Призраки прошли бестелесной чередой и сгинули в предрассветном тумане.
Харальд оцепенело смотрел им вслед. Долго и чутко вслушивался в сизую мглу, поглотившую безмолвные тени. Наконец он перевел дух, перекрестился непослушными пальцами и вытер со лба холодную испарину. Немцы или русские?
Осторожно, стараясь не хрустеть песком, зачем-то обошел вокруг дома. Обостренно прислушался к вязкой тишине.
Ни звука.
Будто наваждение было, пригрезилось.
Но еще улавливался запах оружейного масла, крепкого табака и мужского пота, что оставили после себя привидения. Немецкий дозор или русские разведчики?
Постояв в нерешительности, Харальд все же отважился сходить на берег бухты, где была укрыта моторная лодка. Вчера они с Альмой надежно закрепили ее, но к ночи собирался шторм и мог наделать беды. Харальд и вышел-то из дому на рассвете, чтобы проверить, что с лодкой. И тут эти духи.
Его охватил озноб при воспоминании, как расплывчато возникали из белесой мглы тени и без единого звука — след в след — растворялись вновь. Харальд даже не мог точно сказать, сколько их. Пятеро? Шестеро?..
Харальд спускался к бухте. В тумане он не различал тропинки, но шел уверенно, ибо знал здесь каждый уступ, каждый камень. Тропинку эту сам пробил за долгие годы рыбацкой жизни. По ней когда-то пробегала легкая на ногу Ингер, молодая и красивая. Ходила здесь и беременной, осторожно выбирая место, где ступить. Смешно ковылял на толстеньких ножках сын, позднее носился тут сломя голову мальчишкой, а потом легко и стремительно шагал стройным юношей. Теперь по этой тропке ходят лишь Харальд и Альма. Да вот призраки прошли.
Харальд спустился к воде, подошел к лодке, смутно чернеющей в тумане. Лодка поскрипывала цепью, угадывалось, что цепь то натягивается, то опадает. Даже сюда, в эту защищенную со всех сторон высокими скалами бухту, доходила волна. Море разыгралось но на шутку.
Харальд проверил замок на цепи, постоял, слушая отраженный скалами шум прибоя. Снова подумал о призраках. Как они попали сюда? С моря, с берега?
Вдруг он уловил посторонний звук. Прислушался. Нет, показалось. Только глухой шум моря. Но вот снова донесло тот же стук. Теперь Харальд понял: работал мотор. Мотор мощный, незнакомый. Таких нет у рыбаков на побережье. Харальд знал работу всех здешних моторов.
Немецкий сторожевой катер или русский?
Харальд постоял, пока звук мотора не растворился совсем в шуме ветра и волн. Заторопился домой. Скоро утро, надо будить Альму, подогреть ей завтрак.
Проводив дочь на работу, Харальд вышел во двор наколоть чурок для камина.
Было еще рано. Ветер с моря разогнал туман. На сопке, где стоял дом Харальда, очистилось, и стало видно далеко вокруг.
Харальд посмотрел на фиорд, на редкие лодки рыбаков, на слоистые облака и пошел к сараю, где хранился запас дров и лежали старые рыболовные снасти.
Он обходил наёршенные порывами ветра лужи и потемневшие от влаги, в серебристых наплывах лишайника валуны, во множестве разбросанные по двору и по всей сопке. Харальд задел разлапистую ель, и она обрушила ему за шиворот росистые капли. Знобко пробежали по спине мурашки. Харальд встряхнулся, почувствовал прилив бодрости, и на душе стало легче. Он вздохнул глубоко, посмотрел на мир совсем другими глазами и усмехнулся ночным страхам с этими привидениями.
Харальд подкатил коротко отпиленный сосновый чурбак к валуну с плоской макушкой, на котором он всегда колол дрова, и только собрался рубить, как увидел поднимающегося по тропинке Людвигсена.
Каждый раз при виде этой нескладной голенастой фигуры у Харальда теплело и сжималось сердце. Людвигсен, такой же белоголовый, длинный, по-мальчишески худой, как Эдвард, приносил Харальду радость и печаль одновременно. После того как на русском фронте погиб Эдвард, старый рыбак с некоторой неприязнью смотрел на всех поселковых парней, но Людвигсен был закадычным другом сына, и Харальд всегда был рад его видеть.
— Здравствуйте, дядя Харальд!
Людвигсен вскинул руку и прищелкнул каблуками, как это делают немцы; он по-утреннему свежо улыбался и наивно хлопал пепельными ресницами.
— Здравствуй, здравствуй, — улыбнулся и Харальд, хотя ему не очень-то пришлось по душе фашистское приветствие.
— Давайте, я помогу, — предложил Людвигсен.
— Помоги, — согласился Харальд и отдал юноше топор.
Людвигсен рубил ловко и сильно, чурки с веселой охоткой разлетались по сторонам. Старый рыбак любовался юношей. Он знал его с детства. Эдвард и Людвигсен вместе росли, бегали встречать рыбаков, вместе учились в школе, дрались, вместе в армию призывались…
— Есть еще? — услышал Харальд.
— Что? — не понял он сразу.
— Чурбаки есть еще? — повторил Людвигсен, вытирая со лба пот здорового и хорошо поработавшего человека.
— Хватит, — остановил его Харальд.
— Я еще могу, — с хвастливой ноткой сказал Людвигсен, победно поглядывая по сторонам. Он явно выискивал кого-то взглядом.
Возбужденное настроение юноши передалось старому рыбаку, и он снова улыбнулся Людвигсену, благодарный ему за силу, ловкость и молодость. А Людвигсен все поглядывал вокруг и наконец спросил:
— Альма дома?
Спросил и покраснел, отчего веснушки исчезли под румянцем, а тонкий прямой нос еще больше побелел. Нос у Людвигсена всегда резко выделялся на лице какой-то неживой бледностью.
— На работу ушла, — сказал Харальд и внутренне улыбнулся смущению юноши.
Людвигсен стал молча набирать в охапку чурки.
— Еще что-нибудь сделать? — спросил он, когда они стаскали чурки к камину.
— Нет, все. Спасибо.
— Тогда я пошел, мне на дежурство.
Услыхав о дежурстве, Харальд недовольно свел брови, на душе стало нехорошо и тягостно. Но он согласно кивнул:
— Иди.
Долго смотрел в спину долговязому юноше, смотрел хмуро и задумчиво.
По ночам Харальд не спал. Длинные старческие ночи он коротал перед камином, вытянув к огню опухшие ноги в толстых вязаных носках. Ноги лежали на старой волчьей шкуре (когда-то в молодости он убил волка) и ныли тупой непроходящей болью. Ноги — беда Харальда. Сам еще крепок, несмотря на свои шесть десятков, а ноги вот отказывают. Рыбацкая жизнь — вечное море, вечная сырость — не проходит даром.
Выходить на лов в море теперь он не мог, а в фиорде много ли добудешь! Был бы сын, помощник. Бедный Эдвард, бедный мальчик! Ему исполнился бы теперь двадцать один. Проклятые русские! Убили мальчика! Такого молодого, такого красивого!
Дрова в камине громко треснули, Харальд вздрогнул. На волчью шкуру выпали искры. Харальд, кряхтя от боли в пояснице, подобрал угольки, взглянул на дочь. Блики огня играли на ее лице. Спит крепким сном. Устает. Приходит домой с красными от кипятка руками, с натруженными ногами: до городка, где работает она в немецком госпитале судомойкой, не близкий путь — четыре мили.
Она с первого своего дня — сирота. Ингер умерла от родов.
Вспомнил Альму маленькой, как стояла она с Эдвардом на берегу и ждала его возвращения с рыбной ловли. Ей было четыре года, Эдварду — восемь. Когда Харальд уходил на путину, они хозяйничали дома одни. После смерти Ингер он больше не женился и детей никуда не отдавал. Сам вырастил….
Вдруг до сознания Харальда дошли какие-то посторонние звуки. Он насторожился: вроде стреляют? Напряг слух. Да, стреляют. Опять расстрел? Немцы облюбовали неподалеку от дома Харальда место и уничтожают там узников концлагеря. В последнее время расстрелы участились. Альма говорит, что в городе идут облавы и аресты. Немцы что-то нервничают. Или партизан боятся, или русские собираются ударить на фронте — ходят такие слухи.
Выстрелы то четко доносились, то звук их размазывался, глох. Нет, не похоже на расстрел с его размеренным, чисто немецким распорядком, когда автоматные очереди слышны ровно через определенные промежутки. Да и расстреливают немцы днем, а не ночью. Это что-то другое. Похоже на бой. Может, опять партизаны напали на гарнизон, как два месяца назад, когда хотели освободить своих из тюрьмы? Может, с русскими? Вспомнились призраки, что прошли здесь неделю назад. Всю эту неделю Харальд чувствовал смутное беспокойство, он теперь уверен, что это были русские. И каждый раз, вспоминая, как безмолвно возникали из серой мглы тени, чувствовал озноб. Спасибо тебе, господи, что не заметили его!..
Их было пятеро.
Они уже возвращались, выполнив задание, как вдруг напоролись на засаду.
Тишину ущелья внезапно разорвали гулкие автоматные очереди, и они залегли за гранитные глыбы.
Осмотрелись.
Здорово влипли!
Немцы зажали их в самом узком месте ущелья. По бокам — гладкие скалы, впереди — выход к фиорду, где должен ждать их катер, но выход заслонен немцами. Позади, где ущелье начиналось и откуда они спустились вниз, — тоже немцы. Ловушка захлопнулась.
При первых же выстрелах Ваня, пригнувшись, как бегал в детстве с чужих огородов, рванулся вперед, споткнулся, упал и, как ящерица, юрко подполз к валуну. Мимо уха свистнула пуля, щеку опалил металлический ветерок, и спину продрало морозом. Рядом гулко и тяжко ударил наш автомат. Ваня торопливо высунул из-за валуна свой и нажал на спусковой крючок. Длинная слепая очередь ушла куда-то вперед. Ваня водил стволом справа налево. Сколько так бил, он не знал. Кончил только тогда, когда автомат захлебнулся и смолк. В наступившей тишине справа раздался неистовый шепот:
— Эй, Седельцев!
Ваня опомнился, едва разжал занемевший на спусковом крючке палец.
— Бьешь в белый свет как в копеечку! — хрипло продолжал старшина, которого за усы звали «Батей». Он лежал за гранитным камнем неподалеку от Вани. — Побереги патроны!
Только теперь Ваня понял, что первую и самую неожиданную атаку отбили. Стояла та оглушающая своей внезапностью тишина, которая наступает сразу же после окончания боя и когда ждешь, что вот-вот снова, распорют воздух очереди вражеских автоматов.
Ваня впервые в жизни попал под огонь, и теперь, когда стрельба прекратилась, когда схлынул первый приступ острого страха, он будто вынырнул из ледяной воды и взахлеб глотнул воздух. Мысль о том, что он жив, не убит, обожгла сердце.
— Не высовывайся! — сердито шипел Батя. — Дырку просверлят!
Слова старшины отрезвили Ваню, он втянул голову в плечи.
Ваня лежал за валуном, от которого рикошетили пули. Чиркнув длинным голубым огнем, с напряженным звоном они уходили в бесцветную высь. Но все это Ваня осознал только теперь, после боя. Он осторожно огляделся: все лежали за камнями, заняв круговую оборону, и настороженно всматривались в надвигающиеся сумерки. Повернувшись назад, Ваня увидел, как Олег, переговорив о чем-то с командиром, пополз в сторону, туда, где в скале темнела впадина, заросшая мелким кустарником, и скрылся в этом углублении.
На дне ущелья густели сумерки, с фиорда надвигался туман. Ваня напряженно, до боли в глазах, всматривался в наползавшую сизую мглу, и сердце холодело от страха.
— Тебе сколько годков-то? — вдруг спросил Батя.
Ваня не сразу сообразил, о чем он спрашивает, а когда понял, удивился вопросу, вот сейчас, в такой обстановке.
— Девятнадцать.
Он соврал, девятнадцати ему не было. Ему было неполных восемнадцать. Не по летам рослый и сильный, он всегда прибавлял себе — не дай бог примут за мальчишку! И на войну попал раньше срока только потому, что прибавил себе года.
— Девятнадцать, — повторил Батя с такой тоской, что Ваня удивленно взглянул на него. — А у меня сынишка — трех лет. Вместо «спасибо» говорит «спасите», а вместо «здравствуйте» — «здластити». Жена пишет. Я-то его и не видел, без меня уж родился.
Старшине было около тридцати, но Ване он казался стариком, да еще усы буденновские совсем не молодили. Не спуская глаз с ущелья, Батя горьковато и сожалеюще улыбнулся чему-то далекому, ему только известному.
С этой улыбкой он и умер.
Ваня сначала не понял, почему Батя ткнулся щекой в мох и засмеялся беззвучно, немо. А когда пришла догадка, его прошиб озноб.
Выстрела, убившего Батю, Ваня не слышал, но когда обрушился шквал огня, он припал к автомату и повел испуганно-лихорадочную стрельбу по выныривающим из тумана фигурам. Туман стлался по земле, и от этого немцы казались без ног, и так, безного, бежали на Ваню, расплескивая светящиеся автоматные струи поверх белесого наползающего озера.
Батя был первым.
Вторым — лейтенант.
Сосед слева — узбек Мирза — крикнул тонким, накаленным опасностью голосом:
— Командыр убила!
Он был молод, командир, и суров. Ваня знал, что лейтенант всегда сохранял неулыбчивое выражение лица, желая скрыть под строгостью свои юные годы, чтобы у матросов, которыми он командовал, не родилось бы крамольной мысли о его молодости, которая очень мешала ему. И матросы принимали строгость как должное и подчинялись ей. Этот неулыбчивый лейтенант однажды увидел на базе, где отдыхали разведчики и прибывшее пополнение, как Ваня выжимает одной рукой скат от вагонетки весом в семьдесят килограммов. Увидел и попросил выжать еще раз. Ваня выжал: жалко, что ли! Лейтенант сказал: «Вот такой мне нужен». А матрос с озорными глазами, сопровождавший лейтенанта, хохотнул: «Об такой лоб поросенка убить можно!» Лейтенант сурово взглянул на него — и матрос проглотил язык. Позднее Ваня узнал, что зовут этого парня Олегом и он генеральский сын. Лейтенант спросил: «Хочешь в разведку?» У Вани сердце оборвалось. Он мечтал стать разведчиком еще в школе, и тут, на Севере, увидев вблизи лихих и отважных матросов из разведвзвода, восторженно и влюбленно ловил каждое их слово, каждое движение, и, конечно, когда лейтенант спросил, хочет ли он в разведку, Ваня, не смея поверить в удачу, сиплым от радости голосом прошептал: «Хочу».
Сбылась и еще одна мечта, в которой Ваня никому не признавался. Всех стригли наголо, только разведчики носили чубы. И Ваня тоже будет носить чуб, такой же, как у Олега, набок, чтобы выбивался лихо из-под бескозырки…
Фашисты, напоровшись на яростный огонь разведчиков, залегли. Короткие очереди прорезали туман и летели, фосфорически светясь и обгоняя друг друга. Будто бросал кто из сизой мглы горящие спички. Зажигал и бросал, зажигал и бросал… Было даже красиво.
Потом убило Мирзу.
Их осталось двое.
Фашисты замолчали. Ваня понял: атака захлебнулась. В наступившей тишине стало жутко. Он напряг слух и не отрывал взгляда от выхода из ущелья, где бесшумно, прямо из земли, могли возникнуть фрицы.
Ваня вздрогнул, когда в напряженном безмолвии раздался приглушенный голос:
— Эй, славяне! Есть кто живой?
— Есть, — тихо откликнулся Ваня, узнав голос Олега.
Олег помолчал, ожидая, отзовется кто еще или нет, и неуверенно спросил:
— Это все? Больше никого?
— Не знаю, — сказал Ваня, хотя знал, что оба соседа его и справа и слева убиты.
— Та-ак… — глухо протянул Олег. — Они стояли насмерть, как пишут в газетах.
Злой на язык этот Олег. Не поймешь, не то всерьез говорит, не то блажь напускает. «За ордена, — говорит, — воюю. Потому и в разведку пошел. Разведчикам на ордена не скупятся», — говорил он. А награды ему нужны, чтобы прийти к «мамзель на Арбате», чтоб знала она, кого потеряла, кому не поверила, чтобы раскаялась. А он покажет ордена и уйдет гордо. Олег срок получил перед войной. Из тюрьмы на фронт попал. Связался по молодости с шайкой. Стащил у отца-генерала пистолет и людей раздевал. А делалось это так. Приходил он в клуб, знакомился с девушкой и после танцев шел провожать. Парень он что надо! Любая не против с ним пройтись. Шли, говорили о музыке, о литературе, о живописи — в этом деле он знаток. Время от времени Олег спрашивал, далеко ли до дому. Если оказывалось далеко, то культурный разговор продолжался, если же близко, Олег говорил: «Теперь раздевайся. Дойдешь и так». И помогал онемевшей девице освободиться от часов, от платья. Однажды под Москвой, в дачной местности, вот таким порядком раздел он студентку, а она ему возьми и посочувствуй: «Сказал бы сразу, что тебе надо, я бы у клуба разделась. Утруждаешь себя, вон сколько прошагал! От трусости это». И ушла. Не заревела, не испугалась, а просто ушла. И это было обидно. Да еще слова о трусости. Олег постоял, постоял и двинулся за девушкой. Она сидела на крыльце в одной рубашке, подняв лицо к луне и откинувшись спиной на стену. Олег перебросил узелок через штакетник. Девушка не удивилась, словно знала, что так и будет. Снисходительно сказала: «Измял только, дурак». С этого вечера присох к ней сердцем Олег, ходил за ней тенью. А она его не замечала. Потом случилась еще история. Раз ночью возвращался он от ее дома и на мостике через речушку встретили его двое. Теперь ему предложили раздеться. А Олег и говорит: «Хотите деньги? У меня деньги есть». — «Давай», — говорят. «Кому отдать?» — спрашивает, а сам лезет во внутренний карман, где пистолет у него лежал. «Мне», — говорит один. «Тебе так тебе», — соглашается Олег. Вытащил пистолет и ахнул между грабителями. Один вдарился бежать, другой в речку упал и заорал благим матом: «Караул!» А тут и милиция подоспела. На выстрел.
Всех троих и взяли. Всем троим и дали. Тем, двум, за грабеж; Олегу — за незаконное хранение огнестрельного оружия. Вместе сидели. Подружились…
— Эва-ан! — вдруг раздалось со стороны фашистов.
Ваня вздрогнул, услыхав свое имя.
— Эва-ан, капут! — кричал фриц, странно растягивая слова.
Олег напряженно хмыкнул за спиной:
— Знакомый объявился. Тебя зовет. Может, тесть. Ты женат, нет?
Ваня не ответил. Не до шуток. Туман подползал все ближе. Может, движутся, пригибаясь, под его прикрытием фрицы.
— Притихли гады, — тревожно вслушивался и Олег. — Готовятся. Надо устроить им трогательную встречу.
Олег ополз убитых товарищей, собрал автоматные диски, гранаты-«лимонки». У лейтенанта вынул из планшета непромокаемый пакет с картой и пистолет. Разложил перед собой оружие, окинул довольным взглядом все хозяйство.
— Салют наций в двадцать один залп давать можно!
Олег внимательно и остро посмотрел на Ваню.
— Давай и твой.
— Зачем? — удивился Ваня.
— Поползешь вон в ту щель. По ней можно вылезти наверх.
— А ты?
— Давай автомат и бери вот.
Олег протянул отливающий вороненой сталью пистолет и лейтенантов плоский пакет.
— Не-е! — заартачился Ваня, поняв все.
— Дурная голова, — досадливо поморщился Олег. — Мы не можем уйти вместе, они засекут нас, а так я прикрою.
— Не-е! — упрямо тряс головой Ваня.
— Отставить разговорчики!
— Ты не приказывай, мы оба рядовые! — огрызнулся Ваня.
Ваня был упрям, и если уж что-то решал, то ему хоть кол на голове теши, все равно на своем стоять будет.
— Давай ты, а я останусь, — сказал Ваня и почувствовал, как от такой решимости морозом взялась кожа на голове.
— Та-ак… — протянул Олег и смерил Ваню странным взглядом, не то ироническим, не то благодарным. — В благородство играем.
Он помолчал, что-то прикидывая в уме.
— Ладно, потянем жребий. Кто вытянет короткую — тот остается, кто длинную — тот идет. И без разговорчиков! Двоим отсюда не уйти, а карту надо доставить на катер, там ждут. Это до тебя доходит?
Олег выломал две палочки от ветки, показал Ване.
— Тяни, да не медли. Уходить надо! Английский парламент тебе тут! — Глаза Олега ожесточились.
Ваня вытянул длинную.
— Есть на свете справедливость! — сказал Олег.
Ваня не заметил, что Олег зажал в руке две длинных, одинаковых, и дал ему тянуть первому. А оставшуюся у него в руке незаметно поменял на короткую.
— Время только тратим. Вот возьми и иди.
Олег подал нагретый рукою пистолет и плотный резиновый пакет. Ваня знал: в пакете карта с нанесенными оборонительными укреплениями фашистов.
— Прощай, — тихо сказал Ваня, чувствуя, что вот-вот разревется.
— Не знаю такого слова: прощай! — зло выкрикнул Олег. — Знаю: здравствуй! Так что будь здоров, парень! Адью!
Олег больно стиснул Ванину руку и вдруг торопливо и просяще заговорил:
— Останешься жив, передай привет на Арбат. Адрес в документах на базе. — Голос его придушенно осел, но Олег быстро справился с собой и на высокой, срывающейся ноте закончил: — Напиши, что зря она не поверила, зря на письма не отвечала.
Горло сдавило, и последние слова он произнес с придыханием, со смертной тоской обреченного, и Ваня задохнулся от обжигающего чувства невозможности что-либо изменить, от бессилия перед судьбой и замешкался было.
— Да иди ты!..
Ваня на животе пополз к расщелине. И уже в ней услыхал, как гулко заработал автомат, как отчаянно-зло закричал Олег, проклиная фашистскую сволочь.
Ваня оглянулся и сквозь рыхлую стену тумана увидел, как забились вспышки, как вперехлест полетели светящиеся трассы туда, где лежал Олег.
До крови закусив губы, глотая слезный комок, Ваня судорожно карабкался вверх. Он уже не видел, как размытые туманом фигуры немцев, разбрызгивая хлещущие трассы, двинулись к тому месту, откуда яростно вел ответный огонь Олег…
Ваня остервенело лез все выше. Дрожащими от напряжения пальцами судорожно цеплялся за каждый выступ, за каждый кустик и боялся смотреть вниз. Сапоги скользили, он чуть не сорвался в пропасть; он был уже высоко и видел над головой слабо светящееся холодное небо и такие же слабые мелкие звезды. Срывая ногти, из последних сил Ваня подтягивал свое тело вверх.
А внизу обвальным ухающим грохотом гремели разрывы гранат…
Под утро Харальд вышел из дому. Слоистая молочно-сизая пелена застелила фиорд, заполнила провал между берегами до самого верха, и от этого дом Харальда, выстроенный на вершине сопки, казалось, стоит на берегу туманного моря.
Харальд чуть не наступил на человека, лежащего посреди двора. Когда схлынул первый приступ испуга, Харальд нагнулся.
Человек лежал ничком. Харальд осторожно перевернул его на спину. В утренних сумерках забелело лицо, наполовину залитое чем-то темным. Харальд просунул пальцы за воротник, ощущая неприятно стылое тело, и уловил слабое, с долгими промежутками биение шейной артерии.
Харальд опасливо оглянулся. Туманная мгла была безмятежна и хранила молчание.
Прислушался.
Ни звука.
Харальд снова нагнулся над человеком, стараясь разгадать: кто он? Расстегнул изодранную и залитую чем-то липким гимнастерку и увидел тельняшку. Отшатнулся. Русский! Откуда? И тут же вспомнил выстрелы с вечера. Значит, был бой. Да, да, бой! Мгновенно вспыхнула ненависть. Так и надо! Всех их надо за сына! Всех!
Харальд поспешно отошел от лежащего. Он ничего не знает, никого не видел, мало ли кто может лежать на его дворе. Тут и разведчики ходят, и концлагерные бегут.
Харальд вошел в дом, запер дверь. Перед камином рассмотрел руки: они были в крови. Тщательно вымыл. Вот теперь все в порядке, он никого не видел, ничего не знает. Но где-то в сознании пробудилась неприятная мысль и все настойчивее точила, что поступает он не так, как нужно, не по-христиански. Харальд, не находя ответа на свою мысль и желая упрятать ее в сознании подальше, пытался отвлечь себя другими думами. Он нервно ходил по комнате. Позади послышался шорох, Харальд испуганно оглянулся.
На постели приподняла голову Альма.
— Ты что, папа? — спросила она сонным голосом.
— Там человек, — сорвалось у него с языка, хотя он совсем не собирался посвящать в это дочь.
Альма испуганно округлила глаза, шепотом спросила:
— Немцы?
— Нет. Русский.
— Русский?!
Ярко-синие при свете камина глаза Альмы еще больше округлились. Харальд понял, что совсем не успокоил дочь, а наоборот.
— Русский. В крови весь.
Альма села на постели.
— Убитый?
— Вроде живой, — пожал плечами Харальд. — Без сознания.
— Его надо в дом, — как о само собою разумеющемся сказала Альма.
Харальд будто на столб налетел, остановился, странно поглядел на дочь.
— Надо помочь, — сказала она и стала одеваться.
Харальд отрезвел. Да, надо помочь. Не бросать же живого человека. И бог не простит. «Помоги страждущему». Сейчас все равно, кто перед ним: русский, немец, француз. Надо посмотреть, что с ним…
Они с трудом внесли мертвогрузное тело и осторожно опустили на широкую лавку. Начинающийся день еще не пробил туманной мглы, и Альма зажгла свечку. В трепетном свете они увидели юношу с залитой кровью головой.
— Ой! — жалостливо прошептала Альма и взглянула на отца.
Харальд попытался снять с русского гимнастерку и не смог. Тогда он разрезал ее острым рыбацким ножом, разрезал и окровавленную тельняшку.
На плече темнела рана, но не глубокая, со скользом. От нее он не потерял бы сознания. Харальд ощупал раненого и обнаружил, что одна штанина мокрая. Поднес пальцы к свече — кровь.
Харальд разрезал штанину и на белой, будто гипсовой ноге увидел выше колена черную ранку. Она еще сочилась. Много крови потерял русский. У Харальда на мгновение шевельнулась непрошеная жалость к этому беспомощно распластанному в целомудренной наготе юноше. Но Харальд тут же с недовольством подавил в себе жалость и хмуро покосился на Альму. Она с состраданием и болью смотрела на русского.
— Воды морской принеси, — сердито приказал Харальд.
Альма поспешно схватила ведро и выскочила из дому. И это тоже задело Харальда: слишком быстро выскочила. Могла бы и не сломя голову нестись.
Харальд опять внимательно осмотрел и ощупал русского и обнаружил на голове, за ухом, еще рану. Понял, что она и есть главная.
Альма принесла морской воды, запыхалась. Харальд, неодобрительно поглядывая на дочь и смачивая полотенце в тазу, обтер кровь с раненого. Тот не подавал признаков жизни. Харальд прощупал пальцами шейную артерию. Бьется. Слабо, еле-еле, но бьется.
Отец и дочь посмотрели друг на друга.
— Йоду бы, — сказала Альма. — Или спирту.
Йоду у них не было, спирт же у Харальда был. Но он ничего не ответил. Харальд вообще считал, что лучшее средство для ран — морская вода, а спирт только внутрь. Но все же полез в шкафчик, достал. Спирту было полфляжки. Харальд внутренне запротестовал, не хотелось тратить драгоценную жидкость на этого непрошеного гостя, на этого, может быть, убийцу Эдварда! Старый рыбак все больше распалялся. Нет! Пусть подыхает этот русский, он не истратит на него ни капли! Спирт самому нужен для натирания ревматических ног…
— Давай, чего же ты! — Дочь тянула из его рук фляжку.
Отец неохотно отпустил посудину.
Альма смочила спиртом чистую тряпочку и обтерла края ран. Разрезав простыню на длинные полосы, она ловко, будто всю жизнь этим только и занималась, перебинтовала юношу. Унесла окровавленную одежду, порылась в комоде и достала рубашку и кальсоны Эдварда. У Харальда вновь ожесточилось сердце: белье сына на этого русского! Но он ничего не сказал, только неприязненно покосился на хозяйничавшую дочь и даже помог ей одеть раненого в чистое. Более того, разжал ему зубы рыбацким ножом и влил в рот несколько капель спирта. Юноша поперхнулся, застонал, но проглотил. И это было хорошо: раненый подал первые признаки жизни.
Альма принесла свежие простыни, постелила на топчан, пододвинула его к камину, и они осторожно переложили раненого.
Освещенное огнем камина, отмытое от крови и грязи лицо русского было хорошо видно. Совсем мальчишка. На нежном подбородке пух. Широкий нос, темные густые брови, синие глазницы провалились, разбитые губы запеклись чернотою.
Харальд приложил руку к щеке юноши и с безотчетным удовлетворением ощутил тепло, идущее откуда-то изнутри. Вот что значит спирт внутрь!
— Бульону бы, — сказал Харальд, взглянув на дочь.
— Идти пора, — ответила Альма и показала глазами на часы.
Только теперь Харальд опомнился. За окном совсем заголубело, сквозь рассветный туман пробивалось солнце. Альме надо на работу. Опозданий немцы не любят, увольняют.
— Иди, — кивнул Харальд.
Альма ушла.
Харальд постоял в дверях, выкурил трубку, поглядывая на совсем уже очистившийся от тумана фиорд, на пустой причал рыбацкого поселка, хорошо видимый отсюда; подумал, что рыбаки уже вышли в море, а оставшиеся в поселке люди заняты своими повседневными заботами, и никому нет дела до Харальда, а поэтому никто и не заподозрит, что у него лежит русский.
Успокоив нервы, Харальд решил отварить лососевую спинку и жирным бульоном накормить раненого, как только тот придет в себя. Он пошел в чулан — дощатую пристройку к дому, где пахло сложным, чуть затхлым и милым сердцу запахом муки, копченого окорока, рыбы. Среди привычной утвари, ящиков, бутылей Харальд совсем успокоился. Даст бог, пронесет мимо! Все будет по-прежнему. От русского он как-нибудь избавится. Как — он еще, правда, не знал, но что-нибудь придумает.
Харальд выбрал рыбину получше и вернулся в дом, уже не испытывая неприятного осадка от ночных событий. Поставил на огонь кастрюлю с водой и, не спеша нарезая спинку лосося длинными ровными ломтиками, случайно взглянул в окно — и помертвел. К дому шли два немца! За ними голенасто вышагивал Людвигсен. Немецкий ефрейтор, стройный и красивый, перетянутый в талии, как девочка, повернул голову назад и что-то сказал, кивая на дом Харальда. Людвигсен услужливо догнал его и, размахивая длинными нескладными руками, показывая то на дом Харальда, то на восток, что-то говорил. Ефрейтор в нерешительности сбавил шаг, посмотрел на дом и круто повернул в сторону.
Когда немцы скрылись за поворотом в лес, у Харальда подкосились ноги. Он бессильно опустился на стул. Почувствовал, как по спине пробежал холодный ручеек. Руки, безвольно упавшие на колени, мелко тряслись. Оглушенный пережитым страхом, долго сидел неподвижно, не замечая, что вода в кастрюле выкипает.
Если бы немцы вошли в дом, то Харальд ничем не доказал бы свою невиновность, непричастность к русскому. Русский налицо — значит, расстрел. За укрывательство.
Только теперь Харальд до конца осознал, какой опасности подвергает и себя и дочь. Немцы уже ищут! А он, старый дурак, и не подумал об этом! Он, видите ль, спасал жизнь умирающему, поступал по-христиански. Идиот!
И ожесточаясь на этого черт знает откуда появившегося русского и подсознательно оправдываясь перед собой, думал: ну вот, русский жив, перед богом Харальд чист — не бросил человека, как собаку, — и хватит! Он не собирается рисковать! Нет, не желает! И пока еще не стряслась беда, он пойдет и заявит немецким властям. Власть есть власть, какая бы она ни была. Ей надо подчиниться. Пусть она сама и решает, как быть с русским.
Все больше и больше утверждаясь в своем решении, Харальд тихонько, будто чужой, выскользнул из дому, боясь взглянуть на раненого, доверчиво лежавшего у камина.
Харальд шел торопливо, и эта поспешность походила на бегство. Он старался не думать, куда и зачем идет, не думать о русском, не думать о том, что будет с юношей, когда он, Харальд, сообщит немцам. И пока немцев не было перед глазами, Харальд наивно, по-детски, полагал, что их и не будет, и что идет он просто так, и, даст бог, все обойдется, все уладится, и он, Харальд, опять будет ни при чем.
Но немцы быстро оказались перед ним, — вернее, он перед ними.
Едва Харальд завернул за лесок, как увидел группу солдат, стоящих над чем-то. Харальд невольно замедлил шаг и уже готов был повернуть назад, ибо испугался, и только в это мгновение ясно понял, что он хочет совершить, но немцы тоже увидели Харальда, и один из них поманил его пальцем, как в барах подзывают слуг.
Непослушными ногами Харальд подошел. И увидел, над чем стоят немцы. У их ног лежали трупы.
Трупов было четыре. Они лежали, аккуратно уложенные в ряд, в маскхалатах, залитых кровью. И хотя Харальд вот так, при свете, видел их впервые, он сразу же понял: это были «призраки». Здесь — четверо, пятый — у него дома.
Ефрейтор, тот самый, красивый, въедливым голосом спросил что-то — Харальд не понял. Да он и не слушал немца, он прикованно смотрел на «призраков», молча переводя взгляд с одного трупа на другой.
Крайним лежал юноша с тонким и строгим лицом. Он вытянулся в струнку, как на параде. Резко очерченные губы плотно сжаты, на лице суровость и та печать строгости, которая сразу выделяла его из других и говорила о том, что это офицер. Он был очень молод.
Рядом с ним — усатый мужчина. Лежал властно, тяжело вдавив тело в землю. Чувствовалось, что и живой он был спокоен и рассудителен. Скорбная складка вертикально перерезала лоб, будто задумался он над чем-то крепко и надолго.
Третий лежал на боку, маленький смуглый подросток с черными как смоль волосами. Он словно спал, как спят дети, подтянув к подбородку колени. В узкий разрез стыло глядели черные незрячие глаза.
Последним был светловолосый с надменно приподнятой бровью. Напряженно оскаленный рот еще кричал что-то злобное и непримиримое. Даже в мертвом столько силы и напряжения, что было страшно представить его в бою. И, видать, был он строен и ловок и ходил по земле легко и свободно.
У Харальда заныло сердце: гибнут самые молодые, самые красивые, самые сильные! Такие же, как сын его Эдвард. И хотя перед ним лежали русские, Харальд уже не мог найти в своем сердце тот непримиримый гнев, ту ожесточенность и жажду мести, что были в сердце совсем недавно. Он никак не мог оторвать взгляда от этого красавца, которого даже смерть не обезобразила, стоял над ним и думал и не мог понять, зачем люди убивают друг друга, почему не живут в мире, почему господь бог допускает это!
Подошли два солдата. Один — тощий и долговязый — переломился вдвое, когда нагнулся над трупом. Другой — толстый и широкий с заду — по-бабьи присел. Они взяли светловолосого за ноги и потащили к яме, что виднелась в стороне. Руки разведчика безвольно плыли за телом, заламывались, отставали. Мертвый рот хохотал безголосым жутким смехом, ибо только так, только этим теперь мог русский выразить свое презрение к живым врагам. Маскхалат задрался, обнажив окровавленную тельняшку. Молодое, когда-то сильное и гордое тело было теперь повержено, и над ним безнаказанно глумились враги.
Солдаты ногами столкнули тело в яму…
— Дядя Харальд, дядя Харальд, — донеслось откуда-то издалека. Старый рыбак поднял глаза, перед ним стоял Людвигсен и с недовольным удивлением глядел на него. — Господин ефрейтор спрашивает, не видели ли вы тут еще одного в такой вот одежде. Один из них ушел. Это русские разведчики. Вчера был бой. Слышали?
Харальд кивнул.
— А не видели никого?
Харальд, не отвечая, смотрел, как те двое — тощий и толстый — взяли теперь за ноги строгого офицера и потащили. Вот так же они возьмут и того и будут тащить, как собаку. Надругаются над молодым беззащитным телом, которое он вымыл, одел в чистое и которое сейчас доверчиво лежит у камина.
Потрясенный, с щемящей болью в сердце смотрел Харальд, как немцы делают свое привычное дело…
— Видели, нет? — снова донеслось до Харальда. — Что с вами?
Харальд сурово взглянул в пестрые, как птичьи яйца, глаза Людвигсена и твердо сказал:
— Нет, не видел.
Людвигсен улыбнулся, скосил глаза на немцев и доверительно снизил голос:
— Они вас чуть не заподозрили. Ваше счастье, что я сказал, что у вас сын погиб на русском фронте. А эти, — он повел глазами на трупы, — ох и положили немцев! Завтра похороны…
Харальд, не дослушав, повернулся и пошел домой, не заботясь, как воспримут его уход.
Он шел будто в кошмарном сне и все видел перед собой трупы и как их сбрасывают в яму.
Он отошел далеко, до скалы, из которой бил родник. Поймал пересохшими губами светлую звонкую струю, подержал во рту студеную воду и проглотил, ощущая, как приятно она охлаждает горячее горло. Пил долго, ненасытно, будто заливал огонь в груди. Задумчиво стоял и смотрел на чистую струю, на светлую кровь земли, которую мать-земля щедро отдавала человеку. Человек — священный сосуд, из которого господь бог запретил проливать кровь. «Не убий!» На земле происходят деяния страшные, чуждые всему живому, противоестественные. Молодые здоровые парни становятся трупами. Они должны были жить, радоваться солнцу, любить, растить детей, а их самих, еще мальчишками, превращают в трупы и сбрасывают в ямы, как падаль. Разбили священный сосуд, вытекла кровь. Господи, что же это такое? Почему твоя господня кровь, которой ты сам наполнил этот сосуд, проливается по злой воле, от рук лиходеев? Сделай так, чтобы человек на человека не поднимал руки! Сделай так, чтобы люди были братьями!
Харальд охладил лицо из родника и быстро пошел домой. Когда пришел, другими глазами посмотрел на русского. Нет, не страшен. Не злобный и дикий зверь, какими описывают русских немцы, какими он сам себе представлял их, лежал перед ним, а мальчишка лет восемнадцати. Такой же, каким был и его Эдвард, когда уходил воевать. И где-то есть у этого парня отец, мать. И ждут его, как ждал Эдварда Харальд.
Русский лежал неподвижно. Харальд пощупал шейную артерию. Бьется. Сердце у старого рыбака радостно сдавило от мысли, что не дал надругаться над этим юным доверчивым телом, не дал погасить огонек жизни, молодой, еще только начинающейся. И не даст! Нет, не даст! И от этого твердо принятого решения стало хорошо и раскованно, будто выкупался он в освежающей, легкой воде.
Харальд доваривал бульон, когда снова увидел в окно немцев. Мгновение он оцепенело смотрел, как солдаты приближаются к его дому, и не верил своим глазам. Господи, что же это такое! Потом кинулся к топчану и единым духом задвинул его в угол. Лихорадочно забросал русского брезентом, сетью, которую притащил накануне для починки, и непослушными, чужими ногами вышел навстречу страшным гостям.
— Напиться дайте, — попросил Людвигсен и, сняв с головы берет, обмахнулся им.
Солдаты тоже поснимали с потных голов пилотки, красивый ефрейтор сел на валун, на котором Харальд всегда рубил дрова.
Харальд слышал и понимал все, что говорил ему Людвигсен, но не мог сдвинуться с места. Людвигсен удивленно глядел на него.
— Принесите напиться. Жарко.
Ефрейтор, вынимая сигарету из портсигара, тоже смотрел на Харальда. Солдаты выжидательно усмехались.
Харальд внутренне кричал в отчаянии. Он хотел сказать, что сейчас принесет воды, сколько угодно принесет, и хотел повернуться, страстно хотел повернуться и принести воды, пока немцы сами не вздумали войти в дом, — и не мог. Страх сковал его, парализовал.
Влажными красивыми глазами ефрейтор внимательно глядел на Харальда, и старый рыбак с обнаженной ясностью ощутил вдруг, что если вот сейчас, немедленно он не повернется и не пойдет, то у ефрейтора удивление обязательно перерастет в подозрение, и тогда — конец…
Огромным усилием Харальд заставил себя повернуться и пошел в дом толчками, запинаясь на ровном. Долго не мог перенести ногу через порог. Один из солдат, наблюдая за Харальдом, выразительно щелкнул себе по горлу пальцем и подмигнул другому. Оба захохотали. Ефрейтор тоже неохотно усмехнулся, только Людвигсен остался серьезным и проводил старика внимательным взглядом.
Харальд вынес воды. Ефрейтор, принимая кружку, посмотрел в глаза. Харальд жалко улыбнулся в ответ, стараясь изобразить готовность к услугам. Ефрейтор напился, сказал:
— Данке шён.
Харальду показалось, что ефрейтор посмотрел на него на грани догадки, и от этого у старого рыбака похолодела спина.
Харальд принес воды солдатам и Людвигсену. Они напились, присели посреди двора и закурили. Харальд стоял перед ними, и, понимая, что своим видом сам себя выдает, все равно ничего не мог поделать с собою и продолжал стоять и, не владея лицом, жалко и испуганно улыбался.
— Что с вами сегодня? — спросил Людвигсен.
— Голова кружится, — чужим голосом ответил Харальд, а сам посмотрел на ефрейтора.
В одной руке на отлете ефрейтор держал сигарету, другая расслабленно покоилась на автомате. Лицо его было отсутствующим, но в глазах билась какая-то настойчивая мысль. И хотя смотрел он мимо Харальда, старому рыбаку все равно казалось, что ефрейтор думает о нем, до чего-то хочет докопаться, и оттого, что немец думает о нем и вот-вот может нащупать то, чего так боится Харальд, у Харальда кружилась голова и предательски дрожали ноги. Понимая, что надо как-то отвлечь внимание, Харальд вдруг стал говорить, как болят у него ноги, как он не может ходить, что пришла уже старость и порой не знаешь, куда себя деть.
Людвигсен слушал, недоуменно хлопал пепельными ресницами, а ефрейтор все так же вприщурку и будто отсутствующе глядел на фиорд и не торопясь курил. Солдаты над чем-то беззаботно ржали.
Харальд смотрел на окованные солдатские сапоги с короткими твердыми голенищами и думал о том, как долго они носятся, крепкий товар. И эта дикая сейчас мысль о сапогах не уходила, торчала занозой в сознании, и он прятался за нее, боясь подумать, что будет, если немцы вздумают войти в дом.
Наконец они засобирались.
— Прочесываем местность, — сказал Людвигсен, пытливо заглядывая старику в глаза. — Вчера господин ефрейтор сам лично убил русского, а сегодня пришли — его нет. Или утащили, или ожил и куда-то уполз. Узнаете что — сообщите.
Харальд одеревенело кивнул.
Когда они ушли, Харальд почувствовал, что ноги больше не держат, и бессильно опустился на землю. Долго сидел, вперив бездумный взгляд в землю. Пережитый страх и унижение оглушили. День был как кошмарный сон, и Харальд придавленно опустил плечи.
Наконец он собрался с силами и поднялся на слабые, подвертывающиеся ноги. Что же делать? Оставлять русского в доме больше нельзя. Вспомнились прищуренные глаза ефрейтора. И вдруг его осенило. Русского надо укрыть в сарае, который стоит в стороне от усадьбы, в соснах. Там в углу, под старыми сетями и парусом, он его и укроет. Там его не найдут. А если и найдут, то Харальд ничего не знает. Сарай на отшибе, русский и сам мог заползти.
Сосны вонзили вершины в бледную твердь неба. Разлапистые ветви надежно укрывали сарай от постороннего взгляда, зато из окна самого сарая хорошо обозревался весь двор и дорога в поселок. От стволов источался здоровый смоляной дух, кора истекала желтовато-коричневой слезой, которую Альма собирала для обмазки пробок бутылей с консервированной ягодой. По утрам в ветвях стоял птичий гам. Харальд любил после дневных забот посидеть здесь, покурить трубку, глядя на безмятежную гладь фиорда. Посидеть вдали от сутолоки поселка, от надоедливых соседей, в тишине и покое. Нет, все же удачно они с Ингер выбрали тогда место!
В углу сарая, где лежала вверх дном старая лодка и валялись сети, Харальд и устроил лежанку для русского. Он приподнял лодку на подпорки, завесил ее сетями и забросал старым хламом. Никому и в голову не придет, что под лодкой лежит человек.
Харальд вышел, огляделся. Тихо, пустынно. По глянцевой глади фиорда шел немецкий военный катер.
Харальд вернулся в дом и первым делом приложился к фляжке. Отхлебнув большой глоток, почувствовал, как покатилась огненная влага в желудок, полегчало на душе. Перевел дыхание, подумал: «Слава богу, кажется, пронесло с этими немцами!»
Харальд спрятал фляжку, подошел к топчану, снял с русского брезент. Юноша лежал без движения, с восковым лицом. Умер! Харальд испуганно схватил его за руку и облегченно вздохнул: рука была теплой.
К вечеру, когда пришла Альма, Харальд был пьян. Для поддержания духа он все прикладывался и прикладывался к фляжке, пока в ней изрядно не поубавилось.
По тревожно блестевшим глазам дочери Харальд догадался, что ее волнует.
— Жив, жив, — успокоил он и безмятежно улыбнулся.
— Немцы прочесывают местность. Город оцеплен, проверяют всех мужчин, — сказала Альма.
— И здесь они были, — беспечно махнул рукой Харальд. — Людвигсен сказал им, что я отец погибшего на фронте солдата, и они не стали смотреть в доме, — с хвастливой ноткой закончил он.
Альма побледнела и странно взглянула на отца.
— Ты бы еще сказал ему спасибо за Эдварда.
— Как это? — не понял Харальд.
— Если бы он не отправил Эдварда на фронт, его бы не убили, — со сдержанным вызовом сказала Альма. — И сейчас нечем было бы защищать тебя.
Слова дочери ударили прямо в сердце. Старый рыбак вздрагивающими пальцами то расстегивал, то застегивал пуговицы куртки и не находил ответа. Сразу прошел хмель.
Да, Людвигсен сыграл немалую роль в том, что Эдвард ушел воевать на стороне немцев. Сам же Людвигсен на фронт не попал, нашли какую-то болезнь у него. С тех пор служит в местной команде квислинговцев. «А может, и нет никакой болезни! — впервые пронзила Харальда догадка. — Вон как дрова рубит!» И от этой мысли стало нехорошо и пусто в груди. «Нет, нет! — торопливо уверял себя Харальд. — Людвигсен на это неспособен. Альма наговаривает на него, потому что не любит. Людвигсен всегда хорошо к ним относился. Его, Харальда, он чтит как отца, вот и сегодня защитил его…»
Прежде чем отнести русского в сарай, они решили еще раз осмотреть его раны. Альма осторожно сняла пропитанную кровью повязку с головы. Смочила кусочек чистой тряпочки в спирте, который она взяла, уже не спрашивая отца, отжала спирт и наложила на рану. Быстро и хорошо забинтовала.
Рана на плече кровоточила, но красноты — чего так боялись они — не было. Плечо тоже перебинтовали. А с ногой было хуже. Края раны воспалились и припухли. Прижигать спиртом нельзя. Нужны лекарства.
В бледных северных сумерках перенесли раненого в сарай и уложили под лодкой, тепло укутали, замаскировали сетями, парусом и всяким тряпьем.
Третьи сутки русский лежал без движения. Порою казалось, что он умер, и тогда Харальд испуганно прикладывал к холодной груди ухо и едва улавливал далекий стук сердца.
Тревога поселилась в доме старого рыбака, тревога за жизнь русского, за самих себя. Днем и ночью Харальд и Альма настороженно глядели в окна, вздрагивая, прислушиваясь к каждому стуку и шороху. А черные запавшие веки русского по-прежнему оставались плотно прикрытыми, и синеватая бледность не сходила с лица.
Когда решили сменить повязки, обнаружили, что рана на ноге сильно нагноилась и внутри ее что-то чернеет. Нога распухла.
Альма растерянно смотрела на отца. Харальд понимал, что рану надо вскрыть, но ведь это должен делать хирург. А где его взять? Но даже если б и был! Русского все равно нельзя никому показывать. И тек оставлять тоже нельзя. Что делать?
Старый рыбак долго колебался и наконец решился. Он подержал на огне кончик острого рыбацкого ножа, тщательно протер его спиртом, коротко взглянул на испуганно застывшую дочь и глубоко вскрыл рану. Из нее хлынули гной и кровь. У юноши не дрогнул ни один мускул — он был без сознания. Харальд выковырнул ножом темный металлический предмет. Это была пуля.
Альма приложила лист алоэ мякотью к ране и прибинтовала.
И Харальд и Альма понимали, что домашними средствами они не спасут раненого. Нужны лекарства, иначе — заражение крови.
— Я попробую, — сказала Альма.
Харальд понял, что она попытается достать лекарства в госпитале, где работает. Он знал: за это могут расстрелять. У немцев строгий контроль за медикаментами.
— Смотри… — сказал он.
На другой день Альма принесла йод в пузырьке, пакет стерильного бинта и, самое главное, пенициллиновые ампулы со шприцем.
Она сделала уколы в ногу, и Харальд уже не удивлялся ее сноровке и уверенности в этом деле.
Светлыми июньскими ночами Харальд, страдающий старческой бессонницей, совсем не спал. Он выходил из дому в неясную сонь, в зачарованную тишину белой ночи, глядел в сторону сарая, прикрытого могучими громадами черных сосен, вдыхал привычный смоляной, с примесью морского йода воздух и думал, думал свои длинные старческие думы.
Харальд понимал, что так долго продолжаться не может. Немцы или найдут русского, или… Что означало второе «или», Харальд представлял себе смутно. Он чувствовал одно: возврата к прежней тихой жизни не будет. Ах, как бы он хотел сейчас жить, как жил раньше, никого не касаясь, ничего не зная, и заниматься только своим хозяйством. О-о, они жили с Ингер в достатке, у них было крепкое хозяйство! Он рыбачил, и улова хватало на продажу и себе. Была корова, приносившая каждый год по лобастому теленку, были куры, яйца не переводились. В чулане зимой и летом висел копченый окорок, который так любила Ингер. Они были счастливы. Что надо было еще? Ничего. Они ходили в такие ночи к озеру на покос. Под бледным небосводом было приятно идти по лугу, охлаждать росой босые ноги, пить из родника стылую и жгучую, как снег, воду. И все время чувствовать рядом жену, ее дыхание, голос, смех. И хотя раным-рано надо было снова уходить в море на лов и спать совсем не приходилось, такие луговые ночи были самыми счастливыми в его жизни. Все это теперь стало каким-то неправдоподобным, будто приснилось. Правдой, жесткой и неумолимой, было другое — русский в сарае. А за ним незримо стояла смерть в форме немецкого солдата.
Альма была в сарае, когда юноша пришел в себя. Она услышала вздох и быстро подошла, ибо вздох был не таким, как всегда, и она поняла, что случилось что-то необычное.
Русский лежал в тот день у окна, и на него падал солнечный луч, пробивавшийся сквозь шатер сосновых веток. Ресницы его вздрагивали, не раскрываясь, будто ему не хватало сил разомкнуть их. Но в них была жизнь, и Альма замерла в ожидании. Веки напружинились, налились силой, и глаза открылись. Взгляд скользнул поверху, потом по стенам и остановился на ней. Альма впервые увидела, что глаза у русского карие. Она улыбнулась. В глазах юноши появилось недоумение. Он опять повел взглядом вокруг, задерживаясь на каждом предмете, и теперь уже осознанное удивление было в его глазах. На лбу юноши появилась складка, какая-то мысль уже тревожила его, беспокоила.
Альма молчала, давая ему возможность освоиться и совсем прийти в себя. Взгляд русского снова остановился на ней. Альма опять улыбнулась. Глаза русского изучали ее. Во взгляде бился вопрос: где он? что с ним? кто она?
— Не бойся, ты у нас, — сказала Альма и подтвердила слова улыбкой.
Юноша прислушался к звучанию ее голоса, на лице его появилась тревога.
— Мы — норвежцы, — сказала Альма. — Норвегия.
Понял русский смысл ее слов или нет, этого Альма не знала, но то, что слова успокоили его, она видела. Он устало прикрыл глаза. Альма не стала мешать. Он ослаб даже оттого, что выслушал ее.
Альма побежала в дом за бульоном, который они готовили каждый день, но которого он так еще и не пробовал, подогрела и торопливо вернулась в сарай.
Русский встретил ее тревожным взглядом. Может быть, он уже забыл, что видел ее, или подумал, что она ему привиделась в бреду.
Ласково приговаривая, Альма подняла ему голову и, присев рядом, стала вливать в рот ложечкой бульон. Он жадно глотал.
— Ешь, ешь. — Альма кормила его, как ребенка, и у нее замирало сердце в радостном и нежном холодке.
Она чувствовала тяжесть его головы у себя на груди, слышала едва уловимый запах его волос среди запахов йода, спирта и окровавленных бинтов, и от этого было пугающе радостно и тревожно.
Он поел и закрыл глаза. Непродолжительная затрата сил на еду утомила, и он мгновенно уснул.
Юноша дышал прерывисто, с хрипом и клокотаньем вбирая воздух, стонал. У Альмы разрывалось сердце от его страданий, оттого, что даже во сне боль не покидала его, и все же она была рада, что наконец-то жизнь возвратилась к нему.
Она стояла у изголовья и внимательно рассматривала русского, впервые разглядывала как живого, изучала. Он был черноволос, коротко острижен, правая бровь рассечена. Шрам давнишний, может с детства. Альме вдруг очень захотелось провести пальцем по этому тонкому белому рубцу, наискось разделившему бровь, и она было протянула руку, но тут же отдернула — побоялась спугнуть сон. А еще ей почему-то захотелось смеяться, и она все время улыбалась.
Он проспал четыре часа и открыл глаза, когда в сарае были Альма и Харальд. Увидев Альму, юноша не выказал тревоги, но когда заметил Харальда, на лице появились беспокойство и настороженность.
— Не бойся, это мой отец, — сказала Альма.
Раненый вопросительно смотрел на старика.
— Москва? — спросил Харальд.
Он не понимал, что говорит ему этот старик, но слово «Москва» понял, хотя странно и незнакомо звучало оно в чужеземных устах. Он внимательно изучал старика. Скорее всего старик — рыбак. Сетей вон сколько понавешано! Задубелое от ветра лицо глубоко испахано морщинами, на лбу тяжелая вертикальная складка. Спокойная глубина старчески бесцветных глаз под лохматыми бровями. Рыжая борода, по-норвежски отпущенная только на шее, плохо выскобленный тяжелый подбородок. Охапка таких же, цвета ржавчины, с сильной проседью волос на голове. Одет в свитер из толстой шерсти. А это, видать, дочь его. Руки у нее мягкие и ласковые. Как он к ним попал? Мучительно напрягал память, но в сознании скользили какие-то смутные, отрывочные воспоминания, и он никак не мог вспомнить, что же произошло, почему он здесь.
Альма и Харальд снова осмотрели его раны. На плече рана подсохла, бинт тоже присох. Альма не стала его отрывать. На ноге рана еще гноилась. На ней сменили повязку, приложили лист алоэ. Когда осматривали эти раны, юноша лежал спокойно, но как только дошли до головы, он застонал, тяжело и часто задышал. Как ни старалась Альма осторожно оторвать повязку от раны, он потерял сознание. Альма испуганно охнула.
— Ничего, ничего, — успокоил ее Харальд. — Дай нашатырного спирта.
Альма поднесла флакончик с нашатырем. Русский очнулся. Из раны текла кровь. Альма пропитала риванолом бинт и наложила на рану.
— Покорми его горяченьким, — сказал Харальд. — И пусть уснет.
Альма дала выпить русскому целую кружку бульона. Принесла немножко мягкой распаренной рыбы. Он все съел. И Альма радовалась этому, ее охватило материнское чувство к беспомощному сейчас и такому беззащитному юноше. Она готова была сделать для него все, лишь бы он почувствовал себя лучше, лишь бы страдания отпустили его.
После еды он уснул сразу и надолго.
Альма едва успела бросить в камин окровавленный бинт, как в дом вошел Людвигсен. Отец и дочь замерли.
— Как здоровье, дядя Харальд? — приветливо спросил Людвигсен.
— Спасибо, — выдавил Харальд и не узнал своего голоса.
Людвигсен, поглядывая на Альму, улыбнулся беззаботно и дружески. Сел на стул, достал портсигар, щелкнул им и предложил Харальду сигарету.
— Закурим, отец.
— Я трубку. — Вздрагивающими пальцами Харальд начал старательно набивать маленькую глиняную трубочку.
Людвигсен размял сигарету и направился к камину. Окровавленный бинт еще не горел, а только чуть-чуть курился сизым дымком.
Недобрая тишина придавила дом.
Харальд похолодел. Рука его сама потянулась к ножу на столе. Людвигсен какое-то мгновение обостренно глядел на бинт и тотчас же перевел взгляд на Альму, стоящую у камина. Альма, не владея бескровными вздрагивающими губами, жалко улыбалась.
— Руку себе порезала.
Она показала Людвигсену действительно порезанную руку, из ладони текла кровь.
— Такая досада. — Альма посмотрела Людвигсену прямо в глаза. — Чистила рыбу, и нож сорвался.
Никакой рыбы она не чистила, когда и чем она успела порезать руку, Харальд не понимал, понял одно: спасены. Он выронил нож на стол и вздрогнул от его стука.
Альма достала из шкафчика йод и бинт. Помазала руку йодом, начала перебинтовывать, кокетливо улыбнулась Людвигсену:
— Помог бы.
Людвигсен с готовностью помог ей перевязать руку, а сам все глядел недоумевающим и в то же время нащупывающим взглядом на побледневшее и твердое лицо Альмы.
А Харальд сидел, навалясь грудью на стол, и чувствовал, как бешено колотится сердце, как холодная испарина покрывает тело. Он ужаснулся. Ужаснулся не тому, что Людвигсен мог догадаться, откуда бинт в камине, а тому, что он, Харальд, смог бы убить Людвигсена. Убить человека! Боже праведный! Такого от себя Харальд никак не ожидал. И от этой мысли, поразившей своей страшной сутью, к горлу подкатила тошнота, и пот, обильный пот, будто разом открылись все поры тела, хлынул по шее, рубашка прилипла к телу. Харальд задыхался, изнемогал, судорожно вытирал рукавом лицо, а пот все заливал и заливал глаза.
Людвигсен подсел к столу и, затягиваясь сигаретой, доверительно пожаловался:
— Собачья работенка — искать этого русского. Прочесали все. Как сквозь землю провалился. Кто-то скрывает его или в щель куда заполз подыхать. Далеко не мог уйти. Его господин ефрейтор до полусмерти пришиб. Не примечали ничего подозрительного?
— Не до этого нам, — осипшим голосом ответил Харальд. — У меня вон ноги совсем отнимаются, из дому не выхожу, а она все время на работе.
Людвигсен согласно кивнул, но взгляд его перепелиных глаз был острым.
— Я сказал, что не видел, — раздраженно буркнул Харальд, понимая, что Людвигсен не верит. — И не мое это дело. Это ваше дело, молодое, а я старик, мне скоро помирать.
Людвигсен вдруг простецки улыбнулся и вытащил из куртки фляжку, похлопал ее по боку, в ней булькнуло.
— Шнапс. Выпьем?
— Гм, — откашлялся Харальд.
Губ Людвигсена коснулась понимающая улыбка, он знал грешок старого рыбака.
Когда Альма вышла за закуской, Людвигсен наклонился к Харальду, как к сообщнику, и вкрадчиво сказал:
— Немецкое командование вывесило приказ: кто найдет русского — три тысячи марок награды!
Харальд молча пожал плечами, давая понять, что это его не касается.
— А за укрытие — расстрел, — холодно закончил Людвигсен, и прямой тонкий нос его покрылся мертвенной бледностью, резко выделяясь на румяном лице.
Харальд молча затянулся табачным дымом.
Через два дня русскому стало легче.
Он проснулся рано утром. С интересом огляделся. Взгляд был уже не больным и мутным, а ясным и оживленным.
Альма накормила его на этот раз досыта. Кормила и радовалась, что он много и охотно ест.
— Давай знакомиться, — улыбнулась она, когда он поел. Ткнула себя пальцем в грудь. — Альма. А тебя как зовут? — Показала пальцем на него.
Он понял, ответно улыбнулся и произнес хрипловатым от долгого молчания голосом:
— Ваня.
Альма впервые услышала его голос, он был странен и чужд.
— Ва-я-й-на, — неумело повторила она по слогам. — Вяй-на.
И вдруг обрадованно улыбнулась и быстро сказала веселым догадливым голосом:
— Вяйно!
Она нашла созвучное имя на своем языке, и это ей очень понравилось. Она смеялась повторяя:
— Вяйно, Вяйно!
И получалось это у нее напевно, мягко, отчего в сердце Вани пропадала тревога.
— Мо-оск-вя? — спросила она, растягивая слово.
— Москва, — улыбнулся он.
Она внимательно прислушалась к его голосу и песенно повторила:
— Москвя. Вяйно.
Альма сияла, говорила, что все будет хорошо, что теперь он выздоровеет, уж она постарается. Говорила быстро, доверительно, а сама все поправляла его постель, убирала посуду, переставляла с места на место пузырьки с лекарствами. Ваня не понимал, что говорит она, но чувствовал, что говорит что-то хорошее, обнадеживающее, и ему было приятно слышать ее напевный, мягкий голос, чувствовать легкое и заботливое прикосновение ее пальцев, видеть ее гибкие, плавно-неторопливые, но спорые движения, и сердце его наполнялось теплотою и благодарностью.
Альме надо было уходить на работу, и она говорила, чтобы он спокойно лежал и спал, ему надо много спать, есть и спать, и не волноваться.
Помахала рукой, ушла.
Ваня слышал звук удаляющихся шагов, а сам уже вспоминал, мучительно вспоминал, что же произошло с ним после того, как он оставил Олега, как тот открыл огонь по расплывчатым фигурам немцев.
Взгляд Вани, не задерживаясь, скользил в сарае по предметам уже знакомым, как вдруг остановился на ноже, остром рыбацком ноже, воткнутом в стену. «Нож, финка!» — как молнией, прорезало память.
И все стало на свое место.
…Он лез все выше и выше, обдирал об острые выступы одежду, руки и весь дрожал от напряжения и страха. Сапоги скользили, и раза два он чуть не сорвался. Он прижимался к холодному граниту и боялся смотреть вниз: там зияла туманная пропасть, грохочущая боем.
Добравшись до площадки, где можно было встать и освободить руки, он скинул сапоги и бросил их вниз. Падения не слышал.
Надо было торопиться. Туман, поднимаясь кверху, догонял его. Серая мельчайшая пыльца оседала на гранит, покрывая его мокрой пленкой. Если туман догонит, то Ване не выбраться по скользкой стене.
Без сапог лезть было легче. Но когда до верха осталось совсем немного, с высоту человеческого роста, Ваня понял, что дальше ему не выбраться: до самого верха шла совершенно гладкая гранитная стена, без единого выступа. На самом краю росла карликовая березка, но до нее было не достать.
Ваня стоял на маленьком уступчике, прижимаясь всем телом к холодной стене. Опора под ногами осыпалась каменным крошевом, и он понимал, что долго на ней не удержаться. Он еще и еще ощупывал взглядом гладкую стену, но на ней были только трещины в палец толщиной. Ваня похолодел от мысли, что еще немного — и уступ, на котором он стоит, осыплется, и тогда…
Прижимаясь к скале, почувствовал, как что-то мешает ему справа у пояса. «Финка!» — вдруг осенила догадка.
Он осторожно опустил по стене правую руку к поясу и вытащил финку из ножен. Выбрав щель в стене, вонзил в нее со всей силой финку по самую рукоять. И тотчас ноги его оскользнулись, но он удержался на финке. На рукоятке он и подтянулся, упираясь босыми ногами в гладкую стенку. Собравшись с силами, стремительно выбросил левую руку вверх и схватился за корявый тонкий ствол березки. Сухой острый сучок вошел в ладонь. Ваня чувствовал, как рвется кожа и как входит в мякоть острое, но боли не слышал. Он схватился за ствол и правой рукой. Ногой нащупал рукоять финки и встал на нее. Сердце захлебывалось от усталости, он весь дрожал от напряжения. Упираясь подбородком в камень на самом краю обрыва, делая отчаянное усилие не сорваться вниз, Ваня подтянулся изо всех сил и свалился рядом с березкой. Больно и удушливо где-то в горле билось сердце, голова кружилась, и он потерял сознание…
Когда оторвал голову от земли, ему показалось, что лежит он на краю облака: все ущелье доверху наполнилось молочной мглой. На фоне серого неба расплывчато чернели кусты.
Ваня прислушался. И здесь, на вершине, и там, в ущелье, стояла гробовая тишь.
Все кончено.
Ваня зарыдал.
Когда поднял голову, перед ним стоял немец. Солдат вырисовывался на фоне тусклого неба огромной черной глыбой — таким большим он показался Ване с земли.
Какое-то время они парализованно смотрели друг на друга.
— Ауф! — испуганно пролаял немец и вскинул автомат.
Острый холодок страха вошел в сердце, но голова осталась трезвой и ясной. Ваня стал подниматься, лихорадочно соображая, что делать. В кармане у него пистолет. Сейчас, как только встанет так выхватит его.
— Хенде хох! — приказал немец, когда Ваня был еще на коленях.
Ваня поднял руки, выпрямился. Они стояли лицом к лицу и прикованно глядели друг на друга. «Или я, или он меня. Или я — или он!»
Ваня вспомнил, как лейтенант учил выбивать оружие из рук врага. И не опуская поднятых рук, Ваня точным и сильным ударом пнул немца в пах и тут же, выхватив пистолет, выстрелил в упор. Немец с утробным всхлипом всосал воздух и мягко осел.
И в этот же миг страшный удар обрушился на Ваню сзади. Ему показалось, что череп брызнул осколками, и он полетел в черную мучительно больную пустоту, и, прежде чем потерял сознание окончательно, почувствовал, как тупо ударило в ногу и плечо…
Больше Ваня ничего не помнил.
Он не помнил, как, полуочнувшись среди ночи, пополз. Инстинкт самосохранения заставил его покинуть место, где он был почти убит. Он полз сквозь кровавый зыбкий туман, и сознание то возникало, то обрывалось; он то лежал, мертво уткнувшись лицом в землю, то полз, не чувствуя, что ползет, не понимая, что делает, находясь на грани жизни и смерти…
Плечо зарубцевалось, нога тоже заживала. Плохо было только с раной на голове. Начала гноиться.
Харальду снова пришлось стать хирургом. Сначала он обстриг волосы вокруг раны, а потом вскрыл ее уже проверенным методом. Когда гной и кровь вытекли, Альма засыпала рану стрептоцидом и наложила повязку. Ваня не издал ни звука, только побледнел да испарина высыпала на лице.
Он теперь целыми днями лежал у стены под створчатым окном, откуда лился солнечный свет и приятно грел. До него доносились звуки из внешнего мира. За стеной грузно топтался Харальд и рубил дрова. Полешки разлетались по сторонам, стукали о стену и с приглушенным шорохом падали в траву. Альма что-то говорила отцу, смеялась коротко, слышался легкий стук чурочек, складываемых в охапку, и быстрые шаги Альмы затихали в стороне дома.
Ваня был благодарен этим людям, ему было хорошо у них, но все больше и больше начала беспокоить мысль о возвращении в часть, о том, что он должен доложить о результатах разведки. Мучила мысль о потерянном пакете. Он уже несколько раз спрашивал о нем у Альмы и Харальда, но они или не понимали, о чем он их спрашивает, или действительно в его карманах ничего не было. Наверное, он выронил пакет, когда лез по ущелью. А может, немцы забрали. Если немцы, то дело совсем худо. Надо как можно быстрее возвращаться в часть и доложить начальству обо всем, что видел во время разведки. Скорее бы встать!
Ваня понимал, что он еще беспомощен, что надо лежать и набираться сил, ждать, когда заживут раны, но ждать становилось все труднее, и он с каждым днем все нетерпеливее прислушивался к болям в ранах, все больше хотелось подняться и попробовать свои силы.
Однажды, когда рядом никого не было, он поднялся со своего ложа. Ощущая легкое головокружение, неуверенно улыбался самому себе: что вот поднялся, уже есть силы стоять. Несмело, как на ходулях в детстве, сделал первый шаг, потом второй. В раненой ноге отдалось, закололо иголками. Скрипнула дверь, Ваня резко оглянулся, ногу прострелило пронзительной болью, перед глазами все поплыло…
Очнулся он от встревоженного шепота. Альма держала его обеими руками. Он слабо и извинительно улыбнулся. У него кружилась голова, и к горлу подкатывала тошнота. Альма что-то говорила успокаивающим голосом и, подставив свое плечо, легонько вела его к постели. Помогла лечь. Гладила по волосам, и сама все говорила и говорила что-то ласковое, и все улыбалась милой, теплой улыбкой. Ваня в порыве нежности и благодарности поцеловал ей ладонь. Альма вспыхнула, замерла, посмотрела длинным вопрошающим взглядом. Вдруг она протянула руку и легонько провела пальцем по шраму на брови у Вани, тихо и смущенно засмеялась и убежала. Ваня смотрел ей вслед, и растерянная радостная улыбка не сходила с его губ.
Прошло несколько дней.
Альма и Ваня были охвачены той чуткой теплотой друг к другу, тем счастливым праздничным чувством, которое возникает при внезапном обоюдном и радостном влечении. Теперь каждый взгляд, каждый жест были полны потаенного значения и смысла. Альма все время напевала. Харальд с молчаливым удивлением наблюдал за ней. Но однажды он увидел, как Альма и Вяйно смотрели друг на друга, и потемнел лицом. Он был ошеломлен.
Оставшись с Альмой наедине, спросил не предвещающим добра тоном:
— И давно это?
— Что? — ясно взглянула на отца Альма, хотя отлично поняла все сразу.
— Он русский.
Альма молчала.
— Он встанет на ноги и уйдет. Ты это понимаешь?
Альма, всегда тихая и уважительно-покорная, на этот раз вся напряглась и окаменела. Чувствуя ее молчаливый протест, Харальд взорвался. Он кричал, что не позволит в своем доме распоряжаться этому русскому и ей, соплячке, у которой в голове не все в порядке. Вне себя топал ногами. Впервые в жизни ударил дочь по лицу, и сам испугался этого.
Альма молчала, серые губы ее вздрагивали. И Харальд вдруг увидел, что перед ним стоит не девочка, какою он привык видеть дочь, а взрослая семнадцатилетняя девушка.
— Он же русский, он уйдет к своим, — повторял Харальд бесцветным голосом. — Он обязан уйти.
Встретив твердый взгляд дочери, остановился на полуслове, будто натолкнулся на что-то непреодолимое, и замолчал.
Харальд сидел перед камином, смотрел на огонь и думал о том, что вот Ингер сумела бы все объяснить Альме. Они нашли бы общий язык. Ингер тоже была упряма. Альма в нее. И такая же красивая, русоволосая и синеглазая… Как быстро летит время! Альма уже взрослая. А давно ли сама Ингер была такой же? Ингер вышла за него вопреки воле родителей. Он на лодке подплыл к тому берегу фиорда, где жила Ингер, и тайно увез ее. Увез без всякого приданого, и свадьбы не было. Да разве стал бы Харальд противиться, если бы Вяйно был норвежцем! Харальд знает, что такое любовь. И парень вроде работящий, руки у него умелые. Сегодня с ним чинили сеть. Харальд все присматривался. У Вяйно по-мальчишески оттопыренные уши и худая шея. Он совсем не похож на Эдварда. Сын был белокурым, а Вяйно — черный. Но все равно что-то есть у них общее: наверное, худоба, порывистость и неточность мальчишеских движений. Когда Вяйно уколол палец рыбацкой иглой и стал сосать его, у Харальда дрогнуло сердце: вот так же всегда делал Эдвард. От такого зятя он не отказался бы. А что дети часто поступают против воли родителей, так это испокон веков так. Разве Ингер по воле родителей поступила? Они ушли тогда из поселка вот сюда, на вершину сопки, выстроили домик, покрасили его в красный цвет, и свое гнездо Харальд видел издалека, когда возвращался с моря. Домик, как красное яблоко, светился среди зелени; зимой же среди снегов был еще заметнее и наряднее. Знакомые из поселка сперва не ходили к ним, а потом все позабылось, улеглось, и посельчане зачастили. Завидовали, что они так хорошо живут. Недолго длилось это счастье…
Альма расцвела, поет, глаза счастливые. Счастье ей, а того не понимает, что короткое оно, счастье это, ворованное. У кого только ворованное — неизвестно. У войны ли, у себя ли.
Внезапно Харальд вспомнил прошлый приход Людвигсена. Он что-то заподозрил, долго сидел тогда. Пил шнапс и Харальду подливал. А сам все говорил, какую награду обещают немцы, и все щупал взглядом, все стремился заглянуть в глаза. Вяйно надо отправлять. Это выход для всех: и для Альмы, и для Харальда, и для самого Вяйно в первую очередь. Завтра же Харальд сходит в поселок и переговорит с друзьями-рыбаками. Они помогут переправить Вяйно на ту сторону…
А Ваня лежал в своем укрытии и тоже думал. Они такие же, как русские, Альма и Харальд, только язык другой. А страна совсем не такая, какой представлял ее Ваня, когда шел сюда на разведку. Думал, тут вечный холод, тундра, а тут и березы растут, и сосны, как на Алтае. Только лето прохладное и ночи светлые. На Алтае лето жаркое, небо — бездонная голубизна. Здесь же небо низко прижато к горизонту. На Алтае озера синие, теплые, а тут вода стылая, серая, с металлическим отливом. Этот серый цвет то светлеет и растворяется в небе, то сгущается до свинцового в воде, то темнеет и становится зловещим и напряженным в скалах. А на Алтае!..
Ваня любил свой Алтай. Любил лето, когда степь оживает людьми, стуком комбайнов и напряженным гудением тракторов. Но больше всего любил покос. Еще задолго до косьбы деревенские мальчишки только об этом и говорили, все собирались в свои знакомые места, где знали всякий кустик, каждое гнездо, где были облюбованы берега для рыбалки. На покосе их ждали кони, на которых они с гиканьем и разбойничьим свистом будут носиться на водопой, ждали заросли смородины и кислицы, ждали поляны, богатые клубникой. Избегивались по степи до такой худобы, что ребра просвечивали сквозь почерневшую, слезавшую от солнца кожу. И как же было хорошо после жаркого дня выкупаться в озерной воде и долго глядеть в степь, видеть, как потухает закатное небо, слушать, как бьют перепела в высоком духмяном разнотравье: «Спать пора! Спать пора!» А у них здесь Ваня что-то ни разу не слышал перепелок. Поди, и не водятся. Птиц тут много, но все чайки, бакланы, гаги. И такой гвалт на скалах, что и впрямь птичий базар. А дома!.. «Спать пора! Спать пора!» А спать не хочется. Ребята льнут к костру, где поют девчата и играет гармошка. Так бы и сидел до утра, слушал бы разговоры мужиков о сене, о погоде, о земле.
Приступ острой и сладкой грусти о недавнем детстве, об огромной, залитой солнцем родной степи охватил Ваню. Говорят: родина. Что такое родина? Может, это и есть родина: степь, березы, стога сена, полынный ветер и перепелиный бой в траве.
Ваня вспомнил, как любил ходить на рыбалку. Истаивает тонкий серебристый серпик луны на едва голубеющем предрассветном небе, а он идет к реке, которая белеет туманом, идет мимо спящих домов по прохладной дорожной пыли. А потом сидит у знобкой воды и слушает, как тишина полна шорохов, невнятных звуков, бормотанья и всплесков. Туман поднимается все выше, бесшумно оголяя темную гладь воды и мутно темнеющие деревья.
А сверху, сквозь розовато-желтую пелену, уже пробивается большой оранжевый диск солнца, и в прибрежных кустах сухо скрипит коростель.
Росистое, ясное наступает утро. Предельно чистыми звуками заводит где-то счет кукушка. И Ваня, забыв про поплавок, считает, сколько же он проживет. Кукушка щедра и, перелетая все дальше и дальше, все затихая, продолжает отсчитывать, и Ваня уже сбивается со счета, но знает, что жить будет долго, очень долго, и жизнь прекрасна и сладка…
Прошла еще неделя.
Ваня хорошо поправлялся. Он все время с нетерпением ждал прихода Альмы, еще издали улавливая легкий, шелестящий звук ее шагов. Затаив дыхание, ждал, когда она звякнет замком, откроет дверь и вместе с солнечным потоком вырастет на пороге, быстро и спрашивающе обежит радостно-смущенными глазами его самого и все вокруг и, удостоверившись, что все в порядке, скажет что-то сдержанно-звонко и мягко, ласково проведет рукой по его лицу, задержит чуткие пальцы в отросших волосах, перебирая их.
Ваня уже мог ходить и, тренируясь, ходил подолгу из угла в угол сарая под ее тревожным и радостным взглядом. А однажды, хорошо зная, что немцы в это время не патрулируют, она вывела его из сарая, и они пошли по росистой траве, оставляя дымчатый темный след.
Альма привела его на озеро, в сокровенное место, где тихими вечерами любила мечтать в ожидании сказочного принца. Маленькая светлая чаша воды с серебристой дымкой у самой поверхности была обрамлена невысокими скалами в зарослях вереска. Вода была тиха и таинственна, загадочно хранили молчание скалы. Призрачная, будто нереальная, белая ночь была полна удивительной тишины и покоя. И чудилось, что в слабом рассеянном свете таких вот ночей выходят из заколдованного озера русалки и, заплетая длинные косы, задумчиво поют о сказочном подводном царстве.
На Алтае Ваня привык к буйству и густоте красок, к резким переменам цвета, к четким формам, а здесь все было мягко, расплывчато, на полутонах, и от этого нереально и сказочно, и сердце замирало перед этой необыкновенной красотой.
Альма и Ваня молчали и смотрели, смотрели на земную красоту, забыв о войне, об опасности, которой они подвергаются сейчас. Они перевели взгляд друг на друга, и Ваня увидел побледневшее и ожидающе-испуганное лицо Альмы и ее огромные мерцающие глаза. И он поцеловал ее, поцеловал осторожно и легко. Альма прижала его руку к своей груди и что-то сказала едва слышно. И Ваня понял ее. О любви на всех языках говорят одинаково.
Они держались за руки, как дети, и стояли в просветленной оцепенелости.
Потом они пили из родника, бьющего из скалы, смотрели друг на друга и смеялись глазами. Они пили щедрую, никогда не иссякаемую светлую кровь земли, и были счастливы.
Шла война, горели и рушились города, умирали в страданиях люди, планета, залитая кровью, корчилась в муках, а они были счастливы. И чуткая, огромная светлая ночь пела для них, и пели звезды, и пела призрачная даль, и губы их пели.
Они были люди. Они были дети земли. И у них была любовь.
Наступил август.
Однажды Ваня стоял у окна и смотрел в щель ставни, как вдруг заметил нескладного и голенастого парня. Он видел его впервые и не знал, что это Людвигсен. Людвигсен шел к дому. В доме никого не было. Альма с утра ушла на работу, а Харальд вскоре направился в сторону рыбацкого поселка.
Людвигсен подошел к крыльцу, постоял, настороженно и внимательно оглядывая двор, и вошел в дом.
Людвигсен довольно долго был в доме. Потом он появился на крыльце и полез на чердак по наружной лестнице. После чердака спустился в погреб, и Ваня понял, что этот голенастый что-то ищет. «А если не что-то, а кого-то?» — кольнула тревожная мысль. Людвигсен тем временем направился к сараю. Ваня, затаив дыхание, наблюдал в щель. Он слышал, как Людвигсен потрогал замок, потоптался у дверей и пошел к окну. «Если вздумает забраться в окно…» — Ваня взял в руку рыбацкий нож, прижался к стене.
Людвигсен легонько потрогал ставню, и все стихло. Ваня ждал. Сердце напряженно ухало в груди.
Тихо. Ваня прислушался, не понимая, куда делся этот голенастый. Вроде ушел. Ваня не слышал этого, но ему показалось, что ушел, и он пододвинулся к окну и заглянул в щель. И в ту же секунду встретился с глазами Людвигсена. Оба замерли и какое-то мгновение прикованно смотрели в глубину зрачков. Ваня отшатнулся. Услышал, как зашуршали шаги под окном.
Когда он снова заглянул в щель, то увидел, что голенастый торопливо покидает двор. «Неужели догадался! — лихорадочно билась мысль. — Надо уходить, немедленно уходить! Но как? Ни Альмы, ни Харальда. Заперт на замок. В окно? Нет, нельзя. А вдруг этот долговязый ничего не заметил или усомнился и, чтобы удостовериться, наблюдает сейчас откуда-нибудь? А если уже побежал за немцами?»
Ваня лихорадочно соображал, что делать, как увидел, что разбитой походкой возвращается Харальд. Ваня тихонько окликнул его.
Когда Харальд отпер сарай и вошел, Ваня стал говорить и показывать жестами, что ему, Ване, надо немедленно уходить отсюда, что приходил какой-то длинный и везде шарил.
Слушая торопливую и тревожную речь Вяйно, Харальд проникался тревогой русского. Сначала он не понимал, что так взволновало его, но когда тот жестами описал Людвигсена, Харальд сообразил: дело плохо. Харальд и раньше подумывал о том, что Людвигсену, пожалуй, закралось подозрение, когда он увидел бинты в камине. Но после того случая Людвигсен долго не приходил, уезжал куда-то с немцами. А теперь появился и пришел проверить. Вяйно надо уводить. В поселке Харальд уже договорился со своими друзьями. Правда, договаривался совсем по другим причинам: чтобы побыстрее разлучить его с Альмой, — а тут вон как все обернулось.
Альма пила из родника, из которого они с Вяйно пили по ночам, улыбалась и думала о нем. Вдруг она почувствовала на себе взгляд. Она обернулась, еще не погасив счастливого блеска глаз, и вздрогнула. Перед ней, бесшумно, по-звериному, выскользнув из-за скалы, возник Людвигсен.
— Кто там у вас? — спросил он.
— Где? — сразу же поняла она, о чем он спросил.
— В сарае.
Альма побледнела, чувствуя, как подкашиваются ноги.
— Никого нет.
— Я сам видел, не отпирайся.
— Тебе показалось, никого там нет, — слабо защищалась она.
— Это русский! Тот, кого ищут! — Пестрые глаза Людвигсена сузились, недобро повеселели.
— Никого там нет, — жалко улыбалась Альма и попыталась перевести разговор. — Ты почему давно не приходил к нам?
Людвигсен усмехнулся, давая понять, что напрасно пытается она перевести разговор на другую тему.
Альма поняла это.
— Его расстреляют?.. — умоляюще сложила она руки.
— И тебя, — жестко досказал Людвигсен.
Об этом она меньше всего думала.
— Сделай вид, что ничего не знаешь. Что тебе стоит! Его уже скоро не будет.
— Не будет? — прицельно прищурился Людвигсен. Что-то прикинув в уме, вкрадчиво сказал: — Ладно… если… согласишься…
Альма отшатнулась, глаза ее стали огромными.
— Тогда его расстреляют, — спокойно и холодно сказал Людвигсен.
Альма помертвела.
— Подумай, — убедительно и даже сочувственно сказал Людвигсен. — Завтра вечером придешь сюда. А не придешь…
Она не помнила, как бежала домой. Ее встретил отец.
— Ты что? — встревоженно спросил он.
— Людвигсен видел Вяйно! — выпалила она, едва переводя дыхание.
— Знаю.
— Надо спасать!
— Знаю.
Твердыми пальцами Харальд набил трубку, испытующе взглянул на дочь.
— Что еще говорил?
— Сказал, что может и не выдать, — тихо ответила Альма и покраснела.
Харальд понимающе кивнул.
— Сколько дал времени?
— Завтра вечером у ручья.
— Хорошо, дочка, — облегченно вздохнул Харальд. — Времени еще много.
— Как «много»? — воскликнула Альма, недоуменно глядя на отца.
— Много, — твердо сказал Харальд и положил руку на плечо дочери. — Не волнуйся, я все сделаю. Иди к Вяйно.
Светлые северные ночи кончились, и теперь от вечерней до утренней зари стоял над землей плотный сумрак.
Они пришли на озеро, пришли в последний раз. Низко тянулись короткие тучи, то заслоняя, то обнажая глубокий омут неба, где плавали слабо мерцающие звезды. На спокойную гладь озера падал тускло-серебристый отблеск недавно народившейся луны.
Альма смотрела на звезды и страстно, всем сердцем хотела, чтобы упала из них хоть одна. Когда падает звезда, надо только успеть загадать желание — и оно исполнится. Но звезды не падали. Альма показала на самую большую и зеленую, светившую ярче всех.
— Там, где ты родился, там, куда уйдешь, там видно Полярную звезду?
— Видно, — понял Ваня.
— Я буду глядеть на нее здесь, а ты там, и мы будем думать друг о друге. Да?
— Да, — одним дыханием ответил он.
Альма провела пальцем по белому рубчику на его брови.
— Твои глаза как звезды, — тихо сказала она и, привстав на цыпочки, поцеловала их легко и отрешенно.
— И твои, — сказал он.
— Они лучше звезд.
— И у тебя.
Заморосил дождь. Они спрятались под навес скалы. Ваня обнял Альму, и они замерли, боясь расплескать благодарное чувство друг к другу.
Дождь расходился все сильнее, ровно шумел по траве, по кустам, по озеру. Сплошная серая стена воды отгородила их от мира, от всего, что есть на земле. И они стояли, прижавшись друг к другу. Беззащитные дети земли, они могли так простоять вечность, лишь бы быть рядом, чувствовать тепло и жизнь друг друга.
Дождь перестал так же внезапно, как и начался. Мерный шум стих, пахнуло свежестью, и вдруг откуда-то сверху ударил непонятный свет, и все озарилось вокруг. Заблестели обильно омытые дождем скалы, засверкало озеро, блеклый отсвет лег на траву и листья.
Ваня выглянул из укрытия и замер в восхищении. Над озером сияла радуга. Но совсем не такая, какие привык он видеть на Алтае, радуги-семицветки, размашистые, от края до края неоглядной степи. Эта радуга была невелика, крута и упруго опрокинута только над озером. Она источала ровный матово-серебристый свет, и концы ее, не касаясь земли, расплывчато исчезали в синеватой дымке.
Затаив дыхание, Альма и Ваня смотрели на радугу. Она была совсем рядом, рукой подать, и все вокруг мерцало, переливало призрачно и невесомо. Ночь была напоена серебристо-голубоватым светом, и этот свет становился все ярче и ярче. Глянцевым бело-голубым огнем горело озеро, голубовато отблескивала прибрежная галька, обрызганная дождем трава переливала перламутром. Мир охватили безмолвная ясность и зачарованная тишина. Только слышно было, как с листьев падали отяжелевшие капли и разбивались о траву, и от этого стоял едва внятный шепот. В неясном свете за краями радуги проступали туманно-сизые скалы противоположного берега, расплывчато маячили серые кусты, брезжила мерцающая бездонность неба, слабо подсвеченная звездами.
Ваня и Альма, держась за руки, смотрели на это светлое чудо, которое им подарила природа. Впереди их ждала разлука, тоска, но в этот миг они были счастливы. И они пронесут отблеск этого счастья сквозь годы, через всю жизнь. В памяти останутся и это озеро, и эти скалы, и эта ночная радуга — дар природы, и их любовь — дар жизни.
Харальд сидел перед камином. Он знал, что Альма и Вяйно на озере, и в сердце его были самые противоречивые чувства: и боль за дочь, за ее горькую, не ко времени, любовь, и тревога за Вяйно — как бы не попался немцам в лапы, — и желание помочь им обоим, и глухое недовольство на Вяйно за то, что смутил покой Альмы, нарушил их спокойную жизнь. Они жили с Альмой тихо, мирно. Рано или поздно немцы убрались бы восвояси. Да если говорить откровенно, то не очень-то они и мешали Харальду. Он сам по себе, они сами по себе. Теперь все рухнуло. И не только спокойный распорядок жизни в доме Харальда, но и в сознании что-то изменилось. И все из-за Вяйно. Надо же было ему заползти именно к Харальду во двор, и надо же было Харальду спасать его! «Помоги страждущему!» Эта заповедь вот как оборачивается…
Харальд перебирал годы своей жизни, как монах четки.
В последнее время он стал задумываться о себе, о событиях на родине. Как часто он отступал, уходил подальше от греха, становился в сторону. И сейчас он закрывает глаза на то, что творят немцы. А есть партизаны, и в партизанах друзья Харальда, старые рыбаки, их сыновья. Говорят, в Киркинесе в железорудных копях от гитлеровцев скрывается не одна тысяча людей и ждет часа. А совсем недавно, в мае, в день сто тридцатой годовщины норвежской конституции, в городе были расклеены листовки, где писали, что фашисты должны чувствовать себя на норвежской земле так же, как и на советской. В этот день во многих районах Норвегии взорвались здания с немцами, сошли с рельсов поезда. Харальд знал, что в поселке скрываются несколько русских военнопленных, бежавших из концлагеря. Рыбаки помогают лагерникам: оставляют на дороге хлеб, рыбу. Когда пленных ведут на работу, они подбирают пищу.
На другой день, в сумерках, Харальд пришел к озеру.
Ярко сияла луна, и озеро горело белым отраженным светом. Людвигсен сидел на валуне. Увидев Харальда, он настороженно выпрямился.
— Я пришел поговорить с тобой как мужчина с мужчиной, — глухо сказал Харальд.
Людвигсен выжидательно молчал, взгляд его скользил понизу.
— Как ты мог предложить Альме такое?
— У вас русский.
Этого Харальд боялся больше всего. Направляясь сюда, он собирался вести разговор только о дочери. Но Людвигсен сразу же оборвал разговор об Альме.
— У вас русский, — повторил Людвигсен.
— Да, — прямо ответил Харальд.
Людвигсен не ожидал, что Харальд так быстро сознается, и растерянно взглянул на старого рыбака.
— Да, у нас русский, — снова сказал Харальд. — И что же?
— Мы давно его ищем.
Он так и сказал: «мы». Людвигсен уже не отделял себя от немцев.
— Неужели ты бы сам не подобрал умирающего? — все еще на что-то надеясь, спросил Харальд, хотя уже понял, что разговор о русском будет тяжелым и бесполезным.
— Он русский, они убили Эдварда.
— Да, — тихо согласился Харальд. — Они убили Эдварда, твоего друга.
— Вот видите, — в голосе Людвигсена послышались торжествующие нотки.
— Они убили Эдварда, — повторил Харальд, — потому что он послушал тебя, а я промолчал тогда. Немцы сами напали на русских.
Прямо и сурово Харальд смотрел на Людвигсена, тот вильнул глазами в сторону.
— В его смерти виноваты ты… и я. А русский… русского сегодня не будет здесь.
— Сегодня? — вырвалось у Людвигсена. — Когда сегодня?
Харальд понял, что зря сболтнул об этом, почувствовал, как Людвигсен забеспокоился.
— Ладно, дядя Харальд, — примирительно сказал Людвигсен, — поговорим потом. Мне надо идти.
— Куда? — насторожился Харальд.
— Тут в одно место. А то опоздаю.
Людвигсен повернулся.
— Стой! — сказал Харальд, поняв, что Людвигсен идет к немцам.
— Некогда, некогда, — отмахнулся Людвигсен.
— Стой! — повторил Харальд и схватил Людвигсена за рукав.
Людвигсен резко рванул руку, зло осклабился:
— Ну, ты!..
Харальд не отпускал.
Людвигсен с силой оттолкнул старика и поспешно пошел прочь.
— Стой! Куда ты! — вскричал Харальд и шагнул вслед. Он чуть не упал, запнувшись о камень. И, еще не отдавая себе отчета, схватил эту круглую увесистую булыгу и с силой бросил ее вдогон. Послышался глухой стук. Людвигсен коротко вскрикнул и схватился за голову.
— Предатель, негодяй! — кричал Харальд, догоняя Людвигсена.
Людвигсен, неловко подгибая ноги, падал на бок.
— Подлец, какой же ты подлец! — повторял Харальд, задыхаясь. — Ты не смеешь ходить! Не смеешь!
Людвигсен не отвечал.
— Ты что? — испуганно спросил Харальд, останавливаясь над Людвигсеном.
Людвигсен молчал.
Харальд нагнулся, схватил его за плечи. Людвигсен икнул, изо рта хлынула темная жидкость.
— Ты что! Ты что! — В предчувствии беды у Харальда похолодело сердце. Он приподнял неожиданно легкую, залитую кровью голову Людвигсена и в ужасе отшатнулся.
— Людик, Людик! — повторял Харальд, как называл его в детстве, но Людвигсен не отвечал.
Харальд упал на колени, быстро расстегнул мундир и приложился ухом к груди Людвигсена. Сердце молчало. Ухом Харальд почувствовал смертную испарину, которой уже покрылось тело юноши.
— Что ты наделал! Что ты наделал, Людвигсен! — закричал Харальд. — Что же это такое!
Харальд судорожно, на что-то еще надеясь, рвал траву и подкладывал ее под голову Людвигсена. Потом поднялся, заспешил на непослушных ногах к озеру, зачерпнул воды в кожаный картуз, задыхаясь, принес и стал обмывать лицо Людвигсена. Но вдруг бросил все это и, сжав свою голову руками, застонал.
Он долго так стоял на коленях и тупо раскачивался из стороны в сторону.
Потом, плохо сознавая, что делает, взял Людвигсена за ноги и потащил, как тащили тех. Возле озера нашел тяжелый и удобный камень, привязал его ремнем к трупу и столкнул в воду. Тело с шумом погрузилось. На светлой воде долго расходились черные круги…
Стояла чистая чуткая тишина. И Харальд рухнул на колени и, воздев руки к небу, закричал:
— Господи, за что?!.
И зарыдал страшно, дико…
Потом отмывал руки. Отмывал долго, тщательно, остервенело тер песком, сдирая кожу. К горлу все время подкатывала тошнота…
Харальд сидел в лодке.
Они пойдут тихо, на веслах. На том берегу фиорда их встретят. И так, передавая Вяйно друг другу, норвежцы доставят его до линии фронта.
Харальд тупо смотрел под ноги, ничего не слыша, ничего не видя. Ждал, когда дочь простится с русским.
— Вяйно, — выдохнула Альма и, обняв за шею, поцеловала в губы.
И все что-то шептала торопливо, горько, прощально.
— Вяйно, Вяйно!..
— Прощай, — сказал он рвущимся голосом.
Альма потерянно стояла с опущенными вдоль туловища неживыми руками. Слез у нее не было.
Он в последний раз провел рукой по ее холодному лицу, поцеловал остывшие губы и резко повернулся. Пронзительно острой болью прострелило раненую ногу.
Его настиг шепот, шепот, который не имел права сейчас вылиться в облегчающий душу крик:
— Вяйно! Вя-яй-но-о!..
Последний раз хрустнула галька под ногой, стукнули уключины лодки — и стихло все…
Иллюстрации к повести