Раз в неделю заключенных на час выводят из камер. Сегодня Исаак сидит возле тюремной мечети вместе с Мехди, Рамином и еще кое с кем из заключенных: среди них Хамид, генерал, служивший в шахской армии; Реза, молодой революционер — он участвовал в захвате американских заложников, а в тюрьму, по всей видимости, попал за то, что помогал своему отцу, шахскому министру, бежать из страны; старик Мухаммад, про которого никто ничего толком не знает, кроме того, что в женском блоке сидят три его дочери — одна как коммунистка, другая как прелюбодейка, а третья как их сестра.

— Чудо что за день! — восклицает старик. — Воздух такой чистый, что можно различить запах жасмина.

— Ну и богатое у вас воображение, Мухаммад-ага, — говорит Реза. — Я так ничего, кроме вони от ног Мехди, не чувствую. — И, оборачиваясь к Мехди, говорит: — Требуй, чтобы тебя лечили, не то останешься с культями. Глянь, большой палец уже чернеет.

Мехди вытягивает ногу, рассматривает забинтованную ступню и пожимает плечами.

— Погоди, Реза-ага, настанет и твой черед, — говорит Хамид.

Исаак слышит в его словах не так предупреждение, как укор. Хамида уже не раз водили на допрос и каждый раз били по пяткам. Его распухшие ноги выпирают из коричневых пластиковых тапочек, на них больно смотреть.

— Да мне вообще здесь делать нечего, — огрызается Реза. — Все знают, что меня арестовали по ошибке.

— Никакой ошибки нет, и посадили нас с тобой по одной причине, — невозмутимо говорит Хамид. — И твой отец, и я верой и правдой служили шаху, так или не так? Все мы знаем, что ты помог отцу бежать.

— Чепуха! Мы с отцом к тому времени давно прекратили разговаривать.

К ним приближается охранник, наставляет на них винтовку:

— А ну молчать! — орет он.

Все замолкают. Исаак притрагивается к ожогам от сигарет на груди и лице, время от времени раны дают о себе знать. Голубь, хлопая крыльями, опускается неподалеку от них. Тычет клювом в землю, но ничего не находит и взмывает в небо.

— Я слышал, Фариборзу передали блок «Мальборо», — говорит Рамин. — К нему недавно приходила жена. Фариборз продает их по пятьдесят туманов.

— За сигарету? — спрашивает Мехди.

— Ну да.

Цена неслыханная, и Исаак усмехается: тюремная торговля озадачивает его. Но до сих пор он не знал, что членам семьи дают свидания, и это озадачивает его еще больше.

— А что, здесь разрешают свидания с родственниками? — спрашивает он.

— Разрешают? — говорит Хамид. — Кому удастся подкупить охранников, тот может проникнуть за ворота. Вот и все разрешение.

— Почему это вас так интересует, Амин-ага? — спрашивает Реза. — Уж не собираетесь ли вы делать дела из тюремной камеры?

Исаак смотрит поверх голов собеседников — на линию горизонта, виднеющуюся за тучами пыли. И ничего не отвечает.

— А знаете, в чем ваша беда? — не унимается Реза. — Вы ни во что не верите, у вас нет убеждений. Вам бы только покупать итальянские туфли, часы с наворотами да приморские виллы, больше вам ничего не надо. «Плевать мне, какой режим, лишь бы он не мешал делать деньги!» Так или не так, а, Амин-ага? Ведь вас больше ничего не интересует!

Исаак чувствует, что все уставились на него. Его бросает в жар. Он понимает: в чем-то Реза прав — у него, Исаака, действительно нет убеждений, по крайней мере, таких убеждений, как у Резы. Конечно, он часами может говорить о политике, что зачастую и случалось, когда друзья собирались у него в гостиной, потягивали виски со льдом, закусывали свежеподжаренными фисташками, засиживаясь далеко за полночь. Но Реза и ему подобные за свои убеждения готовы жизнь отдать, а вот он, Исаак, на такое не способен.

— Ну и что? — Исаак отвечает не сразу. — Что плохого в том, что я хочу жить хорошо? Что плохого в том, что мне нравятся туфли ручной работы, костюм на заказ, прогулки с женой и детьми вдоль моря? Это что, преступление? Знаете, Реза-ага, в чем я убежден? В том, что жизнь дана для того, чтобы радоваться ей. И не надо смотреть на меня так зло, я не виноват, что ваши надежды не оправдались.

Все замолчали. Исааку вспомнились строки Хафиза, он запомнил их давно, еще студентом в Ширазе. И без всяких предварений он читает: «Спасибо тем, с кем ночь была нежна…»

Старик светлеет лицом: стихотворение ему знакомо. Он подхватывает: «Вот дивный дар — на сердце тишина…»

Другие улыбаются, читают отдельные строки — кто что помнит. «О, как светло на сердце лунной ночью / Когда травинка каждая видна».

Заканчивают они на подъеме, особо выделяя последние слова «светло на сердце». С минуту все молчат, затем разражаются нервным смехом. Даже Реза — он к поклонникам Хафиза не присоединился — как-то странно кривит рот, и Исааку кажется, он улыбается.

В камере Исаак думает о Резе и тысячах других революционеров — мужчинах и женщинах, считавших себя частью чего-то большего, чем их будничная жизнь, думавших, что они в силах изменить ход истории. А в результате короны сменили на тюрбаны, только и всего.

Он вспоминает день, когда шах покинул страну, холодный январский день почти два года назад, когда повсюду ликовали толпы народа, водители сигналили фарами, гудели, кондитеры раздавали сласти, таксисты предлагали подвезти за так, чужие люди обнимались, а девушки танцевали. Он стоял на крыше своего дома, смотрел на город: поверх бельевых веревок, раскачивающихся на ледяном ветру, доносились звуки радио- и телепередач, женщина у окна напротив срезала кожуру с яблок, старик на углу, опершись о трость, озирался, не веря глазам своим, уличный торговец раздавал прохожим печеную кукурузу, соседский садовник хлопал в ладоши и улыбался во весь щербатый рот.

— Шах рафт, шах рафт! — Шаха нет! — радовалась толпа.

В тот вечер он смотрел в новостях, как уезжал шах. Исхудавший, изъеденный раком, он стоял в аэропорту, рядом его жена — оба натянуто улыбались.

Так вот как оно кончается, подумал Исаак. Конец Павлиньему трону и Белой революции, этой золотой эпохе реформ в экономике и культуре. Глядя на иссохшего шаха, Исаак подумал о Дериануре, Море света, чистейшем, прямоугольной формы бриллианте весом в сто восемьдесят шесть карат, сиявшем на шахском уборе в день коронации. Исаак тогда вместе с Фарназ присутствовал на церемонии в Большом зале дворца Голестан и не сводил с бриллианта глаз. Да, пусть в шахе много неподлинного, даже смешного, зато бриллиант самый что ни на есть подлинный. В отличие от шаха и многих других, носивших этот бриллиант до него, в сверкающем, чистой воды, без единого изъяна бриллианте было нечто вневременное и светлое, нечто от земли, в которой камень родился, долговечность и чистота, недосягаемые ни для одного человека, ни для одной династии.

И не мысль ли о долговечности побудила шаха четыре года спустя после коронации пышно, в течение нескольких дней, праздновать в Персеполе дату основания Персидской империи — две с половиной тысячи лет. Гости со всего мира, главы государств и другие почетные лица, посетили церемонии, где воздавали должное Киру II Великому, основателю Персидской империи, и Дарию III, чей Персеполь с его великолепием некогда знаменовал новый этап великой цивилизации. Неподалеку от Шираза, посреди каменных руин шах повелел раскинуть множество шатров для приглашенных, идею эту шах позаимствовал у Франциска I, разбившего в шестнадцатом веке на западном побережье Франции палаточный городок для приема английского короля Генриха VIII. Велев именовать себя шахиншахом — «царем царей», шах ублажал своих гостей банкетами, которые готовили лучшие парижские повара: на них подавались перепелиные яйца, фаршированные икрой, жареные павлины — символ иранской монархии — с начинкой из гусиной печенки, отборные вина «Шато Лафит Ротшильд» 1945 года и «Дом Периньон Розе» 1959 года. Гости три дня прожили в пустыне среди древних руин, ели, пили, потакая прихоти хозяина изображать наследника Кира Великого. Хотя голубой кровью шах похвастаться не мог: кровь его была не чище мутных вод речного устья — он происходил из самой простой семьи, однако его отец, начав с невысоких армейских чинов, поднимался по служебной лестнице все выше и наконец стал шахом. Положив два венка на могилу Кира Великого, шах торжественно произнес: «Курош, ассуде бехаб ке ма бидарим, Кир, покойся с миром, ибо мы на страже». В минуту молчания, последовавшую за речью, сильный порыв ветра закрутил в воздухе желтый песок и захлопал длинными женскими подолами, в газетах обыгрывали это на все лады, писали: «…и все подумали: „Не дух ли самого Кира Великого ответил шаху?“»

Но это было в 1971 году. Гости, почтившие шаха своим присутствием, его предали, и шаху, покинувшему страну, негде было преклонить голову. И так — в одной руке чемодан, в другой неутешительный медицинский диагноз — он перелетал из Египта в Марокко, из Марокко на Багамы, оттуда в Мексику, из Мексики в Америку, из Америки в Панаму, пока, наконец, не вернулся в Египет, единственную страну, позволившую ему умереть на ее земле, что и произошло летом 1980 года. Десятки лет шах слыл светочем Ближнего Востока, после смерти он вдруг оказался тираном, уничтожавшим любого, кто смел выступить против него. На самом же деле в нем было и то и другое. Однако в последние его дни, когда шах умирал в Каире, Исаак видел в нем не провидца, не деспота, а лишь человека, который хотел, чтобы и он, и его страна были такими, какими они никак не могли быть.