Время шло своим чередом.
Прилетел Анатолий Гаврилович Виноградов и наконец приступил к обязанностям директора рыбобазы. Супруги, по-видимому, помирились, и Полина летала по посёлку, не касаясь ногами тротуаров.
Виноградов был человек мягкий и интеллигентный. На «материке» он возглавлял второстепенный отдел в «почтовом ящике». На северный Сахалин приехал вместе с женой, детьми и тёщей с одной единственной целью: заработать за три года, предусмотренные договором, средства на новую квартиру. Свою квартиру на «материке» он сдал внаём, какие-никакие, а всё же — деньги.
Если с Полиной никаких трений по работе у меня не возникало, то с Анатолием Гавриловичем с первых же дней я стал соперничать.
Полина Ивановна, исполняя обязанности директора, сидела больше в конторе, а всеми делами, по сути, управлял я. Люди меня слушались. Начальство — далеко, никто не указывает, и я привык к самостоятельности. Строил планы, бессонными ночами прикидывал, как сделать лучше, можно сказать, жил работой. И, как мне казалось, дело шло неплохо, а тут приехал «дядя» и стал перекраивать всё по-своему.
Самоуверенный, импульсивный и упрямый по натуре, юный и, следовательно, чрезмерно энергичный, я не сразу сработался с Анатолием Гавриловичем. Первое время встречал в штыки его распоряжения. Ситуацию осложняло то, что, работая инженером-механиком, я был первым заместителем директора. И по работе мы с ним общались напрямую, без посредников. Дело дошло до того, что в Кривую Падь прилетал Бойцов и выдал нам обоим «на орехи». Большая часть «орехов» досталась, естественно, мне.
Терпение, мудрость и мягкая настойчивость Гаврилыча, как мы его называли за глаза, не позволила перерасти противостоянию в противоборство. Впоследствии мы с ним подружились.
Полина Ивановна в наши с мужем отношения не вмешивалась. Была вежлива, приветлива, всегда встречала меня милой улыбкой на тонких губах.
Возвратились из отпуска девчонки, мастера рыбообработки: Татьяна и Альбина — неразлучные подруги и такие непохожие. Альбина — полнокровная круглолицая рослая брюнетка, крикунья, любительница покомандовать. Танюшка, напротив, была маленькой, худенькой серой мышкой. Курносая, с жиденьким русым хвостиком, схваченным аптечной резинкой, тихая и незаметная. СлОва из неё, бывало, не вытянешь.
Зима проходила в заботах.
Письма из Ленинграда шли долго. Мама писала, что очень скучает, передавала привет от отца и родни. Переписывался с Наташей. Разговор о переезде ко мне она не возобновляла.
Молчал и я. Ребята служили. У них была своя жизнь. Присылали мне фотографии в солдатском обмундировании, заснятые в картинных позах, красивые, подтянутые…
Я с интересом приглядывался к жителям посёлка, к людям, окружавшим меня на работе.
Население Кривой Пади состояло из пяти-шести семей переселенцев, бежавших в тридцатые годы от голода с Украины и Поволжья. А также десятков двух сезонников-мужчин, прикипевших сердцем к суровой северной красоте и оставшихся здесь на зиму.
Они все со временем переженились на местных красавицах. Бывшие сезонные рабочие, в большинстве своём люди городские, поработавшие в своё время на заводах, и составляли основной костяк ремонтников.
Коренные, если можно так сказать, жители трудились, как правило, в бытовой сфере, где было полегче. Но кое-кто работал у нас.
Вот, например, дядя Гриша.
Григорий Семёнович Ражной исполнял в рыбцехе обязанности возчика. Должность свою при лошадях он шутливо называл «Тпру! Но!»
Дядя Гриша любил приложиться к бутылочке. Когда был пьян, матерился через слово, плевался и везде сорил пеплом из своёй негасимой самокрутки. Но, несмотря на это, старика в посёлке любили. Людей подкупала его детская непосредственность, незлобивость, отзывчивость и страстная любовь к лошадям.
На конюшне Григорий Семёнович проводил времени больше, чем дома, бывало, и спать там оставался, на сеновале. Не умевший требовать ничего для себя лично, старый возчик мог до хрипоты ругаться с начальством, если ущемлялись интересы его питомцев: старого мерина Серого и вороного красавца Трезора.
Начальство не жалует крикунов, но на дядю Гришу долго обижаться было невозможно. Он был как ребёнок.
На моей памяти неоднократно происходила такая сцена.
Ражной, разругавшись поутру с Анатолием Гавриловичем из-за некачественного фуража в пух и прах, в сердцах хлопал дверью директорского кабинета. А уже через пару часов пьяный в стельку подлетал к конторе в запряжённых Трезором санях и во весь голос кричал:
— Горыныч, курва!
Анатолий Гаврилович неторопливо выходил на крыльцо. Ражной заметно сникал.
Покачиваясь с носков на пятки и поблескивая очками, директор какое-то время молча любовался сдерживающим нервного жеребца возчиком, а затем спокойно произносил ставшую уже дежурной, фразу:
— Григорий Семёнович, ты уволен. Оставь жеребца и — домой спать. Завтра придёшь за расчётом.
На утренней планёрке полно народу. Собирались начальники цехов и отделов, мастера, бригадиры — обсуждали текущие дела. Директор уговаривал, просил, возмущался, грозил, требовал выполнения плана. Мы с серьёзными лицами дремали…
И вдруг с грохотом распахивалась дверь, Гаврилыч, прервав выступление на полуслове, замирал с раскрытым ртом. А в кабинет врывался дядя Гриша.
Секретарша, стоя в дверях, разводила руками.
Старый возчик в расстёгнутом овчинном полушубке и валенках, потный, расхристанный, при всём честном народе падал на колени посреди кабинета и с размаху бил лбом об пол.
— Горыныч, прости! Без лошадок я не смогу! Я эту курву, водку, у рот больше не возьму!
Всем весело. Директор, снимал очки, вздыхал и махал рукой.
— Всё, всё, дядя Гриша… Иди, работай.
Самое замечательное, что подобная картина повторялась с периодичностью в две-три недели.
* * *
В одну из вьюжных зимних ночей случилась беда.
Дядя Гриша вёз из соседнего леспромхозовского посёлка запчасти для трактора. Зимний день короток, что-то не заладилось, и он припозднился. Санный путь пролегал по льду пролива. По береговой кромке зимой не проехать. Берег засыпан снегом вперемежку с выброшенным штормом обледенелым мусором. Пьяненький Ражной, видать, задремал и не заметил промоины. Сани с седоком остались на льду, а бедняга Серый очутился в ледяной воде. Место, к счастью, оказалось неглубокое, что и спасло жизнь возчику. Конь встал на дно, но выбраться на лёд уже не смог.
Пока Григорий Семёнович добежал до посёлка, пока поднял народ — времени прошло немало. Общими усилиями Серого выволокли на ледяную кромку, но он сразу же лёг, ноги не держали.
Понимая, что с минуты на минуту Серый может сдохнуть, мужики, посовещавшись, решили коня прирезать. Разделанную прямо на льду тушу можно было перевезти в поселок и попытаться продать конину, чтобы хоть как-то компенсировать деду неизбежный денежный вычет.
Когда дизелист Гиндуллин завжикал ножом по бруску, дядя Гриша не в силах смотреть на гибель мерина побрел домой сквозь пургу один, стеная:
— Курва я, Серого загубил!
Лежавшего в горячке простудившегося старика пожалели и коня сактировали. Конина досталась собакам.
Болел дядя Гриша долго и тяжело. Было время, собирались отправлять его в горбольницу, заказав спецрейсом вертолёт. Но старый возчик всё же поднялся. Как только силы стали возвращаться к Ражному, он сразу же стал потихоньку навещать и обихаживать Трезора. И однажды, сидя на планёрке, мы услышали визг полозьев, разбойничий посвист конюха и его хриплый возглас:
— Горыныч, курва!
Анатолий Гаврилович устало улыбнулся.
— Ну, вот! Слава Богу, дядя Гриша поправился. Значит, с планом мы справимся…
Иногда в редкие свободные вечера, навещал Толик. В Кривую Падь он приехал, как и все, по оргнабору, женился, осел… Тихий алкоголик, лирик в душе, Ременюк увлекался поэзией восемнадцатого века. Всё, что было по этому вопросу в поселковой библиотеке, изучил досконально. Книги назад не возвращал, упрямо платил штрафы, якобы, за утерю.
В подпитии он мог рыдать над томиком Княжнина, пытался заучивать наизусть оды Державина и Ломоносова. Допытывался, кто мне больше нравится: Пушкин или Тредиаковский? Я, стесняясь своей серости, увиливал от ответа и пичкал его стихами современников: Вознесенского, Ахмадулиной, Евтушенко.
Толик всегда долго топал на крыльце, околачивая снег с валенок. Вежливо стучался и, поздоровавшись, садился на табурет у входа. На предложение раздеться, говорил, что на минутку, снимал только шапку. Сидел подолгу… Курил, пуская дым в открытую дверку печурки. Говорил мало, скупыми фразами.
По его просьбе, я доставал заветную тетрадку и читал:
На вдохновенном рябом лице дизелиста плясали отблески пылавшего в печке огня. За окном завывала пурга. Единственная под потолком лампочка мигала, угрожая погаснуть совсем. Океан вздыхал и слушал наши беседы.
Иногда Толик, запинаясь, вдохновенно читал, водя заскорузлым пальцем по вырванному из тетрадки младшей дочери листку что-нибудь из Княжнина или Максимовича:
А то забегал Фокказ Гиндуллин. Приглашал к себе:
— Андреич, — смешно шевелил густыми бровями механизатор-татарин, — обувайся. — Мой Аня пельмени сварил, зовёт кушать. Откажешься — он сильно обижаться будет.