю-ить — улетел голубок! Родила ить она. Дочка-то хорошая, крупная по нонешним временам. Ждет тебя Светланка, в бумажку-то не верит. На Кузьму вон Телегина тоже приходила похоронка, а он жив оказался. Его уж оплакали тут, а он в госпитале без памяти лежал. Ты вино-то все попиваешь ай нет? Иль там, на войне, не дают разгуляться? Командёры-то строгие. Так ить вас в ежовых рукавицах держать надоть. А то ишь ухари какие! — кажинный день гулянка. Долг твой отдала я. Приходили за тридцаткой. Я прям обмерла вся. Экие деньги? Хоть бы шепнул, когда на войну уходил. А то как обухом по голове. Тридцать рублев — шутка! А все водочка твоя, все через нее. Ты чай-то пей, пей. Остыл, поди, уж. Не вороти нос-то, не вороти, слухай, чего мать говорит. С женой ты везучий, Семен. Шибко хорошая сноха будет, Светланка-то. А жена — она всему дому голова. Возьми вон Николая, какая у них жисть с Ларисой? Разве это жисть? Ты уж, Коля, на меня обиду не держи, — сказала Назариха и повернула голову на другую сторону стола. — Скажу я тебе прямо, как мать. Как была твоя вертихвостка, так и осталась. Погуливает вовсю, скрывать не стану. И говорила я тебе, и отец говорил, упреждали. Чуяла я — перекати-поле, а не жена. Выказала себя. И похоронки на тебя еще не было, а она уж подолом закрутила. Ох, говорила я тебе, ох, говорила! Не послухал родительского слова. Вы же теперь, молодые-то, ухари все. А вот хоть и грамотный, и институт закончил, а вот не разглядел.

Старуха замолчала и долго сидела, опустив плечи. Потом будто опомнилась и громко сказала:

— Закурили бы, что ли, а то прям нежилым в избе пахнет. — Назариха посмотрела на стул справа от себя. — А чего это у нас отец молчит? Ты слово-то оброни, старик. Дети они тебе ай нет? Всю жисть молчал и теперь молчишь. — Назариха вздохнула и тихо, жалостливо сказала:

— На могилку-то к тебе не могла пройтить, ты уж прости. Сугробы по пазушку. Посоветоваться хотела. Об полушубке. Продать хочу. Хорошо дают. Да и то сказать — полушубок-то новый. Не нашивал ты его. На Октябрьску и надевал-то раз только аль два.

Старуха опять замолчала, потом взглянула в край стола и с улыбкой в голосе сказала:

— Ну а вы, двойнятки мои, так тихонько и сидите, как при жизни. Вам по ранешным-то временам в монахи идтить. И в кого уродились, как птенчики беззащитны. Письмо то вашего командёра получила я. Он все описал в подробности, как вы в одночасье смертушку приняли. Одно и утешение для мово сердца, что вместях вы были. Легше помирать, когда родная кровь рядом. Ох, легче, — простонала Назариха. — А я вот совсем одна. Некому будет глаза закрыть. На покой уж скоро, к тебе, старый. Ноги совсем отказывают. И сердце как закатится — все, думаю, преставилась. А потом отойду помаленьку, оттаю. И уж жалею, что вернулась с того свету. Вот собрала я вас, посидеть со мной, разговоры поговорить, посоветоваться, а то помру скоро. Шесть десятков мне сегодня стукнуло. Помните ай нет, скоко годов-то вашей матери? Забыли, поди. Собрала вот и радуюсь, что говорю с вами, голоса ваши слышу…

Плечи ее затряслись, и вдруг дикий надсадный вой смертельно раненного существа вырвался из груди Назарихи.

— Сыночки вы мои, кровинушки мои золоты, да не увижу я вас, светлы головушки, не дождуся!..

У Васи перехватило горло, и волосы зашевелились на голове, такая боль была в старушечьем голосе. Назариха пластом упала на стол и зарыдала.

Вася и Тоня отпятились назад. Понимая, что не время сейчас мешать старухе, что надо дать выплакаться ее великому горю, они потихоньку выскользнули на улицу. На крыльце Тоня спрятала у Васи на груди голову, и плечи ее затряслись…

Водолазные шубники — чулки из овчины шерстью внутрь-обычно на работу носил Леха. Он верил приметам. Когда приносил, работы не было. Или мороз давил такой, что промерзал шланг, или отказывала старенькая лебедка.

А на этот раз Леха шубники не взял, будучи совершенно уверен, что лебедка еще не собрана и будут они в теплом сарае травить баланду. Но лебедка стояла готовая, и спускаться под воду была очередь как раз Лехи. Вот и не верь после этого приметам!

За шубниками послали, конечно, Васю, как самого молодого. Он побежал с удовольствием, надеясь по пути увидеть Тоню. Сделал порядочный крюк к ее дому и только замедлил было шаг возле двора, как на крыльцо вышла Тонина мать. Вася постарался побыстрее прошмыгнуть мимо, пролепетав: «Здрасьте!» Мать Тони буркнула в ответ что-то очень похожее на «ходит тут, околачивается…».

…У майны, очищенной от ледяной крошки и снега, накрытый уже шлемом Леха послал женщинам воздушный поцелуй.

Вася закрутил ему иллюминатор и шлепнул по шлему:

— Пошел на грунт!

Леха грузно шагнул к краю майны и плюхнулся в густую черную воду. Брызги выплеснулись на лед, на Васины сапоги и застыли стеклянной корочкой. Леха скрылся под водой. Вася потравливал шланг-сигнал, на телефоне сидел старшина и морщился — болела рана. Андрей стоял у другой майны и командовал вместо Клавы женщинами, которые крутили лебедку.

Лехе спустили трос для застропки бревен. Через некоторое время старшина приказал поднять Леху наверх. Вася выбрал шланг-сигнал, и Леха всплыл в майне. Он ухмылялся в иллюминатор и что-то беззвучно говорил.

— Вира лебедку! — крикнул старшина Андрею.

Из воды медленно пополз трос, потом показалась сигара из трех бревен. Мог работать Леха, когда хотел! Но больше двух старшина запретил стропить. И сейчас он погрозил Лехе кулаком. Леха осклабился в иллюминатор. Старшина недаром грозил: бревна под водой надо разбирать очень осторожно, не ровен час, и обвал может получиться.

Бревна выползали на заснеженный лед и распластывались как живые, молчаливо-мстительные существа. В их неподвижности было что-то враждебное.

Андрей быстро освободил трос и бросил его в майну. Леха помахал рукой, забурлил пузырями из золотника и сгинул под водой.

Белесая мгла низко накрывала пустынный, охлестанный ветром лед. Задувала поземка, перегоняя сухо шелестящий крупитчатый снег. Вася дышал на ошпаренные водой и ветром красные руки и топтался на месте, стараясь согреться. Сейчас под водой было гораздо теплее, чем здесь, на ветру. Старшина что-то говорил по телефону Лехе.

— Вира помалу трос! — приказал старшина Андрею, а Васе сказал:

— Подбирай шланг-сигнал.

Вася подобрал и вдруг почувствовал подводный рывок.

— Стоп лебедку! — тут же закричал Суптеля, и Вася увидел, как в соседней майне кругами заходила вода, и трос задрожал от напряжения. Лебедку остановили.

— Сухаревский! — позвал старшина в телефон. — Что там у тебя? Сухаревский, слышишь?

От помпы тревожно крикнула Фрося:

— Прокрутить не можем, Семен!

Вася увидел, как четверо женщин, тревожно переговариваясь, стараются сдвинуть с мертвой точки маховики помпы и не могут.

— Выбирай шланг-сигнал, чего стоишь! — крикнул Суптеля.

— Не идет! — ответил Вася, слыша, как задрожали от страшного предчувствия ноги.

— Сухаревский, Сухаревский! — надрывался в телефон побелевший старшина.

Леха не отзывался. Из майны перестали вырываться и пузыри.

Дарья с ужасом смотрела на старшину. Было ясно, что под водой Лехе передавило шланг-сигнал, и воздух не может пробиться к нему в скафандр. Видимо, порвало и телефонный кабель, иначе Леха подал бы голос. А может, совсем…

— Андрей! — крикнул Суптеля. — Надевай легководолазный! Вася, помоги! Проверьте баллоны!

— Насморк у меня, старшина. Не могу идти, — хрипло ответил изменившимся голосом Андрей.

Старшина пронзил его взглядом.

— Насморк?!

— Чихаю, видишь. — Кровь отлила с лица Андрея. — Перепонки лопнут.

— Вижу! — тяжело выдохнул Суптеля. — Чариков, одевайся. Ах, черт, сам не могу!

Морщась от боли, старшина встал, но тут же, глухо охнул сел на скамеечку.

— Давай, Василек! — крикнул он. — Быстро!

— Есть, — сказал Вася и не услышал своего голоса.

Васю спешно одевали в легководолазный костюм, торопливо проверяли кислород в баллонах. Он взял в рот холодный резиновый загубник и натянул на голову шлем. Прикрепили на пояс свинцовые груза, и Вася прыгнул в воду, чувствуя, как крепко держит его на пеньковом конце Андрей. Вася дернул два раза: «Потрави!». Сигнал ослаб, и Вася полетел на дно, в коричневую тьму. Упал на что-то твердое и на миг задохнулся от боли. Держась за Лехин шланг-сигнал, пошел вдоль него. Скоро глаза привыкли к темноте. Огляделся. Леху, вернее, его ноги, увидел под обвалившимся козырьком бревен. Лехин шланг был крепко зажат упавшим бревном.

Вася схватился за бревно и попытался сдвинуть его. Бревно не поддавалось. Можно было, конечно, всплыть и попросить трос, застопорить и оттащить бревно. Но дорога каждая секунда. Напрягая силы, Вася все же столкнул бревно и увидел, как шланг зашевелился, подвсплыл — первый признак, что по нему пошел воздух. Если Леха жив, то теперь не задохнется. Вася дернул его за ногу. Леха не подавал признаков жизни. «Неужели!» — обожгла мысль, и Вася схватился за верхнее бревно. Оно довольно легко подалось, плавно развернулось и стремительно, как торпеда, исчезло в коричневой тьме. Вася столкнул второе бревно, третье… «Быстрее! Быстрее!» Наконец осталось последнее бревно, оно лежало поперек Лехи. Вася столкнул его и дернул за Лехин сигнал три раза: «Выбирай наверх!» Шланг-сигнал натянулся, и Леху потащили вверх. Потянули и Васю. Он поднимался, поддерживая товарища, помогая вытаскивать его из воды. И вдруг краем глаза заметил, что в нависающем козырьке бревен что-то изменилось, произошла какая-то подвижка, и, еще не осознав, что это такое и чем грозит, увидел, как навстречу ему хищно, как живое, кинулось бревно. Вася отшатнулся и тут же понял, что под удар попадет Леха. Бревно шло на уровне его шлема. Сейчас оно ударит в иллюминатор, и Лехе конец! Вася рванулся и отчаянным движением потянул Леху, чтобы уйти из-под удара, но бревно надвигалось беззвучно, как в немом кино, и в следующее мгновение Вася потерял сознание от нестерпимой боли в левом плече…

Очнулся Вася от холода. Ему плеснули водой в лицо. Он жадно хватил воздуху, захлебнулся и окончательно пришел в себя. И тотчас почувствовал тянущую боль в руке. Над ним склонилась Фрося и, плача, вытирала ему лицо своим головным платком. Она что-то говорила безголосо, одними губами — Вася не слышал из-за тяжелого звона в голове. Он повел глазами и увидел лежащего на санях Леху. Возле него хлопотала Дарья, а рядом валялась разрезанная от ворота до ног водолазная рубаха.

— Жив, жив, — торопливо сказала Фрося, поняв его тревожный взгляд. Теперь Вася услышал ее. — И он жив, и ты.

Фрося приподняла ему голову, положила чью-то свернутую телогрейку и улыбнулась сквозь слезы. Она что-то приговаривала ласково, а он опять не слышал ее. Он увидел, как по санной дороге к озеру бегут Тоня и ее мать. Тонина мать бежала с медицинской сумкой в руках. Ее обогнала в расстегнутом пальтишке Тоня. Она спотыкалась, проваливалась в сугробы, волосы ее выбились из-под наспех накинутого платка.

Тоня с размаху упала на колени перед Васей, вобрав его всего расширенными глазами, и шептала, как полоумная, белыми губами:

— Вася, Васенька…

— Жив он, жив, не бойся, — сказала Фрося и сильно тряхнула ее за плечо. — Жив, говорят тебе!

Подбежала, запыхавшись, Тонина мать, приглушенно и коротко бросила дочери:

— Отойди, бесстыжая!

Фельдшерица взяла Васю за руку, он почувствовал резкую боль и, теряя сознание, увидел, как наплывают огромные глаза Тониной матери…

Очнулся он в белой комнате, в амбулатории. На соседней койке лежал Леха, и фельдшерица делала ему укол. У Васи тупой болью ныло туго перебинтованное плечо.

Позднее Вася узнал, что, когда на Леху обрушилась гора леса, он по счастливой случайности попал как бы в пещеру из бревен. Одно из них придавило ему спину, но это было не страшно, в скафандре был воздух, и он служил подушкой. Страшно Лехе стало, когда он почувствовал, что зажало шланг, и воздух и скафандр перестал поступать. Он закричал по телефону, но ответа не было. И тогда Леха понял, что телефонный кабель оборван, и жить ему осталось самое большое десять минут.

Именно десять минут можно прожить оставшимся в скафандре воздухом.

Когда Вася вытащил Леху из-под бревна, Леха был уже без сознания от удушья, и наверх его подняли полуживым. Мгновенно вспороли водолазную рубаху, и старшина сделал Лехе искусственное дыхание.

Васе бревно вышибло руку из плеча. Сустав на место вставила Тонина мать, и теперь они с Лехой лежали в амбулатории. И вот именно здесь, уже в безопасности, Васю охватил запоздалый страх. Он содрогнулся от мысли, что с ним могло бы произойти под водой. И, проклиная свою судьбу, сделавшую его водолазом, проклиная эту подводную работу, он заплакал. Молча глотал слезы, чтобы Леха не услышал, и никак не мог остановиться. Но Леха услышал, приподнялся на постели:

— Ты чего? Живы остались, чего реветь?

— Я так, — шмыгнул носом Вася. — В глаз что-то попало.

— Спасибо тебе, — тихо и серьезно сказал Леха. — Я этого не забуду. Я тебя до гробовой доски водкой поить должен. Хочешь, свои сто граммов отдавать буду? Крышка бы мне, деревянный бушлат, если б не ты.

Вася взглянул на Леху, увидел его серьезные и строгие глаза. Таким он своего товарища еще не видел и понял, что Лехе сейчас не до шуток. И у Васи опять сжало горло, теперь уже из-за страха за Леху, что мог погибнуть такой парень.

Вечером в палату пришли старшина и директор.

— Ну как, орлы? — спросил директор.

Бодро стуча палкой, он прошел на середину палаты и сел на табуретку.

— Ничего, — откликнулся Леха. — Живы будем — не помрем.

— Это верно. Это по-нашему, по-гвардейски, — подтвердил директор и, улыбаясь, повернулся к старшине. — Надежные у тебя ребята, я бы с такими в разведку пошел. Меня вот такой, — он кивнул на Васю, — в сорок втором с нейтральной полосы вытащил. С поиска возвращались, ну и накрыли нас минами. Меня в бок, два ребра долой. Не он бы — хана. Болит?

— Нет, ничего, — ответил Вася, скрывая боль.

— Чего там «ничего»! Подлечить надо. Мы тут лекарства прихватили от всех болезней. — Директор заговорщически подмигнул, покосился на дверь. — Пока начальства нет, по маленькой.

Суптеля вынул из кармана полушубка бутылку с разведенным спиртом. Леха довольно крякнул, и глаза его заблестели. Внезапно открылась дверь, и Суптеля еле успел спрятать бутылку за спину. Тонина мать взяла грелку с тумбочки и, проходя мимо старшины, подозрительно взглянула на него, а старшина отвел глаза. Фельдшерица вышла, и директор торопливо зашептал:

— Чуть не влипли. Давайте по-быстрому.

Выпили украдкой. Васе было интересно и весело. Он впервые участвовал в таком вот тайном мужском сабантуе. Он был теперь наравне со всеми, как взрослый мужчина, и это очень льстило ему. Вася выпил немножко, задохнулся от крепости, и на глазах у него выступили слезы. Быстро опьянел.

— Это хорошо, — сказал директор. — Уснешь крепче, наутро здоровше станешь. Спирт — штука первейшая. Мы, бывало, с разведки вернемся — синие, обмороженные, — стакан спирта хватишь и спишь сутки. Встанешь, встряхнешься, и опять готов выполнять боевое задание. Грешным делом, смотрел поначалу на вас и думал: лафа парням, начальство далеко, фронт еще дальше, живи себе — не горюй. А служба ваша, оказывается, опасная, как в разведке. Там пошел — не вернулся, и тут нырнул — не вынырнул…

Директор говорил еще что-то, а Вася, чувствуя блаженное сонное состояние, начал проваливаться куда-то в яму. Голос директора глох, размазывался. Вася усилием воли встряхивал себя, заставлял слушать.

— Я вот как раздумаюсь — война кончится, коммунизм надо будет строить. А с кем? Мужиков перебьют, перекалечат. Сейчас надо, чтобы бабы в десять раз больше рожали, а у нас в поселке за всю войну ни одной свадьбы не было. И дитёв только двух родили. Одного Дарья принесла, а другого Фроська на станции нагуляла. Всего один раз послали девку с подводой и привезла. Солдат-ловкач в эшелоне проезжал. Не иначе как разведчик.

Леха хмыкнул, а директор нахмурился.

— Это не хахоньки. Тут дело житейское, тут только у кого мозги куриные, тот может подумать, что, мол, распутство. Не-ет! Это горе наше, это вот война и есть, ее образина, — сквозь зубы сказал он. — С другой стороны, я тут за весь поселок в ответе и должен пресекать. Вернутся, кто живой, мужики, с меня спросят, куда власть глядела. Не-ет, это дело государственной важности…

Вася снова начал проваливаться куда-то, его блаженно закачало, в ушах был шум, сквозь который пробивались голоса и тихий звон кружек. Вася еще раз заставил себя очнуться и услышал:

— Приезжал тут один. Инспектор ОТК. На броне сидел. Обманул ее — и поминай, как звали. Я б таких к стенке ставил, не то, что в штрафбат. С тех пор Дарья угрюмой стала. А тут, гляжу, ваш приезд всех на ноги поставил…

Вася перестал вести мучительную борьбу с дремотой и уснул.

Утром Леха засобирался.

— Переночевали, и хватит, — сказал он. — А ты давай поправляйся, я заскочу сегодня.

Не плачь, Маруся, будешь ты моя, Я к тебе вернуся, возьму за себя…

Подмигнул, помахал рукой. Вася слышал, как в соседней комнате он спорил с фельдшерицей. Потом хлопнула входная дверь, и все стихло.

Вася бесцельно водил взглядом по потолку, по стенам и вдруг испуганно вздрогнул. У дверей молча стояли два пацана. Как они проникли в палату, Вася не слышал. В одном из них он узнал Митьку. Пацаны сопели и во все глаза, как на чудо, смотрели на него.

— Вы чего? — спросил Вася.

Митька подошел и положил на тумбочку маленький кусочек сахара.

— Не надо мне, — сказал Вася. — Возьми, сам съешь.

Митька отрицательно покачал головой.

— Бери, бери.

— Не-е, — отказался Митька и отвел глаза в сторону.

Вася поглядел на маленький, грязный, в каких-то крошках кусочек сахара и увидел, что он мокрый. Наверное, пока шли сюда, по очереди лизали его. Вася не успел ни о чем спросить мальчишек, как в палату вошла Тонина мать и удивленно подняла брови.

— А вы как здесь оказались? А ну марш отсюда!

Подталкивая в спину, выпроводила мальчишек. Вася опять остался один. Он прислушался к голосам в соседней комнате, к стуку входной двери — ждал Тоню, но ее почему-то не было.

Подремывая и радуясь, что боль в плече утихает, он стал думать о доме, о своем городе, где вырос и учился, о своей матери. Решил не писать ей о том, что случилось. У нее больное сердце. С тех пор как убили отца под Халхин-Голом, у нее были приступы. Как она там? Маленькая, высохшая, юркая, бежит раным-рано в швейную мастерскую шить солдатские гимнастерки и стеганые штаны. Жили они с матерью в маленькой комнатке в бараке, на окраине города. Васе было особенно мило вспоминать те длинные зимние вечера, когда мать строчила какое-нибудь платьишко соседской девчонке, а он поджаривал ломтики картошки на раскаленной плите. За окном завывала вьюга, промерзали сырые углы барака, а возле печки было тепло, и он похрустывал жареным картофелем и с упоением перечитывал «Трех мушкетеров». Мерный стрекот швейной машинки был привычен и мил, знакомо падала у матери на лоб прядь волос, она сдувала ее и строчила, сдувала и строчила. Трудно было матери сводить концы с концами, особенно как началась война. Вася не один раз хотел идти работать, но мать не пускала, говорила, что отец велел его выучить. И все равно не доучился. В прошлом, сорок третьем, году ушел добровольцем. Думал на фронт, а попал в водолазную школу на Байкале.

Боль в плече утихла, и Вася задремал.

Очнулся он внезапно, как будто кто его толкнул. Он открыл глаза и прямо перед собой увидел фельдшерицу. Она внимательно и серьезно глядела на него.

— Проснулся?

— Проснулся.

— Тоню ждешь?

— Жду, — сознался Вася и почувствовал, как начали гореть уши.

— Не придет она.

— Почему?

— Заперла я ее.

— Как… заперли? — не понял Вася.

— А так. На замок.

Вася открыл рот, соображая.

— Зачем?

— Чтоб сюда не бегала, чтоб людям глаза не мозолила, чтоб не смеялись потом над ней.

Голос фельдшерицы набирал высоту, черные глаза строго глядели из-под темных красивых бровей.

— А почему будут смеяться? — спросил Вася, совершенно не понимая, чем вызвал гнев этой женщины.

Тонина мать вздохнула, и взгляд ее оттаял.

— Господи, какие вы еще дети!

— Мы не дети, — не совсем уверенно сказал Вася.

— Дети, — утвердительно произнесла Тонина мать. И, снова приняв свой обычный суровый вид, сказала деловито:

— Давай посмотрим, что у тебя с рукой.

Она разбинтовала и прощупала плечо сильными пальцами. Вася морщился от боли, но терпел, втайне робея перед этой неулыбчивой женщиной.

— Ничего, — сказала она. — Все в порядке. До свадьбы заживет.

Едва успела она уйти, как в палату вошел Андрей и поставил на тумбочку банку сгущенки.

— Завалялась. Сегодня нашел. А насчет вчерашнего… не думайте, что я такой, — сказал он хмуро.

— Я не думаю, — ответил Вася.

— Старшина вон косится. А я что, виноват, что ли? У меня насморк. Сам же знаешь, что с насморком нельзя под воду, это всем известно.

Это верно, с насморком водолазу нельзя спускаться под воду. Острая боль, будто иголки вонзаются, возникает в ушах при перемене давления, могут даже лопнуть перепонки. Вася знал это прекрасно. А Андрей все говорил и говорил. Сегодня он был необычно разговорчив.

В соседней комнате послышался звон разбитого стекла.

— К счастью. — В холодных светлых глазах Андрея появилась усмешка. Он кивнул на дверь. — А теща-то у тебя сама еще хоть куда.

Вася покраснел.

— Ну ладно, пошел я. Ты давай поправляйся. Скоро вообще удочки сматываем, кончается вольная жизнь. Ну, будь здоров!

Вася опять остался один. Лежал и думал, что вот скоро закончат они работу и уедут. Тоскливо заныло сердце. Скоро уедут, а Тоня сидит под замком. Сейчас, как только войдет ее мать, так он скажет, что нельзя свою дочь под замком держать. Как только войдет, так он ей и выскажет.

Но вместо фельдшерицы шумно ввалился Леха, а за ним тихо и скромно вошла Дарья.

— Поздравь нас! — с порога гаркнул Леха. — Мы с Дарьей женимся. Я так решил.

— Ой, тише ты! — смущенно сказала Дарья и зарделась. — Больной ведь лежит.

— Ничего! Ему самому жениться надо. Ты жениться не думаешь?

Вася опешил от такого вопроса.

— Ну что ты говоришь, Леша, — с упреком сказала Дарья, а сама радостно светилась и с обожанием глядела на своего суженого.

— А чего! Старшина бы вон на Клаве женился, а ты — на Тоньке! Вот бы свадьбу сгрохали, земля б дрожала! Я бы вам чечеточку сбацал.

Леха залихватски прошелся вокруг Дарьи. Она улыбалась и качала головой, будто просила простить ее непутевого милого.

— Ну как, одобряешь наше решение? — Леха положил руку на плечо непривычно тихой и покорной сегодня Дарьи.

— Одобряю, — сказал Вася.

— Ну, то-то, — строго сказал Леха.

— Поздравь.

— Поздравляю.

— Ну, теперь все в порядке, — успокоился Леха, как будто все только и зависело от поздравления Васи. — Значит, мы так решили: расписываемся в поселковом Совете, она моей законной женой становится, а Юрка — сыном. Мы уезжаем — она ждет. После войны я сразу за ней сюда. Забираем шмутки и в Донбасс катим. У нас там вишни растут. Я на шахту пойду, деньжат подзаработаю, оденемся, дом поставим, детей разведем.

Дарья внимательно слушала и смущенно улыбалась.

— А чего! Я могу! — сказал Леха, поймав ее взгляд. — А вы, значит, со старшиной к нам в гости битте-дритте. Садик у нас будет, а в садике стол, а на столе — это самое дело.

Он выразительно щелкнул себя по горлу и подмигнул.

— А чего! — снова воскликнул Леха, будто кто с ним спорил. — Комната для гостей будет, или сеновал отдадим.

Леха еще долго и самозабвенно трепался о послевоенной жизни, рисуя яркие картинки, а Дарья тянула его за рукав.

— Ну, пойдем, пойдем, хватит. Больной же человек. — И улыбалась извинительно Васе.

Когда они ушли, Вася долго лежал и думал о том, сколько событий произошло сразу. А Тоня сидит под замком.

Вошла Тонина мать, принесла какую-то противную микстуру.

Вася выпил и решительно заявил:

— Вы должны отпустить Тоню. Нет такого закона.

Фельдшерица вдруг заплакала. Вася растерялся.

— Господи! — сказала женщина, вытирая слезы. — Война кругом всесветная, а вы любовь затеяли. Горе одно.

— Я женюсь на Тоне, — ляпнул Вася и сам удивился тому, что сказал.

— Же-енишься, — насмешливо протянула Тонина мать. — Тебе сколько лет?

— Двадцать.

— Не ври.

— Семнадцать… — сознался Вася, — и два месяца.

— Вот то-то и оно. Два месяца. Жених выискался. Если б не война, ты бы еще в школу ходил, за партой сидел.

— Леха вон женится, — выложил последний козырь Вася.

— Ты с ним не равняйся, — сказала она. — Ему пора жениться. А у вас с Тоней молоко на губах еще не обсохло, а туда же. Война вон, краю еще не видно.

Тонина мать тяжело вздохнула, тоскливо посмотрела в окно и сказала уходя:

— Придет завтра Тоня.

На следующее утро Тоня пришла.

С этого дня стала часто дежурить вместо матери в амбулатории.

— Ты на маму не обижайся, — сказала как-то Тоня. — Она ведь не со зла меня заперла. Она всех моряков не любит. Мой отец моряк был. А я его ни разу не видела. Мама училась в Мурманске, а потом сюда приехала, и я родилась. А он так и не приехал. Поэтому она всех моряков и не любит.

Дни вспыхивали и исчезали, как молнии. Однажды в больницу пришел старшина и сказал:

— Ну, все, собирайся. Завтра уезжаем. — И у Васи оборвалось сердце. Он знал, конечно, что отъезд наступит, но никак не думал, что произойдет это так внезапно.

Поезд опаздывал.

Водолазы стояли у саней, на которых Дарья, как и в первый день, привезла их имущество, и перебрасывались с провожающими незначительными фразами о погоде, о работе, обещали писать письма, сулились приехать, хотя это совершенно от них не зависело. Они военные и служат там, где прикажет командование.

Дарья, не стесняясь посторонних, как жена, застегивала у Лехи на груди полушубок и что-то говорила тихо, а он не сводил глаз с нее и был непривычно молчалив и сосредоточен. Зато Андрей волновался не в меру, нетерпеливо поглядывал туда, откуда должен появиться поезд.

— Чего опаздывает, что за порядочки! — недовольно говорил он и затравленно косил глазом на четырех женщин, пришедших его провожать. Женщины делали вид, что оказались здесь случайно, натянуто улыбались, бросая исподтишка на Андрея горестные взгляды.

Фрося что-то говорила директору и сочувственно смотрела на Суптелю. Директор внимательно слушал ее и тоже с грустью следил за старшиной.

Суптеля стоял в сторонке, курил цигарку за цигаркой и не, спускал глаз с поля, разделяющего поселок и полустанок. Он ждал. И все тоже ждали — придет или нет Клава.

Тоня и Вася стояли друг перед другом и молчали, стесняясь посторонних.

А поезда все не было и не было. Разговор как-то сам собою угас, и все — провожающие и отъезжающие — стояли, охваченные щемящим чувством расставания, чувством доброжелательства и нежности друг к другу.

Безбрежные, нетронутые снега лежали по всему северу, но уже в полдень в затишке хорошо пригревало, на крышах висели сосульки, и ошалело кричали воробьи. Уже потемнела дорога через поле, уже с тихим шорохом оседали сугробы, и снег стал влажен и зернист, и где-то там, внизу, под сугробами, скапливалась первая вода, чтобы в урочный час превратиться в чистые первые ручейки. Еще по-зимнему свеж и резок воздух, но уже по-весеннему бледно и прозрачно голубело небо, и темнел ельник, сбросивший снежную накидку, и сильно пахло хвоей.

Этот сияющий мартовский день и расставание наполняли грудь радостью и грустью одновременно.

Из-за сопки внезапно появился поезд, и все вздрогнули. Андрей обрадовался, засуетился:

— Давай, давай, кореша! Он тут мало стоит.

Старшина бросил недокуренную цигарку, еще раз окинул пустынную дорогу через поле и глухо сказал:

— Грузись!

Быстро перетаскали в вагон свое имущество.

Вася насмелился, взял в ладони холодное и мокрое лицо Тони и поцеловал. Она вздохнула, замерла, широко раскрыв глаза, испуганные и тоскливые.

Такой он ее и запомнил.

Уже перед самой посадкой в вагон все увидели, как через поле бежит Клава. Суптеля было кинулся ей навстречу, но паровоз дал предупредительный гудок, и по составу пошел звон буферов. Поезд медленно тронулся. Водолазы вскочили в тамбур, а Суптеля остался на подножке и махал Клаве рукой, а она все торопилась, все бежала, но, поняв, что все равно не успеет, остановилась, подняла обе руки и что-то закричала.

Вася стоял у окна и смотрел на Тоню, а провожающие глядели на водолазов. И только Андрей не подошел к окну. Он с излишней старательностью перекладывал вещи на полках и делал вид, что очень занят этим.

Плыло мимо заснеженное поле, дальний поселок, плыли все провожающие. Они махали руками, что-то кричали, пытались догнать вагон, но поезд стал поворачивать за сопку, и провожающие по одному исчезали из виду, а Вася все плотнее и плотнее прижимался к стеклу лбом, косил глаза, пытаясь еще раз увидеть Тоню.

— Выдавишь, — сказал Суптеля и понимающе положил ему на плечо руку, а сам смотрел и смотрел на поле, где одиноко чернела фигура Клавы.

К окну подскочил Андрей, кинул взгляд за стекло, облегченно вздохнул.

— Ну, поехали, кореша. Эхма!

Поезд набирал скорость…

Мягко покачиваясь, поезд шел среди невысоких сопок. Свежий ветер врывался в вагон, приносил студеность воды и слабый, волнующий, знакомый с юности запах северной земли. Василий Иванович стоял у окна, видел и не видел проплывающие перед глазами места, устремив взгляд в свою память, в далекое прошлое.

Тогда он сразу же попал на фронт и воевал до конца войны.

Один раз пришло письмо от Тони. Теперь он уже и не полнит его содержания, помнит только наивное и трогательное: «Жду ответа, как соловей лета». Он ответил ей, но больше писем не было.

Судьба бросала его с одного корабля на другой, из госпиталя в госпиталь, с флота на флот.

Война всех разметала, затерялись пути-дороги.

Леха погиб при взятии Лиинахамари, в октябре сорок четвертого. Суптелю демобилизовали еще до победы — рана его так и не закрылась. Уехал он, помнится, в Одессу, на родину. Андрей, доходил слух, жив. Но где он сейчас, неизвестно.

А сам Василий Иванович еще долго служил, семь лет. Поднял немало затонувших кораблей. Один из них — лайнер «Юрий Долгорукий» — потом стал китобойной базой и ходил в Антарктику.

Пронеслись, отшумели годы. Было — прошло. Нет, не прошло! И не могло пройти!

Существует связь той станции со всей последующей жизнью Василия Ивановича. Оттуда есть пошла его сознательная жизнь. На той станции кончились его детские иллюзии, там получил он первую закалку, оттуда вынес главное — веру в человека, в товарища, веру в чистоту, в добро и силу народную, убежденность, что в любой, самый грозный час русский народ выдюжит, все преодолеет, все вытерпит, победит.

У каждого есть своя станция, хотя порою о ее существовании и не подозревают. И где бы ни пролегали потом жизненные пути человека, все равно начало начал какая-то станция.

На той станции к нему пришла первая любовь. Где сейчас Тоня? Постарела, обросла, поди, ребятишками, а ему все видится той, давней, юной. Может быть, и она помнит его тем далеким наивным пареньком, не умеющим целоваться, а в сердце, как и у него, осталась на всю жизнь память о чистоте и неповторимости тех дней?

Поезд давно ушел со станции, давно истаяла она в бледных призрачных сумерках, будто привиделась во сне, а Василий Иванович все стоял у окна вагона и думал о том, что вот выплыла на миг из дальних лет юность, поманила и вновь пропала. Да полно, была ли она, та юность? И был ли он, черноглазый тонкобровый паренек с румянцем во всю щеку, с пробивающимся пушком над сочными, по-детски припухшими губами и ломким баском? Была ли она, та девушка, черты которой полустерлись в памяти и от этого стали еще милее и дороже? Трудно сейчас представить свою собственную юность, кажется, и не было ее вовсе, будто читал где-то о ней или видел в кино. И все же проехал вот здесь и словно свежего воздуха глотнул, и вроде ему опять семнадцать и все впереди. Что-то снова зовет его вдаль, как вот эту девочку-проводницу, стоящую у открытого окна в пустом коридоре вагона. Она тихо напевает: «Долго будет Карелия сниться…», мечтательно и ожидающе глядит вдаль. Торчат косички в разные стороны. Сейчас это модно. У Тони, кажется, тоже были косички. Но тогда это не было модным. Просто она была еще совсем девчонка. А он мальчишка.

— Было — прошло. Что же такое жизнь? Куда все исчезло? И только память, память, память…