Щенком ретривер помнил себя плохо. Вероятно, его любили, как и любого другого щенка, потому что люди редко заводят щенков, чтобы ненавидеть. Наверное, завести его попросили дети, потому что у соседских детей был щенок, он был «ужасно симпатичным», и им хотелось такого же. Уже потом ретривер понял, что значительную часть того, что делают и дети, и взрослые, они делают потому, что им хочется такого же, как у соседей, но только лучше или больше. Эти ранние воспоминания были отрывочными — скорее картинки, чем истории, — и он не знал, как связать их между собой. К тому же он не знал, что из этого и вправду было на самом деле, а что он придумал потом, бесконечными ночами на мокрых и холодных улицах зимней Хайфы. Щенком он помнил нескончаемые ссоры между взрослыми, с криками и бранью, и их ссоры с детьми, но он не понимал ни их смысла, ни их причин. Вместо того чтобы вслушаться и постараться понять, он забирался под тумбу, чтобы переждать, пока все пройдет. Там под тумбой он мог сидеть часами, и там было хорошо; крики и проклятия проносились над ним, как грозовые облака по высокому весеннему небу. Он слышал повторяющуюся фразу «ну и катись в свой Нью-Йорк, если он тебе так нужен», но так и не смог понять ее смысл. Нью-Йорк представлялся ему таким особым светло-голубым облаком, где все правильно и хорошо и все счастливы. И он думал, что, наверное, когда-нибудь так оно и будет. Когда он был совсем маленьким, он представлял себе, что там, в Нью-Йорке, собаки могут лежать на облаке, свесив лапы, а весь мир медленно проплывает под ними. Он как-то даже видел по телевизору яркий нарисованный фильм — из тех, которые он смотрел с детьми, — где собака лежала на облаке, тихо мурлыкала себе под нос какую-то песенку, и он думал, что так, наверное, и происходит в Нью-Йорке.

После ссор Дафна подходила к ретриверу, плакала, гладила и говорила: «Укуси его, он нас совсем сжил со свету». Тогда, по крайней мере поначалу, он начинал лаять и бросаться на Йорама, потому что думал, что знает, на чьей стороне правда; а Дафна кричала: «Укуси его, укуси» — и хлопала в ладоши. В эти моменты от нее исходил запах слез, пота и еще странный кислый запах, который тогда еще ретривер не знал, как назвать; но когда он подрос, он понял, что это запах ненависти. Йорам жестко и холодно отодвигал его, иногда поднимал за ошейник, реже отбрасывал ногой, надолго уходил. Он мог исчезнуть и на несколько дней. Когда он возвращался, от него пахло дымом, духами, женским телом, но чаще перегаром; много позже одна из женщин, накормивших ретривера, со слезами сказала ему, что от нее пахнет свинством и отчаянием. С этого момента он уже знал, как назвать этот знакомый перемешанный запах алкоголя, женского тела и дешевого дезодоранта. Детям ретривер тоже быстро надоел. Он был скучной игрушкой, его было невозможно наряжать, к нему не было дополнительных частей — из тех, что продаются в больших красочных коробках, — из него невозможно было даже стрелять. К тому же с ним нужно было гулять. Но ни дети, ни взрослые не хотели ради этого вставать утром — когда еще можно продолжать спать, — отрываться от телевизора с его движущимися красочными картинками и громкой чарующей музыкой или возвращаться раньше времени из гостей. Они пытались заставить друг друга с ним гулять и ссорились из-за этого еще больше, а Дафна кричала: «Вы же мне обещали. Иначе бы я не взяла эту чертову собаку».

Она часто попрекала им детей и Йорама — так же как попрекала Йорама тем, что он не занимается детьми, — и ретривер стал чувствовать, что он все больше и больше превращается для них в обузу. Дети с раздражением пристегивали к нему поводок и тащили на улицу, и от их рывков у ретривера болела шея. «Тупое животное, — как-то мрачно сказал Дани, — из-за тебя опять шляться по этой жаре», — и дернул его с такой силой, что чуть было не упал сам. Ретривер старался быть полезным зверем, исполняя все то, к чему — как ему казалось — его обязывал долг благодарной собаки. Он вскакивал по ночам по первому шороху, защищая дом от воров; лаял на всех, кто мог бы угрожать детям. Соседи даже как-то вызвали полицию, когда он ночью стал лаять, почувствовав чужую бродячую собаку, зашедшую к ним в подъезд. «Ну и злобную вы вырастили тварь», — сказал как-то Йорам. «Под стать тебе, — ответила Дафна, — и к тому же жрет, как пылесос». Его окатило холодным водопадом ненависти. Ретривер стал стараться есть меньше, но — как ему показалось — никто этого даже не заметил. Он старался во всем участвовать — распаковывать еду, которую приносили из супермаркета, помогать убираться. «Эта собака опять под ногами! — кричала Дафна детям. — Да уберите же ее куда-нибудь!» В один из таких моментов Йорам с раздражением его пнул — хотя и не больно; подражая ему, ретривера стали пинать и дети. Ретриверу было больно, обидно, но не до озлобления, а скорее до тупой непроходящей внутренней боли; а еще он постоянно обвинял себя в том, что не может сделать так, чтобы все было хорошо, и чтобы он был им дорог, и чтобы его любили. Тогда он начал стараться занимать как можно меньше места. Ретривер не просился гулять, пытался лежать на одном месте; а когда дети смотрели телевизор, он просто устраивался рядом с диваном, положив голову на лапы, и вместе с ними смотрел на экран.

Цветные картинки экрана стали постепенно приобретать для него смысл. Он узнал, что там, за черным ободком, тоже есть дома, люди и даже собаки. Это было странно и в чем-то захватывающе. Дети перескакивали с картинки на картинку, и каждая из них открывала какой-то новый красочный мир. Впрочем, потом он понял, что эти миры бесконечно повторяются. А однажды, когда никого не было, он улегся на диван и случайно задел лапой маленький черный предмет, который дети обычно держали в руках. Без всякой их помощи экран неожиданно засветился; ретривер смотрел на него изумленным завороженным взглядом. Потом с недоверием оглядел сам себя. Это было чудом, и это чудо совершил он, которого обычно называли просто «собакой». Он даже и не подозревал, что это возможно. Потом, испугавшись, он несколько раз плюхнулся на черный предмет, и экран погас. Теперь, когда все уходили, он вновь и вновь пытался удостовериться, что тоже может быть человеком и потрясенным взглядом смотрел на светящийся экран. Но как-то Дафна вернулась неожиданно быстро и так же рывком открыла входную дверь. «Ты оставил включенным телевизор, — сказала она Йораму вечером. — Так ты убегаешь на работу, я правильно поняла?» — «Я его вообще не включал, — ответил он, — и домой не возвращался». — «А кто? — спросила Дафна. — Может, это у нас собака смотрит телевизор?» — «Может, и собака», — примирительно сказал он. «Тогда пусть собака сама с собой и гуляет», — сказала Дафна и стала выпускать ретривера на улицу одного.

Это было счастливое время. Никто не рвал его за поводок, не проклинал, он больше не чувствовал, что он в тягость. После прогулки он тихо возвращался домой, и на него просто не обращали внимания. Переполненный благодарностью, ретривер стал еще больше стараться быть полезной собакой. Он пытался предугадывать желания; радостно лаять, когда от него этого ждали, и молчать, когда он не был нужен. В те же дни, когда кто-нибудь из семьи болел, ретривер чувствовал, что его сердце переполняется состраданием, страхом, виной и болью; в такие дни он старался не отходить от больного. Даже когда его били или он обижался, он не мог избавиться от этих страхов, от чувства ответственности и вины. Но однажды, вернувшись домой, он снова услышал, как слово «собака» тонет в криках. «Он прав, — кричал Йорам, — единственный нормальный человек в этой психушке. Почему ты выпускаешь его гулять? Он же на всех бросается, ты что не видишь? Он кого-нибудь искусает, и нас разденут на судах». — «У меня нет времени гулять с твоей собакой, — кричала в ответ Дафна, — хочешь с ним гулять, гуляй сам. Всяко лучше, чем просиживать диван». Йорам хлопнул дверью, потом вернулся. «Чтобы его завтра же здесь не было, — сказал он, — из-за игрушки для детей я не намерен тоскаться по судам. Перетопчатся. Пусть с Барби играют. И вообще дома не пройти. Здесь не гостиница». — «А куда я его, по-твоему, должна деть?» — спросила Дафна. «Отвези его к твоей сестре, — сказал Йорам, — у нее квартира с садиком. Хоть какой-то прок будет от твоих родственников». — «И не подумаю, — ответила Дафна, — тебе надо, так ты и решай, куда его деть. А дети в любом случае скоро вырастут». — «Сука», — мрачно сказал он и вышел на балкон.

На следующий день Йорам посадил ретривера в машину. Ретривер долго отказывался, пытался выскользнуть, смотрел на Йорама большими собачьими глазами; он старался не выть и не плакать, но душа переполнялась болью. «Что это с тобой сегодня, — мрачно сказал Йорам и дернул поводок, а потом ласково добавил: — Ну давай покатаемся, залезай, собака». Почти час они ездили по городу; мимо небоскребов, роскошных магазинов, мимо моря, по большим многополосным дорогам и многоуровневым развязкам. Потом Йорам остановился, вышел, выпустил ретривера. «Давай побегаем», — сказал он. Они пробежали метров двести, и Йорам начал задыхаться. «Все, отбегались, — сказал он, — давненько я не делал марш-бросков», — и привязал поводок к столбу. Потом начал быстро уходить. Ретривер рванулся к нему; ему показалось, что его тело рвется пополам; в отчаянии и безумии он завыл и залаял. Йорам побежал; на него оглянулся прохожий, из окна высунулась какая-то старушка. «Это вам здесь что, зоопарк?» — закричала она. Йорам послушно вернулся, отвязал поводок, погладил ретривера. Ретривер прижался к нему, затих, ткнулся мордой в колени, стал лизать руки. «Чтоб ее разорвало, — мрачно сказал Йорам и побрел назад к машине. — Ладно, собака, поехали домой». Потом сел за руль, выругался, снял ошейник, отодвинул от колен морду ретривера. «Подожди, — сказал он, — сидеть». Ретривер послушно сел; Йорам закрыл дверь и погладил его через открытое окно. Машина медленно тронулась, и ретривер побежал рядом, виляя хвостом, преданно глядя на Йорама и не веря своему счастью. Йорам нажал на газ, с отчаянным лаем ретривер попытался броситься под колеса, но было поздно.

И все же этот город оказался не таким уж большим. Чувство обиды захлестывало ретривера, но жгучая и болезненная тоска по дому оказалась сильнее. Уже через два дня полуосознанных поисков он снова оказался в знакомых местах. И тогда мир неожиданно наполнился ликованием. Обнюхивая знакомые поребрики и мусорные баки, он чувствовал как глубокая неугасающая сила влечет его домой. Увидев уже знакомую дверь, он ощутил, как сердце вздрогнуло, дернулось, перевернулось; он завыл, заскулил, залаял. Дафна открыла дверь. «Опять эта проклятая собака! — сказала она мрачно. — Ну почему ты ничего не можешь нормально сделать? Только свои долбанные программы и умеешь писать». Она вытолкала ретривера и захлопнула дверь. Ретривер снова завыл и заскулил; на лестницу вышли соседи. «Придется пустить», — сказала Дафна, открывая дверь. Ретривер метался по квартире, облизывая всем руки, почти сбивая мебель; любая мелочь, которую он узнавал, наполняла его счастьем. Он знал, что должен ненавидеть их, но не мог. Дети стали жаловаться, что он мешает смотреть телевизор, и ретривер затих. Дафна с ненавистью посмотрела на Йорама и молча ушла спать. На следующее утро Йорам обреченно затолкал ретривера в машину, выругался, и выжал газ. «И запомни, — сказал он, — если ты еще раз вернешься, придется тебя усыпить». Так ретривер оказался в Хайфе.

Хайфа была далеко, а еще она была очень красивым городом. Она спускалась по склонам горы и распластывалась вдоль моря, у ее подножия. С вершины горы был виден широкий залив с большими кораблями, перистые облака, северные берега Галилеи. Кроме того, в Хайфе были каменные лесенки, поднимающиеся вдоль горы, и ретривер мог по ним бегать, не боясь быть задавленным. Довольно быстро он понял, что, на самом деле, Хайфа находится между морем и небом. В один из первых дней на северном выступе Кармеля, который называется Стелла Марис — что значит «морская звезда», — ретривер разговорился со старым псом неизвестной породы и рассказал ему свою историю. «Не волнуйся, — сказал пес, — теперь все будет хорошо. Галилея — это страна, обетованная всем несчастным». Здесь было тепло, но не так изнуряюще жарко, как раньше; даже густой покров шерсти уже не казался ретриверу тяжелым бременем. К тому же он не только не испытывал недостатка в еде, но и вдруг понял, что его больше никто ею не попрекает. Впервые он мог принимать еду и не чувствовать себя в неоплатном долгу за нее. Его кормили и дети, и молодые парни, уходящие на работу, и старики, медленно бредущие в сопровождении низкорослых служанок-филлипинок. Но еще чаще его кормили девочки-официантки, работавшие по ночам; если ему было, где лечь, он оставался лежать до утра, засыпая и просыпаясь под громкую музыку; а они смеялись и плакали, запустив руки в его густую, теперь уже свалявшуюся и перепутанную шерсть. Только теперь он понял, какими разными бывают люди. Ретривер научился переходить улицу, осторожно замедляя шаг и внимательно посмотрев направо и налево; и даже на самых шумных улицах, спускающихся с горы к морю, машины притормаживали, чтобы пропустить его. А еще по дороге к морю он встречал мангустов; несколько раз он пытался с ними заговорить, но мангусты убегали, не ответив ему ни единым словом. И, пожалуй, только гопников с бутылками пива он боялся, потому что они пытались его ударить.

Как-то ранним осенним вечером, когда над Хайфой еще стояла густая и душная жара, ретривер проходил через сад Матери у последней станции единственной ветки хайфского метро. В саду было пусто, гопники еще не начали собираться, даже бездомный, обычно лежавший на скамейке, куда-то пропал; в киоске с мороженым тихо шуршала музыка. Неожиданно под одним из кустов у самого края сада — там, где тропинка уже начинает спускаться в долину Лотем, — он увидел странное движение. Ретривер повернул морду, принюхался, заинтересованно насторожился. «Мангуст», — подумал он. Но это был не мангуст. Под кустом сидел странный пушистый зверек размером с мышь, в черно-белую полоску. Ретривер остановился; он не знал, как вести себя дальше. Зверек испуганно притих. Ретривера мучило любопытство, но он боялся спугнуть странное существо. Он понюхал траву, лег и опустил голову на лапы. Зверек выскочил из-под куста и исчез в зарослях; ретривер разочарованно вздохнул, но остался лежать. Прошло где-то четверть часа, и он увидел, что непонятный зверек медленно крадется в его сторону. «Может быть, все-таки мангуст, — подумал ретривер еще более заинтересованно, — какой-нибудь мангуст-мутант, который ничего не боится». Сквозь щелку между полузакрытыми веками он видел, как мангуст быстро пробежал по тропинке.

Ретриверу страшно захотелось чихнуть, но он — хоть и с трудом — удержался. «Интересно, что думает мангуст, — сказал он себе, — наверное, думает: „А что это здесь разлеглась эта спящая собака?“» Но потом он вспомнил, что мангусты очень умные и хитрые звери, и поправил себя: «Мангуст, наверное, знает, что я не сплю и за ним наблюдаю. Так что, скорее всего, он думает: „Интересно, а о чем же думает этот пес, который здесь разлегся, и делает вид, что спит, а на самом деле наблюдает за мной? И что же он от меня хочет?“» Но, с другой стороны, это же не он, ретривер, шел к предполагаемому мангусту, а мангуст шел к нему, а значит, что-то хотел мангуст, а совсем не он, ретривер. «Так что, — сказал себе ретривер, — наверное, мангуст думает, соответствует ли то, что он, ретривер, думает про мангуста, который идет по направлению к нему, тому, что мангусту хотелось бы, чтобы ретривер про него думал». Но дело было в том, что ретривер совершенно ничего про него не думал, а просто смотрел на маленького зверька с любопытством, удивлением и растущей симпатией. Но в таком случае получалось, что мангуст и вообще ничего не думает, кроме того, что о нем предположительно думает ретривер. Он вконец запутался. Ретривер был слишком простодушным зверем, и долгие хождения по чужим пустым улицам так и не научили его разбираться в чужих намерениях, хотя, как ему казалось, и научили держаться как можно дальше от разнообразных хитрых мангустов, как двуногих, так и четвероногих. Ретривер уже собирался встать и отправиться восвояси, когда вспомнил, что он же не уверен, что это мангуст. Он понял, что совершенно сбил себя с толку.

Тем временем мангуст подошел совсем близко и тоже принюхался. «Ты кто?» —спросил ретривер, так и не поднимая век. Мангуст вздрогнул, и ретривер с жалостью подумал, что мангуст, наверное, подумал, что он, мангуст, подошел слишком близко и убежать ему не удастся. Впрочем, вблизи стало хорошо видно, что никакой это не мангуст. «Я бурундук», — сказал немангуст. «Кто-кто?» — переспросил ретривер и от изумления даже приоткрыл глаза. Про такого зверя он даже не слышал. «Бурундук, — гордо сказал бурундук. — У вас на иврите это называется белка с полосками». — «Какая же ты белка?» — спросил ретривер изумленно; белок он видел и был уверен, что точно знает, что это такое, «Скорее ты большой хомяк». Бурундук обиделся. «Никакой я не хомяк, — ответил он недовольно, — а про белку это точно, хозяин по словарю Иехезкеля Керена смотрел. Такой большой синий словарь». — «А, — протянул ретривер, не зная, что сказать. — А что с хозяином?» — добавил он. «Спился, — ответил бурундук и махнул лапой. — Он хороший, когда трезвый, добрый. Ну только, когда он трезвый, — бурундук вздохнул. А так плачет по вечерам или злой такой, стенку бьет, меня в духовку положить пытались. Хозяин отбил. Вот я и ушел». — «Не жалко тебе его?» — спросил ретривер. «Жалко, — вздохнул бурундук, — и совесть мучает, как он там без меня. Совсем сопьется. Только поджарят они меня. А сколько из меня жаркого. — Он вздохнул, снова махнул лапой, задумался и затих. — Да, мир дерьмо, — добавил он, подумав, — не для бурундуков он. Когда в мире правили бурундуки, все было иначе». — «А меня просто из дома выгнали», — сказал ретривер и впервые за все это время заплакал.

Ретривер стал замечать, что где бы он ни бродил, как-то незаметно лапы приводили его в сад Матери. Поначалу он даже пытался приносить бурундуку разную вкусную еду, которую ему давали официантки из соседних кафе, но бурундук отказывался. От вопроса, чем питаются бурундуки, бурундук всегда старательно уходил, предпочитая рассуждать о пользе и вреде различных сортов пищи, так что ретривер пришел к выводу, что бурундук питается травой, и больше не настаивал. Но зато бурундук рассказывал всякие невероятно интересные истории об огромных пирах, которые когда-то устраивал король всех бурундуков для своих подданных. Пиршественные залы были освещены огромными факелами, столы ломились от различных сортов самой полезной и питательной еды, и у всех гостей были большие разноцветные бантики на хвостах. Это было во времена его прапрадедушки — ну или, может быть, даже чуть раньше — еще в те времена, когда бурундуки правили в мире. «А как так получилось, что бурундуки правили в мире?» — спросил ретривер. «Их выбрали, — сказал бурундук, — потому что они самые умные звери. В те времена бурундуков начинали учить читать с двух месяцев, и они могли ответить на все вопросы». Поэтому в мире тогда был порядок, никто никого не обижал, люди подчинялись зверям, а алкоголь был запрещен. У прадедушки бурундука был огромный трехэтажный дом с креслом-качалкой, прямо у дворца короля всех бурундуков. Вся мебель в его доме была из яшмы. К прадедушке бурундука все приходили за советом, а он лежал в кресле-качалке, накрывшись пледом, курил маленькую трубку, и служанка играла для него грустную красивую музыку на клавесине. Все его любили, и ему не приходилось прятаться среди кустов.

«А потом?» — как-то спросил ретривер. «В каком смысле — потом?» — ответил бурундук. «Ну что произошло потом? Почему все стало неправильно?» — «Была великая гроза, — начал рассказывать бурундук, — два месяца вода непрерывно лилась с неба. Сверкали молнии, грохотал гром. И еще падали такие штуки, как в прошлом году, которые разваливаются с грохотом, и потом от них остается много железа. Звери и люди потеряли разум, и бурундуков свергли. Сначала власть захватили страшные черные бродячие собаки, из тех, что всегда рычат, месяцами не моются и бросаются на тебя, когда ты тихо сидишь под кустом. Моего прадедушку и короля бурундуков выгнали из их домов, и они все ушли в изгнание, и некоторых из них приютили люди, других продали в рабство в качестве игрушек для детей, а остальные умерли». Не стало больше закона, и каждый делал то, на что хватало его сил, и все убивали друг друга. И все уже думали, что так будет всегда, но тут из пещеры с обратной стороны горы Кармель вышло новое племя людей, которое называло себя гопниками. Зимой они ходили в черных кожаных куртках, сделанных из кожи черных собак, а их самки издавали запах перегара и боевые кличи, отпугивающие врагов на многие километры. И была великая битва черных собак и гопников, она длилась семь дней и семь ночей, и семь раз собаки переходили в наступление, и семь раз гопники их побеждали. Весь Адар был залит кровью, и полегли почти все черные собаки, а оставшиеся разбрелись по свету. Так победили люди; и поэтому теперь именно они, а не черные собаки живут в домах, сидят в кафе на бульваре Мория и собираются на Адаре и в саду Матери. Но люди — существа недобрые и неразумные, они разрушают и себя, и мир вокруг них. Только когда родится Великий Бурундук, в мире снова восстановятся добро, справедливость и порядок, и никому больше не придется прятаться в кустах у тропинки, ведущей в долину Лотем.

Постепенно бурундук начал доверять ретриверу и подробно рассказывал ему, во сколько он проснулся, какое у него настроение, как он себя чувствует, что произошло за день, кто приходил в сад Матери, про своего хозяина и историю своей семьи. «Теперь нам ничего не страшно, — сказал как-то бурундук, — теперь мы вдвоем против этого жестокого и злого мира». Впрочем, сам он ретривера ни о чем не спрашивал, а когда пес пытался рассказать ему о своей жизни или о большом мире за оградой сада, бурундук терял всякий интерес и забирался поглубже под куст. Но ретриверу это казалось естественным. Его бесцельные метания по равнодушному городу не шли ни в какое сравнение с рассказами бурундука. Эти рассказы были удивительными; они менялись, переливались, наполнялись новыми подробностями. В этом мире, где все было хорошо и всем управляли бурундуки, ужасно хотелось жить. Разумеется, ретривер понимал, что с тех пор, как бурундука попытались зажарить и он сбежал из дома, бурундук, вероятно, ни разу не ушел дальше нескольких сотен метров от своего куста, но это не мешало ретриверу испытывать к нему нарастающую нежность. Впрочем, и рассказам бурундука хотелось верить. Как-то ретривер даже убежал на пару дней, отправившись искать ту «обратную» сторону горы Кармель и пещеру, из которой вышли гопники. Когда он рассказал бурундуку о своей неудаче, тот поднял его на смех. «Разумеется, ее невозможно найти, — сказал он, удивляясь непонятливости пса. — Гопники ее замуровали и спрятали, боясь, что новое племя выйдет из-под земли и свергнет их, как они когда-то свергли черных собак. Теперь даже самый умный бурундук ее не найдет». А еще ретриверу ужасно хотелось познакомиться с другими бурундуками. Но и это оказалось невозможным. После долгих и мучительных расспросов выяснилось, что и сам бурундук никаких других бурундуков никогда не видел, а только слышал про них от своего хозяина. Всю свою недолгую жизнь он прожил в клетке, стоявшей на тумбочке, и только иногда ему давали побегать по квартире.

Рассказав все это, бурундук загрустил, забрался еще глубже в заросли и отказался из них вылезать, сославшись на боль в лапах. Только сквозь ветки чуть-чуть проглядывали полоски. «Так, может, ты тогда единственный бурундук на всем свете?» — сочувственно спросил ретривер. Бурундук возмущенно фыркнул. «Ты не слушал то, что я тебе рассказывал, — сказал он. — Я всегда знал, что собаки никогда ничего не понимают. В мире, где было так много бурундуков, и они занимали такое важное место, не могло так получиться, что остался только я один». Он забрался еще глубже в колючие кусты и потерял всякий интерес к дальнейшим разговорам. Ретривер пытался его разговорить, ложился около куста, начинал пересказывать новости, но он чувствовал, что бурундук уходит все дальше и дальше, в тот прекрасный мир, где не было зла и где дом прапрадеда бурундука стоял на огромной светлой сияющей реке, стена к стене с дворцом короля всех бурундуков. В саду пели соловьи и еще какие-то незнакомые северные птицы, о которых бурундуку рассказывал его хозяин; и ретривер слышал, как иногда бурундук плачет и иногда смеется. Сначала он думал, что бурундук просто обижен на него, но постепенно это стало его пугать. И тогда ретривер решился.

«Скажи, — спросил он, — если ты никогда не видел других бурундуков, откуда ты все это знаешь? О короле бурундуков, о большой реке, столиках из яшмы, креслах-качалках, и о великой битве гопников и черных собак?» Бурундук не ответил. Ретривер обошел куст и сунул нос в колючки. Бурундук повернулся к нему спиной и забился еще глубже. Раз за разом ретривер пытался с ним заговорить, но бурундук молчал. Потом наступил вечер, и ретривер остался в саду; чувствуя, как деревья начинают уплывать в темноту, он с усилием поднимал тяжелые веки, но где-то поближе к полуночи все же уснул. Когда он проснулся, уже было светло, и он понял, что что-то изменилось. Бурундука не было. Не было ни под кустом, ни за ним. Его не было в соседних кустах, не было и на пустом газоне. Ретривер принюхался и взял след. След спускался в долину Лотем, чье название — как он когда-то объяснил бурундуку — переводится как долина Сирийских Роз. Среди тысяч следов, оставленных на тропинке, след бурундука иногда проступал отчетливее, иногда терялся. Чем ниже ретривер спускался, тем более влажной становилась земля, тем чаще ему приходилось снова искать след, тем длиннее становились паузы в его перебежках. А потом среди глинистой земли и бесформенных луж след пропал навсегда. До вечера уже перепачканный грязью ретривер бегал по тропе, вспугивая гуляющих и туристов, но безуспешно. Бурундук исчез. «А вдруг он и правда единственный в своем роде», — подумал ретривер и вдруг понял, что да — в каком-то глубоком смысле, не имеющем никакого отношения к королю всех бурундуков, — это было так. И очень долго — и в солнечные дни, и под холодными дождями хайфской зимы — он думал не о еде и даже не о своей мокрой шерсти. Раз за разом он возвращался к мыслям о том, как он там под дождем, этот нелепый маленький эгоистичный зверек, который не смог вынести позора крушения своих иллюзий.