В один из теплых дней, установившихся этой осенью в Тегеране, Исаак Амин видит, как в его контору входят двое с винтовками, и первым делом думает: сдержать обещание — пообедать с женой и дочерью — не получится.

— Брат Амин? — спрашивает тот, что пониже ростом.

Исаак кивает. Несколько месяцев назад забрали его друга, Куроша Нассири, а недавно стало известно, что исчез пекарь Али.

— Мы здесь по приказу стражей исламской революции.

Коротышка наставляет винтовку на Исаака и идет на него, широко расставляя ноги.

— Брат, ты арестован.

Исаак закрывает учетную книгу. Смотрит на стол, на разбросанные папки, металлическое папье-маше, пачку сигарет «Данхилл», хрустальную пепельницу, чашку с недавно заваренным чаем, где плавают два листочка мяты, — вещи безучастны к тому, что происходит. Календарь раскрыт; Исаак глядит, не отрываясь, на сегодняшнюю дату — 20 сентября 1981 года — на памятки: позвонить мистеру Накамуре насчет жемчуга, пообедать дома, в 15 плюс-минус получить партию черных опалов из Австралии, забрать туфли из сапожной мастерской — ничего из намеченного ему уже не выполнить. На другой странице разворота — глянцевая фотография мавзолея Хафиза в Ширазе. Под снимком надпись: «Город поэтов и роз».

— Можно посмотреть на ваши документы? — спрашивает Исаак.

— Документы? — усмехается коротышка. — Брат, не забивай себе голову ерундой.

Второй — он до сих пор молчал — делает несколько шагов.

— Ты ведь брат Амин? — спрашивает он.

— Да.

— Тогда, будь добр, следуй за нами.

Исаак снова разглядывает винтовки и, видя, что коротышка уже держит толстый палец на курке, встает и вместе с ними спускается по лестнице; пятиэтажное здание кажется до странности пустынным. Еще утром Исаак заметил, что из шестнадцати сотрудников на работу вышли только девять, но не придал этому значения: в последнее время все ведут себя непредсказуемо. А теперь он задумывается: где они? Неужто знали?

На улице Исаак чувствует, как жарят шею и спину солнечные лучи. Он спокоен, он невозмутим и напоминает себе: надо продолжать в таком же духе. Черный мотоцикл стоит у обочины, рядом с его блестящим, изумрудно-зеленым «ягуаром». Коротышка, глядя на элегантный автомобиль, ухмыляется, затем взбирается на мотоцикл, дает по газам и включает зажигание. Исаак садится за ним, второй солдат — позади Исаака.

— Держись, — говорит он Исааку.

Исаак обхватывает коротышку, другой солдат — Исаака. Исаак стиснут между ними, в живот его вдавливается костлявая спина одного, в спину — пузо другого. От горьковатого запаха их немытых волос Исаака мутит. Он отворачивается — глотнуть свежего воздуха — и краем глаза видит одного из своих работников, Мортазу: тот застыл на тротуаре как прохожий, повстречавший похоронную процессию.

Мотоцикл лавирует в потоке машин. Мимо Исаака проплывает город, он только теперь замечает, как Тегеран преобразился: вместо киноафиш и рекламы шампуня на стенах — огромные изображения священнослужителей; улицы, когда-то носившие имена шахов, теперь носят имена революционеров; вместо некогда франтоватых мужчин и женщин по городу ходят бородатые тени и черные чадры. В этот обеденный час воздух полнится ароматами кебаба и печенной на решетке кукурузы. Он частенько угощался здесь порцией горячего кебаба из барашка, иногда брал два десятка шампуров и приносил на работу — сотрудники собирались в кухне, ломтями хлеба снимали куски нежного мяса с шампуров, громко чавкали. Порой он присоединялся к ним и, хоть и не позволял себе так накидываться на еду, ему все же было приятно, что это он их здесь собрал.

Продавец, обмахивая мясо на шампурах, видит Исаака на мотоцикле и замирает в изумлении. Исаак оглядывается, но его похититель набирает скорость; у Исаака кружится голова, он едва не падает и крепче стискивает бока водителя.

Они останавливаются у неприметного серого здания, слезают с мотоцикла и заходят внутрь. Солдаты обмениваются приветствиями, и Исаака ведут в комнату, пропахшую потом и немытыми ногами. Комната маленькая, может, всего в одну пятую гостиной Исаака, стены ее выкрашены в горчичный цвет. Его сажают на скамью — там уже сидят человек десять. Исаака втискивают между мужчиной средних лет и парнем лет шестнадцати-семнадцати.

— И так тесно, а они еще подсаживают, — ворчит его сосед, будто бы про себя, но так, чтобы Исаак услышал. Исаак замечает, что, хотя сосед в пижамных брюках, на ногах у него туфли с носками.

— Как давно вы здесь? — спрашивает он, решив, что против него лично сосед ничего не имеет.

— Даже не знаю, — отвечает сосед. — За мной пришли посреди ночи. Жена билась в истерике. Она настояла на том, чтобы сделать мне сандвич с сыром. Не понимаю, что на нее нашло. Когда отрезала сыр, у нее дрожали руки. При этом петрушку и редис не забыла положить. Но когда она протянула мне сандвич, один из солдат выхватил его, в два счета умял и сказал: «Вот спасибо, сестра! Как ты догадалась, что я оголодал?»

Слушая соседа, Исаак решает, что ему еще повезло — по крайней мере, его домашним не пришлось стать свидетелями таких сцен.

— Ну и скамейка, даже спину заломило, — продолжает сосед. — И в уборную не выводят.

Исаак прислоняется головой к стене. Странно, что его арестовали именно сегодня, когда он собирался наверстать упущенное и пообедать с женой и дочерью; ведь он так часто отсутствовал. Вот уже четыре месяца, как он выходил из дому на рассвете, когда заснеженные вершины Эльбурса мало-помалу заливал красно-оранжевый свет, город стряхивал с себя дрему, и окна спален и кухонь загорались — поначалу одно-другое, потом одно за другим. Домой он возвращался поздно, когда посуду после ужина уже помыли и убрали, а Ширин спала. Поднимаясь на второй этаж виллы, Исаак слышал звук телевизора, а в гостиной заставал Фарназ — в шелковой ночной рубашке, она сидела с бокалом коньяка перед телевизором, смотрела повергающие в смятение вечерние новости. Коньяк, говорила она, теплый, в округлом бокале, с резким ароматом, помогает переварить эти новости; Исаак не возражал против новой привычки жены, которая, как он подозревал, восполняла его отсутствие. В гостиной он останавливался — портфель оттягивал ему руку, — но не садился, хотя сказать, что он не замечал жену, тоже нельзя — просто стоял рядом. Говорили они мало, так, обменивались парой-тройкой фраз: как прошел день, как учится Ширин, где что взорвали, после чего он уходил в спальню — совершенно вымотанный, пытался заснуть, но бормотание телевизора просачивалось в темноту. Лежа без сна, он часто думал: если бы только она выключила новости и пришла к нему, он бы поговорил с ней, как в прежние времена. Однако телевизор, на экране которого буянила толпа и горели кинотеатры — хроника его несчастной страны, улица за улицей идущей вразнос, — занял его место задолго до того, как он нашел спасение в работе, задолго до того, как коньяк превратился в необходимость.

* * *

Входят трое охранников и раздают алюминиевые миски с рисом. Исаак принюхивается к рису — вдруг отравленный? Видимо, не он один думает об этом: в комнате устанавливается тишина.

— Ешьте, придурки! — орет охранник. — Неизвестно, когда вас еще будут кормить!

Миски звякают. Рис сухой и безвкусный, недоваренная чечевица — видно, ее добавили к рису в последний момент — скрипит на зубах. Но он проголодался и решает съесть все.

— Ага!.. Господин!.. — обращается мужчина в пижаме к одному из охранников. — Будьте добры! Мне нужно в уборную.

Охранник некоторое время смотрит на него безучастно, затем уходит.

Мужчина скрючивается. К еде он не прикасается.

Исаак жует и проигрывает в уме события дня: как, едва заметив их тени в темноватом коридоре, надел на авторучку колпачок и отложил ее — сдался прежде, чем они открыли рот; все, что произошло после, кажется ему теперь каким-то абсурдом. Впервые с момента ареста он осознает: его жизнь, если только он останется в живых, никогда не будет прежней. Может случиться так, что он никогда больше не обнимет жену, никогда не увидит, как растет дочь; в аэропорту он махал рукой улетавшему в Нью-Йорк сыну — как знать, может, они виделись в последний раз. Думая об этом, он чувствует, как кто-то притронулся к его руке. Он вздрагивает, поворачивает голову.

— Здравствуйте! Меня зовут Рамин, — говорит сидящий рядом парень.

Исаак смотрит в темные, расширенные зрачки парня и видит в них ужас, такой же, как и у него, который он весь день пытается избыть. Рука у парня холодная: не пальцы — ледышки.

— Сколько тебе лет?

— Шестнадцать.

На два года моложе его сына, Парвиза.

— Твои родители знают, что ты здесь?

— Отец умер. А мать сидит. Вот уже два месяца.

— Ну, тебя-то долго не продержат, — говорит Исаак. — Ты же еще мальчишка.

Рамин кивает, набирает в грудь воздух. Исаак говорит уверенно — не потому, что верит в хороший исход, а из отцовского инстинкта — и парень, похоже, успокаивается.

— Как думаете, почему нас держат здесь? — продолжает парень. — Они что, решают, кого куда отправить?

— Молчать! — голос охранника прорезает тишину, осевшую в комнате как пыль. — Не то как бы вам не пожалеть!

Они послушно замолкают. Исаак пытается представить себе историю Рамина. Возможно, его семья была как-то связана с шахом. А может быть, парень — один из тех коммунистов, горячих голов, которые протестуют против новых исламских порядков точно так же, как раньше протестовали против монархии. А что, если все гораздо проще: парень еврей, как и сам Исаак, или хуже того, из бабистов, которые учат, что все люди, как и религии, равны.

Исаак слышит, как слева на пол стекает струйка.

— Простите, — извиняется сосед, который сидел слева. Сейчас он стоит в углу, повернувшись ко всем спиной; из желтой лужи у его ног к центру комнаты стремится ручеек. На скамейке ерзают: им неловко.

— Простите, не мог терпеть дольше, — говорит сосед.

Исаак смотрит на соседа, на его темно-бордовые пижамные штаны, на вычищенные до блеска кожаные туфли — добротные, почти не ношенные, сшитые наверняка вручную, на заказ в какой-нибудь пыльной мастерской на окраине Лондона или Милана. Эти свидетельства, рассказывающие о прежней жизни соседа, вызывают у Исаака еще большую жалость к нему. Они все здесь равны, понимает он, и люди из свиты шаха, и влиятельные бизнесмены, и коммунисты — борцы с режимом, и пекари, и рыночные торговцы, и часовщики… В этой комнате, лишенный и ценностей, и вещей, каждый из них — всего лишь тело, каждого могут расстрелять, а могут и вернуть домой целым и невредимым, и потом он будет рассказывать друзьям и близким леденящую душу историю своего заключения.

Исаак закрывает глаза и старается не вспоминать игривый смех жены, беззаботную улыбку сына, кудряшки дочери. А когда открывает глаза, видит, что над ним кто-то навис — в свете единственной лампочки без абажура, свисающей с потолка, виден лишь его силуэт.

— Вставай, — приказывают Исааку.

Исаак поднимается, но он сидел слишком долго: колени, как заржавевшие дверные ручки, отказываются разгибаться, и он снова плюхается на скамью. Тот, кто навис над ним, зажимает под мышкой картонную папку — даже не думает помочь, лицо его все так же сурово. Исаак снова делает попытку и на этот раз встает. С него снимают наручные часы, расстегивают ремешок — охранник опускает их в карман своей зеленой куртки. После чего обмотанным вокруг запястья платком завязывает Исааку глаза, туго затягивает на затылке двойной узел. Исаак чувствует, как ресницы прилипают к щекам — глаза погружаются во тьму. Ему очень хочется моргнуть — прежде это давалось само собой.

Его выводят на улицу. Оживленное движение на дороге заглушает звук шагов. Он слышит, как все ближе постукивают деревянные башмаки, такие же носит его дочь, и когда шаги уже совсем близко, раздается детский голос: «Мам, гляди! Гляди на него! Что он сделал?» Исаак — сам-то он ничего не видит — как-то забыл, что его видят. Он испытывает неловкость и надеется лишь, что о нем не судачат досужие зрители. И тут же в спину ему упирается дуло винтовки.

— Пошевеливайся! — командует охранник. — Не на прогулку вышел!

Исаак прибавляет шаг.

Его сажают позади, между двумя охранниками; от одного пахнет сигаретами и розовой водой. Исаак слышит, как урчит мотор, как переговариваются охранники — кого забрать следующим, остановиться ли на заправке — и пытается по голосам определить, кто есть кто, но понимает, что не различает конвоиров. Запомнил только, что одежда у них была заношенная. А у того, последнего, который завязывал ему глаза, была окладистая борода. Но вот лица в его памяти не отпечатались.

Исаак думает о Куроше Нассири: однажды утром за чаем он читал газету и увидел в списке казненных — его печатали ежедневно — имя своего друга. Он смотрел на это имя, одно из десятков других имен. Фарназ сидела напротив, полировала ногти. Он перевел глаза на жену, но сказать ей, что Куроша казнили, не смог: не только потому, что не хотел расстраивать, но и потому, что не хотел видеть ее горе — ему и свое-то было непереносимо. Он оставил газету на столе, а сам отправился на работу. После гибели Куроша он понял, что теперь казнят не только друзей шаха, его генералов или сторонников — теперь казнить могли любого, кто не угодил или пришелся не ко двору. Стоя в утренней пробке на дороге, Исаак пытался представить себе, как казнили Куроша — скорее всего, расстреляли или повесили — и перед глазами, как Исаак ни старался отогнать его, вставал образ погибшего друга. Именно тогда Исаак и задался мыслью: а что, если он следующий?

Исаак откидывает голову. Он понимает: может, это его последний день, а может, он будет помнить этот день еще много лет спустя, потягивая эспрессо в кафе или лежа без сна в постели в пока еще неизвестном, но далеком городе. Не лучше ли было уехать из страны сразу же после начала беспорядков, как это сделали многие? Но куда? Массовые выступления начались два года назад, и сколько за это время потерь: четверо работников сбежали, его друг Курош погиб, его машину взорвали прямо перед Тегеранским университетом, к счастью, сына — он поехал тем утром на занятия — в ней не оказалось. Были и менее конкретные потери: желание приласкать жену, интерес к отметкам дочери, планы посетить те или иные места… Все это куда-то кануло, и он смирился с этим. А вот с потерей результатов тридцати пяти лет упорного труда и достигнутых успехов он смириться не мог. Мешало еще и убеждение — как он теперь понимает, крайне наивное, — что все плохое рано или поздно заканчивается хорошо.

Исаак ловит себя на том, что молится — читает ту молитву, что в детстве перед сном. Ашкивэну Адонай Элоэйну ле-шалом, ве-аамидэну Малькэну ле-хаим. — «Дай нам с миром отойти ко сну, и назавтра подними нас для жизни». У-фрос алейну суккат шаломэха, ва-такнэну ба-эца това ми-лефанэха, ве-о-шиэну лемаан Шемэха. «И раскинь над нами шатер мира Своего, и направь нас Своим добрым советом, и спаси нас ради Имени Своего». В конце Исаак шепчет «Аминь», его удивляет: всего несколько фраз, самые простые слова, дают успокоение, пусть даже на те несколько секунд, что он читает молитву.

После того как по его подсчетам прошло минут сорок пять, ровное шуршание колес по асфальту сменяется громыханием. Исаак замечает, что с третьей передачи водитель перешел на вторую, а теперь, когда машина медленно поползла в гору, включил первую.

Наконец фургон останавливается. Исаак слышит, как открывают дверь, как люди выходят. Дверца отъезжает в сторону, кто-то хватает его за правую руку.

— Следуй за мной, — приказывают Исааку.

Он вылезает из фургона. Свежий, прохладный воздух, легкий ветер доносит запах тополей. Исаак и сопровождающий делают несколько шагов и останавливаются. Раздается лязг — открывается металлическая дверь.

— Осторожно, — предупреждает голос. — Здесь ступенька.

Чьи-то руки развязывают платок. Исаак открывает глаза и видит перед собой человека в черной маске грабителя.

— Я — брат Мохсен, — говорит сопровождающий. — Следуй за мной.

* * *

Исаак идет за Мохсеном по длинному, узкому коридору. Несколько человек, тоже в масках, ходят туда-сюда, носят папки. Мохсен ведет Исаака вниз по лестнице в подвал — это бетонное помещение, окон тут нет, а воздух спертый, тяжелый от пота — его надышали те, кто был здесь до него. В центре комнаты — стол. У стола — два стула, один напротив другого, Исааку предлагают сесть. Мохсен садится первым, раскрывает папку.

— Итак, брат Амин, чем ты занимаешься?

— Я геммолог и ювелир.

Мохсен осторожно разглаживает левой рукой лист бумаги.

— Согласно нашим данным, ты бывал в Израиле, и часто. Так?

— Да.

— С какой целью?

— Видите ли, господин…

— Пожалуйста, зови меня «брат», — прерывает его Мохсен.

К этому труднее всего привыкнуть, к этим «братьям», «сестрам», «отцам», «матерям». Эти революционеры, как и все прочие революционеры, решили объединить граждан в одну большую семью. Одно время для «братьев», сбившихся с пути истинного, ставили гильотины, потом изобрели ГУЛАГИ… Кто знает, что ждет его здесь?

— В Израиле у меня родные… брат. Но разве законом запрещается ездить туда?

— Брат, ты знаком с Моссадом?

— Да, брат. Доводилось читать о такой организации. — Исаак потирает липкой от пота рукой лоб. Пот стекает по груди, пояснице, скапливается под мышками. У него кружится голова, его тошнит, рвота подкатывает к горлу, но отступает, оставляя мерзкий привкус непереваренной чечевицы. — Брат Мохсен, в чем дело? Меня в чем-то обвиняют?

В прорези маски видно, что Мохсен прищуривается — в уголках глаз заметны небольшие морщинки.

— Вижу, ты хочешь перейти сразу к делу.

Он захлопывает папку, кладет дюжие руки на стол; указательный палец на правой руке ампутирован по сустав. Подходит к двери, открывает ее и, высунув голову в коридор, кричит:

— Хосейн-ага, будь добр, принеси-ка мне чаю.

Возвращаясь к Исааку, Мохсен бормочет:

— Голова просто раскалывается…

Эта откровенность успокаивает Исаака.

— Послушайте, брат, — начинает он. — Я никак не связан с правительством ни этой страны, ни какой-либо другой. Я деловой человек, который — так уж вышло — родился евреем, только и всего.

Мохсен снова садится.

— Все не так просто. Придется провести расследование.

В дверь еле слышно стучат. В комнату входит тщедушный человек, тоже в маске, в руках у него потускневший медный поднос, на нем стаканчик чаю и пирамидка из кубиков сахара. Он передвигается осторожно, чуть не на цыпочках — боится помешать дознанию, — ставит поднос прямо перед Мохсеном. До Исаака через стол долетает пряный аромат; он не может оторвать глаз от дымящейся оранжевой жидкости в стаканчике. Сразу видно, что чай только что заварили, а стаканчик… точно такие же у него дома, и не только у него, а у всех, их называют камарбарик — «тонкая талия» — с изгибом в середине — ни дать ни взять женская фигура. Они с Фарназ купили такие во время первого путешествия в Исфахан, двадцать пять с лишним лет назад, вскоре после свадьбы. В тот вечер, когда откололся кусочек от первого стакана, Фарназ стояла у раковины, подставив руки под струю воды. Он сидел за кухонным столом и все видел.

— Только не это! — вскрикнула жена. — Только не это!

Когда же Исаак — он не придал случившемуся значения — заметил, что расстраиваться не стоит, они купят другие стаканы, ему показалось, что Фарназ всхлипнула, но, может быть, он и ошибся. Что касается Фарназ, он ни в чем не уверен.

Мохсен отправляет в рот кубик сахара, берет стаканчик и пьет, не снимая маски.

— Брат Амин, ведь твои родственники служат в израильской армии.

— Да. Они — граждане Израиля. Каждый израильтянин обязан отслужить в армии.

— Да-да… — Мохсен роется в бумагах. — Расскажи-ка мне о своей жене… Фарназ Амин… правильно? Чем она занимается?

— Она — домохозяйка.

— Вот как?

Мохсен вытаскивает журнал, открывает на заложенной странице и тычет указательным пальцем не увечной правой, а здоровой левой руки в имя под статьей.

— А это кто? Ну-ка, ну-ка… Фарназ Амин! Это что, не твоя жена? — Мохсен швыряет Исааку журнал через стол.

Исаак ошарашенно смотрит на буквы, кружащиеся вихрем на странице, неотличимые одна от другой, но вот наконец взгляд его останавливается: и впрямь, под статьей напечатано затейливым шрифтом имя его жены. «Рандеву в Ледовом дворце» — так называется статья; Исаак вдруг ощущает прохладу катка, вспоминает, как они стояли на льду — Фарназ держала за руку Ширин, как они втроем катались под диско, не смолкавшее ни на секунду, как пытались угнаться за Парвизом, который вслед за остальными подростками выделывал пируэты в самом центре катка.

— Да, у нее иногда выходили статьи, переводы то там, то здесь…

— И тем не менее ты забыл об этом сказать… — Мохсен залпом допивает чай, откидывает голову, ставит стакан на поднос. Посасывая остатки сахарного кубика, он продолжает: — А ты отдаешь себе отчет в том, что этот каток — пристанище греха? А твоя жена в своей статье пропагандировала его.

Что, если Фарназ сейчас не сидит дома у телефона — гадает, почему это он запаздывает к обеду? Что если она сидит перед таким же Мохсеном, всего-навсего в другом крыле этого здания? Желчь растекается по всему телу. Его бросает в жар, он теряет дар речи.

— Нет, брат, это вовсе не так, — наконец выдавливает из себя Исаак. — Она просто описала свои впечатления от катка.

— Понятно. — Мохсен прохаживается по комнате, подошвы его кроссовок посвистывают. — И что же, она все еще пишет «о своих впечатлениях»? Или ей это больше не интересно?

— Что вам сказать, она давно уже ничего не пишет. Поэтому я и забыл упомянуть об этом. В последнее время она неважно себя чувствует, часто болеет.

— Какой ужас… И что же с ней такое?

— Мигрени.

В последний раз они на десять дней ездили к морю на север — у них там домик на побережье; Фарназ почти все время спала. Просыпалась она только к вечеру, когда вместе с заходом солнца прекращалась и головная боль, из спальни она, несмотря на августовскую жару, появлялась в шерстяном свитере. «Дракула вышел на охоту», — шутила она, и Ширин, радуясь маме, мчалась на кухню и приносила поесть, мисочку кроваво-красных черешен или белых персиков.

— Брат, прошу вас, скажите: ей ничто не угрожает? Ведь она дома, да?

Мохсен опускает глаза на папку с делом.

— Против тебя много чего накопилось. Как я уже сказал, придется провести расследование.

Он захлопывает папку, сжимает виски руками.

— Брат Хосейн отведет тебя в камеру.

Мохсен уходит, а тот человек, который принес поднос с чаем, возвращается. Он встает у двери, жестом приказывая Исааку следовать за ним. В полумраке коридора Исаак опускает глаза на запястье, где прежде были часы.

— Сколько сейчас времени? — спрашивает он.

— Брат, — говорит Хосейн, — советую научиться не думать о времени. Здесь время ничего не значит.