«Нет ничего лучше Невского проспекта, по крайней мере, в Петербурге; для него он составляет все. Всемогущий Невский проспект!» Это Николай Васильевич Гоголь написал. В 1834 году.
Как раз к тому времени и сложился облик проспекта. Почти окончательно (об этом «почти» — дальше). И уже успел познать утраты. О двух из них, Летнем дворце Елизаветы Петровны и церкви Рождества Богородицы, чаще именовавшейся Казанской, я уже писала. Не все современники соглашались с автором прославленного «Невского проспекта». Не все согласятся и сегодня. Для кого-то нет ничего лучше набережных Невы, или Дворцовой площади, или ансамблей Росси. Но что Невский — одно из самых прекрасных мест в Петербурге, в этом отказать ему невозможно. Мы давно (еще до Гоголя) привыкли считать: Невский — главная улица города.
Васильевский остров. Гравюра Зубова
Но я знаю одного человека, который с таким утверждением едва ли согласился бы. Более того, мог бы и разгневаться. А в гневе он, рассказывали, бывал страшен. Я имею в виду основателя города, государя Петра Алексеевича.
Он ведь как замышлял? Центру города, Его города, быть на Васильевском и Березовом (Городовом) островах. И едва ли мог предполагать, что кто-то или что-то помешает его замыслу воплотиться. В определенном смысле он сам и помешал: начал застраивать левый берег Невы, да еще на том берегу и поселился. Ну а за ним, понятно, и другие потянулись.
Однако главное — Адмиралтейство. Оно ведь было и верфью, и крепостью. Правда, как и Петропавловская крепость, ни одного выстрела по врагам не сделало: не сумели шведы подняться так высоко по Неве, не попали под перекрестный огонь двух крепостей, которыми готов был встретить их молодой город. Но своих-то людей Адмиралтейство к себе притягивало. И моряки рядом селились, и рыбаки, и корабелы. А где рабочий люд, там и торговцы, так что вскоре не только на Троицкой площади торговали съестным, но и рядом с Адмиралтейством.
А прямую, как стрела, першпективу, которая, в конце концов, спутала планы императора, не кто-нибудь самовольно проложил — начертал он сам, Петр Великий. Она должна была соединить кратчайшим путем два жизненно важных для города сооружения: Адмиралтейство, где должно было построить могучий российский флот, и монастырь, который поставили во имя небесного покровителя столицы святого благоверного князя Александра Невского.
Не все, наверное, знают, что Петр сам выбрал покровителя своей столице. Почему именно его? Существует мнение, будто потому, что родился с Александром Ярославичем в один день. Только думаю, мотивы у него были куда серьезней. Его привлекала личность новгородского князя. Ведь летописец рассказывал: «Глас его якы труба в народе, и лице его акы лице Есифа (Иосифа Прекрасного. — И. С.). сила бе его часть от силы Самсоня; дал бе ему Бог премудрость Соломоню, и храбрьство же акы цесаря Римьскаго Еуспасьяна, иже бе пленил всю Подъиюдейскую землю. Такоже и сий князь Олександр бе побежая, а не победим». Вполне понятно, что был он для Петра образцом, может быть, даже идеалом. Ну, а кроме того, общий у них враг — шведы. Их Александр побеждал. Покровительством своим и ему, Петру, поможет.
Невская просека
Вид Адмиралтейства и Дворцовой площади во время шествия слонов
Только в одном ошибся Петр Алексеевич: был уверен, что именно там, где поставил обитель, куда повелел перенести мощи святого, победил Александр Ярославич шведских захватчиков. Поздно узнал, что Невская битва была в другом месте, в устье реки Ижоры, а не Черной речки, на которой строят монастырь (Черной тогда называли речку, которая уже давно зовется Монастыркой). Там бы и надлежало стоять обители. Но стройка уже шла — менять место было поздно. Да и слишком далеко Усть-Ижора от столицы, на пятьдесят верст выше по Неве. Так что монастырь продолжали строить на прежнем месте. Но и Усть-Ижора, где на самом деле разбил князь Александр воинство ярла Биргера, не осталась забытой. Именно там коленопреклоненный Петр встречал мощи святого на их пути из Владимира в Петербург. Там государь повелел: «На сем месте, при устье реки Ижоры святой Александр Ярославич, великий князь российский, одержал над шведами победу», там и поставить церковь во имя спасителя Отечества.
Так вот, Александро-Невская обитель и Адмиралтейство отстояли на примерно равные расстояния от Новгородского тракта, а он единственный связывал территорию, которая только еще становилась городом, с остальной Россией (сейчас на месте того тракта Литовский проспект). Так что просеку Петр повелел рубщикам вести навстречу друг другу, чтобы, когда сойдутся, открылся бы вид от Адмиралтейства на монастырь, от монастыря — на Адмиралтейство.
Задумано было красиво. Но. не получилось. Не удалось выйти к Новгородской дороге в одной точке. Всего-то на несколько метров ошиблись.
Вот, вопреки замыслу императора, и делает бывшая просека, а нынешний Невский проспект, поворот. Он-то и не дает увидеть от Адмиралтейства Александро-Невскую обитель. Потому и стали, хоть и неофициально, делить проспект на два — Невский (от Адмиралтейства до Знаменской площади — правда, тогда ни самой площади, ни имени не было, был просто поворот) и Старо-Невский (от поворота до Александро-Невского монастыря). Обе части прямые, стройные, но друг на друга совсем не похожи, хотя нумерация домов у них единая, и официальное название одно — Невский проспект.
Но общее имя — еще не значит общая судьба. В истории города Невский — главный герой, Старо-Невский — вполне второстепенный. И дело не только в том, что Невский весь, целиком (местами даже далекий от безупречности, хотя в большей своей части совершенный) — архитектурный шедевр.
Александро-Невская лавра
На Старо-Невском — ни одного архитектурного шедевра. Это не делает его менее респектабельным, и все же он достаточно зауряден. Дело в другом: именно на Невском проспекте все (за редким исключением) великие люди России — писатели, художники, музыканты, политики, ученые — жили подолгу или останавливались проездом, работали или навещали друзей. И не оставляет чувство, будто каждый из них оставил здесь свой след, свое легкое дыхание. Такую концентрацию таланта, ума, творческой энергии вряд ли можно найти где-нибудь еще, по крайней мере, в России.
Аура гениальности до сих пор витает над Невским проспектом. Трагических утрат архитектурных шедевров на главном проспекте города на удивление немного. О двух я уже рассказала, о третьей, Знаменской церкви, речь впереди. Перестройки, снос одних и сооружение других домов Невский не миновали. Но были они вызваны просто течением времени, а не жаждой разрушения и самоутверждения. На Невском другие утраты.
Невская першпектива
Дом Чичерина
Вот дом на углу Большой Морской, известный как дом Чичерина (в советское время здесь был кинотеатр «Баррикада»). Генерал-полицмейстер Петербурга Чичерин получил этот завидный участок от Екатерины II после того, как разобрали Зимний дворец Елизаветы Петровны. Императрица так щедро одарила не блиставшего талантами Николая Ивановича за то, что в свое время тот всячески поддерживал Григория и Федора Орловых, служивших в роте Измайловского полка, которой командовал его родной брат Денис Иванович Чичерин (он тоже не был обойден благодарностью — стал губернатором Сибири). Назначить-то Екатерина Чичерина на высокий пост назначила, но бездарного руководства полицией, особенно в дни страшного сентябрьского наводнения 1777 года, даже из благодарности терпеть не пожелала. Правда, уволенный полицмейстер успел построить себе великолепный дом. Сам он занимал парадные покои на третьем этаже, квартиры второго сдавал внаем, а первый этаж — в аренду.
Имя и дела полицейского начальника вполне заслуженно забыты, а дом сохранился и продолжает украшать Невский проспект. Но это только кажется.
После того как дом снова, почти век спустя, оказался частной собственностью, новый владелец, сохранив (и на том спасибо!) фасад, перестроил все внутри. И исчезло то, что создавало атмосферу совершенно особую, будоражило память и воображение. Дело в том, что именно в этом доме располагался поначалу знаменитый Английский клуб, один из центров общественной и политической жизни столицы (потом он неоднократно менял адреса, арендовал помещения на Малой Морской, 17, на набережной Мойки, 54, 58, 64, пока не обзавелся собственным домом на Дворцовой набережной, 16). Открыт Английский клуб был по личному соизволению императрицы Екатерины (интересно бы узнать, как она относилась к тому, что женщин в это элитное «собрание приятных собеседников» не допускали?). Стать членом клуба считалось особой честью. Принимали только по рекомендации и после тайного голосования. Тот, кому отказали, в глазах света был навсегда опозорен. Так случилось, к примеру, с Булгариным.
А вот Пушкина приняли единогласно.
То, что в доме № 15 бывали члены Английского клуба Багратион, Ермолов, Милорадович, Горчаков, Сперанский, Чаадаев, Баратынский, Жуковский, Карамзин, Крылов, тоже интересно. И будет интересно всегда. Вряд ли можно упрекать нового владельца дома в том, что уничтожил память о них. Такое ему вряд ли по силам. Более того, не уверена, что ему хоть что-то говорят все эти имена. Но дело в том, что старые стены помнили. Или это всего лишь романтическая иллюзия? А память способны хранить только люди? В сердцах. Но все же, все же, все же.
Все же уверена — стены помнят. Очень давно, студенткой первого или второго курса, в середине дня я оказалась в Эрмитаже (регулярно сбегала туда с неинтересных лекций, как когда-то из школы сбегала в кино). Знала Эрмитаж еще не слишком хорошо и вместо того, чтобы решительно, как уже успела привыкнуть, пройти к своему обожаемому Тициану, оказалась в комнате ослепительной красоты. Гранатово-красное прихотливо контрастировало и одновременно неразделимо сочеталось с белым и золотым, сверкало, переливалось, отражаясь в зеркалах, — создавало атмосферу вечного праздника, торжества. Но почему-то вдруг стало тяжело на душе. Я прошла в соседнюю комнату. Там покрытые нежным изысканным резным орнаментом стены ослепляли золотым сиянием. Золотая гостиная. А та, первая комната — будуар. Покои императрицы Марии Александровны, жены Александра II. Находиться там было невыносимо. Казалось, сами стены источают боль. Потом, когда я узнала, какие страдания выпали на долю этой женщины, с каким достоинством она переживала трагедию, способную свести с ума, я поняла: стены действительно способны хранить энергию сильных страстей. Если бы, оказавшись там впервые, знала о судьбе хозяйки этих дивных комнат, можно было бы объяснить мое состояние игрой воображения. Но ведь не знала. Ведь этот поток тоски и отчаяния был сначала. И только потом — знание. Посетители и жильцы дома № 15 по Невскому тоже страдали и радовались, отчаивались и надеялись, ссорились и доказывали способность к дружбе и самопожертвованию — жили. Энергию их чувств, их поступков, их помыслов, верю, хранили разрушенные по прихоти нового владельца стены. Все-таки это не иллюзия. Не этим ли объясняется магия воздействия мемориальных музеев? Ее-то уж наверняка испытал каждый. Про себя я давно уже называю дом Чичерина домом с привидениями.
У Чичерина его купит генерал-прокурор князь Алексей Борисович Куракин, потом он будет еще неоднократно менять хозяев, последними собственниками станут небезызвестные братья Елисеевы, чье имя сохранилось в памяти старожилов благодаря принадлежавшему им роскошному магазину на Невском, 56 (о нем речь впереди).
А пока — о князе Куракине и его прославленном протеже.
Отступление о князьях Куракиных
Род Куракиных — один из самых древних боярских родов России. Происходят Куракины от Великого князя Литовского Гедимина. Его потомки сначала были приглашены в Великий Новгород, потом при великом князе Василии Дмитриевиче перешли на службу в Москву. От них и пошли княжеские роды Хованских, Щенятьевых, Голицыных и Куракиных. Московские государи Куракиным благоволили и доверяли. Один из князей даже управлял Москвой в отсутствие Ивана Грозного. Другой оборонял Москву от набегов крымского хана. А Борис Иванович Куракин был свояком Петра I (оба были женаты на сестрах Лопухиных). Даже разрыв и вражда с первой женой не отвратили императора от Бориса Ивановича — ценил его дипломатический талант и порядочность. И в самом деле был князь Куракин одним из образованнейших людей своего времени, пользовался уважением не только в России. Ему удалось оказать бесценную услугу Отечеству и государю, удержав Англию от нападения на Данию, союзницу Петра. Если бы разразилась англо-датская кампания, в которой неизбежно пришлось бы участвовать и России, Северная война могла продлиться еще непредсказуемо долго, а это — кровь русских солдат…
Но то дальние предки человека, о котором мне предстоит рассказать. Родителями же его были гофмейстер двора князь Борис Александрович и княгиня Елена Степановна, урожденная Апраксина, дочь того самого злополучного генерал-фельдмаршала, о скоропостижной смерти которого в Подзорном дворце я уже рассказывала. Имел Алексей Борисович и старшего брата Александра, во многом определившего судьбу младшего. Братья Куракины рано лишились родителей, и судьба распорядилась так, что Александр стал товарищем детских игр, а потом и ближайшим другом будущего императора Павла. Настолько близким, что после смерти Александра Борисовича давно уже вдовствующая императрица Мария Федоровна, распорядившись похоронить его в церкви в своем любимом Павловске, поставила памятник с лаконичной надписью: «Другу супруга Моего».
Но до этого еще далеко. Куракина отправляют учиться в Лейден, славившийся своими выдающимися профессорами и весьма эффективными методами обучения. В Лейдене в конце XVIII века сложилась целая колония молодых русских аристократов, с большим или меньшим старанием изучавших математику, латинский язык, философию, физику, историю, право, логику, этику, французский, немецкий и итальянский языки, танцы, фехтование. Лейденские выпускники были отлично подготовлены не только к светской жизни, но и к государственной службе. Уже будучи вице-канцлером Российской империи, Александр Борисович признавал, что учеба в Лейдене помогла ему стать «просвещенным гражданином, полезным для своего Отечества». Не случайно он настоял, чтобы младший брат тоже прошел обучение у тех же профессоров, что недавно учили его самого. Младшему, Алексею, наука тоже пошла на пользу. Но сначала — о старшем.
А. Б. Куракин
Со своим августейшим другом князь Александр неразлучен. Поддерживает его, помогает пережить смерть первой жены, Натальи Алексеевны, сопровождает в поездке в Берлин ко двору Фридриха II для знакомства с новой невестой, благосклонность и полное доверие которой ему удается завоевать буквально с первого дня (и сохранить навсегда). Сопровождает он наследника с супругой и в путешествии по Европе (под именем графов Северных).
Особенное впечатление на молодого князя произвела французская королева Мария-Антуанетта, которая радушно принимала русских гостей. Забегая несколько вперед, расскажу, что, вынужденно оказавшись в своем саратовском имении, он с тоской вспоминал эту прекрасную женщину, к тому времени уже давно обезглавленную. Филипп Филиппович Вигель, известный мемуарист, которому мы обязаны подробнейшими воспоминаниями о людях и обстоятельствах конца XVIII — начала XIX века в своих «Записках» рассказал о жизни князя Куракина в годы ссылки: «Он наслаждался и мучился воспоминаниями Трианона и Марии-Антуанетты, посвятил ей деревянный храм и назвал ее именем длинную, ведущую к нему аллею».
А оказался Александр Борисович в своем имении Кура-кино, которое, надеясь вернуться в Петербург, переименовал в Надеждино, в общем-то, по недоразумению: его неосторожный ответ на письмо сторонника Павла и противника Екатерины попал в руки императрицы. Она была возмущена. Оправдаться не удалось. Екатерина Великая скончалась 6 ноября 1796 года. И в тот же день (!) Павел распорядился вернуть друга в Петербург, назначил его вице-канцлером Российской империи. Преданность Куракина-старшего (как, впрочем, и его младшего брата) другу юности не подлежит сомнению. По воспоминаниям современников, «изображения Павла Петровича находились у него во всех комнатах». И это не было показным изъявлением преданности, это было преданностью искренней. Именно поэтому Александр Борисович тяжело переживал утрату дружбы императора Павла, ставшую результатом интриг Федора Васильевича Растопчина, своего давнего и неизменного недоброжелателя и соперника в борьбе за доверие Павла Петровича. Куракин был лишен звания вице-канцлера и выслан из столицы.
Любопытно, что опала, постигшая старшего брата, не коснулась младшего, хотя его быстрое восхождение по чиновной лестнице было, безусловно, предопределено дружбой старшего брата с наследником престола, а потом императором. К тому же торжество Растопчина оказалось недолгим. Меньше чем через три года его уволили со всех должностей, Куракина же вернули в Петербург, и он снова занял пост вице-канцлера. Кроме того, как сказали бы сегодня, «в порядке возмещения морального ущерба» получил он орден Андрея Первозванного и сто пятьдесят тысяч рублей на уплату образовавшихся долгов.
Вечером 11 марта 1801 года Александр Борисович Куракин был среди тех, кто ужинал в Михайловском замке вместе с императором Павлом. В последний раз…
Новый государь поручил Александру Борисовичу, как человеку, самому близкому к покойному отцу, разобрать бумаги Павла Петровича. При вскрытии завещания обнаружилось, что князю Куракину завещан орден Черного Орла, особенно дорогой Павлу потому, что его носил сам Фридрих II, и шпага, принадлежавшая графу д’Артуа (речь идет о графе д’Артуа, который, покинув Францию после казни Людовика XVI в 1793 году, гостил в Петербурге при дворе Екатерины II. В 1824 году ему предстояло стать королем Франции под именем Карла X, а в 1830-м отречься от престола. А вообще графы д’Артуа — ветвь Капетингов, основанная в первой половине XIII века Робертом I, сыном французского короля Людовика VIII). Александр I не оставляет Куракиных своим расположением. Доверяет Александру Борисовичу руководство Государственной коллегией иностранных дел, назначает послом в Вене, а потом — в Париже. Там за роскошные наряды русского посла станут называть не иначе как «алмазный князь». На его званые обеды будет собираться «весь Париж» — лучше не кормят даже в самых богатых домах французской столицы. Более того, князю Куракину удастся изменить веками сложившийся во Франции обычай подавать на стол все блюда одновременно. С его легкой руки будет принят и доживет до наших дней «service a la russe» — русский способ сервировки стола, когда блюда подают на стол в порядке их перечисления в меню. Но это так, мелочи, украшающие жизнь.
А что до серьезных дел, то именно Куракин подписывает со стороны России Тильзитский мирный договор. Именно он неоднократно предупреждает Александра о неизбежности войны с Наполеоном, о необходимости как можно энергичнее готовиться к этой войне и одновременно не оставлять попыток поладить с Бонапартом. Сам он этих попыток не оставляет до последнего. Когда же становится ясно, что предотвратить войну он не в силах, князь Куракин подает прошение об отставке. Членом Российской Академии и членом Государственного Совета Александр Борисович остается до конца дней. Как и его младший брат, тот самый, который купил у генерал-полицмейстера Чичерина дом № 15 по Невскому проспекту.
Алексей Борисович, конечно же, своей блестящей карьерой обязан старшему брату — вернее, дружбе того с Павлом Петровичем. Но этого было бы недостаточно, если бы не ум, добросовестность и верность долгу.
Все у него складывалось вполне благополучно: звание камер-юнкера получил вполне своевременно, в восемнадцать лет (вспомним, как страдал Пушкин, которого этим званием «облагодетельствовали», когда ему было тридцать четыре года). Вслед за братом Алексей поступил в Лейденский университет, учился с интересом, особенно увлекала его юриспруденция. Федор Федорович Вигель, мемуарист, известный своим безжалостно злым языком, вынужден был отдать должное Куракину-младшему: «Своими юридическими познаниями положительно выделяется среди всех своих сверстников, не исключая и тех, которые прошли такую же, как он, школу в том же самом Лейдене».
Вернувшись в Россию, князь Алексей сделал головокружительную карьеру — дослужился до генерал-прокурора. Впрочем, понятие «дослужиться» подразумевает длительность и усилия. Куракину этого не понадобилось. Достаточно было знаний, деловитости и… брата. Но все воспоминания свидетельствуют, что Алексей Борисович служил по-настоящему, а не просто числился по своей должности. Не случайно, став императором, Александр I включает его в состав Непременного совещания. В него входили двенадцать человек. Все — представители знати, все молоды, образованны, увлечены либеральными идеями. Собирались эти доверенные люди «для рассуждения о делах государственных». Цель свою видели в том, чтобы «поставить силу и блаженство империи на незыблемом основании закона». Правда, правом законодательства Непременный совет наделен не был, мог только советовать. Вот однажды Алексей Борисович и посоветовал государю издать указ о запрете продавать крестьян без земли. Молодой император был в восторге, но. после длительного и бурного обсуждения дело кончилось запрещением печатать в газетах объявления о продаже людей.
В 1802 году были учреждены министерства и Комитет министров, а Непременный совет распущен за ненадобностью. В 1810 году Александр учредит Государственный Совет (он просуществует до 1917-го). Братья Куракины станут членами этого учреждения — скорее почетного, нежели дееспособного. Но Алексей Борисович успеет послужить и министром внутренних дел, и генерал-губернатором Малороссии. И везде оставит о себе добрую память.
А еще он станет членом Верховного суда над декабристами. Рядом с ним на заседаниях суда будет сидеть человек, всем ему обязанный. Когда станут читать приговор — не сумеет сдержать слез. Имя этого человека Михаил Михайлович Сперанский. Тот самый Сперанский, которого декабристы (разумеется, без его ведома) в случае победы восстания прочили в первые президенты Русской республики. Тот самый скромный молодой учитель из Александро-Невской лавры, которого по воле случая заметил, отличил и надежно устроил на государеву службу генерал-прокурор Куракин. Тот самый сын бедного провинциального священника, которому открыл он дорогу в царский дворец — в большую политику.
Если бы Алексей Борисович Куракин не сделал ничего для страны полезного, а всего лишь «открыл» Сперанского, одно это должно было бы обеспечить ему благодарную память. О Сперанском много писать едва ли стоит: его жизнь, его дела достаточно известны. Расскажу только, как познакомились два человека, чьи пути, казалось бы, не должны были, да просто не могли пересечься. А случилось это в доме, с которого я начала рассказ. Он достаточно просторен даже для вельможи, которому просто не обойтись без нескольких десятков слуг. Так что (исключительно для собственного удобства) генерал-прокурор поселял там же и своих секретарей.
Однажды утром очередной секретарь принес князю письма, которые ему было поручено написать за ночь. Князь прочитал и был поражен: какой стиль, какая ясность, какая убедительность! Ничего подобного его заурядный секретарь написать просто не мог! Но кто? Секретарь не сразу признался (боялся потерять место). Оказалось, что у него заночевал приятель, учитель семинарии при Александро-Невской лавре, они засиделись за полночь, и когда секретарь спохватился, что не выполнил задание начальника, приятель предложил помочь. И помог… Князь тут же вызвал к себе семинарского учителя. Тот держался со спокойным достоинством, без всякого подобострастия. Это подкупало, внушало уважение. Генерал-прокурор решил устроить экзамен: поручил новому знакомцу написать одиннадцать деловых писем, коротко рассказав, кому и о чем. Утром Сперанский письма принес. Были они выше всяких похвал. Князь предложил молодому человеку место в своей канцелярии.
Так началось одно из самых стремительных восхождений в нашей не бедной головокружительными карьерами истории. Куракин привел Сперанского на одно из первых заседаний Непременного совета, и тот сразу стал его сотрудником, причем сотрудником незаменимым. Для пылких молодых аристократов, умеющих прекрасно говорить, эффектно полемизировать, но, увы, не слишком умеющих работать, Сперанский стал счастливой находкой. Его работоспособность была просто сверхчеловеческой — годами он работал без отдыха по восемнадцать-девятнадцать часов в сутки.
Молодой император скоро оценил достоинства нового сотрудника. Вскоре покровительство князя оказалось Сперанскому больше не нужно. Тем не менее Куракин продолжал следить за судьбой своего протеже, искренне радовался и, что скрывать, гордился, когда узнавал о его успехах на посту статс-секретаря Министерства внутренних дел, когда слышал, что Наполеон назвал Сперанского «единственной светлой головой в России». Хотя и понимал: похвалы Наполеона способны вызвать взрыв зависти у не удостоившихся даже быть замеченными сановников. И оказался прав…
После того как французский император во время переговоров в Тильзите во всеуслышание сказал Александру: «Не угодно ли вам, государь, поменять мне этого человека на какое-нибудь королевство?», зависть к Сперанскому превратилась в ненависть, а ненависть «вдохновила» на интриги, которые в результате побудили императора лишить своего любимца всех постов и отправить в ссылку. Князь не отвернулся от Сперанского, когда того постигла опала. Он же первым приветствовал возвращение своего протеже в столицу и назначение на пост государственного секретаря, самый высокий в то время пост после императора в чиновной иерархии Российской империи. Трудно сказать, сочувствовал ли Куракин планам либеральных преобразований, разработанных Сперанским, разделял ли надежду на создание в стране правового, а значит, конституционного государства. Но что, будучи знатоком права, один из немногих мог бы по достоинству оценить титанический труд Сперанского по составлению «Полного свода законов Российской империи» в сорока пяти томах, по кодификации (систематизации. — И. С.) всех законов, принятых, начиная с царствования Алексея Михайловича, сомнению не подлежит. Наверняка приветствовал бы Алексей Борисович и создание Высшей школы правоведения — генерал-прокурор сознавал, как необходимы стране грамотные юристы.
Увы, о том, что удалось сделать Сперанскому в последние годы жизни, его покровитель не узнал — он скончался в 1829 году.
Сперанский пережил князя ровно на десять лет. В 1839 году за выдающиеся заслуги перед Отечеством Николай I возвел его в графское достоинство, но графом гениальный сын бедного провинциального священника успел пробыть всего сорок один день.
А в доме, который князь Куракин продал еще в 1800 году, жизнь тем временем идет своим чередой. Там поселяется военный генерал-губернатор Петербурга граф Петр Алексеевич Пален. Поселяется незадолго до того, как совершит поступок, который впишет его имя в историю, — организует заговор против Павла I и станет одним из участников цареубийства. Из этого дома он уедет в ссылку, в свое курляндское имение Гросс-Экау. Навсегда…
Нового государя, для которого фактически освободил трон, граф Пален переживет. И еще успеет услышать о новом заговоре, и о суде над заговорщиками. До приговора не доживет.
Не обошло дом № 15 и одно из главных, как кажется, предназначений Невского проспекта — быть просветителем. В нем, как и в большинстве (!) домов главной улицы российской столицы, нашлось место для типографии и книжной лавки. Здесь, в типографии Адольфа Александровича Плюшара, впервые были напечатаны «Ревизор» Гоголя, «Поездка в Ревель» Бестужева-Марлинского, первый русский перевод «Фауста», семнадцать из намеченных к изданию сорока томов «Энциклопедического лексикона» — первой русской энциклопедии. После выпуска семнадцатого тома семейство Плюшар, к сожалению, разорилось. Судьба среди петербургских издателей и книгопродавцев не исключительная. Такая участь постигала многих, для кого издание и продажа книг были не только и не столько способом заработать деньги, сколько духовной потребностью. Самое яркое подтверждение тому — конец жизни самого знаменитого российского книготорговца и просветителя, вернее, просветителя и книготорговца, Александра Филипповича Смирдина. Не коснутся финансовые бури, пожалуй, только одного издателя — Маврикия Осиповича Вольфа, которого называли первым русским книжным миллионером, а Николай Семенович Лесков и вовсе возвел в сан царя русской книги.
Если сравнить сегодняшний Невский проспект с тем, каким он был в середине XIX века, бросится в глаза весьма скромное количество книжных магазинов в сегодняшней культурной столице России.
Кстати, возможность сравнивать абсолютно объективно мы получили благодаря книгоиздателю и книгопродавцу по фамилии Прево. Именно ему пришла в голову мысль издать панораму Невского проспекта — подробную зарисовку всех без исключения домов по обеим сторонам улицы, своего рода групповой портрет. Эту кропотливую, но невероятно увлекательную работу Прево поручил Василию Семеновичу Садовникову, талантливому акварелисту, уже приобретшему имя, но остававшемуся крепостным княгини Натальи Петровны Голицыной — той, что стала прообразом старой графини в «Пиковой даме». Наталья Петровна нрав имела крутой, но надменна бывала только с равными по положению, а тех, кого почитала ниже себя, покоряла приветливостью. Тем не менее никакие просьбы дать волю одаренному художнику (а просили многие) не смягчали ее сердца. Он стал свободным через несколько дней после ее смерти. Панорама сделала Садовникову имя. Его избрали действительным членом Академии художеств. К нему не раз обращались и Николай I, и Александр II с просьбами нарисовать интерьеры Зимнего дворца.
А «портрет» Невского проспекта, строго реалистический и вместе с тем исполненный мягкого лиризма (сочетание само по себе достаточно редкое), дает возможность сравнивать. Вот, к примеру, дом № 20 — тот, в котором и была задумана панорама, дом Голландской церкви. Он практически не изменился. Только одно отличие: мимо этого дома на панораме Садовникова проходит Пушкин. Бывают утраты, с которыми смириться невозможно. Но чаще всего это — не стены. Это — люди.
Я назвала далеко не всех, кто бывал в том странно притягательном доме № 15. Так что оставляю за собой право, пусть и сомнительное, называть дом Чичерина домом с привидениями. В самом деле стоит только представить, кого видели эти стены, кто поднимался по этим лестницам, кто смотрел в эти окна, чувствуешь себя вовлеченной (пусть как маленькая, едва заметная песчинка) в такой круговорот событий и судеб. Чувствуешь себя свидетелем вечности.
В истории этого дома все вехи петербургской жизни. Как город и главный его проспект из аристократического превращается в капиталистический, так и дом. Переходя из рук в руки, он попадает, в конце концов, к братьям Елисеевым. Вместо Английского клуба и Благородного собрания в доме Чичерина (так его продолжали называть даже после революции) обосновалось Купеческое собрание. Открылись меблированные комнаты Мухиной, комфортабельные и очень дорогие, по карману только заезжим промышленникам и купцам.
Но дом продолжает притягивать знаменитостей. В меблированных комнатах останавливается во время столичных гастролей Собинов. Может себе позволить. Как только поправляются материальные дела Шаляпина, он немедленно переезжает в дом № 15. Там его частенько навещает Куприн.
После октябрьских событий 1917 года Елисеевы покидают Петербург. Разумеется, с надеждой вернуться. Приглядывать за домом остается их старый буфетчик Ефим. Ума не приложу как, но до 1919 года ему удается не впускать в дом новых хозяев жизни. Но осенью двери елисеевского особняка распахиваются перед человеком, которого не впустить невозможно. Имя этого человека — Алексей Максимович Горький. Он ищет помещение для Дома искусств («Диска»), которому надлежит стать островком покоя (конечно, относительного) и благополучия (тоже не абсолютного) для молодых талантливых писателей — будущей литературной элиты новой страны. Дом Чичерина Горького вполне устраивает: мест, причем удобных, хватит всем. Обстановка изысканная. «Диск» станет не только общественным центром, но и общежитием. Писатели будут получать усиленный паек и дрова (город зимой 1919-го замерзал). Горький добился всего, даже казавшегося невозможным. Но иногда дров все-таки не хватало, приходилось топить книгами из великолепной купеческой библиотеки.
О том, что получилось из этой гуманной горьковской затеи, писала в романе «Сумасшедший корабль» Ольга Форш. Но как бы там ни было, Дом искусств многим помог. Кому-то — просто выжить. Кому-то — серьезно работать. В этом доме нашли приют Осип Мандельштам, Мариэтта Шагинян, Виктор Шкловский. Немного позднее к ним присоединились «Серапионовы братья»: Михаил Слонимский, Константин Федин, Николай Тихонов, Михаил Зощенко, Всеволод Иванов, Вениамин Каверин. Александр Грин написал в Доме искусств маленькую, немудреную повесть «Алые паруса», и она обессмертила его имя. Михаил Зощенко именно обитателям дома, волнуясь, прочитал свой первый рассказ; Владимир Маяковский читал «150 000 000». Читал больше двух часов. Впервые. «Аплодисменты были сумасшедшие», — записал в дневнике Корней Чуковский. Приезжали к молодым литераторам Блок и Кони, не раз заходил Горький. Обстановка была неофициальная. Много спорили. Не очень-то слушали друг друга. А если и слушали, то далеко не всегда слышали.
Через десять лет после того, как началась новая жизнь, в доме № 15 открыли кинотеатр. Назвали трогательно, не без сентиментальности: «Светлая лента». Кино тогда было немым. Сопровождала демонстрацию фильмов непритязательная музыка в исполнении более или менее профессиональных пианистов. Пригласили тапера и в «Светлую ленту». Был он студентом консерватории. Звали — Дмитрий Шостакович. Играл какую-то странную, ни на что не похожую музыку — отвлекал от происходившего на экране. Послушали-послушали и решили уволить — от греха подальше. А вскоре и кинотеатр переименовали. Назвали «Баррикадой». Вполне в духе времени. Уже не капиталистического и, конечно же, не аристократического.
К слову, на Невском в начале XX века было около ста кинотеатров — едва ли не в каждом доме. Примерно та же картина, что в веке XIX с книжными магазинами. Чаще всего кинотеатры оборудовали в уже существующих домах: выкупали целый этаж, ломали стены. Бывало — строили специальные здания. Так, для кинотеатра Picadilli (позже — «Аврора») снесли старый жилой дом (№ 60) и построили новое специальное здание. (Снесенный дом был вполне зауряден, так что горевать о нем как об утрате едва ли стоит.) В здании «Пассажа» (дом № 48) открыли знаменитый кинематограф The Royal Star, позже Soleil. Но самой шикарной была «Паризиана» (дом № 80). Фойе украшали тропические растения, раздвигающийся потолок создавал иллюзию разводных петербургских мостов, драпированный занавес тяжелого шелка напоминал о театре.
Сейчас я насчитала на Невском семь книжных магазинов и пять кинотеатров. Утраты? Что касается кинотеатров, в которые еще два десятка лет назад стояли длинные очереди, то их если не исчезновение, то резкое сокращение вызвано причинами экономическими и щедрыми дарами технического прогресса: зачем идти в кинотеатр, когда тот же фильм можно посмотреть дома на DVD? С книгами — другое. Хотя существующие магазины, на мой взгляд, достойны только похвал, а иногда и восхищения, их, по сравнению со временами Гоголя (с тех времен я начала отсчет, с ними и продолжаю сравнивать), удручающе мало. Нет спроса? Это тревожный сигнал — признак интеллектуальной, культурной, духовной деградации. Но, судя по тому, что «Дом книги» и «Буквоед» всегда переполнены покупателями, это не так. Будем утешать себя тем, что тогда магазины были маленькие, сейчас — огромные, так что о деградации пока говорить рано.
Что же касается утрат материальных, то начинать, наверное, нужно было с дома № 1. Но о нем я расскажу в другой главе и по несколько иному поводу. А пока о тех зданиях, появление которых в свое время вызвало весьма сильные чувства у петербуржцев. Начну с дома Вавельберга (он не возмутил, а только ошеломил своей непохожестью ни на что привычное).
Похож-то он, конечно, был, но не на наше, родное, а ни больше ни меньше на Палаццо дожей. Строить в нашем климате то, что так естественно под южным солнцем! Да еще облицовывать таким мрачным серым гранитом! Причуда. Но Михаил Ипполитович Вавельберг мог позволить себе любые причуды — он был богат, очень богат. Банкирский дом «Гуне Нусен Вавельберг» был основан в 1848 году и процветал. Всегда. В 1912-м его преобразовали в Русский Торговый Банк. Это было признание общегосударственной значимости детища банкиров Вавельбергов. Переезд в новый, такой внушительный дом еще выше поднимал престиж банка.
Место в начале Невского Михаил Ипполитович присмотрел давно, но на покупку решился не сразу: дело затратное, нужно все взвесить, чтобы не прогадать. Наверное, многих занимает, почему дом Вавельберга (сейчас его чаще называют «домом «Аэрофлота»», хотя оба эти названия к сегодняшнему дню, увы, отношения не имеют) значится под двумя номерами: 7 и 9. Ответ прост: для того, чтобы его построить, снесли два здания, а менять нумерацию по всей правой стороне Невского после того, как вместо двух домов появился один, сочли нецелесообразным.
А два снесенных (утраченных) дома были типичны для Невского проспекта конца XVIII — начала XIX века: классические, строгие, со скромной, но безупречной по вкусу отделкой фасадов — в общем, на главной улице столицы они были, что называется, своими. Принадлежали дома коренным петербуржцам, родным братьям Семену и Сергею Прокофьевичам Бердниковым.
Дома братьев Бердниковых
Оба были статскими советниками и к тому же недурными художниками. В подтверждение рассказанного раньше добавлю: в доме одного из Бердниковых располагался книжный магазин Петра Алексеевича Ратькова. Как же приличному дому без книжного магазина! И еще одна любопытная подробность биографии дома № 9: в нем (до сноса) арендовала помещение редакция самого популярного русского сатирического журнала «Сатирикон». В нем сотрудничали Саша Черный и Тэффи, Кустодиев, Коровин, Александр Бенуа, а редактором (начиная с девятого номера) был Аркадий Аверченко. Проектировать и строить новую резиденцию, свою и своего банка, Вавельберг пригласил модного в начале XX века архитектора Мариана Мариановича Перетятковича. Прославился тот постройкой «Спаса-на-Водах» (собор снесен), храма Лурдской Божьей Матери в Ковенском переулке, дома страхового общества «Саламандра» на Гороховой, 4.
Закончив работу, в интервью, данном представителям петербургских газет, Перетяткович сказал: «Я имел в виду не специально Палаццо дожей, но вообще готический стиль, тот, который встречается в северной Италии — в Болонье и во Флоренции. Верхняя часть дома выстроена в характере раннего Возрождения. Вообще я не задавался целью дать буквальную копию Палаццо дожей». Заказчик работой остался доволен. В основном. Неудовольствие вызвала у него надпись на дверях: «Толкать от себя». Он сурово взглянул на архитектора: «Это не мой принцип. Переделайте. Напишите: «Тянуть к себе» Трудно сказать, он это всерьез или просто продемонстрировал профессиональное чувство юмора. Во всяком случае, работу принял, оплатил и въехал в новый дом вместе с семьей и банком. Правда, пользоваться «палаццо дожей» банкиру Вавельбергу оставалось всего пять лет. Приближалась революция. Был разрушен и дом № 14, почти напротив дома Вавельберга. Его даже чуть раньше хозяина банкирского дома купил Степан Петрович Елисеев, один из знаменитых братьев, о которых еще придется упоминать. Купил не для себя, а чтобы с выгодой продать. И продал. В 1915 году. Петроградскому отделению Московского купеческого банка. Старое здание снесли, проектировать новое поручили Владимиру Александровичу Щуко, архитектору тоже весьма популярному. К работе-то он приступил. И проект обещал быть незаурядным, но. война. Не до строительства. А уж революцию купеческий банк, естественно, не пережил.
Дом Вавельберга. Наши дни
Дом, который снесли ради строительства нового банка, ничего особенного собой не представлял, но выглядел вполне достойно. Тоже был здесь своим. Стоял с 1760 года. Первым его хозяином был придворный кофейных дел мастер Мышляковский. Что был за человек, не знаю, но, учитывая, что Екатерина Великая без кофе просто жить не могла, должно быть, преуспевал — со слугами она была щедра. Но тут я ошиблась. Или что-то изменилось в жизни кофейных дел мастера, чем-то он государыне не угодил. Во всяком случае, единственное архивное упоминание о Мышляковском, какое удалось найти, выглядит так: «Кафешенк Петр Мышляковский заложил дом в Сохранную казну за 6000 рублей» (казна эта принадлежала Московскому воспитательному дому, о котором я скоро расскажу. — И. С.). В результате дом перешел в другие руки и еще неоднократно менял хозяев до того, как его купил Елисеев. Добавлю только, что много лет в доме № 14 размещался книжный магазин издателя и книготорговца Карла Леопольдовича Риккера. Судьба купленного под строительство банка и без сожаления снесенного дома № 14 сложилась иначе, чем судьба его соседей. Почти четверть века участок пустовал. В 1939 году было решено построить на нем школу. Сказано — сделано (время было такое): школу построили скоростным методом, за пятьдесят четыре дня. Первое время люди даже ходить мимо побаивались — вдруг рухнет? Так быстро не строят! А она до сих пор стоит. И Невского проспекта хоть и не украшает, но и не портит. И знают ее все. Не только те, кто живет в нашем городе, но и те, кто приезжал сюда хоть раз.
На стене этой школы в 1962 году по предложению поэта-фронтовика Михаила Александровича Дудина воспроизвели блокадную надпись (таких было много, ни один блокадник никогда их не забудет): «Граждане! При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна». Под надписью — мемориальная доска: «В память о героизме и мужестве ленинградцев в дни 900-дневной блокады города сохранена эта надпись». У мемориальной доски всегда цветы. В мороз, в дождь, в жару. Всегда.
Если пойти по теперь уже неопасной стороне улицы в сторону Фонтанки, бывшей в XVIII веке границей города (называлась она в те времена Безымянным ериком, нынешнее свое имя получила от фонтанов Летнего сада, которые снабжала водой), то издали увидишь огромный шар, вознесенный над зданием на углу Невского и Екатерининского канала. Появились и само здание, и этот шар, вызывавший у одних недоумение, у других восхищение, в самом начале XX века.
Немецкая фирма «Зингер», производящая швейные машинки, купила самый, пожалуй, престижный участок земли на Невском проспекте, снесла стоявший там с последней четверти XVIII века дом и поручила весьма модному архитектору Павлу Юльевичу Сюзору спроектировать дом, который своей выразительностью и необычностью должен был стать рекламой продукции фирмы. Столь дорогая реклама не была бессмысленной тратой денег: «Зингер» завоевывал российский рынок, поистине необъятный.
Кстати, расчет оправдался: трудно найти даже сейчас (через сто с лишним лет!) семью коренных петербуржцев, в которой не было бы старой швейной машинки. И, что самое удивительное, большинство этих раритетов исправно работает.
Фирма «Зингер» стремилась в начале века покорить весь мир, не только Россию. В то самое время, когда ей удалось завладеть вожделенным участком на Невском проспекте, в Нью-Йорке фантастическими темпами возводили небоскреб для офисов «Зингера». У владельцев фирмы была затея построить точно такой же и в Петербурге. Но им внятно объяснили, что об этом не стоит и мечтать и никакие деньги не помогут: в российской столице можно строить здания не выше двадцати трех с половиной метров до карниза. Пробовали возмущаться, но отцы города оставались непреклонны: не нравятся наши порядки — не стройте!
Дом аптекаря Имзена. Панорама Невского проспекта
Кстати, попытка «Зингера» осчастливить наш город, причем именно главный его проспект, небоскребом, была первой, но не последней. В 30-e годы XX века на заседании Ленгорисполкома всерьез обсуждали предложение американских бизнесменов «ликвидировать Гостиный двор и воздвигнуть на его месте первый в Советском Союзе небоскреб». Так что список утрат едва не пополнился.
Раз уж речь пошла об экзотических проектах наших близких и дальних соседей, не могу не вспомнить о предложении, сделанном стране, голодной и измотанной войной, в начале двадцатых годов того же минувшего века: продать Исаакиевский собор. Да, да, разобрать, погрузить на суда и отправить в Америку..
Дом компании «Зингер» («Дом книги») на Невском проспекте. Наши дни
А из конфликта между немецкой фирмой и властями российской столицы выход нашел архитектор Сюзор: шестиэтажное здание вместе с мансардой укладывается в высотный регламент(городские власти удовлетворены), но стройная башня, устремленная к небу, создает ощущение высоты (заказчики в восторге). А главное: легкая башня не перекрывает привычные вертикали (это важно уже для всех петербуржцев, да и для самого Сюзора).
В глобусе, венчающем башню, архитектор тоже сумел совместить дорогую сердцам хозяев «Зингера» идею покорения продукцией фирмы всего земного шара и констатацию греющего сердца петербуржцев факта: именно в этом месте, по расчетам астрономов (ну, может быть, и не точно в этом, но где-то совсем рядом), проходит условная линия Пулковского меридиана.
Ценителей строгого петербургского стиля несколько раздражала пышность декора дома «Зингера», но скоро с нею смирились. Может быть, потому что был этот дом далеко не худшим образцом архитектуры своего времени, что строили его с уважением к тому, с чем ему предстояло соседствовать.
Что же до здания, которое ради этого пришлось разрушить, то даже для тех, кто дорожил стариной (а в Петербурге таких всегда было много), его утрата не была трагедией. Убедиться в этом можно и сегодня: сохранилась фотография Карла Буллы, на которой его можно разглядеть во всех подробностях. Строгий, хотя и не перегруженный декоративными излишествами (что есть достоинство), но совершенно невыразительный, не имеющий собственного лица стандартный трехэтажный дом, известный в Петербурге как дом аптекаря Имзена. И в нем тоже, как в большинстве домов на Невском, — книжная лавка. А еще — нотный магазин и мастерская «Светопись Левицкого». Об этой мастерской и ее хозяине стоит рассказать подробнее. Сергей Львович Левицкий первым в России занялся изготовлением фотопортретов и добился мирового признания. Авторитет его был так высок, что его приглашали экспертом по светописи на три Всемирные выставки. Журнал «Русская старина» рассказывал: «В 1856 году в Петербурге собрались со всех концов России наши лучшие писатели. Кто явился из-под твердынь Севастополя, кто из ополченных батальонов, туда же спешивших, но остановленных вестью о мире (только что закончилась Крымская война. — И. С.), кто из ссылки и невольного уединения в деревне, кто из провинциальной глуши или из большой деревни — Москвы. Даровитейший и ныне старейший художник-фотограф С. Л. Левицкий, двоюродный брат одного из талантливых отечественных писателей (имеется в виду Александр Иванович Герцен. — И. С.) и добрый приятель едва ли не всего Олимпа русской литературы радушно предлагал свое искусство для воспроизведения портретов собравшихся».
Перспектива Лиговского проспекта
Большинство фотографий знаменитых писателей, художников, общественных деятелей конца XIX — начала XX века сделал Левицкий. А еще он делал фотопортреты четырех поколений династии Романовых. Все фотографии, которые сейчас используют в кино, в книгах, — его работы. За это был удостоен звания фотографа Их Императорских Величеств и наделен исключительным правом художественной собственности на портреты императоров и императриц.
Именно положение придворного фотографа избавило Левицкого от неприятностей, связанных со сносом дома, где много лет располагалась его мастерская. За некоторое время до этого для него по личному распоряжению Александра III был построен «образцовый фотографический дом» неподалеку от старого ателье (Казанская улица, дом № 3).
Что же до снесенного дома № 28, который многократно за свою долгую жизнь менял хозяев, то несомненный интерес представляет человек, для которого он был построен.
Шел год 1776-й. Екатерина Великая проникалась все большим доверием и симпатией к своему духовнику, протопресвитеру Иоанну Иоанновичу Панфилову. Она сама выбрала его на эту весьма значительную должность, сама назначила членом Синода. Это был вовсе не женский каприз: отец Иоанн отличался редкой ученостью, склонностью к западному образованию (как и сама императрица), к тому же обладал чувством юмора и легким, живым характером — с ним можно было поговорить на любую тему, да и посоветоваться в трудной ситуации. К тому же утомлять государыню ханжескими наставлениями был не склонен. Когда духовник попросил участок земли на Невском, Екатерина отказать не могла. Судя по всему, с деньгами на строительство дома у отца Иоанна было не блестяще. Это можно заподозрить из записки императрицы своему секретарю Храповицкому, написанной как раз во время завершения строительства: «Адам Васильевич! Отец духовник у вас не будет ли просить. шесть тысяч с возвратою на Москве. Держите ухо востро! Желаю вам силы льва и осторожности змия!»
Однако трудности, надо полагать, были временными. Пришла я к такому выводу потому, что Панфилов числится в списке попечителей Московского воспитательного дома, организованного Екатериной и Иваном Ивановичем Бецким для детей-подкидышей.
Это было одно из самых благородных их совместных начинаний. Оно спасло жизни тысяч (!) обреченных на гибель незаконнорожденных (или считавшихся незаконнорожденными) младенцев. Правила, разработанные основателями дома, предписывали принимать «не спрашивая притом у приносящего, кто он таков и чьего младенца принес, но только спросить: не знает ли он, крещен ли младенец, и как его имя».
От попечителей требовались «здравый смысл, чувствительная совесть, душа прямая и в честности твердая, воспламеняемая истинным усердием, коего не могли бы никогда потушить никакие частные виды и никакое лицемерие», а кроме этого — материальная помощь опекаемым. Так вот, отец Иоанн такую помощь оказывал постоянно.
Кроме того, часто бывая в Москве (по традиции, возникшей еще при Василии III, отце Ивана Грозного, духовником государя был настоятель Благовещенского собора Кремля; монархи перебрались в Петербург, а традиция осталась. — И. С.), Панфилов занимался еще и воспитанием питомцев, следуя указанию своей духовной дочери. Екатерина ведь считала: «Правила воспитания суть первые основания, приуготовляющие нас быть гражданами». А все, кто занимался воспитательным домом, точнее, воспитательными домами, потому что, по подобию московского, были созданы такие приюты и в других городах (хозяин дома № 28 по Невскому проспекту основательно этому содействовал), хотели вырастить именно граждан. В уставе было сказано: «Все питомицы и питомцы, дети их и потомки навсегда остаются вольными и ни под каким видом закабалены или сделаны крепостными быть не могут. каждый сможет во всем Государстве жить, где хочет, как вольный человек». И императрице, и Бецкому, и Панфилову было ясно, что в воспитательный дом часто приносят вовсе не незаконнорожденных, а детей крепостных. Родители отказываются от своих младенцев в надежде, что те вырастут свободными людьми. Ни государыня, ни ее помощники этому не препятствовали, напротив, всеми возможными силами помогали. Почему-то об этом способе освобождения от рабства не принято упоминать.
Честно говоря, я сомневалась, нужно ли писать о снесенном доме № 28: его никак нельзя причислить к шедеврам архитектуры, а значит, и к утратам, о которых стоит грустить. И все-таки решила написать, просто, чтобы напомнить о людях, которые жили в этом доме и память о которых не должна исчезнуть вместе с ним. Кроме того, Невский проспект — явление абсолютно уникальное: с середины XIX века он изменился так мало (если не считать надстроек), что любое изменение — событие. Поэтому позволю себе очень кратко рассказать еще о двух переменах, которые больше походят на приобретения, чем на утраты, и о двух настоящих горьких утратах.
Начну с построек, которые очевидно превосходят те здания, что ради них были снесены. Прежде всего это дом № 21. Первый дом на этом участке был построен еще в 1740 году. Неоднократно перестроен. На панораме Садовникова это заурядное, скромное, но вполне симпатичное трехэтажное здание. После того как его в последней четверти XIX века купил богатый меховщик Мертенс, оно было надстроено еще одним этажом. В доме хватало места и для апартаментов хозяина, и для самого роскошного в городе мехового магазина, и для фабрики. Но внешне выглядел он маловыразительно и как-то старообразно. И Мертенс принимает решение построить новый дом, который подчеркнул бы современный вкус хозяина. Разработку проекта поручает архитектору Мариану Станиславовичу Лялевичу, одному из признанных мастеров неоклассицизма (после событий 1917 года он уедет из России и через много лет будет расстрелян фашистами во время Варшавского восстания).
И Лялевич с задачей справляется прекрасно. Используя новые инженерные решения, деликатно сочетая приемы классицизма и арнуво, он строит фасад, состоящий из трех огромных застекленных арок. Они неожиданны на Невском, но не противопоказаны ему — более того, эффектно замыкают перспективу Большой Конюшенной улицы. И заказчик доволен: покупатели не смогут заподозрить, что в таком ультрасовременном здании им предложат вещи устаревших фасонов.
Дом № 56, известный как Елисеевский магазин, — тоже дом-реклама. Кто посмеет подумать, что в такой роскошной обстановке торгуют некачественными товарами! Кстати, это был как раз тот, непривычный сегодня для нас случай, когда реклама полностью соответствовала истине: в магазине братьев Елисеевых осетриной «второй свежести» не торговали никогда. Что же касается роскошной обстановки, то, на мой взгляд (в свое время подобного взгляда придерживались многие петербуржцы), это варварская, купеческая роскошь, чуждая нашему городу. В Петербурге ведь и купечество отсутствием вкуса не страдало. Гостиный двор, Серебряные ряды, Никольский, да и большинство старых петербургских рынков восхищают строгой изысканностью форм, лаконичной скромностью деталей — несуетливым достоинством. Кричащая роскошь Елисеевского магазина поначалу шокирует, но скоро к ней привыкают, тем более, что жалеть о снесенном ради его постройки доме никому не приходит в голову: дом был зауряден, скучен, украшением проспекта никогда не был, да и никто из людей выдающихся в нем не жил. Что, конечно же, странно — уж очень привлекательно место, на котором он стоял. А магазин — что ж, он радует. Не только изобилием и качеством товаров, но и неожиданным соседством: на втором этаже магазина Елисеевы устраивают театральный зал. Это рекламный трюк, но — неожиданный, а потому привлекательный. Поначалу в театральном зале при магазине выступают антрепризы «с раздеванием». Для публики определенного сорта — весьма притягательная приманка. Но со временем эту площадку «при магазине» займет замечательный театр, который возглавит один из самых талантливых режиссеров и сценографов XX века — Николай Павлович Акимов.
Сегодня только человек искушенный, перейдя Аничков мост и направляясь к Московскому вокзалу, заметит, что проспект изменился — будто невидимая граница отделила ранний, классический Невский от его несколько менее элегантного, хотя и великолепного продолжения.
А до середины XIX века, по свидетельству Анатолия Федоровича Кони, «начиная от Надеждинской, называвшейся тогда Шестилавочной, проспект имел вид запущенной улицы какого-нибудь провинциального города. Гладкие фасады старомодных домов были выкрашены охрою, в нижних этажах ютились грязные засоренные лабазы, вонючие мелочные, шорные и каретные лавки.». Единственной жемчужиной за Фонтанкой оставался дворец Белосельских-Белозерских.
Но стоило начаться движению по Николаевской железной дороге, стоило появиться вокзалу — и эта еще недавно захолустная часть Невского проспекта стала стремительно превращаться в едва ли менее престижную, чем старая, — от Адмиралтейства до Фонтанки. В 1858 году газета «Санкт-Петербургские ведомости» писала: «Каждого петербургского жителя, без сомнения, поражает ежедневно одно странное, необъяснимое обстоятельство: беспрерывная, лихорадочная постройка новых домов». Почему же это обстоятельство показалось журналисту необъяснимым? На самом деле все просто: вкладывать деньги в недвижимость было самым выгодным способом преумножения капитала.
Строительный ажиотаж охватил столицу. Строили в основном большие доходные дома в расчете извлечь максимальную прибыль. Старые перестраивали, в крайнем случае, надстраивали одним-двумя этажами. С той же целью. Примеры тому хотя бы дома 76, 78, 80 (по обеим сторонам перекрестка с Литейным). Два первых — надстроены, последний в 1913 году перестроен под кинотеатр «Паризиана». Подобных примеров множество: капитализм уверенно вторгался в жизнь главной магистрали столицы. Жажда наживы не миновала и аристократов, владевших домами на Невском: приказала надстроить свои дома (сама жила во дворце) графиня Строганова. Но то, что Невский несколько «подрос», едва ли можно считать утратой. А если при этом слегка подурнел (что случалось нечасто), что поделаешь — болезни роста.
Утратами мне представляется потеря трех домов за Фонтанкой. Но не потому, что они были такими уж архитектурными шедеврами, хотя построены были в строго классическом стиле, выглядели достойно, но — заурядно. А вот людей, владевших этими домами и бывавших в них, заурядными никак не назовешь.
Отступление о лейб-медике трех императоров
Первый из этих домов — № 63. Классический двухэтажный особнячок: центр выделен небольшим ризалитом, завершен скромным треугольным фронтоном, окна первого этажа почти на уровне земли. На улице какого-нибудь тихого уездного городка он выглядел бы очаровательно, но на Невском…
Впрочем, хозяин наверняка понимал, что после его смерти дом снесут и построят на его месте какую-нибудь громадину. Знал он и о том, что земля под его обреченным домом дорожает буквально с каждым днем. Это было для него важно: все свое состояние и этот уютный дом тоже он завещал на устройство клиник Медикохирургической (Военно-медицинской) академии — тридцать лет он был президентом этой академии.
Дом Виллие
Во внутреннем саду академии стоит памятник. Высокий постамент, на его сторонах герб и два бронзовых рельефа: первое собрание Медико-хирургической академии в 1808 году и Бородинское поле, на котором врачи оказывают помощь раненым. На постаменте — бронзовая фигура сидящего в кресле человека с пером и свитком в руках, у его ног книга «Военная фармакопея». Этот человек и есть владелец дома № 63 на Невском, Яков (Джеймс) Васильевич Виллие.
Узнать, как выглядел его дом, дал нам возможность прекрасный, хотя, несмотря на это, и полузабытый художник Федор Федорович Баганц. Его акварельные пейзажи непарадного Петербурга так же достоверны и тщательны, как работы Садовникова. Но, конечно же, его, как любого незаурядного художника, отличает собственное видение, собственная манера. Пейзажи его удивительно теплые, человечные. Взгляд не проходит мимо казалось бы несущественных мелочей: табличек с названиями улиц, распахнутых ставен, скромного декора фасадов, уличных вывесок. Такие вывески присутствуют и на доме № 63. Владелец этого дома родился в Шотландии, в двадцать два года приехал в Россию и шестьдесят четыре года верой и правдой служил своей второй родине. Начал полковым военным врачом. Хирург он был от Бога, потому его заметили и пригласили в Петербург. В 1799 году Павел I назначает его своим лейб-медиком. Ему предстоит заботиться о здоровье еще двух монархов, Александра I и Николая I. Все трое доверяли ему абсолютно. По рекомендации Александра Павловича Яков Виллие был удостоен титула баронета Британской империи.
Что касается его официальной биографии — она блестяща: в двадцать восемь лет уже главный медицинский инспектор армии, в течение двадцати четырех лет — директор медицинского департамента Военного министерства, создатель и издатель первого в России медицинского журнала. Все это — одновременно с президентством в Медико-хирургической академии. Другая сторона его заслуг, человеческих и профессиональных, — организация военно-медицинского дела в русской армии, личное участие во всех войнах, которые вела Россия в Александровскую эпоху. На Бородинском поле вел себя героически — помогал раненым под огнем противника. Судьба была милостива к нему — вражеские пули его не задели. После битвы при Прейсиш-Эйлау Яков Васильевич оперировал тяжело раненного Барклая-де-Толли и спас ему жизнь.
А вот спасти жизнь своим царственным подопечным доктору Виллие не удалось. Понятно, что он не мог защитить Павла Петровича от заговорщиков, да и не присутствовал при убийстве. Но именно он подписал свидетельство о смерти императора от апоплексического удара. Что заставило его пойти против истины? Убеждение, что власть Павла может принести стране много бед? Сочувствие Александру Павловичу? Или просто страх? Кто знает… Не сумел он спасти и Александра, которого, судя по записям в дневнике, искренне любил. Даже диагноза государю поставить не сумел (как, впрочем, и другие весьма опытные врачи, бывшие рядом с больным в Таганроге). В записях лейб-хирурга много загадочного, дающего повод тем, кто сомневается в смерти Александра и утверждает, что он ушел из Таганрога и окончил жизнь в облике простого русского мужика Федора Кузьмича. Уже первая запись вызывает недоумение. В день приезда императора в Таганрог (Виллие приезжает с ним вместе) лейб-медик записывает: «Nous arrivames a Taganrog ou finit la premiere partie du voyage» (Мы приехали в Таганрог и закончили первую часть путешествия). И затем под чертой ставит слово finis. Не буду углубляться в лингвистические исследования глагольных форм, которые смущают историков и заставляют думать, что записи делались постфактум. Если странные глагольные формы — не просто ошибки Виллие, не идеально владевшего французским, то зачем ему все это понадобилось? По чьей просьбе или приказу писал он дневник задним числом? Кого пытался оправдать? Или запутать? Виллие был в числе тех немногих, кто сопровождал государя в поездке из Таганрога в Крым. Из этого логично сделать вывод, что, не желая даже на короткое время расставаться с врачом, Александр заботился о своем здоровье. И вдруг — такая легкомысленная поездка в Георгиевский монастырь. В одном мундире, без шинели, в сопровождении только лишь фельдъегеря. Результат — простуда, ставшая роковой.
По свидетельствам императрицы и Петра Михайловича Волконского, Александр своему врачу доверял и очень его любил. Судя по характеру записей в дневнике, даже если они были сделаны после трагедии, очевидно: лейб-медик отвечал государю самой искренней приязнью. «Ночь прошла дурно. Отказ принять лекарство. Он приводит меня в отчаяние. Страшусь, что такое упрямство не имело бы когда-нибудь дурных последствий». «Как я припоминаю (не подтверждение ли это, что писал он задним числом? — И. С.), сегодня ночью я выписал лекарства для завтрашнего утра, если мы сможем посредством хитрости убедить его принимать их. Это жестоко, нет человеческой власти, которая могла бы сделать этого человека благоразумным. Я — несчастный».
«Когда я говорю о кровопускании, он приходит в бешенство и не удостаивает говорить со мной». «На другой день говорит: «Я надеюсь, вы не сердитесь на меня за это, у меня мои причины»». «Что за печальная моя миссия объявить ему о его близком разрушении в присутствии ее величества императрицы, которая пришла предложить ему верное средство: sacrementum (причащение. — И. С.)». Все последние ночи проводил Виллие у постели больного. Он и Елизавета Алексеевна. Из дневника: «Ее величество императрица, которая провела много часов вместе со мною, одна у кровати императора все эти дни, оставалась до тех пор, пока наступила кончина в 11 часов без 20 минут сегодняшнего утра».
Якову Васильевичу снова, как после гибели императора Павла, приходится подписывать «Акт о кончине». Под этим актом четыре подписи: «Член Государственного Совета, генерал от инфантерии генерал-адъютант князь Петр Волконский (давний и преданный друг государя. — И. С.); член Государственного Совета, начальник главного штаба, генерал-адъютант барон Дибич (человек, которому император безусловно доверял. — И. С.); баронет Яков Виллие, тайный советник (гражданский чин II класса, соответствующий воинскому званию генерал-лейтенанта. — И. С.) и лейб-медик; Конрад Стоффреген, действительный статский советник (гражданский чин III класса, соответствующий званию генерал-майора. — И. С.) и лейб-медик (врач императрицы Елизаветы Алексеевны, преданный ей и готовый выполнить любую ее просьбу. — И. С.).
Императрица Елизавета Алексеевна
Слух о том, что Александр вовсе не умер, а, тяготясь властью, ушел с посохом в неведомую даль, чтобы спустя много лет появиться в Сибири под именем старца Федора Кузьмича, то затихает, то появляется снова вот уже без малого двести лет. Кто знает? Можно с уверенностью сказать только одно: чтобы он мог уйти, ему должны были помогать, по меньшей мере, три человека: жена, друг и врач. Елизавета Алексеевна пережила супруга всего на несколько месяцев, князь Волконский умер в 1852 году. Виллие прожил после этого еще семь лет. Он оставался единственным, кто мог абсолютно достоверно ответить на вопрос: умер император Александр или ушел странствовать. Не ответил, не проговорился. Может быть, никакой тайны и не было, была просто смерть, которую не мог одолеть даже такой замечательный врач, каким, без всякого сомнения, был Виллие? Подтверждение тому служит хотя бы тот факт, что не слишком доверчивый Николай I назначил его своим лейб-медиком. Уж если бы сомневался, что для спасения брата было сделано все, наверняка не доверил бы свою жизнь тому же врачу.
И все-таки однажды доктор Виллие сказал нечто, порождающее новые сомнения, правда, другого рода. Князь Владимир Барятинский писал: «В декабре 1840 года в Петербург приехал английский дипломат лорд Лофтус. В своих записках Лофтус упоминает о встрече с Виллие, а также и о том, что Виллие рассказывал одному общему их другу следующее: когда императору Александру с его согласия поставили пиявки, он спросил императрицу и Виллие, довольны ли они теперь? Они только что высказали свое удовольствие, как вдруг государь сорвал с себя пиявки, которые единственно могли спасти его жизнь. Виллие сказал при этом Лофтусу, что, по-видимому, Александр искал смерти и отказывался от всех средств, которые могли отвратить ее. Вероятно, Виллие сказал еще что-нибудь своему соотечественнику, так как лорд Лофтус пришел к заключению, что смерть Александра всегда останется необъяснимой тайной».
Так оно и случилось. Разгадку тайны владелец утраченного дома № 63 по Невскому проспекту унес в могилу…
На противоположной стороне Невского, почти напротив дома Виллие, стоял большой четырехэтажный дом, исчезновение которого тоже можно считать утратой. Его не снесли до основания, как это произошло с домом № 63. Его просто перестроили, но так капитально, что узнать невозможно совершенно. Только место то же, и номер тот же: 80.
Выглядел он куда более презентабельно, чем скромный домик напротив. Высокий, четырехэтажный, небольшой центральный ризалит завершен фронтоном, подчеркнут обширным балконом на втором этаже, сближенными окнами. Центральные окна второго и третьего этажей украшены скульптурой. Под карнизом фриз с рельефным орнаментом, изящным и деликатным. Описываю этот дом так подробно только благодаря акварели того же Баганца, такой же живой, теплой, как та, на которой изображен дом Виллие.
Отступление о Кассандре или председателе комитета министров Российской империи
Владела этим домом женщина замечательная — Екатерина Николаевна Блудова (урожденная Тешинина). Рано овдовев, всю нерастраченную любовь обратила она на сына. Воспитать его человеком порядочным и успешным стало главной ее целью. Что касается второго, то это ей удалось совершенно. Судите сами: начинал Дмитрий Николаевич со службы в архиве иностранных дел, последние годы жизни был главой правительства России и президентом Российской академии наук. А между этими двумя этапами были еще должности статс-секретаря, министра внутренних дел и министра юстиции, главноуправляющего II отделением Собственной Его Императорского Величества канцелярии, члена Государственного совета и председателя его комитета законов. Возможно, я перечислила и не все посты успешного администратора, но главные его достижения не забыла. Осталось только сказать, что Николай Павлович, в царствование которого Дмитрий Николаевич достиг самых выдающихся своих успехов, высоко ценил деятельного и ответственного чиновника и возвел его в графское достоинство.
Д. Н. Блудов
Что же до первого, то есть порядочности, то обожаемый сын Екатерины Николаевны образцом ее был не всегда. Но она не дожила до дней, когда он позволил себе отступить от ее заветов. Она скончалась на пятьдесят третьем году, оставив своего двадцатидвухлетнего мальчика на попечение ближайшей подруги графини Анны Павловны Каменской. Была та женой фельдмаршала Михаила Федотовича Каменского, сначала незадачливого военного генерал-губернатора столицы, а потом по трудно объяснимым причинам назначенного главнокомандующим русской армией в войне с Наполеоном 1807 года. Объяснить это можно только давлением Аракчеева и тем, что выбора у Александра Павловича просто не было: после поражения при Аустерлице Кутузову он не доверял. В общем, факт остается фактом: назначил. Хотя давно было очевидно: Бантыш-Каменский — не полководец, не стратег. В лучшем случае — старательный исполнитель. Но и этим в противостоянии Наполеону он не блеснул. Поняв, что с руководством войсками справиться не в силах, поступил весьма экстравагантно: просто покинул армию. В итоге был уволен со службы и отправлен в свое имение.
Дмитрию Николаевичу Блудову повезло: то, что его покровителем был провинившийся фельдмаршал, на карьере молодого чиновника не отразилось. Правда, скорее всего потому, что был у него покровитель куда более могущественный. Не по официальному положению, но по заслугам перед Отечеством и по абсолютному доверию, с которым к нему относился государь. Этот покровитель — Николай Михайлович Карамзин.
Незадолго до кончины, когда Николай I пожаловался знаменитому историографу, что вокруг него «никто не умеет написать двух страниц по-русски, кроме одного Сперанского», Карамзин посоветовал обратить внимание на Блудова и его товарища Дмитрия Васильевича Дашкова: сказал, что эти юноши могут быть в высшей степени полезны на государственном поприще. Император внимание обратил и еще раз убедился в проницательности Карамзина. Дарование Блудова в полной мере проявилось, когда он писал царские манифесты, когда готовил два новых издания Свода законов Российской империи, когда писал первый Уголовный кодекс России — «Уложение о наказаниях уголовных и исправительных» и, конечно же (уже при Александре II) — в подготовке великого дела освобождения крестьян. Награда была самой высокой из всех возможных — орден Андрея Первозванного.
Другие награды перечислять не буду. Поверьте, было их немало.
То, что граф Блудов был одним из самых талантливых и работоспособных чиновников как Николая I, так и Александра II, сомнению не подлежит. А вот каким он был человеком?
Н. М. Карамзин
Судя по всему — разным.
Известный публицист, активный деятель освободительной реформы Александр Иванович Кошелев, работавший под началом графа, писал: «Добра делал он очень много, был доступен для всякого и готов выслушивать каждого, кому он мог чем-либо быть полезным». Кошелева считают одним из самых добросовестных мемуаристов, так что доверять ему можно, тем более что опубликованы мемуары после смерти Блудова и нет никаких оснований подозревать их автора в лести.
О Блудове я помнила (со школьных ли лет, со студенческих?) совсем немногое: суд над декабристами, реакционные убеждения, но и «Арзамас». Вот и попыталась разобраться. Лучше всего это помогают сделать письма. Это в детстве я знала твердо: читать чужие письма нельзя. И не читала. Пока не была вынуждена нарушить табу: не читая писем Некрасова, не смогла бы написать курсовую. Оправдывала себя: ведь не тайком читаю, они ведь опубликованы. Ну, а потом… С годами черствеешь… Письма Блудова Жуковскому я читала, уже не испытывая ни малейшего чувства вины. «Здравствуй, Светлана (прозвище Жуковского в «Арзамасе». — И. С.), мне захотелось, захотелось так сильно сказать тебе… что-нибудь, например, что я люблю тебя и обнимаю, как люблю, то есть от всего сердца». Дмитрий Николаевич пишет, что привык жить сердцем, а здесь (в это время он в Лондоне, служит поверенным в делах Российской империи. — И. С.) оно вянет, потерял здоровье и бодрость и доверенность к себе; его поддерживает сознание, что он друг Карамзина, Тургенева, Батюшкова, одним словом — арзамасец. Он назвал своего мальчика Вадимом (Жуковский посвятил Блудову балладу «Вадим» из поэмы «Двенадцать спящих дев». — И. С.): «Это мой род завещания моим детям о сей вечной, незабвенной дружбе».
Что дружба действительно вечна и незабвенна, Блудов доказал делами. Именно его попечением после смерти Николая Михайловича Карамзина был доработан и издан последний том «Истории государства Российского».
Именно Блудов возглавил комитет, готовивший посмертное издание сочинений Василия Андреевича Жуковского. Вот несколько записей из дневника литературного критика Александра Васильевича Никитенко (бывшего крепостного, будущего академика): «Получил высочайшее повеление о назначении меня членом комитета под председательством Дмитрия Николаевича Блудова для рассмотрения посмертных сочинений Жуковского, которые хотят издать». «Был у графа Блудова. Он очень приветлив. Говорил о Жуковском с большим уважением. Меня порадовала его живость и теплота отношения ко всему, что касается ума, знания и поэзии». «Вечером в субботу приглашал меня к себе граф Блудов вместе с бароном П. К. Клодтом, князем Вяземским и Тютчевым для обсуждения проекта памятника, который собираются воздвигнуть на могиле Жуковского».
И еще факты, говорящие о достоинствах Дмитрия Николаевича. Добившись больших успехов на дипломатическом поприще, заслужив уважение и доверие Иоанна (в России его звали Иваном Антоновичем. — И. С.) Каподистрии (тот называл Блудова «перлом русских дипломатов»), он не смог сработаться со статс-секретарем Нессельроде и готов был покинуть службу, дабы не изменять своим представлениям о чести и долге русского дипломата.
Ему повезло: прикомандировали к Министерству внутренних дел. А может быть, как раз и не повезло. Если бы не это новое место службы, едва ли назначили бы делопроизводителем Следственной комиссии по делу декабристов. И ему пришлось составлять доклад «О злоумышленных обществах». Николай I доклад одобрил и труд Блудова лег в основу приговора, вынесенного Верховным Уголовным Судом. Многие посчитали этот доклад позорным. Уничтожающей критике подверг его Николай Иванович Тургенев в книге «Россия и русские», изданной в Париже через двадцать с лишним лет после событий. Тургенев обличал крепостничество и абсолютизм, но, надо сказать, с позиций вовсе не радикальных; писал о необходимости ограничить самодержавие, о том, что чиновники тормозят выполнение любых, даже самых необходимых для развития России реформ. Он никогда не был радикалом. Блудов это знал (они многие годы приятельствовали), но в своем докладе так рассказал о роли Николая Ивановича в подготовке восстания, что того приговорили к смерти. Приговор был смягчен Николаем, а Александр II вернул Тургеневу все чины и награды, положенные ему по рождению (но не право на собственность).
Николай Иванович считает доклад Блудова причиной крушения жизней многих достойнейших людей: «Я всегда очень хладнокровно смотрел на неожиданный перелом, последовавший тогда в моей жизни; но в то время, когда я (в Лондоне. — И. С.) писал (книгу «La Russie et les Russes». — И. С.), люди, которых я почитал лучшими, благороднейшими людьми на свете и в невинности коих я был убежден, как в моей собственной, томились в Сибири… Иные из них ничего не знали о бунте… За что их осудили? За слова и за слова… Допустив даже, что эти слова были приняты за умысел, осуждение остается неправильным, противозаконным». «Какая участь постигла Пестеля, которого следствие и суд признали наиболее виновным? Положим, что все приписываемые ему показания справедливы. Но что он совершил, что сделал? Ровно ничего. Что сделали все те, кои жили в Москве и в различных местах империи, не зная, что делается в Петербурге? Ничего! Между тем казнь, ссылка и их не миновали. Итак, эти люди пострадали за свои мнения или за слова, за которые никто и ответственности подлежать не может, когда слова не были произнесены во всеуслышание».
Тургенев повел себя как рыцарь: не стал предавать гласности свои обвинения до того, как с ними ознакомится Блудов. Послал ему рукопись. Тот не ответил… Да и что мог ответить, ведь его стремительный карьерный взлет сразу после суда над декабристами, в котором он сыграл столь неблаговидную роль, не мог остаться незамеченным? Он был награжден и обласкан императором, кое-кто видел в нем едва ли не героя. Другие же… Вряд ли ему было приятно читать у Гоголя (знаток литературы, он понимал: все, написанное Гоголем, — на века): «Всему свету известно, что русский народ охотник давать свои имена и прозвища, совершенно противоположные тем, которые дает при крещении поп. Они бывают метки, да в светском разговоре неупотребительны. Впрочем, все зависит от привычки и от того, как какое имя обходится. Кому, например, неизвестно, что у нас люди, дослужившиеся первых мест, такие носят фамилии, что в первый раз совестно произносить их при дамах. Однако ж теперь и дамы произносят их — и ничего. А носильщики этих фамилий, как бы не о них речь, ничуть не конфузятся и производят их даже от Рюрика, между тем как может быть их же крепостной человек им прислужился».
Александра Осиповна Смирнова-Россет вспоминала: «Александр Тургенев упрекал Блудова у г-жи Карамзиной. Блудов — сама доброта и совсем не злопамятный, протянул Тургеневу руку, а тот ему сказал: «Я никогда не пожму руку, подписавшую смертный приговор моему брату». Вы можете представить себе общее смущение. Я присутствовала при этом. Г-жа Карамзина покраснела от негодования и сказала Тургеневу: «Г. Тургенев, граф Блудов — близкий друг моего мужа, и я не позволю оскорблять его в моем доме». Когда бедный Блудов вышел со слезами на глазах, Тургенев сказал: «Перемените ему фамилию, а то просто гадко, от блуда происходит». Катерина Андреевна сказала ему: «Ваши шутки теперь весьма неуместны»».
Описанный инцидент произошел в 1831 году, когда Тургенев после пятилетнего отсутствия ненадолго приехал в Россию.
Можно представить, какую неловкость испытала при этой сцене Екатерина Андреевна Карамзина. Ведь это Карамзин «обессмертил» имя родоначальника Блудовых. Значительная часть восьмой главы первого тома «Истории государства Российского» посвящена рассказу о предательстве и братоубийстве: в борьбе за Киевский престол князь Владимир устранил своего старшего брата Ярополка с помощью предателя — прельщенного заманчивыми посулами воеводы Блуда, ближайшего сподвижника Ярополка. О происхождении рода Блудова от предателя Блуда говорится и в переписке братьев Тургеневых, и в книге «Россия и русские». Несомненно, не на блуд, а на Блуда намекал Тургенев и в салоне Карамзиной.
Но обе дамы — и автор мемуаров, и жена историографа — откровенно сочувствуют Блудову. Чем он заслужил расположение двух замечательных (пишу это без тени иронии) женщин своего времени? Во-первых, преданный друг Карамзина, о предательстве с его стороны и помыслить невозможно. Такой же друг их общего друга Жуковского. А что касается того злополучного приговора… Он как благонамеренный подданный исполнял волю государя. К тому же все это в прошлом, сколько можно упрекать? Самое поразительное, что и Жуковский не изменил своего дружеского отношения к Блудову, хотя делал все, чтобы хоть немного облегчить участь декабристов. Часто это грозило ему опалой, но он не прекращал попыток. А Блудов в его глазах был как бы непричастен к судьбе ссыльных.
Как бы ни был Жуковский привязан к Пушкину, даже тот не мог поколебать его дружбы с Блудовым. А Пушкин предостерегал и об отсутствии у того «бескорыстной любви» к Василию Андреевичу, и об «односторонности его вкуса», язвительно называя Блудова «маркизом» и доказывая, что тот без всяких на то оснований присваивает себе право быть законодателем вкуса. Пушкин писал об этом еще до декабрьского восстания, так что подозревать, будто причина неприязни — уже свершившееся предательство, нет оснований. Скорее — проницательность, провидение.
Вот он снова пытается открыть старшему и нежно любимому другу глаза на Блудова: ««Телеграф» запрещен. Уваров представил государю выписки, обнаруживающие неблагонамеренное направление, данное Полевым его журналу (выписки ведены… по совету Блудова)». Но и этот факт, несовместимый с понятием чести, почему-то не производит на Жуковского, человека безупречного благородства, никакого впечатления. Может быть, обладал Блудов какой-то магической способностью очаровывать людей? Для многих оставался он непререкаемым авторитетом как в делах творческих, так и в личных. Протоиерей Иоанн Иоаннович Базаров, духовник Жуковского (и духовник особ царствующего дома), один из самых близких людей поэта в заграничный период его жизни, вспоминал: «В числе знаменитых русских того времени мне случилось встретиться с графом Блудовым… в семействе Жуковского во Франкфурте. Помню, как он стыдил его за то, что дети его тогда не говорили по-русски: «Вот посмотрите, наш русский бард, наш Гомер, который читает свою «Одиссею» среди семьи своей, и семья его не понимает. его не поймут ни жена, ни дети, как бы звучно он ни читал им эту эпопею»». Жуковский был смущен. И сразу принялся исправлять упущение. Детей успел обучить русскому языку. С женой — не получилось.
Трепетное отношение к русскому языку Блудову всегда было свойственно. Возможно, это генетическое, ведь он — близкий родственник двух выдающихся поэтов своего времени — племянник Гавриила Романовича Державина и двоюродный брат Ивана Ивановича Дмитриева, сейчас основательно забытого, а в свое время чрезвычайно почитаемого. Он и сам был одаренным литератором, просто заниматься творчеством не оставалось времени — «мешали» государственные заботы. Незнание родного языка его всегда возмущало. Именно от него стало известно, что некоторые декабристы просили допрашивать их по-французски: понять вопрос и выразить свою мысль на русском они затруднялись. Блудов с иронией спрашивал: «На каком языке эти народные заступники объяснялись бы со своим народом?»
Я так подробно рассказываю об этом человеке, чтобы вызвать у читателей желание разобраться в характере достаточно сложном, как, вообще-то, характеры большинства людей; чтобы предостеречь от однозначных оценок (не только и не столько Блудова, но всех исторических персонажей, которых очень часто рисуют одной краской, навязывая сначала школьникам, а потом и вполне взрослым людям однобокое, примитивное представление о личности человека и его роли в истории). С этим мы сталкиваемся постоянно, и это становится причиной множества заблуждений, в том числе и опасных — история ведь имеет свойство повторяться. Вот поэтому мне и представляется самым продуктивным столкновение разных, часто кажущихся несовместимыми, мнений о человеке, в полном соответствии с гегелевской триадой: тезис — антитезис — синтез. И тогда сложное, непонятное становится яснее.
Так вот, в доме непростого человека, способного быть и верным другом и предателем (в квартире второго этажа, той, что с балконом), и собиралось литературное общество, которое вошло в историю под именем «Арзамас». Организовано оно было в ответ на злобные выпады против преобразователя русского литературного языка Николая Михайловича Карамзина и его молодых последователей со стороны общества «Беседа любителей русского слова», объединявшего фанатичных приверженцев старины. Во главе «Беседы» стоял адмирал Шишков, человек, лишенный таланта и эрудиции, не знавший даже древнерусского языка, за который ратовал. Борьба между партиями приняла крайне острый характер: приверженцы Шишкова пустили в ход доносы, клевету и карикатуры. Карамзинисты тоже не оставались в долгу, хотя до подлостей никогда не опускались. Оно и понятно: в «Арзамас» вошли люди, давно связанные дружескими узами, принадлежавшие к одному поколению, к одному кругу — к интеллектуальной элите своего времени. Среди них были и братья Тургеневы. Пушкин писал: ««Арзамас» для меня нечто вроде Лицея — он дал нам Арзамасское братство». Точно так же относились к «Арзамасу» и Тургеневы. Так что их возмущение и обида на Блудова, товарища юности, вполне понятны.
Члены «Арзамаса» принимали имена из баллад Жуковского. Так, Блудов получил имя Кассандра, да к тому же еще и звание «Государственного секретаря Бога вкуса». Правда, история обретения Блудовым этого имени не вполне обычна. Пушкин вспоминал: «Блудов произнес шуточную погребальную речь члену «Беседы» и Российской Академии переводчику Захарову. Через шесть недель Захаров умер. Блудова нарекли Кассандрой». Вяземский (он звался Асмодеем) писал будущему председателю комитета министров Российской империи: «Преподобная Кассандра! Моли Бога о нас! Разумеется, Бога ума и вкуса». На всей жизни «Арзамаса» лежал отпечаток шутовства. Эмблемой общества служил жирный гусь, потому что именно отменными гусями славился город Арзамас. Трапеза венчала все арзамасские заседания, на провинившихся накладывалась епитимья: за ужином они лишались своего куска гуся.
Больше рассказывать об «Арзамасе» не буду — о нем достаточно написано. А вот почему собирались арзамасцы чаще всего на Невском, 80, небезынтересно. Дело не в том, что дом был велик и пригоден для любых собраний. Дело в том, что это был семейный дом. А среди членов общества было всего двое женатых, Блудов и Уваров (у него тоже иногда собирались, но не слишком охотно). Имевший семью Карамзин был почетным членом общества и лишь иногда приезжал из Москвы. Дом Блудова был теплым, гостеприимным. Атмосферу не просто дружескую — семейную создавала хозяйка Анна Андреевна. Когда она улыбалась, казалось, легкое сияние исходило от прелестного лица. Когда говорила, чарующий голос заставлял замолкать всех, а люди на собраниях «Арзамаса» собирались пылкие и уж никак не молчаливые. Муж ее обожал. Он добивался ее руки одиннадцать лет (часто ли такое случается?!). Ему было шестнадцать, когда при дворе он увидел фрейлину государыни княжну Анечку Щербатову. Сказать, что она была хороша, значит не сказать ровно ничего. Это был ангел. Недаром находили в ней поразительное сходство с императрицей Елизаветой Алексеевной, а ведь ее называли самой красивой женщиной Европы. В общем, Дмитрий был потрясен. Анечка тоже, как ни странно, не осталась равнодушна. А странным это может показаться по одной причине. Ему, как я уже писала, было шестнадцать лет, ей двадцать четыре. О женитьбе не могло быть и речи.
Через несколько лет, достигнув положения в свете, Блудов делает предложение. Княгиня Антонина Воиновна Щербатова отвечает решительным отказом. Была она надменна, амбициозна, кто бы ни сватался к дочери, всех считала недостойными. Но другие, погоревав, побранив несостоявшуюся тещу, утешались. Блудов — ждал. И делал карьеру. Головокружительную. Это и сломило, наконец, сопротивление княгини Щербатовой. Дмитрий и Анна пошли под венец. Ему было двадцать семь лет, ей — тридцать четыре. У них будет пятеро детей. Он переживет ее на шестнадцать лет.
Невдалеке от уничтоженного дома Блудовых, на углу Невского и Фонтанки, напротив дворца Белосельских-Белозерских стоял еще один дом, о котором нельзя не рассказать. В первые годы существования Петербурга этот участок принадлежал дочери Петра I Анне Петровне, матери будущего императора Петра III, в ранней молодости погибшей от простуды. После замужества и отъезда в Голштинию земля ей оказалась не нужна и долго пустовала. Первые постройки появились здесь во второй половине XVIII века и были весьма непритязательны. В 1820 году дом № 68 приобрел купец Федор Иванович Лопатин, человек богатый и оборотистый. После того как по его заказу архитектор Василий Егорович Морган перестроил корпус, выходящий на Фонтанку, в доме Лопатина образовалось больше восьмидесяти квартир и он стал самым большим доходным домом Петербурга. С этого-то момента и начинается его заслуживающая внимания история.
Было в этом доме (или в месте, на котором он стоял) что-то таинственное, буквально притягивающее к нему людей пишущих. Началось с того, что у Лопатина поселились редактор «Современника» Иван Иванович Панаев и Андрей Александрович Краевский, редактировавший «Отечественные записки». Нежных чувств они друг к другу не питали, и их решение поселиться в одном доме выглядит странным (если, конечно, не верить в мистическую притягательность дома). Вслед за ними в дом Лопатина потянулись литераторы (здесь уже никакой мистики — естественное желание оказаться поближе к хозяевам журналов, печататься в которых было весьма престижно). В разные годы здесь жили Некрасов, Гончаров, Языков, Григорович, Тургенев, Писарев. Одно время, когда его связь с Лелей Денисьевой стала явной, снимал у Лопатина квартиру Тютчев (до дома, где жила Леля с только что родившейся дочерью, было несколько минут ходьбы).
После того как рядом с коллегами поселился Виссарион Григорьевич Белинский, дом стали называть «литературным». Под этим именем он и остался в истории. И уже не было оснований говорить о чем-то магическом, привлекающем сюда литераторов. Для всех было очевидно: Белинский и есть этот мощный магнит. В его кружок входили все известные петербургские писатели, часто приезжали москвичи, Герцен и Огарев.
После беседы с «неистовым Виссарионом» каждый получал такой заряд творческих сил, что всякие сомнения в своих возможностях (а они неизбежно свойственны любому таланту) рассеивались, и писатели, такие разные, буквально набрасывались на работу. Его приговор считали окончательным и обжалованию не подлежащим.
В. Г. Белинский
Он был строг в оценках, даже суров, но… Достаточно вспомнить, как часто жестко и обидно критиковал Николая Алексеевича Некрасова, которого искренне любил. А когда прочитал стихотворение «В дороге» — был счастлив. Бросился Некрасову на шею: «Да знаете ли вы, что вы поэт, и поэт истинный!»
И еще один талант открыл Белинский. Несколько вечеров в его квартире читал, краснея от смущения, свою «Обыкновенную историю» молодой Иван Александрович Гончаров. Через несколько дней Белинский написал о нем: «…лицо совершенно новое в нашей литературе, но уже занявшее в ней одно из самых видных мест». И Гончаров поверил в себя.
А Федор Михайлович Достоевский вспоминал: «Воротился я домой уже в четыре часа светлой, как днем, петербургскую ночью. Стояло прекрасное теплое время и, войдя в квартиру, я спать не лег, отворил окно и сел у окна. Вдруг звонок, чрезвычайно меня удививший, и вот Григорович с Некрасовым бросаются обнимать меня, в совершенном восторге, и оба чуть сами не плачут (накануне Достоевский дал Григоровичу почитать только что законченную рукопись «Бедных людей». — И. С.). Они пробыли у меня с полчаса, в полчаса мы Бог знает сколько переговорили, главное — о Белинском. «Я ему сегодня же снесу вашу повесть, и вы увидите — да ведь это человек-то, человек-то какой!» — восторженно говорил Некрасов, тряся меня за плечи обеими руками.
Некрасов отнес рукопись Белинскому тем же утром. «Новый Гоголь явился!» — закричал Некрасов, входя к нему с «Бедными людьми». «У вас Гоголи-то как грибы растут», — строго заметил ему Белинский, но рукопись взял. Когда Некрасов опять зашел к нему вечером, то Белинский встретил его просто в волнении: «Приведите, приведите его скорее!». И вот (это, стало быть, уже на третий день) меня привели к нему. Он заговорил пламенно, с горящими глазами: «Да вы понимаете ли сами-то, что это вы такое написали!». Я припоминаю ту минуту в самой полной ясности, и никогда потом я не мог забыть ее. Это была самая восхитительная минута во всей моей жизни. Я в каторге, вспоминая ее, укреплялся духом». И такими минутами Белинский одарил многих и многих, кто стал славой отечественной литературы. С его благословения, с его помощью и поддержкой. «Достоевский, Некрасов, Тургенев, Толстой, Григорович, Гончаров, Панаев суть дети Белинского, его вскормленники». С этими словами современника не просто охотно, но с гордостью соглашались все, кто удостоился чести быть названным в этом списке.
Дом № 68 долго еще хранил дух того прекрасного времени. Долго. Что бы ни менялось вокруг. Он был неподвластен самым роковым переменам.
Но… 6 сентября 1941 года два фашистских самолета прорвались в Ленинград и сбросили несколько фугасных бомб. Одна из них попала в дом № 119 по Невскому проспекту (Старо-Невскому). Это был первый разрушенный дом, тридцать восемь человек погибли и были ранены. Цифра эта тогда казалась огромной. Никто и представить не мог, что ждет ленинградцев впереди.
Литературному дому ждать оставалось недолго. Ночь 28 ноября 1941 года. Воздушный налет. Прямое попадание. Наутро вышел на Невский композитор Валериан Михайлович Богданов-Березовский, живший неподалеку. На следующий день он запишет в дневнике: «Нельзя было равнодушно пройти мимо свежих развалин разрушенного фугасной бомбой дома на углу Невского и Фонтанки. Висящие балки, вывороченные взрывом наизнанку комнаты с остатками мебели, распахнутыми дверными створками в огромном, безобразно зияющем проломе трехэтажной стены при тусклом мерцании еще непотушенного пожара. Стуки заступов и лопат работающей спасательной бригады.».
Пройдет время, и этот безобразно зияющий пролом закроют плакатом. Художник Иосиф Александрович Серебряный, фронтовик, вернувшийся, как горько шутили тогда, с передовой на передовую, нарисовал девушку с нежным (блокадным) лицом. Ей бы шелковое платье, каблуки. А она в сапогах, в рабочей спецовке. Двумя тоненькими руками приподнимает носилки, на них кирпичи и мастерок — будто просит, предлагает, приказывает: помогите! И текст, обращенный ко всем ленинградцам: «А ну-ка, взяли!» Они тогда «взяли». И восстановили свой город. В том числе и этот дом, о котором принято говорить, что он единственный на Невском был разрушен во время войны.
На самом деле это не совсем так. Литературный дом — единственный, пострадавший настолько, что его не удалось воссоздать, пришлось строить совершенно новый фасад. А серьезно пострадал не только он. Был изуродован снарядами и взрывной волной дом № 27, бомба разрушила центральную часть дома Энгельгардта (№ 30), украшенную колоннадой. Но их после снятия блокады удалось восстановить в первозданном виде.
В первые же месяцы войны (раньше, чем дом № 68) бомба разрушила несколько корпусов Гостиного двора, другая попала в Аничков дворец, снаряды — в Сергиевский, в Казанский собор попало три тяжелых снаряда, в крыше и куполе было тысяча шестьсот (!) пробоин. Осенью 1942 года двухсотпятидесятикилограммовая бомба упала на Аничков мост. Если бы в самом начале войны Клодтовских коней не сняли с пьедесталов и не закопали в саду Аничкова дворца, они бы наверняка погибли. А 12 января того же 1942-го зажигательная бомба упала на Гостиный двор, в пересечение Невской и Садовой линий. Начался пожар. И люди, истощенные, едва стоявшие на ногах (не только пожарные, не только работники милиции, но и случайные прохожие), не дали пламени охватить весь Гостиный двор и, главное, перекинуться на Публичную библиотеку. Сегодня это кажется невероятным, кажется подвигом, а тогда. Они просто спасали свой город, его несравненную красоту.
О блокадном городе, его героях и жертвах (не только о людях, но и о домах) можно и нужно рассказывать бесконечно, но эта книга — о другом. Так что ограничусь стихами Александра Петровича Межирова, поэта, воевавшего на Ленинградском фронте и не однажды бывавшего в осажденном городе:
А с литературным домом связана одна романтическая история (как раз о красоте человеческих чувств). Летом 1941 года молодой архитектор Борис Журавлев добровольцем ушел на фронт. Воевал под Гатчиной. Там же оказалась и студентка театрального института Нина Браташина, тоже боец-доброволец. Она вынесла раненого Бориса из-под огня. Успели сказать друг другу всего несколько слов — его увезли в госпиталь. Но это была любовь с первого взгляда… Искали друг друга. Не нашли. Каждый думал, что другой погиб. Но после войны встретились. Случайно. И больше уже не расставались. После победы был объявлен конкурс на строительство нового фасада Литературного дома. Победили Борис Николаевич Журавлев и его товарищ Игорь Иванович Фомин. Когда было решено поставить на крыше дома две скульптуры — рабочего и колхозницу, — Журавлев предложил: позировать будем мы с женой. И позировали. Скульптуры до недавних пор стоят по краям фронтона, напоминая кому-то композиции великого Кваренги, кому-то — историю любви архитектора и его жены. Так было до раннего утра 6 января 2011 года. Нет, их не сбросили. Их поместили в специально подготовленную конструкцию и в ней спустили на землю. Правда, как-то так случилось, что не уберегли, — раскололи. Новые хозяева литературного дома обещают, что они вернутся на место после реставрации — когда само здание полностью снесут, а потом «воссоздадут». Полностью снесут. А ведь в самом начале работ заверяли, что к главному фасаду даже не прикоснутся. Не прошло и месяца, а он уже крошился под отбойными молотками. И это при том, что разрешение было получено только на «демонтаж аварийных конструкций с сохранением стен лицевых фасадов». Кстати, «аварийность» дома № 68 тоже вызывает большие сомнения. Печальный опыт показывает, что застройщики (читай: новые хозяева города) отменно научились добиваться признания аварийными тех сооружений, которые мешают им осуществлять свои планы. А фасад мешает: не разобрав старый фундамент, невозможно устроить подземный паркинг. А какая без него гостиница! Между тем кое-кто уже суетливо подсчитывает, какие прибыли она принесет. Место-то уж больно «сладкое». А те, кто по тем или иным причинам (более или менее неприглядным) оправдывает снос всего здания вместе с фасадом, заявляя, что и дом жалеть не стоит: он же — новодел, и доска мемориальная не на месте висела (вход в квартиру Белинского был с Фонтанки). Но дом-то был один, и называют его все-таки не домом Белинского, а Литературным домом. К тому же не стоит забывать: Виссарион Григорьевич неоднократно менял квартиры в доме Лопатина.
Рассказ об утратах Невского проспекта я закончу Знаменской площадью, уже многие годы именуемой площадью Восстания. Старо-Невского не касаюсь: он не избежал изменений, но, на мой взгляд, ни одно из них нет оснований считать печальной утратой. А вот о площади этого, к сожалению, не скажешь.
История этого участка Невского поначалу была не слишком богата событиями. Главной его достопримечательностью был Слоновый двор. Первый слон в Петербурге появился еще в 1714 году. Его прислал персидский шах в подарок императору Петру. Государь приказал построить для невиданного животного Зверовой двор неподалеку от своего жилища, напротив почтового двора, который находился тогда на месте Мраморного дворца. Царское семейство часто навещало слона, дети и взрослые с интересом наблюдали за диковинным существом.
Но когда императрица Анна Иоанновна узнала, что шах Надир отправил ей в подарок уже не одного, а четырнадцать слонов, пришлось призадуматься, где их разместить. Вот и построили на том месте, где теперь гостиница «Октябрьская», громадные сараи из дубовых бревен с камышовыми крышами. Сараи и прилегающий к ним обширный двор обнесли крепкой высокой изгородью, на ворота повесили доску с надписью: «Слоновая Ея Императорского Величества охота». Позаботились и о месте для купанья слонов (выбрали для этого Фонтанку, в ней вода была самая чистая и мягкая), укрепили все мосты на Невской проспективе — к тому времени они поизносились и могли не выдержать тяжести огромных животных.
Делали это не зря. Стадо слонов проходило по Невскому довольно часто — Анна Иоанновна была большая охотница до всякого рода экзотики. Вот и выезжала, величественно восседая на слоне в домике-паланкине, расшитом бисером. Вслед за ней шествовала свита. Особо приближенные — тоже на слонах. Медленно, торжественно процессия двигалась по Невскому к Адмиралтейскому лугу, пугая и восхищая толпящихся по всему пути обывателей.
После того как последний слон благополучно завершил свой земной путь, ничего интересного на этом участке Невского не происходило до того времени, когда на месте, где сейчас станция метро «Площадь Восстания», по распоряжению императрицы Елизаветы Петровны в 1765 году не построили маленькую деревянную церковь в честь Входа Господня в Иерусалим. Событие это — одно из самых ярких в последние дни земной жизни Иисуса Христа. После воскрешения Лазаря (а случилось это за шесть дней до Пасхи) Иисус в сопровождении учеников и многочисленных свидетелей чуда, готовых следовать за ним куда угодно, отправился праздновать в Иерусалим. Въехал он в город верхом на осле, как было сказано пророками: «Царь твой грядет, сидя на молодом осле». Люди приветствовали его, веря, что пришел он, чтобы освободить народ. Срезали ветви пальм и устилали ими его путь. Вошел он в храм, изгнал из него торговцев и менял, после чего начал исцелять слепых и немощных. Иудейские первосвященники негодовали: необыкновенное почитание, которое вызывал Мессия в народе, лишало их паствы. Тогда-то и решили они убить Иисуса.
Елизавета Петровна считала, что в честь этого события в городе обязательно должен быть храм. Построили его только через три года после ее смерти — все денег не хватало, но завещанные ею реликвии сберегли и передали в храм. Там они и оставались до 20-х годов XX века — до варварского изъятия церковных ценностей (об этом мне еще предстоит рассказать). Особенно дорожили священники и прихожане двумя дарами государыни: большим напрестольным серебряным крестом с драгоценными камнями и иконой Знамения Пресвятой Богородицы в серебряной вызолоченной ризе с восемью бриллиантовыми венками. Это была одна из самых любимых икон Елизаветы Петровны. И еще одна икона была дарована новому храму — старинный образ Знамения Пресвятой Богородицы, писанный еще в 1175 году, вскоре после того, как икона Знамения спасла от разорения и гибели Великий Новгород.
Было это в 1170 году. Войска владимирского князя Андрея Боголюбского и его союзников осадили богатый и независимый Новгород. Силы были неравны, и новгородцам ничего не оставалось, кроме как молиться о чуде. На третью ночь осады был новгородскому архиепископу Илие дивный глас, повелевший ему взять из церкви Спаса на Ильине улице икону Богородицы и обойти с нею крепостную стену. И вот архиепископ выносит икону на кремлевскую стену. Стрелы неприятеля летят навстречу. Одна из них вонзается в святой лик, и из глаз Богоматери катятся слезы. Ужас охватывает нападающих, они бросаются в бегство. Ободренные новгородцы вступают в бой — и побеждают. В честь победы в братоубийственной междоусобице и установлен праздник этой иконы. Богоматерь Знамение принадлежит к иконописному типу, именуемому Оранта, что значит «молящаяся». На груди ее изображение Божественного младенца, руки подняты и раскинуты в стороны, ладони раскрыты — таков традиционный жест заступнической молитвы. Так вот, именно эти особо почитаемые иконы и привели к тому, что церковь стали называть в народе не Входоиерусалимской, как задумывала императрица, а Знаменской.
Скоро она перестала вмещать прихожан: город к концу XVIII века быстро разрастался, застраивался, а храмов в этом районе — бедном, населенном в те времена в основном рабочим людом — было мало. В 1794 году позади деревянной церкви (она стояла по красной линии проспекта) начали возводить каменный храм. Строить его доверили Федору Ивановичу Демерцову, человеку незаурядного дарования и необычной судьбы. О нем у меня будут серьезные причины рассказать в следующей главе, а пока — о первой построенной им церкви. Внешне она была строгой, сдержанной, но не аскетичной: входы (их было три) представляли собой лоджии, декорированные колоннами ионического ордера, к ним вели широкие пологие лестницы. Традиционное русское пятиглавие было отсечено от основного объема здания широким многопрофильным карнизом; над ним поднимались купола: один — мощный, его широкий барабан украшали колонны коринфского ордера; четыре малых купола составляли с главным, большим великолепно скомпонованную монолитную группу, придавали белоснежному храму торжественность и монументальность. В этом легко убедиться и сегодня: Знаменская церковь осталась на фотографиях, почтовых открытках, кадрах кинохроники.
В противовес сдержанному внешнему облику интерьер храма был наряден и эффектен: блеск беломраморных колонн и пилястров с золочеными капителями, позолоту иконостаса, живопись купола и сводов освещал свет, льющийся из двенадцати высоких окон большого барабана. Казалось, здесь всегда светит солнце.
Знаменская церковь
Долго еще, даже и после того как был построен Николаевский (сейчас — Московский) вокзал, Знаменская церковь оставалась единственной прекрасной жемчужиной среди жалких и неухоженных соседей. Анатолий Федорович Кони (выдающийся юрист, обер-прокурор уголовно-кассационного департамента Правительствующего Сената — высшая прокурорская должность в Российской империи, сенатор, член Государственного Совета), сетуя на то, какое удручающее впечатление получали люди, приезжающие в столицу впервые, писал: «Знаменская площадь обширна и пустынна, как и все другие, при почти полном отсутствии садов или скверов, которые появились гораздо позже. Двухэтажные и одноэтажные дома обрамляют ее, а мимо станции протекает узенькая речка, по крутым берегам которой растет трава. Вода в ней мутна и грязна, а по берегу тянутся грубые деревянные перила. Это Лиговка, на месте нынешней Лиговской улицы. На углу широкого моста, ведущего с площади на Невский, стоит обычная для того времени будка — небольшой домик с одной дверью под навесом, выкрашенный в две краски: белую и черную, с красной каймой. Это местожительство блюстителя порядка — будочника, одетого в серый мундир грубого сукна и вооруженного грубой алебардой на длинном красном шесте. На голове у него высокий кивер внушительных размеров, напоминающий большое ведро с широким дном, опрокинутое узким верхом книзу. У будочника есть помощник, так называемый подчасок. Они оба ведают безопасностью жителей и порядком на вверенном им участке, избегая, по возможности, необходимости отлучаться из ближайших окрестностей будки. Будочник — весьма популярное между населением лицо».
Вряд ли стоит сожалеть о том, что все это утрачено. Разве что о будочнике, который ведал безопасностью и порядком и не отлучался со своего места.
Площадь давно уже приобрела вполне респектабельный вид, хотя так и не стала в один ряд с прославленными петербургскими площадями. В 1909 году ее украсили — поставили в центре памятник Александру III. Памятник в своем роде замечательный. Уверена, что его снос был ошибкой, причем не только градостроительной, но и идеологической (если попытаться встать на позицию советской власти): вряд ли изображенный скульптором Паоло Петровичем Трубецким всадник мог вызывать нежные чувства к монархии. Скорее — наоборот. Так что большевики могли спокойно оставить его на месте. Добавлю только, что с этим памятником все получилось как-то не так. Много лет он стоял во дворе Русского музея — в ссылке. Но когда из ссылки решили вернуть, не нашли лучшего места, чем дворик Мраморного дворца. Мало того, что ему там тесно, что он стилистически несовместим с изысканным шедевром Ринальди, так есть еще один момент, чисто человеческий, которым не следовало пренебрегать: Александр Александрович и хозяин дворца Константин Николаевич, родной дядя императора, друг друга терпеть не могли. Более того, племянник, сместив дядюшку со всех должностей, обязанности по которым тот исполнял блестяще, приблизил смерть великого князя.
Понимаю, думать о том, какие чувства могло бы вызвать у Константина Николаевича появление у входа в его дворец памятника нелюбимому племяннику, с позиций рациональных людей наверняка нелепо. И все же. Как-то это не по-людски. По отношению к памяти обоих.
Но вернусь к Знаменской площади, к ее главному украшению и главной утрате. Мама рассказывала мне, как была удивлена, когда ее повели к Знамению, а не в приходский храм нашей семьи, собор Владимирской Божьей Матери. Начала капризничать: собор ей нравился, она к нему привыкла. К тому же — совсем близко от дома. Бабушка строго сказала: «Туда мы больше ходить не будем. Там — обновленцы». В подробности не вдавалась, да ребенку было и не понять. Впрочем, что обновленцы — это плохо, уяснила раз и навсегда. В 20-е и в начале 30-х годов XX века Знаменская церковь всегда была переполнена: сюда стали ходить и ездить многие, кто не принял обновленчества, которое при поддержке власти обосновалось в большинстве еще действующих церквей. Еще действующих… Их оставалось все меньше. Знаменскую много раз порывались закрыть. И закрыли бы, если бы не один ее неизменный прихожанин. Звали его Иван Петрович Павлов — великий ученый, первый русский нобелевский лауреат. И глубоко верующий человек. Он даже ездил в Москву, просил руководство страны не закрывать храм. Впрочем, просить он не очень-то умел, скорее — требовал. Отказать ему не посмели. Обещали. Иван Петрович скончался 27 февраля 1936 года. Уже в начале марта храм закрыли. В 1940 году снесли. На его месте построили наземный вестибюль станции метро «Площадь Восстания». Говорят, архитекторы пытались сделать нечто, хотя бы отдаленно напоминающее погубленную церковь. Может быть, и пытались. Только получилось напыщенно и претенциозно.
Впрочем, после недавнего явления очередного стеклянного монстра в створе Невского и Знаменской (улицы Восстания) здание станции метро можно счесть нетленным шедевром архитектуры. Говорить об этом новом сооружении сейчас не хочется. Можно только посоветовать тем, кто, приезжая в наш город, с Московского вокзала выходит на Невский и смотрит вперед, в сторону сияющей Адмиралтейской иглы, просто перевести взгляд чуть влево — тогда новостройка не попадет в поле зрения и одна из самых прекрасных панорам города предстанет перед ними во всем своем строгом величии. И Адмиралтейская игла будет звать и манить, как звала и манила долгие (или все же короткие?) три века. Не нужно сопротивляться. Лучше пойти по Невскому проспекту. Не по магазинам, не по ресторанам, даже не по театрам или музеям. Нет. Просто по тротуарам, которые помнят.
«Невский проспект есть всеобщая коммуникация». Это Гоголь сказал. Без малого двести лет назад. Может, и правда?
Вот мелькнула у поворота с Мойки крылатка. Какая легкая походка. Пушкин! Куда он повернет? К «Вольфу и Беранже»? Или к книжной лавке Смирдина?
Вот у входа в лавку учтиво раскланиваются, уступая дорогу друг другу, два немолодых господина. Карамзин! Жуковский!
Вот легкой рысью поспешает в сторону Аничкова дворца холеная тройка, сверкает на солнце серебряный шлем седока. Прямая спина. Пронизывающий холодный взгляд. Сам император Николай Павлович возвращается из постылого Зимнего дворца в свой «Аничков рай». С ним только кучер и адъютант. Никакой охраны.
А вот тучный старик, тяжело опираясь на трость, сворачивает на Садовую. Иван Андреевич Крылов. Тридцать два года изо дня в день ходил он этим маршрутом на службу, в Публичную библиотеку.
А это уже совсем недавно, на памяти ныне живущих. Из-за угла Рубинштейна появляется огромного роста красавец. Сергей Довлатов. Кажется таким уверенным, спокойным. Кажется…
А там, на другой стороне, — такая знакомая фигура. Иосиф Бродский. Он тоже любил Невский.
«Боже, сколько ног оставили здесь следы свои!»
Транспорт на Невском проспекте. 1901 год