Нельзя изменить фактическую, вещную сторону прошлого, но смысловая сторона может быть изменена, потому что, как сказал философ, она незавершима. В этом смысловом преображении прошлого велика роль памяти. Погружение в память подобно погружению в бездну. Оно и бесконечно, и страшно, и возрождающее для новых и новых смыслов. Страшное мне пришлось пережить в детстве, во время землетрясения в Ташкенте. И еще позднее — в Афганистане. В Ташкенте, под развалинами панельной пятиэтажки, погибли мои родители. Меня вытащили из-под развалин на третьи сутки. Я была в сознании и слышала, как спасатели разбирали рухнувшие железобетонные перекрытия и стены.
С полгода пришлось пожить в детдоме в Самарканде. Я помнила адрес моей бабушки в России, просила отвезти к ней в деревню, во Владимирскую область. Мать моя была единственной дочерью бабушки Оли, и кроме меня у нее никого не осталось.
Тёпловка… В самом названии села, куда я приехала жить, было что-то уютное, говорящее о тепле и покое. Для меня и теперь нет ближе и роднее места на земле, хотя я родилась в Ташкенте и прожила в этом городе вместе с отцом и матерью девять лет. Бабушка Оля заменила мне моих родителей. Души во мне не чаяла. В Тёпловке я окончила начальную школу-четырехлетку. Средняя школа находилась в райцентре. Я жила там в школьном интернате, а на выходные приезжала в Тёпловку, к бабушке, на пригородной электричке. Сельская улица одним концом упиралась в железную дорогу.
Жила баба Оля в деревянной пятистенной избе старой постройки. Прежде изба, по словам бабушки, стояла под соломенной крышей, как и все тёпловские избы. Время шло, крыша сгнила, стала протекать. Лишь незадолго до моего приезда в Тёпловку бабушка огоревала на свое жилье новую кровлю — из шифера.
— Как «огоревала»? — спрашивала я, не совсем понимая смысл этого слова.
— Огоревала-то, — отвечала она. — С горем пополам скопила деньжонок — вот так и огоревала. Вся изба тоже ухетанья просит. Правый угол покосился, перерубы в полах подгнили, того и гляди провалишься, ноги сломаешь. Обновы дом просит. Только на пенсию далеко не разбежишься… Слава Богу, крышу заменила. Жива буду — новый низ подведу. Полом стала выстывать изба. Картошка в подполе в холодные зимы мерзнет. Пришел бы хозяин с войны — не моя была бы забота… По копейкам копить, дыры в дому латать. Дыр-то много, а пенсия с воробьиный носок…
Хозяином бабушка Оля называла своего мужа, убитого на войне с немцами. Моего деда. Фотография дедушки, увеличенная и вставленная в деревянную рамку, висела на бревенчатой стене возле тусклого небольшого зеркала. Не верилось, что это мой дед: ни бороды, ни усов, как полагалось деду или старику. Худощавое выбритое лицо, на голове фуражка со звездой. Рядом еще рамка, в ней под стеклом несколько пожелтевших карточек разного формата, в том числе и фото моей матери под ручку с какой-то девчонкой одного с ней роста, видать, подружкой. Передний угол в задней половине пятистенки вверху поблескивал иконами. Образами, по выражению бабули Оли. И деревянный угольник, на котором они возвышались под потолком, она называла образничкой. Бабушка отличалась набожностью. По церковным праздникам зажигала перед образами лампадку. Проснешься ночью, а лампадка горит в переднем углу, как звездочка, отрадно смотреть. Значит, праздничный день, баба Оля станет утром стряпать вкуснее, печь пироги с картошкой, варить на молоке крахмальный кисель. К вечеру поставит самовар, заодно сварит в нем по яичку от своих кур. За водой на самовар надо обязательно сходить к роднику под овраг, за церковь. Из родника вода душелюбная и чай вкуснее.
Утром и перед сном баба Оля приучала меня креститься перед иконами на божнице, показывала, как надо складывать три пальца правой руки и осенять себя крестным знамением.
— Ты кщёная или нет? — спросила она в первый день моего приезда в Тёпловку.
Я недоуменно взглянула на нее:
— Кщёная — это что, бабуля?
— Крещёная значит… Так у нас здесь говорят.
— Не знаю, бабуля. Папка с мамкой ничего мне не говорили.
— Не говорили… Сама ты не знаешь, раз такое дело. Придется тебя у нас окстить. Поедем в город, там церква работает. Креститься, внученька, никогда не упоздано. Не годится нехристью жить. Тебе, кажется, десятый годок идет…
— В мае девять исполнилось. В третий класс пойду учиться.
— Прибавка будет в тёпловской школе. У Анны Васильевны, учительницы нашей, всего-навсего десять учеников. Ничего, учительница она хорошая, ребятишек любит.
— Баб Оль, а церква в Тёпловке почему не работает?
— Закрыли нашу церкву. Разорили. Еще до войны закрыли антихристы…
— Какие, бабуль, антихристы? Немцы?
— Кабы немцы… Свои, сельские. Антихристы, они везде есть. Безбожники. Попа нашенского и псаломщика в Сибирь сослали. Там и сгинули ни за что ни про что. Активщики-большаки ничего не боялись. Чего им было бояться. Они — власть… Взяли силу над народом. Что скажут — то и делай. И делали. Сами мы все в разоре виноваты. Топоры на иконы подняли. Святотатство творили. Анчутки мы и есть анчутки. Бесам поддались. Наша вина… Наделали делов, на церкву глядеть — слёзы. Без окон, без дверей.
Слушать бабушку интересно. Говорила слегка окая. В Тёпловке все так говорили — на «о».
— Болезная моя сиротка, — жалела меня баба Оля. — Господь спас тебя от смерти в гибельное время, оставил жить. Ты у меня одна, и я у тебя одна.
Без дела бабушка не оставалась с раннего утра до позднего вечера. Из домашней скотины держала одну козу. Молока на двоих хватало. Кашу сварить, лапшу.
— Удойная! — хвалила. — Молоко потом не пахнет. Пользительное. Корову держать не под силу. Сена сколько надо, не накосить.
Коза все лето и осень паслась на привязи в заброшенном соседнем огороде. Травы кругом хватало. Я баловала скотинку ивовыми вениками. Наломаю внизу огорода, отнесу нашей Белянке.
Летний день долог. Сколько делов с бабушкой переделаем. С утра до обеда грядки полоть, картошку мотыжить, окучивать. Выполотая трава подсохнет на солнышке — в зиму козе на корм. Вечером — полив. Много ведер воды уходит на капусту, помидоры, огурцы. Хорошо, речушка по низу течет, далеко носить не надо. В жаркую погоду речушка почти пересыхала. Вода накапливалась в запрудке из прутьев. В этой запрудке можно было даже искупаться, побарахтаться вволю в теплой воде.
Весной, в раздополье, речушка преображалась. Превращалась в бурный шумливый поток, стремительно несущийся по оврагу. Полая вода затопляла овражные кусты ивняка, черёмушника, коряжистые вётлы.
— Смотри, близко к стремю не подходи, — наказывала бабушка. — Унесет половодьем. Закружит, как щепку. Играй близь избы, близь церкви. Вода притягивает.
Церковь стояла рядом с нашим домом через дорогу. Купол колокольни ободран. Какая нужда погнала на такую высоту разорителей? Зачем? Жесть кому-то понадобилась или озорство подбило… Крест на колокольне остался нетронутым. Не решились свалить. Стоял как ни в чем не бывало, видный издалека. На самой маковке.
Ныне на церковь в Тёпловке не обращали внимания, словно не замечали за ненужностью. Пожалуй, так не замечают вышедшую из употребления вещь. Старухи, идя мимо, кланялись и осеняли себя крестным знамением по привычке. У сельчан помоложе летами такой привычки не было. Смотрели на разоренный храм равнодушно. Что в нем проку? Службы нет. Икон нет. Воронью и галкам пристанище.
Летними вечерами, как стемнеет, на колокольне кричал сыч. Наводил жуть. Наверное, поэтому бабушка называла сыча «пугачом». Какой был этот «пугач»? Моему детскому воображению представлялся ужасной птицей. Не случайно умел он стонать, хохотать, заходиться плачем, истошными человеческими воплями.
— Не бойся шалой птицы, — успокаивала бабушка. — Поорёт, поорёт — перестанет. Худа от «пугача» нет. Тоже, как и все, — тварь божья…
— Баб Оль, а ты видала его?
— Видала… Так небольшой, вроде совы. Пестренький. По заброшенным помещениям живет. Мышей ловит. Днем прячется, по ночам недурикой орет, ребятишек да добрых людей пугает.
Зимой и летом бабушка спала на русской печке. Лечилась на горячих кирпичах от простуды и ломоты в пояснице. Для всякой нужды годилась печка. Для стряпни, просушки одежды. Бабушка даже парилась в ней, бани во всем селе ни у кого в то время не было.
Я забиралась по приступкам на лежанку к бабушке в долгие зимние вечера послушать ее неторопливые воспоминания про молодые годы, про старину, разные случаи из жизни сельчан.
— Расскажи, баб Оль, про град Китеж, — просила я.
— Уж рассказывала тебе. Не надоело?
— Ты всякий раз по-другому рассказываешь. По-новому складно придумываешь.
— Как помню, Веруня… Мне ведь тоже моя бабка Арина о Китеже рассказывала, а ей, может, ее бабка. Тогда грамоты простой народ не знал, всё в памяти старался беречь, из уст в уста передавал.
— Про Китеж, бабуль, это всё правда или сказка?
— Без правды, Верунь, и сказок не бывает. Что-то в них придумка, а что-то сущая правда. Град Китеж в наших владимирских краях издревле стоял, посередь муромских лесов у озера Светлояр. Когда татары шли на нашу землю несметной ордой, города и сёла русские зорили, церква и монастыри святые огнем жгли, кощунства разные чинили, народ в полон угоняли, Господь не попустил сжечь город, храмы, монастыри поганым осквернить не дал. Сокрыл Спаситель Китеж от лютого разора, сокрыл в озере Светлояре под водой. Так, внученька, старые люди сказывали. Не достался град русский басурманам.
— И теперь Китеж под водой стоит на дне Светлояра?
— Думается, стоит. И будет стоять, пока верим в Бога и чудесное.
— А летними вечерами слышится на берегу Светлояра из-под воды колокольный тихий звон, если прислушаться. Сквозь глыбь со дна доносится…
— Ты, Верунь, сама всё помнишь, а всё просишь меня рассказывать. Наизусть знаешь.
— Знаю, бабуля… Только слушать тебя больно интересно.
— Медом не корми — лишь бы слушать про старину. В кого такая дотошная уродилась…
— Через прозрачную воду озера в безветрие явственно видны белокаменные колокольни, золотые церковные маковки, православные кресты на них. Всё видно, как в телевизоре.
— Про телевизор, внучка, я не говорила. Ты сама придумала.
— Баб Оль, озеро Светлояр и град Китеж неподалеку где-нибудь от нашей Тёпловки? За лесами? Пешком можно дойти?
— Дорогу надо знать. Таких старых людей, которые дорогу знали, не осталось по всей округе. Придет время — явится Китеж из-под воды, выйдет из озера на берег со всеми домами и белокаменными храмами.
— Когда, баб Оль, это случится?
— Никто этого не знает, Веруня… Канет безбожный век, и явит Господь Китеж. Чудесно сокрыл от нечестья и снова чудесно явит перед людьми. Зазвонят колокола не из-под воды — на вольном воздухе. И услышит этот звон народ в наших краях. Засияют из-за лесов золоченые маковки-луковицы с православными крестами. Вернется вера во Христа к нам грешным. Настанет черед порушенные святыни, церква, монастыри по городам и селам по кирпичику восстанавливать из руин. Многое заново строить.
— В Тёпловке, баб Оль, церкву тоже отремонтируют? Колокола на колокольню привезут…
— И не знаю, внученька. Хочется мне увидать ее в прежней красе. Дожить до такого большого праздника. Для такого праздника икону и сберегаю. А нашла ее вскоре после войны в куче хлама и мусора на полу в алтаре. Бригадирка колхозная, помню, наряд дала пол в алтаре вымести, подготовить для ссыпки хлеба. В уголке я и откопала образ Заступницы. Невредимый… Явился подобно кладу. Других икон из нашей церкви, пожалуй, и не осталось. Когда алтарь рушили, образа святые на пол побросали. Какие порубили, пожгли в костре у сельсовета, какие побольше — вместо полов на конный двор под ноги лошадям, в навоз…
— Баб Оль, ты икону домой взяла?
— Взяла. Принесла в избу, протерла лик деревянным маслицем, на божничку поставила. Молюсь на нее о возрождении поруганного нашего храма. В честь Казанской Божьей Матери он и освящен. Услышит Владычица мольбы и просьбы. Сказано в Писании: что у Бога просишь с верой и молитвой, то по нашей просьбе Он и сотворит нам… Место в церкви, где икона помещалась, приметное. На северной стене возле окна в углублении, вроде печурочки. Свеча перед ним всегда горела. Туда и поставлю Владычицу. В храме нашла — в храм и отнесу. Пока пускай у нас в дому поживет, на божнице у нас ей хорошо…
— Баб Оль, говоришь, поживет… Она, Божия Мать, живая?
— Лик ее человеком написан. Молимся ей, Веруня, она всё слышит. Во образе своем живет. Чудотворная икона…
Летом в Тёпловке — приволье. Босиком привыкла ходить. Бабушка Оля в огород — и я с ней. Грядки полоть, картошку мотыжить. В селе жить — сложа руки не станешь сидеть. В огороде у нас порядок. Выйдешь утром — маки цветут. И алым, и розовым, и фиолетово-синим. Красота! Лепестки — нежные, атласные. Вечером — время полива. Капустные, огуречные грядки — по низу, возле речки. Воду носить близко. Ведерки мне бабушка купила небольшие, из пластика. Веселая работа — грядки с овощью поливать. После полива капуста смотрит веселее, листья расправит.
— Какая овощь воду не любит! — улыбнется баба Оля, глядя, как я стараюсь, бегаю с полными ведерками от речки и с порожними обратно. По земле приятно ступать босыми ногами, легко, свободно. Неизвестные серые бабочки кружились в листьях ивняка. Толстые, неуклюжие. Появлялись всегда на закате солнца. Я до сих пор не знаю, что это были за бабочки. Потому что не интересовалась ими. Куда они исчезли?
Бабушкина коза Белка летом о себе заботилась сама. Травку щипала, ивовые прутья глодала. На зиму сена, веток для лазучей скотинёшки, так называли мы Белку, невпроед. Не корова…
Лугов вокруг Тёпловки много. Лощины сенокосные, опушки лесные, земляничные, поляны клубничные. Таких вкусных ягод в Ташкенте пробовать не приходилось. В заброшенном саду, его в Тёпловке называли «барским», созревала малина. Трехлитровый бидончик я набирала легко. Землянику собирать тоже наловчилась быстрее бабы Оли. Только в сборе грибов соревноваться с ней труднее. Надо школу у нее пройти. Откуда было мне грибы знать… А в бабушкиных краях их росло много, и съедобных, и ядовитых. Наберу ведерко, покажу ей — она их на траву вывалит, смеется:
— Собачьих-то зачем нарезала?
— Каких собачьих? Разве такие бывают?..
— Несъедобные грибы у нас зовут так — собачьими. Погаными.
За лето бабушкину школу сборщицы грибов прошла. Стала в названиях разбираться и где какой гриб надо искать, в каких местах.
— Не надо торопиться, — вразумляла она. — Присматривайся, бегом не беги. Гриб чуять надо… Под ноги смотреть, а не по верхам.
— Чуять… Чудно, баб Оль, говоришь. По-собачьи чуять, что ли? Землю носом нюхать? — И рассмеемся обе.
— Жадничать тоже не надо. Радуйся находке. У жадности да у зависти глаза велики. Жадному всё мало. Норовит скорее грибы с ножкой подергать. Старый гриб ногой не пинай. Пускай свой век доживает. От него молоденькие пойдут. Несъедобные грибы и другие, какие не знаешь, тоже не трогай. Растут себе и растут, человеку не мешают. В нашей глупости природа не виновата.
С пустыми корзинками из леса обычно не приходили. Я научилась радоваться грибам, ягодам, цветам луговым и полевым, как радовалась им бабушка. Любоваться растущим на просторе деревом, плывущими по небу белопенными облаками, солнечными восходами и закатами, каждый раз неповторимыми по тонкости и богатству красок. Любоваться, как любовалась этим бабушка. Мир открывался мне ее глазами. Я сопереживала вместе с ней сломанной у дороги березке, воробьиному птенцу, выпавшему из гнезда, пчеле, бьющейся в оконное стекло, плачущему котенку, выброшенному из дома. Баба Оля не оставалась равнодушной к разворошенному кем-то лесному муравейнику, поправляла, забрасывала прутиками. Она любила мир, который окружал нас. В любви был сокровенный смысл ее жизни.
Случалось, в поисках грибных мест мы уходили далеко от села. Пропадала из вида высокая колокольня. Тёпловский лес заканчивался раздольной луговой лощиной. За ней широко желтело поле спеющей ржи, ходило под жарким ветром, бегущим вдаль, к самому горизонту, волнами, звало, манило к себе волнующей тайной незнаемого, невиданного. Туда, к этому неизведанному, плыли по небу белоснежные облака, плыли и пропадали за обрезом ржаного поля. А что там дальше, куда уплывают облака, какие новые края, где хочется побыть, вдруг откроются перед изумленным взором?
Под холмом струился, бежал родниковый ключ. Здесь мы отдыхали. Ключевая вода журковала, говорила что-то своим переливным говором. О чем журкует родниковый ручей? Какую тайну выговаривает? Хорошо бы разгадать эту тайну, изъяснить себе ее смысл. Под непрерывное тихое журкование мне виделось… Родниковый ключ бежит к озеру Светлояр. Он знает тайну этого легендарного озера. Говорит моему воображению о граде Китеже, который скрылся от татар, ушел под воду на дно со всеми домами, церквями и другими постройками. Спасся Божьим промыслом. Мне виделось… Я иду за бегущим из-под горы родниковым ключом через ржаное поле, спускаюсь в зеленую долину, поднимаюсь по холму к высоким соснам. За ними виднеется внизу светлое большое озеро. На его берегах вокруг белеют высокие колокольни церквей с золотыми куполами и крестами. Теснятся городские постройки. И ни души не видно на улицах и возле храмов. Ярко отсвечивают на солнце купола, ажурные православные кресты на маковках. Вот оно, озеро Светлояр и град Китеж… Это о нем рассказывала мне баба Оля… Спущусь с лесного холма и окажусь в нем. Радость охватила меня, радость встречи с невиданным наяву дивом. Иду, тороплюсь… Вдруг чудесное видение исчезнет так же неожиданно, как и появилось? Нет, не исчезает. Церкви уже рядом. Колокольни уходят ввысь. Возле кажусь себе такой маленькой… Крещусь на высокие кресты. Всем существом чувствую зачарованную пустынность, молчаливое величие. Молчат старинные колокола на колокольнях, не трубит в золотую трубу Архангел с высокой маковки, не слышно криков и пения птиц, голубиного воркованья. Не двигаются стрелки на циферблате башенных часов. Время давно остановилось здесь, замерло навсегда. Бледно-зеленая трава, трава забвения растет возле церковных стен. Они сложены в строгом порядке, украшены белокаменной резьбой, изображениями львов и сказочных птиц, диковинных плодов и цветов. Кованые железные двери закрыты на большие замки, засовы покрылись рыжей ржавчиной. Внутрь не зайти. Невозможно заглянуть в окна, не дотянуться до них с земли. Не отомкнуть тяжелых старинных замков, не отодвинуть пудовых засовов…
— Веруня! — слышу бабушкин голос. — Подремала… Домой пора… — Она сидит рядом на траве, моя голова лежит у нее на коленях, ее рука тихонько и ласково гладит меня по волосам.
Видения Китежа нет. Предзакатное солнце светит из-за розово-серебристых облаков. Журчит родниковый ручей, перекатывается по камушкам. Бабуля Оля смотрит на меня с доброй улыбкой, а в глазах легкая грусть.
— Бабуль, я на озере Светлояре сейчас была, Китеж видела. Не скрыт он теперь под водой, а стоит на берегу, как прежде стоял. Поднялся со дна из глуби со всеми домами своими, храмами и монастырями. Без порухи. Только никого там нет, ни единой души. Некому в колокола звонить, Богу молиться.
— Видение тебе такое Господь послал. Сказано в Писании: сокрыл от мудрых и открыл младенцам… Знамение. Выйдет скоро Православная церковь из тьмы на Свет, снова воссияет в прежней силе. Время безбожное, антихристово канет во тьму. К тому дело идет.
* * *
Той наивной девчонки, какой я была, живя в Тёпловке, давно нет. После окончания средней школы надо было сделать выбор: поступать на работу или идти учиться, получить высшее образование и специальность. Бабушка советовала учиться. Решила стать учителем русского языка и литературы. Поступила в педагогический институт. Там с первого курса стала заниматься спортивной стрельбой из винтовки. К последнему курсу уже была мастером спорта. Участвовала в различных всесоюзных соревнованиях и первенствах страны. Занимала призовые места. Обо мне писали в газетах, помещали мои фотографии. Всё складывалось хорошо. В студенческие каникулы неизменно приезжала к бабушке Оле в Тёпловку.
Спортивная известность льстила моему самолюбию. Кому в молодости, и не только в молодости, не лестны слава, известность. Я поддалась искушению после окончания института остаться работать в городе, где училась, где знали про мои успехи и достижения в спортивной стрельбе. Меня баловали известностью и славой. Я верила в газетные и журнальные похвалы, в свои способности. Мне предсказывали большое будущее в спортивной карьере.
Работа инструктора в городском стрелковом клубе мне нравилась. Тир в моем распоряжении. Тренируйся. В свободное время много читала, в основном художественную литературу, интересовалась философией. По-прежнему продолжала участвовать в соревнованиях.
Своего жилья в городе у меня не было. Комната на троих в общежитии строителей, по протекции горкома комсомола. Перспектива получить отдельную квартиру при остром дефиците жилья в городе оставалась весьма туманна. Когда в городе организовали жилкооператив, вступила в него не без помощи того же горкома комсомола. Оформила кредит, сделала первый взнос на однокомнатную квартиру. В течение полутора лет строители обещали сдать панельную «хрущевку» под ключ. Обещать они, известно, большие мастера. Дело шло ни шатко ни валко. Два этажа пятиэтажки одолели за год.
«Не было у бабы забот — так купила себе порося», — говорил герой известного чеховского рассказа. В таком положении оказалась и я, вступив в этот самый жилкооператив. Зарплата в стрелковом клубе не ахти какая. Кредит надо выплачивать вовремя. Мои невеликие деньги уходили как в прорву. Половину всей суммы, как говорила бабушка Оля, огоревала. Обстоятельства складывались явно не в мою пользу. Городской стрелковый клуб закрылся. Я осталась без работы. «Уеду к бабушке в Тёпловку, поживу пока там. Не свет клином сошелся», — решила про себя.
Судьба распорядилась иначе.
— Тебя спрашивали из горвоенкомата, — сказала дежурная вахтерша в проходной общежития. — Просили завтра зайти в любое время.
— Зачем, не знаете?
— Ничего не знаю. Просили зайти — и всё… В тридцатый кабинет.
На другой день я пошла в военкомат. На втором этаже в назначенной комнате меня встретил чернявый подтянутый майор средних лет. Я представилась.
— Садитесь, — майор показал на стул напротив. — Слышал о вас. Читал в прессе. Звонил к вам в стрелковый клуб. Оказалось, вы там уже не работаете. Кажется, попали под сокращение.
— Нет, не кажется. В самом деле, клуб закрылся по финансовым причинам. Теперь ищу работу.
— Вот поэтому я и пригласил вас. Не хотели бы вы поехать в загранкомандировку?
— В загранкомандировку? — Я была приятно удивлена. — Любопытно… Куда же? В какую страну?
— В Афганистан.
— Но там идет война. Неужели меня пошлют воевать с моджахедами?..
— Никто не пошлет. Требуется добровольное согласие. Никакого вашего участия в военных действиях командировка не предусматривает. Будете работать по контракту. На полгода. Станете обучать снайперскому делу наших солдат.
— Вы, очевидно, знаете, я не снайпер. Всего-навсего мастер спорта по стрельбе из винтовки…
— Прекрасно знаю, — ответил майор, глядя в запыленное окошко мимо меня. Я хотела уловить его взгляд, но он старался не смотреть мне в лицо. Завел занудную речь о патриотизме, солидарности советских людей с народами, строящими социализм и отстаивающими свою свободу и независимость, о нашей братской бескорыстной помощи и интернационализме. Таких глубокомысленных речёвок наслушалась тогда…
Майор прервал, наконец, свои рассуждения, посмотрел на меня пустым, ничего не выражающим взглядом. Я подумала: «Если ты сам не убежден в чем-то — трудно убедить в том, о чем говоришь, другого». Потому что говорящий так — говорит по обязанности и сам не верит в то, что говорит. Слова, сказанные без веры, лишь потрясают воздух. Я в этом убедилась и на своем опыте, и на опыте других. Это — холостые слова, как выстрел холостым патроном из любого вида огнестрельного оружия.
— Подумайте над моим предложением, — снова обратился ко мне майор. — Решитесь — заходите. Только не откладывайте надолго. Имейте в виду, командировка хорошо оплачивается. Вы не замужем?
— Нет. Не успела выйти. Куда спешить?
— Вот именно, — улыбнулся майор. — У вас еще всё впереди.
По дороге из военкомата заглянула на стройку кооперативного дома. Натужно гудел башенный кран. На третьем этаже сверкала электросварка. Постояла, посмотрела. Из каких доходов придется платить за мою «хрущевку»? Пока без работы — надеяться не на что… Не думала, не гадала, как оказалась безработной. Срок очередного платежа не за горами. Проценты по кредит растут. Строители тоже грозят увеличением стоимости квартиры. Цены на стройматериалы с начала стройки возросли чуть ли не в полтора раза. А у меня, как на грех, финансы запели романсы. Может, согласиться на предложение насчет Афгана? Участие в боевых операциях, по словам майора, меня не касается. Буду обучать меткой стрельбе наших солдат, как обучала студентов и школьников в закрытом ныне стрелковом клубе.
Уходя со стройплощадки, я внутренне согласилась на командировку в Афганистан.
Всё оформление заняло месяца полтора. Перед отъездом навестила в Тёпловке бабушку Олю. Сказала: на полгода посылают работать в Ташкент. По контракту в воинской части.
Она повздыхала, поохала:
— Снова в Ташкент. Недобрая память о нем осталась. Или землетрясение забыла?
— Не забыла. Братской могиле, в которой мама с папой вечно спят, поклонюсь. Давно собиралась. К весне, бабуль, вернусь. Построю в городе квартиру — к себе жить возьму. Всё будет хорошо…
— Храни тебя Бог, Веруня…
* * *
И вот я в Ташкенте. За годы, прошедшие после землетрясения, город восстал из руин, как возродилась из пепла мифическая птица Феникс. Вспоминала свое детство с родителями, пережитое горе невозвратимой потери. Побывала на братском кладбище.
Школа военных снайперов, куда прибыла, находилась за городом, вблизи. Высокий забор. За ним несколько одноэтажных кирпичных казарм. Плац, полигон, тир. Привыкала к новенькой зеленой камуфляжке, солдатским неуклюжим ботинкам. Хэбэшная зеленая форменная шляпа с широкими полями пришлась к лицу. Хорошо защищала от жаркого азиатского солнца. Здесь и в октябре печет градусов за тридцать. Изобилие арбузов, дынь, винограда, яблок, орехов на шумных базарах.
Стрельбе из боевой снайперской винтовки с оптическим прицелом училась сама, учила молодых курсантов снайперской школы, в основном уроженцев России. Стреляли по неподвижным и двигающимся мишеням…
Война в Афганистане для меня здесь, в Ташкенте, стала не только скупыми сообщениями в газетах, на радио и телевидении. Я видела на городских улицах раненых солдат. Стала отчетливей осознавать, что попала в военный круговорот как его свидетель. Приходилось мириться с мыслью, что оказалась на пороге войны, обязана выполнять условия контракта. Неизвестно, что еще готовит мне грядущий день.
Стажировка на курсах закончилась в декабре. В штабе воинской части, к которой я была прикомандирована, сообщили о переброске в Кабул. Там поступлю в распоряжение другой воинской части, в мотострелковый полк.
Холодным ветреным утром наш вертолет вылетел из Ташкента в Кабул. В нем вместе со мной летела группа офицеров. На меня посматривали с некоторым любопытством, разговаривали, пытались грубовато шутить. Смысл шуток сводился к тому, что красивая молодая блондинка рядом придает немало боевого духа.
В круглый иллюминатор «вертушки» виднелись горы, кое-где покрытые снегом, черные глубокие ущелья и расселины, горные перевалы, узкие петли дорог. По ним двигались, словно игрушечные, грузовики. В долинах, среди пустых полей и голых садов, пестрели в беспорядке глинобитные кишлаки, пасся скот: овцы, верблюды, козы. Мирные картины, не говорящие ничего о войне. В разговорах моих военных попутчиков часто слышалось название перевала Саланг.
Приземлилась «вертушка» на запасном аэродроме к северу от Кабула. Нас встречали два армейских «уазика» и бронемашина пехоты, в словесном военном обиходе — бээмпэ. Было понятно: встречавшие военные знали обо мне и об остальных пассажирах спецрейса.
Куда теперь забросит судьба? По выщербленному бетонному покрытию аэродрома белыми змейками мела поземка. Багровый закат догорал за горами. На душе неуютно. Беспокоила неизвестность. Какая-то черная провальная пустота. Чужое опасное пространство, в котором оказалась как будто независимо от себя. Хотя кругом были люди, их присутствие не воспринималось как соучастие в моей судьбе. Каждый, кто находился здесь, был сам по себе, отделен и отдален от всех чем-то невидимым, что можно только чувствовать. Каждый играл отведенную ему роль в «режиссерском» замысле, в затеянной кем-то большой и жестокой игре, ставкой в которой являлась человеческая жизнь, по циничным понятиям некоторых не стоящая ни гроша, как пустой лотерейный билет, купленный в надежде на мнимый выигрыш. Кто-то распорядился всем. Сохранялась лишь видимость какой-то самостоятельности, видимость участия в этой игре по своей воле, по своему хотению и желанию.
Кто распорядился моей судьбой? Кто?..
Колючий морозный ветер мёл снег по аэродромной бетонке, набивался в трещины и выщерблины. Мне подумалось, что и меня уносит моя судьба всё дальше и дальше от родины, как этот афганский ветер метет сухой снег и раздувает зловещее пламя багрового заката. Разве в судьбе каждого из нас нет фатального? В том, что я нахожусь здесь, стою под ветром на аэродромном поле, тоже есть фатальное. Разве могла я предвидеть, что в таком-то году, в таком-то месяце окажусь в Афганистане, о котором и представления не имела, окажусь со снайперской винтовкой, что придется привыкать к суровым будням войны, к ее жестокостям, страданиям и лишениям.
За время моего пребывания в Афганистане мне пришлось кое-что испытать, о чем вспоминать страшно. И я стараюсь не вспоминать. Но куда уйти от своей памяти? Она всегда в нас, в нашем сознании, пока мы живы. Для меня память Афгана — не только ночные засады в горах и разбомбленных кишлаках, когда холод леденит сквозь армейский казенный бушлат, а в темноте, спускаясь к жилью, воют шакалы, чуя свою добычу, когда в стёкла оптического прицела видишь лицо противника, а стрелка на часах отсчитывает ему, быть может, последние секунды его жизни. А может, и твоей… Когда слышишь свист пуль над головой и совсем рядом взрывы гранатомета и грохот камнепада.
Память Афгана — это и душевная боль. Эта боль — как незаживающая кровоточащая рана. Она ноет и не дает успокоиться и забыть увиденное и пережитое. Я знаю, что существует Афганский синдром… Он проявляется и в душевных расстройствах у тех, кто воевал в Афгане. У меня этот синдром проявлялся в чувстве страха. Я определенно не знаю, чего я боюсь. Это какое-то внутреннее беспокойство. Тревога. Чувство ответственности и вины.
В Афганской войне было слишком много лжи. Ложь порабощает человека. Превращает его в вещь, пригодную для использования. Я тоже была такой вещью.
Во лжи есть только одна единственно возможная правда — это правда лжи. Я не хочу такой правды. Я не хочу быть вещью. Я хочу настоящей правды. Я пытаюсь сама во всем разобраться, что бы мне ни говорили. Отделить зёрна истины от плевел лжи. Я хочу только правды. Хочу, чтобы люди не обманывали друг друга, не делали зла, не убивали. Я хочу, чтобы всё было устроено на земле по закону любви. Этого хотел и за это отдал жизнь Христос. Он заповедал нам Любовь. Он-то знал, чего хотел…
* * *
Память возвращает меня в Афган. В составе небольшой разведгруппы я карабкаюсь по горной тропе к перевалу. По нашим оперативным данным, ночью через перевал в тыл к нам пройдет отряд моджахедов-диверсантов, переодетых в форму советских солдат. До места нам надо дойти засветло. Заминировать узкий участок дороги. Пока устанавливали мины, стемнело. Мы оборудовали огневые точки, стали ждать. Морозило. Черное ночное небо светлыми полосами чертили падающие метеориты. Они появлялись в небесной выси и, пожив в земной атмосфере короткое время, сгорали, не долетев до земли. Только светлая полоска в небе — вот и вся их загадочная, волнующая своей тайной жизнь. Кому и зачем она нужна? Чтобы зажечь чью-то мечту о межзвездных просторах, о полетах во времени и пространстве в необъятный мир Вселенной. В юности я смотрела на звездное небо и задавалась такими вопросами. Казалось, что видела себя среди звезд такой же светлой, мигающей точкой, зовущей и манящей, испытывающей связь и родство с другими горящими в небе звездами.
Ночь в засаде прошла в напряженном ожидании. Моджахеды не появились. Может быть, узнали о засаде от своих разведчиков, узнали о заминированном участке дороги к перевалу.
На обратном пути к месту расположения нашей воинской части разведгруппа сама попала в засаду душманов в небольшом кишлаке. Еще вчера, когда мы шли к перевалу, в кишлаке не было ни души. Завязалась ожесточенная перестрелка с обеих сторон. Вся разведгруппа укрылась за толстыми стенами пустого скотного двора. Отстреливались до вечера. «Духи» прекратили автоматный огонь только с наступлением ночи. Двое из разведчиков получили ранения от мины-ловушки в самом начале боя.
В темноте мы отошли огородами к речке, обогнули кишлак, сделали привал под каменистым берегом. Огня не разводили. Утолили голод холодной тушенкой. Чай в термосах оставался еще горячим. Из оставленного разведчиками кишлака не доносилось больше ни выстрела. Лишь где-то далеко, на самой окраине, лаяла собака с каким-то плачущим подвываньем. Всё оставалось спокойным, пока там, где нами была заминирована дорога, не прогремели взрывы. Грохот далеко разнесся в горах раскатистым эхом.
В расположение полка вернулись без потерь. К перевалу в засаду пошла другая разведгруппа. От нее и узнали, что на поставленных нами минах подорвались два грузовика с моджахедами.
Мне еще несколько раз приходилось принимать участие в боевых операциях по охране дороги через ущелье к перевалу. За контроль над этой дорогой к Салангу велись бои с переменным успехом. Движение советских воинских подразделений и боевой техники шло здесь в южном направлении. Молох войны продолжал перемалывать свои жертвы. На обочинах когда-то бетонированного шоссе виднелись обгорелые вверх колесами грузовики, бронетранспортеры с разорванными гусеницами. Кладбище металлолома. Повсюду воронки от авиабомб и фугасов. Дорогу не успевали ремонтировать. За нашими грузовиками с живой силой и бэтээрами вели охоту в горах афганские снайперы. «Духи» славились меткостью. Обезопасить от них продвижение войск являлось для нашего командования важной задачей. А между снайперами с обеих сторон велась своего рода дуэль. Кто кого выследит…
Сапёры вырыли для меня надежный блиндаж за выступом скалы над дорогой. Здесь можно было надежно укрыться от пуль, осколков гранат и минометного огня во время обстрела. Отсюда, из-за скалы, удобно просматривалась противоположная сторона ущелья, захваченная боевиками. Оттуда они вели огонь по проходившим колоннам.
На боевом задании я научилась сдерживать волнение, проявлять внутреннее спокойствие и выдержку. Подавлять в себе страх. Сознание опасности заставляет сосредоточиться, сконцентрировать волю. Главное для снайпера — не дать обнаружить себя. Не выдать своего присутствия прежде первого выстрела.
Кто на другой стороне ущелья затаился против меня? Какой моджахедский меткий стрелок? Правоверный защитник своей родины, надежный воин Аллаха или платный наемник из сопредельного государства? Какое это имеет значение для меня? В любом случае он — мой противник, хотя лично мне не сделал никакого зла. Как и я ему. Наверное, на вечернем намазе он просил Аллаха о ниспослании удачи в войне с неверными и, опустившись на колена и смотря на восток, шептал слова молитвы мусульманина: «Ля ильляха иль Алла». Голова повязана чалмой. Сухое загорелое лицо в черной бороде… Он затаился в укрытии, в своей огневой точке среди камней, и пока еще ничем не выдал своего присутствия. Так же как и я, готовится к своей работе, проверяет винтовку, заполняет магазин патронами, протирает линзы бинокля и оптического прицела. Смотрит в прибор ночного видения. Возможно, на той стороне ущелья против меня не мужчина, а мусульманская женщина или девушка из афганского племени пуштунов или другого какого-то племени… Нас разделяет километр или чуть больше. Дистанция достаточная, чтобы убить или ранить.
На войне в Афгане я перешагнула некую границу, за которой мой вид спорта, мое мастерство в нем служит злу. Я покорилась ему. Сделала свой выбор и несу ответственность за него.
В снайперском укрытии, в наблюдении за противником ощущения обостряются до того, что, кажется, чувствуешь его каким-то открывшимся внутри особым чувством. Он здесь, здесь, не расслабляйся, смотри в оба. Он за ночным мраком, замаскировался среди скальных нагромождений. И ждет, ждет… Приник к прицелу своей снайперской винтовки. Заметил ли он меня? Какую приготовил хитрость или уловку?.. Чтобы выстрелить первым. От первого удачного выстрела зависит моя или его жизнь. Громко раскатится эхо по ущелью… И всё. Часы на руке по-прежнему будут отсчитывать секунды и минуты, но тебя нет. Утром не увидишь восхода солнца над горами, нежных розовых облаков на чистой синеве неба, орла, парящего над ущельем в потоках нагретого воздуха. Какое ему дело до нашей войны? И не услышишь больше горной речки, шумящей по дну ущелья в каменной теснине, не почувствуешь в ветре аромата цветущего в долине миндаля. Всё будет продолжаться, потому что чья-то смерть ничего не завершит в этом мире.
Я еще живу. Слышу горный поток внизу, подо мной. Вижу звёзды над головой. Ощущаю на лице дыхание ночного ветра с гор. Я знаю: бабушка Оля молится за меня в нашей далекой Тёпловке, глядя на икону Казанской Божией Матери в красном углу деревенской избы, молится рано по утрам, как забрезжит свет, и вечерами, перед тем как лечь спать. Возносится ее тихая молитва к Заступнице, к ее Святому Престолу. Слышит Она ее и не оставит без помощи, без своего великого материнского милосердия и доброго участия. И всё знает Пресвятая Владычица о нас грешных, и обо мне всё слышит, о чем просит ее бабушка с надеждой и верой. Теплится всю ночь лампадка перед ликом Богородицы, и внимает Пречистая молитве, смотрит с жалостью и любовью, утоляет людские наши печали, неизбывные наши страдания и горести. Всё Ей ведомо, и всё под силу.
Здесь, в Афганистане, ранняя весна. В долинах зазеленели пастбища, в садах зацветают урюк и алыча. Трудятся на своих клочках каменистой земли дехкане. И ниспошлет им Аллах обильный урожай хлеба и винограда за их тяжкий крестьянский труд, воздаст сторицей за пролитый соленый пот и трудовые мозоли.
Зеленеют горные долины, зацветают сады и гранатовые рощи. Приход весны неостановим войной. Но выше, в горах, еще холодно. На высоких скалистых вершинах даже в летнюю жару белеют, подобно чалмам, ослепительные снеговые шапки. Они вечны.
И в Тёпловке сейчас еще лежит снег. В огороде сугробы. Спит под снегом речка. К бабушкиному дому до крыльца протоптана тропинка. С крыши на пригреве в полдень частит капель, как будто тикают часики. Вечерами морозец останавливает капель, ее частящие в снеговые ячейки капли. Капель застывает под кровлей стеклянными гребешками-сосульками.
Снег лежит и в полях, и в лесах, и в лощинах, где мы с бабулей ходили за цветами, ягодами и грибами, где было мне в детстве видение сказочного града Китежа, ушедшего на дно озера Светлояр от разорителей и восставшего со дна через века. Это моя греза о нем…
Еще немного — и весна придет и в наши края, в нашу Тёпловку. С шумным половодьем и солнечным голубым маревом над полями, оврагами, перелесками. Бабушка Оля выставит зимние рамы в дому, как она делает это каждой весной, распахнет створчатое окно на улицу. И в окно разом польется свежий холодный воздух снаружи и вместе с ним радостные песни жаворонков, светлый ликующий хорал, поющий славу пробуждению природы, старательные распевы скворца на старой скворешне над крышей, грачиный гомон от речки, затопившей прибрежные ветлы, кусты ивняка, белеющего мягкими пушистыми вербинами. В заброшенной церкви напротив бабушкиного дома воркуют голуби, кричат на колокольне галки, перепархивают под церковными стенами на проталинах воробьи. Под деревянным мостом через овраг в середине села с напором несется полая вода с окрестных полей и лугов, ее торжествующий путь не молкнет целыми днями. Между сваями моста ныряют, переворачиваются остатки рыхлых льдин, прутья, клочки снега, соломы. Неудержимая поступь весны заметна во всем… В черных проталинах пашни за селом, в долгом догорании вечерней зари над лесополосой вдоль железной дороги. Озабоченно перекликаются гуси, пролетая над Тёпловкой косым клином на север к местам гнездовий. Летят, торопятся. Весна не ждет.
По старому крестьянскому обычаю, в котором чувствуется языческое, баба Оля, я знаю, напечет в русской печке жаворонков из пшеничной муки простого деревенского крупного размола, как пекла их для меня в мои детские года, а я помогала ей лепить из крутого теста этих птах, приносящих на своих крыльях весну. На кухонном скоблёном столе, засыпанном мукой, сидит целая стая слепленных умелыми бабушкиными руками жаворонков с аккуратными круглыми головками и короткими носиками, с глазами-ямками и веероподобными треугольничками хвостов. Крылья у пташек сложены на спине. Они, кажется, только что прилетели и присели на наш стол отдохнуть после долгого пути из далеких теплых краев. Посидят, отдохнут и поднимутся в небесный простор, самозабвенно славить весну с утренней до вечерней зари.
В четыре руки мы осторожно перекладываем рукотворных птиц на железный противень, блестящий от масляной смазки. Противень баба Оля помещает на шесток, чтобы задвинуть в жарко натопленную русскую печь. И вот противень с птицами из сырого теста уже в печном нутре на кирпичном поду, за тяжелой заслонкой. «Не то улетят, — улыбается мне старушка. — Пускай теперь пекутся».
Из печки жаворонки «вылетают» румяными и вновь рассаживаются на кухонном дощатом столе. Беру одну испеченную птаху, выбегаю с ней на улицу, к церкви. Кладу ее на кирпичный подоконник разбитого, без стекол, окна за узорную кованую решетку. Жду с нетерпением, когда она приманит живых жаворонков. Но они, наверное, не видят моей птицы. Тогда беру ее с подоконника и подбрасываю вверх к небу со словами: «Жаворонки, прилетите, красну вёсну принесите!» И происходит чудо! С безоблачного неба доносится знакомая песня. Как я соскучилась по ней, по этой милой трели! Кажется, заливается серебряный небесный колокольчик. Я не верю своим ушам. И слушаю, слушаю… А песня не умолкает, звенит, звенит… Восторг охватывает меня, переполняет всё мое существо. Бегу скорее в дом сообщить бабе Оле долгожданную радостную весть: жаворонки прилетели!
Воспоминания о бабушкиной Тёпловке греют меня на краю угрюмого холодного ущелья, откуда я наблюдаю за дорогой, за всем, что по ту сторону каменистой теснины. Далеко в горах за Кабулом слышится артиллерийская канонада. Рвутся бомбы. Там идет бой. Моджахеды предприняли очередную ночную вылазку. Молох войны ненасытен и перемалывает свои новые и новые жертвы. Где ее обещанный скорый конец, где победоносное завершение? «Черные тюльпаны» по зловещему расписанию летят и летят из Афгана в Союз, в Россию, на мою родину. Мой дед отдал за нее жизнь в Великую Отечественную… За что отдают жизни наши солдаты теперь? Я не знаю…
* * *
Со мной происходит что-то невероятное. С некоторых пор я стала видеть себя на перекрестии оптического прицела моей снайперской винтовки. Видела несколько раз, наблюдая за моджахедами, выслеживая их из укрытия.
В горах гремят выстрелы гранатометов. Высоко в небе слышатся глухие хлопки рвущихся стингеров. Идет охота за людскими душами. Вчера над ущельем «духи» подбили наш вертолет. Пилот успел выброситься с парашютом. Порывом ветра его отнесло за выступ скалы. Возможно, он оказался ранен и не смог погасить парашют. Я видела, как его несло по склону горы, и ничем не могла помочь. Не знаю, попал ли он в руки моджахедов или разбился, сорвавшись в пропасть. Обломки вертолета чадно догорали на дне ущелья. Напоминание о случившейся трагедии. Сколько в горах таких напоминаний… Груды ржавого обгорелого железа, если бы они могли говорить!..
Мне страшно глядеть через оптику прицела. Но я пересиливаю свою слабость. Тогда наваждение исчезает. Оно растаяло за дымкой голубоватых линз. На перекрестии не видно моего лица. Пропало куда-то. И было ли оно?.. Это мой страх, рождающий призраки. У великого испанского художника Гойи есть офорт из серии «Капричес». Называется он — «Сны разума плодят чудовищ». Неужели мой разум спит? Мое лицо в прицеле винтовки — порождение страха, болезненного сознания, ненормального состояния моей психики. Не знаю, чем всё это объяснить… Не надо думать о пугающем мороке. Надо успокоиться.
Проверяю себя… Отрываю глаза от окуляра, жду и снова гляжу в прицел. И снова мое лицо возникает в стеклянном круге линз. Не позволяет взять прицел. Непонятно: откуда оно там берется? Обман зрения, какая-то оптическая аберрация? Мираж… Напряженно всматриваюсь в своего двойника, вижу лицо четко, как в зеркальном отражении. Призрак смотрит на меня в упор сквозь перекрестие. Мне представляется, что мое лицо перечеркнуто крестом в реальном пространстве. Если я в этом пространстве, я не могу стрелять, стрелять в самоё себя, не могу свершать самоубийство. Стоит лишь нажать на спусковой крючок моей безотказной винтовки — и всё кончено. Нет, нет… Я не буду стрелять в самоё себя… Стрелять в кого бы то ни было. Неужели схожу с ума?.. Моя воля парализована страхом. Я не смогу сделать прицельный выстрел. Кто-то посылает мне знак оставить снайперскую работу. Перекрестие прицела — оно мой крест и мое распятие. Каждая пуля, как забитый в мое распятие железный гвоздь, попадает в меня. А выстрел раздается как удар молотка. Да, пожалуй, этот морок, этот мираж послан как предупреждение, как спасение от греха убийства. Ибо не ведаю, что творю. В овладевающем мною страхе — угроза ответственности и вины, угроза лишения будущего. Никто мне не давал права распоряжаться человеческими жизнями. Такое право принадлежит одному Богу. Я добровольно согласилась на командировку в Афганистан. Прельстилась на обещанные хорошие деньги. Никто не виноват, что я здесь, в Афгане, кроме меня самой… Да, за пребывание здесь я получу хорошие деньги. Дострою кооперативную квартиру. Если останусь жива и меня не привезут на родину в «черном тюльпане», запаянной в цинковый гроб, который нельзя вскрывать. Если я останусь жива, я не знаю, как буду жить после Афгана. Наверное, не смогу больше участвовать в соревнованиях по стрельбе. Избавлюсь ли от афганского синдрома? Моя Голгофа еще не пройдена. «Виа дела роза» продолжается…
Смерть не освобождает от ответственности за содеянное. Умирает тело. Душа остается. Она-то знает о своем бессмертии и свободно говорит о нем, хотя научно доказать его нельзя. Доказать как факт, имеющий практическое значение для жизни.
Вера в Бога… Теперь я знаю: ее необходимо выстрадать. Господь послал мне испытания ради моего спасения. Когда я уверую во Всевышнего, жизнь не станет казаться страшной. Я еще сомневаюсь, примет ли Христос мою веру… Я до сих пор блуждаю во тьме. И война, на которой я нахожусь, это тьма, мрак. Я погружаюсь в него… Спаситель, надеюсь, откроет мне глаза, чтобы я увидела Свет. Я выйду из мрака. Ради этого хочу верить в Творца и Спасителя нашего. Боже, помоги мне верить!
Эта ночь моих раздумий и призрачных видений, которую я пережила на краю ущелья под скалой, была последней ночью моей командировки, моей афганской войны. Закончился срок контракта. Командование воинской части вело разговор со мной о продлении моего пребывания здесь еще на полгода. Обещало в скором времени представить к боевой награде. Я отказалась, сославшись на здоровье. Лучшая награда — что я осталась жива… По-видимому, кому-то еще нужна моя жизнь… Меня не убил афганский снайпер. Не завалил камнепад при обстрелах фугасами и ракетами. Не сорвалась ночью в пропасть с узкой горной тропы. В том, что длится моя жизнь, нет моей заслуги. Только промысел Божий.
* * *
Воспринимать жизнь такой, какой я воспринимала ее до Афгана, я теперь не могу. Не могу воспринимать без видения ее смысла. К такому видению человек приходит разными путями. Но всегда через Бога.
Знакомый до кустика, до каждого телефонного столба железнодорожный разъезд… Россия. Тёпловка. Мирная тишина. Сельская улица с церковью на покатом косогоре. Рядом бабушкин дом. Взволнованно бьется сердце в ритм пушкинским строчкам: «Два чувства с детства близки нам, в них обретает сердце нишу. Любовь к отеческим гробам, любовь к родному пепелищу…»
Я вижу бабушку Олю в палисаднике. Она разогнулась над рядами зацветающей картошки и смотрит в мою сторону на дорогу. Узнала. Ждала… Я почти бегом бросилась к распахнутой калитке, слышу знакомый родной голос: «Верочка! Веруня!» Мы обнимаемся и плачем.
— Я знала, что ты днями приедешь, — сквозь слёзы говорит бабуля. — Чуяло сердце. Устала, поди, с дороги. Проголодалась…
— Проголодалась, проголодалась! Соскучилась обо всём… По тебе, по цветам на подоконнике, дребезжанью ходиков на стене…
— Ты бы посмотрела, как нынешней весной цвела у нас сирень! Давно так не цвела…
— А речка сильно разливалась?
— Такое водополье было! Всё займище затопило. Чуть мост в селе не снесло.
— Представляю, баб Оль…
В доме достаю из сумки гостинцы. Кашемировый платок, теплую шерстяную кофту. Бабушка, в свою очередь, старается угодить угощеньем. Хлопочет у печки. Жарит картошку. Попросила слазить в погреб за солеными груздочками.
— К твоему приезду оставила. Завтра пироги затеем с белыми грибами. С ведро в прошлое лето насушила… Хочешь — супа наварим. Что у меня есть — тем и кормить стану. Домашними харчами. Скоро земляника поспеет. Поживи-ка здесь лето. Походим за грибами, за ягодами, как прежде.
— Поживу, баб Оль. Походим…
— Смотри, Верунь, в погреб осторожней спускайся. Лестница старая. Перекладины гнилые.
Слазила в погреб, захожу на кухню — баба Оля лежит на полу головой к печке. Без сознания. Я — к ней… Смотрю в лицо, а лицо бледное. Зову — не откликается. Осторожно перенесла ее на кровать. Пощупала пульс, а он не прощупывается… Скоропостижная смерть застала бабулю на ногах. По-видимому, сердечный удар. Напрасно надеялась я на возобновление пульса, делала искусственное дыхание. Что же, бабуля, ты ничего не сказала мне, ждала меня, дождалась и не сказала последнего слова?..
Я до утра посидела на кровати возле покойницы, держа в руке ее холодную сухонькую руку.
Отпевать бабушку я привезла священника из районного городка. Вспомнила: он крестил меня, десятилетнюю девочку, по просьбе бабули, в городской церкви. Старик-священник и теперь служил в ней. Конечно, он не помнил меня. Мало ли кого ему довелось крестить. И малолетних, и взрослых.
Проводили бабушку Олю в последний путь честь честью. За гробом шли остатние жители Тёпловки. Немного их было… Холмистое поле за селом на пути к кладбищу желтело цветущей сурепкой. Неторная дорога заросла травой. «Заглохла», — сказала бы бабуля. Вот так и Тёпловка заглохла, подумалось с грустью. Не только молодежи никого не осталось, старух можно по пальцам пересчитать. Дома стоят заброшенными. Запустенье. И оскуденье…
Похоронная процессия остановилась на краю погоста у свежевырытой могилы. Священник, дымя над гробом кадилом, пропел «Со святыми упокой».
— Прощай, Ольга, прощай, — закрестились старухи. — Вечная память… Царствие небесное…
Скорые поминки в бабушкином доме. В раскрытые окна виднелась разоренная, в сиротской заброшенности, церковь. Укорным перстом торчала колокольня с ободранным куполом. Не дождалась баба Оля времени, когда возьмется народ за восстановление Божьего дома. Ждала и жила этой неумирающей надеждой. Хотя и понимала разумом всю ее тщету. Разумом, но не чувством. Верила тому, что говорили чувства. Не могла представить, как же станет стоять село без церкви, верила в зиждительное чудо созидания.
Старухи напоминались, наговорились, потихоньку разошлись. Я осталась ночевать одна в опустевшем доме. Скреблись мыши в подполье. Моргала, догорая, поминальная восковая свеча на божнице перед образами. Не спалось. От переутомления и всего пережитого… Детство возникало в памяти. Нет, ничего не забылось, всё остается со мной. И видения дивных храмов за лесом, за холмом, у озера Светлояр в солнечный предосенний день. Верилось: увиденное мною было тогда на самом деле. Если пойти по тем бабушкиным местам, я отыщу затерянное в лесах диво и увижу его вновь.
«Это Господь тебе открыл, — не удивилась баба Оля, когда я рассказала ей об увиденном. — Сиротке открыл, чтобы жила и радовалась. Спаситель Небесный спас тебя от смерти, когда в Ташкенте трясло землю. Мать, отца твоих не спас, а тебя, дитя, пожалел. Испытаний тебе еще будет много, но Бог не оставит тебя в отеческом Своем попечении». Говоря это, бабушка Оля словно провидела что в моей судьбе. Провидела «мой Афган»…
Свеча на божнице догорела. Почудилось, что кто-то зовет меня. Прислушалась. Чей это был голос? Бабушки Оли… Но ее нет в доме. Она умерла. Ее отнесли на кладбище, закопали в землю. Но, кроме нее, кто будет звать: «Веруня, Веруня…» Наверное, душа бабули. Она еще на земле до вознесения на небеса.
В открытые окна дышала ночная июньская свежесть. В Тёпловке весной и летом до осени я привыкла спать с открытыми нараспашку окнами. Дремать, слушая соловьиные трели в кустах черёмушника по низам у речки, кукование кукушки из ближнего леса. Пение соловья слышалось и сейчас, одинокое, безответное, какое-то тоскующее. Запоздалая, не весенняя упоительная, а печальная, как мольба… Услышь эту безысходную песню баба Оля, сказала бы, наверное: соловушка жалкует, от одиночества, не найдя себе пары.
Не в силах заснуть, я вышла на крыльцо. Месяц на ущербе светил за церковью неполным предрассветным светом… Со смутным волнующим предчувствием я спустилась по ступенькам, вошла под церковные своды. Свет месяца проникал внутрь сквозь дыры в потолке и оконные проемы. Пол завален кусками обвалившейся со сводов штукатурки, обломками упавшего кирпича. Запустение и разорение. Какое беспамятство поразило всех, допустивших такое! Неужто не было времени, когда здесь звучали молитвы и божественные песнопения, возносились хвалы Всевышнему Творцу и просьба о милости и спасении? Словно никогда не сиял золотом иконостас, украшенный ликами святых угодников, а с высоты под куполом не простирал божественные длани Бог Саваоф в развевающихся голубых и ярко-красных одеждах. Не горел огненный меч в руке покровителя небесного воинства Архангела Михаила в золотых доспехах. Было, было, если в памяти бабушки Ольги это прошедшее время запечатлелось с раннего детства. Она рассказывала мне, где и какие иконы были в иконостасе, от которого ныне и деревянных обломков не осталось.
Сквозь раскуроченное окно лилось голубое сиянье месяца. Свет падал на стену напротив. В квадратной нише-печурке в месячном столбе золотилась икона… Я подошла ближе. Скорбный лик Казанской Божией Матери смотрел на меня с затаенной печалью. Откуда появился Ее образ в мертвом храме? Как он похож на икону с божницы в доме бабушки! Неужели это тот же самый образ, который она нашла когда-то здесь в куче мусора?.. И хотела вернуть в церковь, когда дождется ее восстановления. При жизни. Не дождалась. И отнесла икону сюда, предчувствуя свою близкую кончину. Но икона и теперь стоит на божнице в доме бабушки! Я же видела образ Казанской Богоматери среди других икон. На божнице в переднем углу, когда зажигала лампадку вчера, в день похорон. Неужели мне померещилось, будто икона стоит, как и стояла при бабушке? Может, у меня снова начались болезненные видения? В хлопотах похорон голова шла кругом.
Свет месяца по-прежнему освещал икону. Я смотрела на нее сквозь слёзы радостного просветления… И крестилась, шепча слова молитвы. Так, наверное, было угодно Богу, чтобы образ Богоматери вернулся в опустевшую церковь и остался там, являя собой чудо.
Рассвело. Я вернулась в дом. Испытывая волнение, прошла в передний угол, взглянула на божницу. Две иконы — Спаса Нерукотворного и Николы Угодника — стояли на своих местах. Не было образа Казанской Богоматери… Бегом побежала обратно в церковь. Там ли икона? Может, ее тоже нет, как нет на божнице. Явилась и снова скрылась. Пропала, стала невидимой для глаз. Нет, не пропала. Стоит, как стояла, в нише, справа от окна. Лик Заступницы в светлой печали. Надо зажечь перед Пресвятой свечку. Я сделала это с радостью. Давно не теплились свечи в поруганном храме. Душа бабушки Оли надразумила ночью зайти сюда. Ее голос слышался мне, когда пыталась уснуть.
Ожил уголок церкви с возвращенной иконой и горящей перед ней восковой свечой. Ожил, пока теплился огонек свечи. Пока смотрит Богоматерь с церковной стены, брошенная во прах, поруганная и снова явленная в храме. И хор певчих послышался мне откуда-то сверху, с небес, сквозь зияющие провалы в сводах поющий «Свете тихий, свете дивный…» И народ заполнял пустующее пространство, и снова воздвигся перед алтарем иконостас от пола до самого верха с Царскими вратами, большими и малыми иконами во всех трех ярусах. Сияло огнями свисающее с потолка паникадило. Жарко горели свечи на двух больших подсвечниках по обе стороны амвона. Такой хотела видеть свою сельскую церковь в родной Тёпловке бабушка Оля. Я думала, что она и видит ее такой, видит моими глазами, шепчет слова молитвы моими устами перед образом Богородицы, которой учила меня молиться.
Свеча, зажженная мною перед иконой Казанской Богоматери, догорела. Я вернулась к бабушкиному дому. На крыльце увидала подругу и сверстницу бабы Оли — тетку Фросю.
— Я тебя, Вера, жду… Смотрю, в избе нет. Думала, в огород ушла. И в огороде нет… На кладбище собирайся, на могилку к Ольге пойдем. Навестим новопреставленную. Помянем блинками, с утра нынче напекла…
— Я, тетя Фрося, в нашей церкви была… Молилась перед образом Казанской. Икона в церкви явилась. Та самая, что баба Оля нашла, домой принесла на божницу. Берегла. Возвратить на прежнее место собиралась. Верила. Восстановят разоренный дом Божий.
— Икона эта, Веруня, явленная… Из позора, бесчестия и поругания явилась бабушке твоей. Время пришло Заступнице нашей в храм возвратиться. И вернулась. В доме своем объявилась. Пожила на квартире у бабы Ольги — и к урочному сроку в храм. Исстари верили: где Явленную нашли, там церкви стоять. Свято место не бывает пусто.
По дороге на кладбище набрали по букетику голубеньких незабудок. Вот и старая дуплястая ветла на краю погоста, желтый холмик подсохшего суглинка, желтый дубовый крест. Припекало полдневное солнце. По засохшим комкам земли прыгала, перелетая, тонконогая трясогузка, грациозно кивала, кланялась черной головкой, хватала на бегу с ловкой быстротой каких-то мошек.
Мы низко поклонились бабушкиной могилке, трижды осенили себя крестным знамением. Тетка Фрося зажгла восковые тонкие свечки, воткнула их между комьями суглинка, положила блины под крестом. Я сходила под бугор к родничку, зачерпнула стеклянной банкой студеной воды, поставила в нее незабудки к изголовью могильного холмика.
Плыли над полями, над всем великим русским простором летние полуденные облака, отбрасывали на теплую землю легкие тени. Не переставая пели жаворонки, ликовали на этом кратковременном и вечно длящемся празднике жизни.
* * *
Монастырь, который привиделся мне на берегу озера Светлояр, когда я жила в Тёпловке и ходила с бабушкой Олей по грибы, явился мне недавно уже не во сне, я увидала его наяву. И сразу узнала его. Тот же белокаменный пятиглавый храм с золочёными луковицами куполов. Я увидала этот храм из окна рейсового автобуса. Он стоял на лесном холме среди деревьев. Асфальтированная дорога огибала холм у подножия. Моя соседка, еще не старая женщина, повязанная белой косынкой, тоже глядя в окно, сказала:
— Красота неописуемая! Святые места. Богородичный женский монастырь… А вы далеко едете? — поинтересовалась соседка. — Не в здешний санаторий?
Я согласно кивнула.
— Тогда нам скоро выходить. Считай, доехали. Мне туда на работу, убираться.
— Вы здешняя?
— Из ближнего села Озёрки. Обитель лет пятьдесят оставалась закрытой, с двадцатых годов. Сами здания монастыря сохранились. После выселения монашек все строения власти отдали военным под склады. На вход на территорию наложили строгий запрет. Только по пропускам. Для военной обслуги и вольнонаемных рабочих. Из вольнонаемных, в основном, наши, из Озёрок. Грузчики, сортировщики, кладовщики, уборщицы. Хранили в монастырских строениях лекарства, перевязочный материал, бинты, вату. Народ в местной округе так судит: обитель осталась непорушенной внешне благодаря этой самой военной базе. И купола на храме целёшеньки, даже позолота сохранилась, с тех времен. Нет, как говорится, худа без добра… Внутренность храма Рождества Богородицы, конечно, пострадала сильно. Моя мама кладовщицей в войну и после на базе работала. От нее и других сельчан слышала, что солдаты-охранники, находясь в помещении храма, на постах, во время дежурства, постреливали по иконам из винтовок. И по божественным росписям на стенах. От скуки, что ли, с безделья. Стоит молодой красноармеец на часах, глазеет на лики божеские и святых угодников, на разных серафимов и херувимов, пророков и евангелистов… И поддастся по неразумию своему искушению дьявольскому. Сделать что-нибудь богопротивное. Стрельнуть по этим святым божьим ликам. Бога-то всё равно ведь нет, а есть просто картинки, нарисованные на досках и по церковным стенам. Удальство это, пожалуй, скажем, попасть в глаз Богоматери или Младенца у Нее на руках, взыгравшего в радости. Вот пальну тебе в глаз — тогда и взыграешь. Безглазого Младенца Иисуса и Богоматерь сама увидишь, когда побываешь в Богородичном храме. Я ведь ничего не выдумываю… Какой-то красноармеец, видать, «ворошиловский стрелок», меткач, под самый купол, в Бога Саваофа палил. Хоть высоко, но сильно попасть хотелось, доказать себе, что рука не дрогнет. И стрелял в Бога… И даже не раз, а много. От лика одно темное пятно осталось.
— «Если Бога нет, то всё позволено», — писал великий русский писатель Достоевский, — сказала я Полине.
— Господи, как верно-то! — воскликнула Полина. — Умудрил же Господь! Я, грешная, не читала его книг. У меня, Вера, грамотёшка не ахти какая. Всего шесть классов. Я больше божественное читаю. Евангелие… Молиться хожу в монастырскую церковь. Церковь эта небольшая, над воротами в монастырь. С недавних пор шесть монашек в кельях поселились. Матушка Серафима — настоятельница. В главном, Богородичном соборе службы пока нет. Ремонт требуется. Склады убрали, военные освободили занятые монастырские здания. Работы неохватный край. Наши сельские, из Озёрок, помогают обживаться монастырю. Огород есть, картошку посадили, капусту. Осенью сад фруктовый сажать игуменья задумала. «Миром всё устроится» — так моя мать говорила. Жители Озёрок до закрытия монастыря являлись его прихожанами. Славная была обитель. Добрые вести об ней далеко шли. Так старые люди сказывали. Паломники из разных мест молиться стекались, в святых источниках исцеление получить. Когда разогнали обитель, местная власть запретила пользоваться целебной водой. Только народ все равно тайком к источникам ходил. По приказу начальства закапывали родники, бульдозерами грунт сгребали, а ключи снова пробивались из-под земли. И ныне целебная вода там бьет. Недавно по просьбе игуменьи матушки Серафимы прихожане из Озёрок купальню сделали, часовенку срубили на том месте, где старая стояла. Свято место не бывает пусто. Из санатория отдыхающие ходят купаться в святой воде. И тебе советую.
— Спасибо, — поблагодарила я Полину. — И за совет, и за всё, что рассказала о монастыре.
* * *
Утром я встала пораньше и отправилась по лесной дороге в святую обитель. «Придите и внидете враты мои…» Я остановилась под сводом надвратной церкви. Ворота кирпичной аркой. У каменной стены охристо желтел свежеспиленный сосновый кругляк. Здесь же штабель золотистых, пахнущих смолой досок. По другую сторону ворот аккуратно сложенные, новёшенькие красные кирпичи, кучи глины, песка. Подготовка к ремонту…
От надвратной монастырской церкви аллея из старых лиственниц привела к белому пятикупольному собору. Золоченые главы собора и были видны от дороги из автобуса. На железных дверях за папертью красной краской размашистая надпись: «Склад № 3. Соблюдайте меры противопожарной безопасности!» Горькие мысли пришли в голову. Такие же горькие, как слова Иисуса, сказанные, когда Он выгонял торгующих из храма: дом Бога вы превратили в дом торговли… Подоспели времена пострашнее. Из Божьих храмов сделали тюрьмы, общественные бани, отхожие места. Колонии для малолетних преступников. Русская Голгофа…
В лиственничной аллее сквозило утренним предосенним холодком. Шафранные мягкие хвоинки шелковисто скользили под ногами. В высоких вершинах белесо-голубое небо, недвижные перистые облака. С небесной высоты чудился перезвон невидимых колоколов, замирающе-печальный… Это голос небесных сфер достигал земли, и успокаивал, и тревожил, печалил и тихо радовал, воскрешая воспоминания о бабушке Оле, о милой Тёпловке… Я шла и вслушивалась в звучавшее во мне. Солнечный свет косыми полосами падал меж стволов лиственниц, золотил землю. Неужели совсем недавно был в моей жизни Афган? Нет, он явился мне в страшном сне. И раскаты артиллерийской стрельбы в горах, и угрожающий рев вертолетов, когда боевые машины идут в атаку, яростно рубя воздух стальными лопастями винтов и поливая всё внизу пулеметным огнем. Неужели являлось мое лицо на перекрестии прицела снайперской винтовки?
Я знаю, война не может быть вечной. Вечна только музыка небесных сфер, идущая к нам свыше. Она для всех. Как живительная вода из родника.
Прямая аллея лиственниц заканчивалась у спуска с холма. По всему спуску, по скату нечасто росли молоденькие сосёнки-самосейки, одетые в густые зеленые шубки. Ноги вязли в сухом песке. Я сняла туфли и пошла босиком. Дотрагивалась до молодых сосновых веток, гладила их. Казалось, они чувствуют мои прикосновения, воспринимают их как ласку. Руки мои стали пахнуть живицей, клейкой и ароматной, как мед.
Тропинка между молодых сосёнок привела к роднику. Прозрачный ключ бил из-под гранитного валуна, напористо, тремя рукавами. Я сложила ладони ковшиком, почерпнула студеной ключевой влаги, как черпала в детстве из родника под горой близ Тёпловки. Осенила себя крестным знамением и опустилась перед родником на колени. Так всегда делала бабушка Оля, прежде чем напиться. Прикосновение губами к родниковой воде ощутила как поцелуй, и была в нем чистота и свежесть. Мое лицо отражалось в спокойной прозрачности — просветленной, идущее как бы из глыби, совсем другое лицо, непохожее на то, что являлось на перекрестии прицела снайперской винтовки. В родниковом отражении не было тревоги и суровой, смертельной озабоченности. Лицо, увиденное мной в святом роднике под монастырской горой, дышало жизнью, было живым, а не призрачным, озаренным преображающим светом, светом надежды, воссиявшим из святого источника, несущего целебную силу из глубины родной земли.
Ниже родника стояла бревенчатая часовенка, видать, недавно срубленная кровля на ней из щепы телесно белела. Луковицу-маковку венчал новый крест. За часовней — купальня, ступени из тёса опускались в небольшой водоем. Я присела на скамейку у берега ручья. Белый монастырский собор блистал куполами на вершине холма посреди леса. Умиротворенное состояние духа охватило меня… Она не покидало меня весь день. И все люди были приветливы со мной. И я была приветлива с ними, улыбалась им, а они ответно дарили меня своими улыбками и расположением.
Перед вечером я опять отправилась в монастырь. Полюбовалась собором вблизи. Закатное солнце освещало его из-за округлых, зефирных, бело-розовых облаков, золотистых по краям. Они застыли в небе и, казалось, не меняли своих вольных очертаний, как на живописной картине. Солнце проникало и внутрь храма через узорные кованые решетки. Их узор напомнил мне железное узорочье в окнах Тёпловской церкви.
Ни души не было в пустом храме. Я ступала по дубовым брусьям половиц, останавливаясь возле стен под сводами и в простенках. Местами на них сохранились фрески на Евангельские сюжеты. А иконостас был в целости. Среди икон выделялась размерами, свежестью красок «Тайная Вечеря». Длинный стол, покрытый скатертью. В средине иконы Иисус Христос со своими учениками. Его последняя трапеза с ними. Последняя беседа. Он знает это. Спаситель исполнен глубокой скорби. Это та прекрасная просветленная скорбь, за которой открывается вся великость предстоящего подвига. При дальнейшем внимательном разглядывании я заметила, что Иисус ослеплен. На месте глаз зияли отверстия. От пуль. Вот оно воочию — злодейство, о котором говорила Полина… Мне стало страшно ходить по когда-то живому храму. Смотреть на фрески, на иконы, обезображенные винтовочными пулями. Казалось, каждую секунду может прогреметь выстрел. Посыплется со стены штукатурка, померкнет любящий взгляд Божьей Матери и заплачет Она невидимыми слезами пробитых безбожниками очей. А гулкое эхо выстрела пойдет перекатываться под сводами храма, спугивая голубей, сидящих снаружи на каменных карнизах и узорных железных кружевах окон.
Чем же провинились перед стрелявшим изображения в храме? Здравым умом не понять этой вины…
«Иди и смотри», — сказано в «Откровении» святого апостола Иоанна Богослова. И я ходила по храму и смотрела… На лик Богоматери, на Божественного Младенца с пустыми дырами глазниц. Не было чистых и ясных Божественных Очей, взирали безглазые лики на Мир. Не написанных на иконах и фресках лишил глаз тот, кто стрелял, а самого себя обрекал на вечную слепоту, на душевную тьму, на провал в бездну безверия.
Под впечатлением увиденного возвращалась я в санаторий обратной дорогой. Смеркалось. Небо на западе брезжило в прогалах между соснами неярким вечерним румянцем. Я почему-то чувствовала себя виновной за всё, что увидала в монастырском соборе — складском помещении № 3. Но ведь моей вины не было, не было… Я не стреляла по Божеским и ангельским ликам. Сознание общей вины за содеянное лежит на всех нас. Все мы ответственны за свои и общие грехи. Но с нашей виной неразрывно связана и ответственность. И отвечать за вину необходимо всей своей жизнью.
К концу срока пребывания в санатории я решила остаться в монастыре. Настоятельница матушка Серафима дала мне свое благословение.