На протяжении последних трех тысяч лет Хайфа соперничала с соседней Акрой за безраздельное господство над Хайфским заливом. Некоторые даже утверждали, что от самого сотворения мира не было двух городов — и двух типов людей — в большей степени непохожих друг на друга и в меньшей степени склонных к взаимопониманию. Каменная Акра стремилась стать воротами — к морю ли, к пустому ли, или же просто несоразмерному нашим представлениям о конечности гигантскому пространству Азии у нее за спиной. Хайфа же все больше замыкалась в себе, прижималась к зеленому двугорбому массиву Кармеля, поднималась над морем, заслоняясь и от Азии, и от Европы. Впрочем, разгадка этой тайны обнаружилась уже в талмудические времена, когда неожиданно выяснилось, что гора Кармель в значительной степени полая — а точнее, что внутри Кармеля находится гигантская пещера. Более того, когда после многих лет запустения на северо-западной оконечности Кармеля был вновь найден грот, в котором когда-то прятался пророк Илия, нашедшие предположили, что он каким-то образом сообщается с гигантской полостью внутри горы или одним из ведущих к ней коридоров. И хотя никаких доказательств этому найдено не было, существование этой связи так и осталось частью легенды.

В постталмудических источниках несколько раз говорится о том, что внутри Кармеля живет огромный дракон, который вылетает раз в десять лет, страшно и бесшумно поднимаясь над морем. Но если к Хайфе приближается Левиафан, дракон нарушает установленные им же самим правила, и тогда его полет звенит, как бой тысячи барабанов. Увидев дракона, Левиафан пугается и поворачивает вспять. Однако ни один из талмудических текстов не утверждает ничего подобного. Более того, в Талмуде ни Хайфа, ни гора Кармель почти не упоминаются. На самом же деле в период, последовавший за Иудейской войной и разрушением храма, древняя Хайфа была мало чем примечательным рыбацким городком, потерянным в дюнах. Именно в качестве такого городка она и упомянута в Талмуде, в трактате «Брахот». Этот трактат указывает, что жители Хайфы и Тивона говорили со столь выраженным греческим акцентом, что некоторые — особенно ревностные — законоучители запрещали вызывать их для публичного чтения Торы. Впрочем, Талмуд также сообщает, что в Хайфе жил рабби Авдими, чью могилу до сих пор можно увидеть недалеко от входа в хайфские катакомбы. Однако, как известно, имена обманчивы, и в данном случае умолчание скрывает факт столь же значимый, сколь и любопытный. На территории современной Хайфы, у подножия Кармеля, совсем рядом с рыбацким городком, находился город Шикмона, из которого нынешняя Хайфа и выросла. Не вполне понятно, когда именно она была основана, но за полторы тысячи лет до новой эры — а значит, три с половиной тысячи лет назад — она уже существовала, и, соответственно, она старше не только Москвы, Берлина или Парижа, но и Рима, и — вероятно — даже Афин. И хотя в римский период она упоминается — под именем Сикамин — уже у Иосифа Флавия, до сегодняшнего дня дошли лишь руины более позднего времени и мозаичные остатки церкви.

Но и по ним можно многое узнать о том, какой она была. Те времена, когда палестинские законоучителя еще бродили по этой земле от гор Ливана до аравийской пустыни, пытаясь собрать по кусочкам стройного учения развалины разрушенного храма, постепенно проходили. Их паства частично разбежалась, частично перешла в христианство и ислам. Еврейская же традиция все дальше уходила от бескомпромиссного радикализма и нерассуждающего фанатизма палестинских законоучителей, а центр еврейской учености постепенно переместился в академии Вавилона. Именно там результаты их трудов и споров были собраны воедино, исправлены, дополнены, изменены, отредактированы — и превратились в Вавилонский Талмуд, или просто Талмуд — такой, каким его до сих пор изучают ученики иешив. Оставшаяся же масса материалов — хотя, вероятно, также подвергшаяся некоторой редактуре — по аналогии получила название Талмуда Иерусалимского.

Последние ученики иешив собрали вместе — в огромные пачки — отброшенные, невостребованные, теперь уже ненужные тексты, и отнесли их внутрь кармельской пещеры, пройдя по узкому каменному туннелю, который когда-то вел в глубь горы из долины Сиах, почти от самого моря. Вероятно, иешиботники очень боялись дракона и поэтому не стали уходить далеко. Они нашли небольшой холодный грот в четверти часа ходьбы от входа и над самым входом в грот, на мягком камне, выбили надпись «гениза», что означает «хранилище». Тогда ли, или чуть позже резчики по камню украсили стены простыми растительными орнаментами, наподобие тех, которые можно увидеть в огромном пещерном городе в Бейт Шеарим у восточных отрогов горы Кармель, где похоронен и первый кодификатор изначального текста Талмуда, и многие из законоучителей, и даже главы еврейских общин, чьи тела в Бейт Шеарим привозили на кораблях из-за моря. И так же, как в Бейт Шеарим, постепенно у входа в хайфскую генизу появились и каменные головы птиц на стене с узкими длинными клювами, и морда льва, и даже изображение летящего дракона, чьей заботе последние ученики препоручили свою больше не нужную людям память. Но боль памяти сильнее, чем воля к знанию, так что постепенно и другие люди стали приносить сюда те книги и рукописи, для которых больше не было читателей, и о которых их владельцы старались забыть.

Сначала к пергаментам Иерусалимского Талмуда прибавились мистические книги, описания небесных дворцов и иерархии ангелов, тайные комментарии к Библии, рассказы о восхождении на небо древнего праведника Еноха, разговоры с великим ангелом Метатроном. Потом к ним начали добавляться книги на латыни и греческом, для которых больше не находилось читателей. Таких книг было много, потому что еще до новой эры — во времена Второго храма — в Шикмоне, как и в Александрии, были смешаны люди разных культур и разных языков. Для греческих и латинских книг был обустроен отдельный грот чуть дальше по коридору, и, как гласит легенда, особенно правоверные ученики иешив, приехавшие издалека, специально углублялись внутрь горы, чтобы пройти мимо второго грота, повернуться к нему спиной и плюнуть. Впрочем, легенда добавляет, что некоторые из их товарищей по учебе, вооружившись факелами, тайно проникали в этот грот и проводили ночи за чтением теперь уже чужих для них книг. Их учителя приравнивали этот грех к греху прелюбодеяния, и от смешения желания и страха у тайных ночных читателей громко и неритмично билось сердце. Потом пергаментов стало становиться все больше, а из страха перед драконом их часто бросали прямо в проходах. Здесь были жалобы и доносы на соседей, которые остались неотправленными из страха перед теми же властями, которым они были адресованы, но также и письма, и просьбы к Богу. В пещере оказывались воспоминания давних предков о каких-то неизвестных умерших людях, карты сражений и записи о забытых коммерческих сделках, тайные исповеди, описания несуществующих стран, трактаты по математике и школьные стихи.

Иногда в случайных домашних схронах торговцы находили свои давние юношеские дневники, в которых когда-то писали, что они хотят прожить жизнь честно, стать учеными или законоучителями, открыть новые страны или написать великие книги. Тогда они нанимали специальных посланников, чтобы эти посланники отвезли их дневники в Палестину — в пещеру пророка Илии и страшного хайфского дракона. Так они старались заставить себя наконец-то навсегда забыть уже забытое. Их жены — втайне от мужей — тоже отдавали посланникам записи своих юношеских мечтаний, а с ними и память о тех временах, когда им хотелось сделать мир лучше, любить всех добрых, несчастных или обездоленных, а влечение к золоту, власти и домашнему благополучию еще не было для них столь всесильным. Теперь же они понимали, до какой степени подобные праздные мечтания недостойны замужних женщин, и старались записать их на клочках пергамента, чтобы об их раскаянии узнал и дракон, и — как и их мужья — тоже, чтобы забыть. Это почти всегда им удавалось. Но больше всего в пещере было любовных писем — в основном беспорядочных сбивчивых посланий, часто написанных с грамматическими ошибками. В своем большинстве, они явно не предназначались для отправки. Эти письма рассказывали о ложных или беспочвенных надеждах, разбитых иллюзиях, обманутой вере, лживых клятвах, глубокой преданности, самопожертвовании, безграничности зла, всевластии фантазии и опьянении плотским желанием; они были пропитаны самообманом, высокими мечтами, лицемерием, честолюбием и болью. Впрочем, среди этих писем иногда попадались прекрасные образцы стиля и слога, выдававшие многие годы чтения и учебы; далеко не все они были неискренними или манерными. Ответ же на вопрос, остались ли эти прекрасные письма неотправленными из-за внутренней замкнутости их авторов, чувства безнадежности, стеснительности или страха, в большинстве случаев уже было невозможно восстановить. Среди таких писем были и письма без адресата.

Одно из них было написано девушкой, жившей, судя по письму, совсем недалеко от моря. «Я вижу волны, — писала она, — и думаю про пророка Иону на его утлом суденышке; было ли оно похоже на эти большие высокие корабли, которые приходят в порт Акры? Так и наша жизнь. Но там, за морем, лежит страна счастья, в которой никогда не тает снег». Читавший это письмо чувствовал себя вором. Он смотрел на зеленые отроги Кармеля, на высокое солнце над белой стеной дома и думал о том, как принес в пещеру свое короткое письмо без адресата, в котором было написано, что он больше не может любить людей. Он спрашивал себя, почему не ушел сразу, почему — первый раз в жизни — взял другое, чужое письмо, почему из многих тысяч пергаментов он выбрал именно его. Впрочем, он был уверен, что сделал это случайно, и был уверен, что это не так. Зеленые отроги Кармеля нависали над землей, пахло сухим песчаным ветром, а он все еще думал о письме. Ему показалось, что отец позвал его откуда-то снизу, из гостиной, но он снова сделал вид, что не слышит. Во дворе шумно возились слуги. Из открытого окна доносился запах цветов. Их семья перешла в христианство так давно, так много поколений назад, что они уже почти не помнили, что когда-то были евреями, так же как о том, что они тоже были евреями, не помнил почти никто из окрестных христиан. Старались не помнить об этом и сами евреи. Впрочем, молились они все еще по-арамейски, на том же самом языке, на котором написан Талмуд, — и на арамейском же шла церковная служба.

«Я научилась выходить из дома, — писала девушка, — но никто этого не видит, потому что чужие слова скатываются с меня, как вода. Так я и нашла эту пещеру забытых книг. Время не стоит на месте, но я не плыву вместе с временем. Наверное, именно это и значит оставаться человеком». Он снова задумался, погружаясь в счастливый прозрачный транс, как в морскую воду; раньше он думал так только о книгах. К вечеру он написал ответ и тайком отнес его в пещеру. Он не знал, как подать девушке знак, что оставляет ей ответ на письмо без ответа, и поставил на пергамент кувшин с водой. «Я всегда думал, — писал он, — что истина может быть только в слове, потому что люди низменны, расчетливы и жестоки. Но теперь у слова появилось лицо, которое я никогда не видел, и я люблю его еще больше. Я не знал, что человеку можно верить, как слову. Ты сделала невозможное, но я не знаю, благодарить ли тебя за это». Через два дня девушка ответила. «Горе читающему чужие письма без адресата, — писала она, — если бы ты не знал, что я пишу тебе, неужели бы тоже прочитал мое письмо? Ты мог бы прочитать письмо к другому человеку, к Богу, мог бы прочитать дневник? Разве существует большая низость? Неужели я так в тебе ошибалась?». Когда он прочитал это, он понял, что дрожит от холода. Он шел из пещеры, проваливаясь в ямы, и ему казалось, что небо покрыто коркой льда. Горечь и стыд переполняли душу. «Никогда, — написал он в ответ, — никогда. Но я все равно наполнен волнами стыда, как море водой. И все же я знал, что ты пишешь именно мне. И почему ты была так неосторожна, что оставила письмо там, где его мог найти любой другой? Расскажи о себе, потому что без этого рассказа я не смогу жить».

Через несколько дней девушка снова ответила. «Светла и горька жизнь того, — писала она, — кто не может жить без рассказов, как не могу я. Но я сомнамбула. Я хожу по карнизам, пока меня не окликнут, и ухожу из дома, когда отец и братья идут на молитву. Женщинам нет до меня дела. Суббота и праздники — мои самые счастливые дни, потому что в эти дни молитвы самые длинные. Это молитвы моего освобождения. Но семейные праздники я ненавижу; хуже их только обрезания и свадьбы. Ты прав: правда только в слове, потому что только в слове можно сохранить свою душу». И тогда ему стало за нее страшно. Он представил себе, как тонкая фигурка сомнамбулы пробирается по крыше, чтобы оставить ему письмо, или как обезумевшие от негодования отец и братья читают эти письма, обращенные к незнакомому иноверцу, и с остекленевшими глазами отец говорит ей: «Теперь мы навсегда опозорены». «Я плыву, — подумал он, — как ветка по горной реке, быстро и бездумно, но я не хочу совершать зла. Она может упасть и разбиться». Он отнес письмо и несколько дней сидел, уставившись в одну точку, потом начинал бегать по городу, привлекая внимание торговцев. «Только потерявший свою душу, — писал он девушке, — может ее сохранить. Но я потерял свою душу, прочитав твое письмо. Никогда не читай чужих писем, ибо грех уродлив и страшен, и от зла надо бежать. Береги себя!» Он был уверен, что она больше не ответит, и даже нанял старого еврея, чтобы старик собирал все сплетни и слухи о еврейских семьях. Он хотел быть уверенным, что с девушкой ничего не случилось, что полная луна теперь безопасна для нее. Но день за днем старик возвращался с пустыми руками — никаких слухов не было.

Через четыре дня он не выдержал и вернулся в пещеру. Ответ лежал на обычном месте под кувшином. «Когда я пишу тебе, — писала она, — я чувствую, как душа сжимается. В слово ныряешь, как в воду, и плывешь сквозь него, как сквозь великое море под нашими окнами. Мне кажется, я знаю, где стоит твой дом. Вокруг него сад с большими деревьями и виноградник. Но, ныряя в слово, изменяешь людям. И это прекрасно, потому что зло человеческой души — бесконечно. Тогда — да здравствует измена! Одним этим можно оправдать жизнь». — «Да, — согласился он, — любовь возможна только в слове». Этим было все решено, поток воды вспенился и обрушился в широкую реку; он беспомощно скользил по течению и видел, как знакомые, приятели и даже семья остаются все дальше на удаляющихся берегах. И еще тогда он понял, что два или три дня в ожидании письма — это немыслимо долго. За это время солнце успевало несколько раз подняться над Кармелем, прокатиться по небу раскаленным шаром, опуститься по ту сторону воды, наполняя дом пряными запахами ужина, а он все сидел, опустив взгляд в раскрытую книгу, и считал минуты, которые отказывались проходить. Не то чтобы книги перестали задевать душу, но это происходило уже как-то иначе, поскольку он знал, что где-то по ту сторону пещеры есть второй человек, который читал ту же самую книгу. Тогда-то он и завел голубей. Он сказал отцу, что хочет быть первым человеком, как Ной, и учил голубей переносить тонкие ветки. Но на самом деле его мечта была другой. «Кто умеет принести ветку, — говорил он себе, — сможет принести и письмо. И тогда я смогу целый день писать и получать письма. Даже в постели я не смогу уснуть, не отдав голубю записку с пожеланием спокойной ночи».

День за днем, письмо за письмом, они описывали прочитанные книги и дальние страны за морем, в которых перед сном жители накрываются своими гигантскими ушами; они писали о Геркулесовых столпах на самом краю света и о людях с узкими глазами щелочками, которые приходят с обратной стороны Азии. Но еще больше их волновало высокое солнце над этим городом, который Ривка никогда не покидала, тяжелое биение моря, редкие оливковые рощи на спине Кармеля, запах земли, белый покров весеннего миндаля и эта пещера никому, кроме них, не нужных пергаментов, которая уходила в бездонные глубины горы и благодаря которой они узнали друг друга. «Интересно, — писала она, — как там себя чувствует дракон? Спит ли он? И почему он так редко вылетает?» — «Мои голуби уже научились приносить письма, — ответил он ей. Разве мы не сможем прожить без помощи дракона?» — «Но я хочу увидеть дракона, — ответила она, — а еще людей с одним глазом во лбу, и людей с большими ушами, и эфиопов в их далекой Индии, и чужие звезды над равнинами чужого неба». С этого дня их письма стали приносить голуби, которых он научил прилетать в пещеру, а она — находить обратную дорогу от пещеры к ее дому. «Я все равно прихожу в пещеру, — призналась она, — потому что тропинка высока, а запах кустарников наполняет грудь». — «Но ведь мы можем прийти туда одновременно», — с надеждой написал он. «Нет, — ответила Ривка, — это одно из тех мест, куда человек одновременно прийти не может». Но он чувствовал, что желание ее увидеть уже сильнее, чем все, что он испытывал. Он приходил в пещеру на долгие ночи, поначалу делая вид, что задержался за чтением пергаментов, но потом — решив, что так ее отпугивает, начал прятаться. Пару раз он даже спрятался в кустах у тропинки, ему было немыслимо, мучительно стыдно.

«Но если ты знаешь, где я живу, не справедливо ли будет, если и я узнаю, где живешь ты». — «Нет, — ответила Ривка, — к тому же мне хочется, чтобы все было правильно перед Богом, а правильно — это далеко не всегда поровну. Разве ты не сам мне писал, что хотя именно в слове мы стоим перед Богом, он судит нас за наши поступки, и поэтому это тоже язык, на котором мы говорим с Ним?» — «Я перейду в иудаизм, — ответил он ей в порыве отчаяния, — и на тебе женюсь». — «Какой ужас, — написала она, — какой ужас. — Почему ты никогда ничего не понимаешь?» И тогда он вспомнил и о том, что любовь может быть только в слове и, не пройдя через слово, не может стать любовью. «Это правда, — ответила она, — быть можно только в слове и, наверное, только в слове написанном, потому что разговор слишком легковесен для бытия. Но и зло, и ложь движутся словом, а предает и обманывает человек и словом, и поступком. Хотя самого себя обмануть можно только словом». Он знал, что может нанять людей, которые бы выяснили, кто она, но знал и о том, что уже не сможет писать ей после того, как ее так обманет. Так проходило лето, а когда по стенам уже стучал холодный осенний дождь, Ривка написала, что ее хотят выдать замуж. «Но мне есть чем их припугнуть, — добавляла она, — я пообещала, что покончу с собой и опозорю их навсегда. Но я не хочу зла даже своей семье». А еще чуть позже она написала, что ее больше не выпускают из дома, и двери закрыты на большие засовы, и даже в самые светлые лунные ночи луна лишь отражается на меди кувшинов. «Я так скучаю по нашей пещере, — писала она, — я так скучаю по книгам и так скучаю по дракону. Но они говорят, что я безумна». — «Я должен тебя выкрасть, — отвечал он, — у нас просто нет другого выбора». — «Умоляю, — писала она, — умоляю, нет. Ты убьешь этим моих родителей. Я их не люблю, но не хочу быть виновной в их смерти». Но он все же нанял двух хитрых и умелых людей, чтобы они выяснили, кто она; но теперь это было немыслимо трудно, поскольку он не мог рассказать им всего, а Ривка больше не выходила из дома, и невозможно было проследить за ее легкими шагами сомнамбулы ни от пещеры, ни от источника, ни от лесной тропы. Вместо ответа они вернулись к нему со связкой догадок, но у него были и свои предположения, основанные на ее письмах.

И только голуби продолжали улетать и возвращаться. «И любовь, и бытие возможны только в слове», — продолжала повторять она, а потом голубь принес короткую записку, из которой следовало, что ее сестра нашла одно из их писем и отнесла отцу. Теперь она живет в погребе, писала Ривка, здесь холодно, и луны почти не видно, но крысы приходят с ней играть, а вот голубям приходится протискиваться сквозь узкую решетку окна под потолком. «Мне здесь хорошо, — добавляла она, — и я вспоминаю все мои книги и придумываю новые. Но они следят за мной, и скоро, конечно же, поймут, что записки приносят голуби. Постарайся забыть обо мне побыстрее». Он метался по дому в отчаянии, безумии и ненависти к своей беспомощности. «Даже если небо упадет на землю, — написал он ей, — сегодня будет твоя последняя ночь в погребе. Не засыпай, потому что крысы кусают спящих». Он взял с собою двух друзей, своих неудачливых шпионов и еще двух приезжих лихих людей, которых нанял на базаре. В ту ночь они врывались в чужие дома, под полночную брань, женские крики и стук оружия, и раз за разом обыскивали погреба и склепы. Но ни в одном из них не было женщины. И все же они успели проверить все свои предположения и догадки еще до того, как их настигла городская стража. Все эти догадки оказались ложными. Постепенно и шпионы, и лихие люди с базара исчезали в темноте. А потом он ввязался в осторожную стычку со стражниками, чтобы позволить скрыться и своим друзьям.

Поскольку никто не пострадал и из уважения к его отцу, его заперли дома, приставив стражу. Как оказалось, во время их налета пришлые люди, которых он нанял на базаре, успели украсть всевозможные мелочи из еврейских домов, в которых они побывали, и его отцу пришлось заплатить за пропажу. «Мой сын безумен, — ответил его отец, — Всевышний в своей милости не пощадил его». Тогда он объяснил отцу, что искал демонов, которые, как известно, обычно селятся в еврейских погребах. Отец попросил соседского священника зайти поговорить с его несчастным сыном. А ближе к полудню появился голубь. «Это я сама, — писала Ривка, — я знала, что ты придешь, и попросила увезти меня в другой дом, к дальним родственникам. Моей семье и так тяжело. Разве будет им легче, если все узнают, что они держат в погребе женщину, и эта женщина их дочь? Нет, им не будет от этого легче. И все же это, наверное, мое последнее письмо, потому что погреб очень глубок, и из него не видно неба. Боюсь, что я уже никогда не буду странствовать под луной. Птицы не залетают сюда, и только тому голубю, которого я всю дорогу прятала под платьем, я смогла отдать это письмо. Впрочем, быть может, он еще и вернется. Здесь ко мне снова стали милосердно и спасительно равнодушны; они приносят еду и уходят. А еще, подъезжая к дому, я увидела дерево, и теперь вижу его сквозь маленькое оконце под потолком. Я могу по нему сориентироваться, а сориентировавшись, знаю, где наша с тобой пещера. Каждый день я буду стараться увеличить свой погреб, и когда-нибудь этот проход достигнет и нашей пещеры. Я успею это сделать, потому что передо мной вечность. И если ты будешь меня там ждать, я сразу же обниму тебя».

Прочитав это письмо, он почти обезумел; казалось, что сбываются наихудшие подозрения его отца. Он рвался из комнаты, пытался выбить дверь и засовы, выл, плакал, в исступлении набросился на вбежавших стражников. Его повалили на пол и заковали в колодки. Увидев отца, он стал кричать, что обыщет все склепы и погреба от Акры до развалин Цезареи, потому что в одном из них спрятана женщина, без которой он не может жить. Выслушав его, отец заплакал. «Демоны воображения, — сказал отец священнику, — овладели им, его дразнят и искушают; он не понимает, что ничего этого нет». Но он знал, что все совсем не так, и что в каком-то более глубоком и гораздо более важном смысле, только это и есть. В доме для него отвели отдельную комнату, с окном на сад, на самой земле, все, как он и просил. Три дня мастеровые приводили ее в порядок и что-то достраивали. «Люди халифа» проверили двери и окна, засовы и решетки; наконец с него сняли колодки. О нем заботились. И все же, получив относительную свободу, он несколько дней метался по комнате, потом затих. А еще через несколько дней он случайно узнал, что в его жизни появился смысл. Как-то ночью ему удалось разобрать часть пола, и он начал копать подземный ход, а под утро вернул камни пола на место. Так он поступал почти каждую ночь, и ход становился все глубже и длиннее. Его мучил страх, что Ривки уже нет в живых, но камень становился все тверже. А еще он боялся вести свой подкоп назад к свету, потому что и в доме, и во дворе, и на улице, и в чужих домах его, скорее всего, обнаружили бы раньше времени. Однажды он вспомнил ее письмо и подумал, что тоже пытается прорыть дорогу к их пещере забытых книг. И тогда он понял, что роет не подкоп, но дорогу к вечности. Там, в вечности, они наконец-то смогут прижаться друг к другу. В ту ночь он написал свое последнее письмо, которое мог отдать уже только при встрече. «Любовь и жизнь возможны только в слове, — писал он, — но из тюрьмы, которая называется жизнь, есть выход, и этот выход — не смерть, а дорога».