Они приходят пасмурным декабрьским днем, но, когда они стучат в дверь, Фарназ стука не слышит. Она стоит в кухне у окна, глядит на улицу внизу, на дома с задернутыми шторами, чьи жильцы разъехались один за другим. Почтальон совершает обход, просовывая конверты в прорези дверей. Фарназ представляет, как конверты с глухим стуком шлепаются на землю в опустевших дворах — письма, которые некому прочесть.
Стучат все громче, наконец Фарназ видит их: двое с винтовками стоят перед дверью. Она делает глубокий вдох, спускается на первый этаж. Ширин стоит на верхней площадке, ухватившись за перила.
— Быстрее! — слышит Фарназ. Стучат все нетерпеливей.
В холле Фарназ делает еще один глубокий вдох и открывает дверь. Оглядывает пришедших: сначала одного, потом другого. У одного — густая черная борода, губы потрескались, он выглядит неопрятным, даже грязным, не будь при нем винтовки, Фарназ приняла бы его за рабочего. Другой — в военной форме, он стоит немного позади — на вид совсем юный.
— Мы пришли обыскать дом, — говорит неопрятный.
— А ордер?
— Никаких ордеров. У нас приказ.
Она кивает и отступает в сторону. Они заходят, даже не удосужившись вытереть ноги. Молоденький солдат кивает, здороваясь. Они поднимаются по лестнице, Фарназ за ними. Бородач начинает со спальни, юнец направляется в комнату Ширин, прислоняет винтовку к ее кровати, открывает шкаф, выкидывает из него одежду на пол.
Фарназ берет дочь за руку, они вместе идут в спальню, где на полу уже выросли горы одежды. Бородач ходит по комнате туда-сюда, топчет вещи грязными сапогами. Протягивая руку к вешалке с галстуками, он снимает ее — галстуки волной сползают на пол.
— А что, ваш муж всегда носит галстуки? — говорит он.
— Да, чаще всего, — отвечает Фарназ; как следует ответить на этот вопрос, она не знает.
— Значит, он строит из себя фаранги — европейца?
— Нет, он — деловой человек. Потому и костюм.
— А что, он не мог заниматься этими своими делами в обычной одежде?
Бородач опускается на колени, проводит рукой по спутавшимся шелковым галстукам.
— Я не знаю, что такое обычная, брат. Раньше костюм с галстуком считались вполне обычной одеждой.
— Вы ошибаетесь. Обычной их считали подражающие Западу франты, и только они.
— Брат, так моего мужа обвиняют в том, что он франт?
На мгновение воцаряется тишина; Фарназ уже упрекает себя: зачем только она это сказала.
— Вы не сознаете всю тяжесть вашего положения, и это очень плохо. — Бородач встает с пола, подходит к Фарназ так близко, что касается бородой ее груди. Она чувствует его зловонное дыхание. Фарназ пятится назад и видит, как с кровати на них смотрит Ширин. Куда же запропастилась Хабибе, ведь сейчас она нужна как никогда? Сейчас она увела бы Ширин в парк или еще куда погулять. И почему именно сегодня служанке взбрело в голову навестить семью? Правда ли ее мать так больна, как она рассказывала утром, или сын-революционер предупредил Хабибе и она не захотела стать свидетельницей?
Когда бородач заканчивает с вещами Исаака, он принимается за вещи Фарназ — платья и свитера летят в общую кучу на полу. Дойдя до нижнего белья, бородач ухмыляется — вытаскивает вещички по одной, секунду-другую помахивает ими и только потом бросает в кучу. Берет коробку с прокладками, заглядывает в нее. Хочет что-то сказать, но передумывает. На глаза ему попадается пара запонок из оникса — они лежат в раскрытом футляре на прикроватной тумбочке Исаака.
— Это что же, ваш муж носил драгоценности? — спрашивает он.
— Это не драгоценности. Это для рубашек.
— Покажите.
Она берет из кучи одну из рубашек Исаака, вдевает запонку. Последний раз Исаак надевал эти запонки два года назад — революция тогда еще только начиналась — на званый обед у Куроша Нассири. Там подавали виски, фисташки, кебаб, турецкий кофе, играла музыка, даже курили опиум — и гости не замечали, что страна рушится, а у них нет будущего. Там, в той комнате, в последний раз собрались посланцы из прошлого. Почти всю ночь Курош курил и танцевал босиком на шелковом ковре — широко раскинув руки и пощелкивая пальцами, он манил женщин оставить мужей и присоединиться к нему. Жена Куроша, Хома, смеялась, она сама была навеселе — выкурила немало.
— Курош-джан, что с тобой? — говорила она со смехом. — Ты что, собираешься уйти от меня?
— Да нет, Хома, разве ты не знаешь? Мы все скоро уйдем, — отвечал он со смехом.
Потом Куроша казнили, дом сгорел, а вместе с ним и Хома.
Фарназ продевает руку в рукав, и когда ее кисть высовывается из манжеты, бородач говорит:
— Хорошо… очень хорошо… — забирает запонки и опускает к себе в карман.
— Улики, — говорит он.
Фарназ бросает рубашку, скомканную, помятую — она падает на гору одежды. Фарназ опускается на пол, глядит, как бородач пускает ее жизнь на распыл, и тут замечает, что Ширин нет в комнате.
— Брат, я сейчас вернусь. Пойду посмотрю, где дочь.
— Никуда вы не пойдете. С вашей дочерью все в порядке.
— Пожалуйста! Я тут же вернусь. Вот только…
— Сядьте, сестра, — приказывает он и тянется к винтовке. — Не ухудшайте свое положение.
Фарназ снова опускается на пол. Она видит, как бородач роется в шкафу, как глаза его от ярости вылезают из орбит, и тут понимает, что добром это не кончится. Как удержать эту ярость, ярость миллионов, в каких-то границах, как объяснить, какие пагубные последствия она несет? Как знать, вернется ли Исаак? Фарназ смотрит на его разбросанную по полу одежду, туфли, шляпу, купленную в Риме во время того самого снегопада, — они напоминают, что его с ней нет, и это гнетет.
— Лучше потрудитесь объяснить, откуда у вас вот это? — Бородач показывает ей старую военную пилотку. — Ваш муж служил в американских войсках?
Фарназ глядит на видавшую виды пыльную пилотку. Фарназ много раз спрашивала Исаака, почему он ей так дорожит, но Исаак ничего не отвечал. Видно, пилотка для него — символ времени, когда он был счастлив, времени, где ей нет места и куда он ее не допускает.
— Нет, не служил, — говорит она. — Эту пилотку еще во время войны подарил ему один американский солдат.
Бородач забирает пилотку как улику. Он уже насобирал одиннадцать больших сумок: книги на английском, переписку, до которой у Фарназ не дошли руки, семейные фотографии, на которые у нее попросту рука не поднялась, даже ту, где Парвиз на пикнике с одноклассниками обнимает девушку, и ту, где Исаак в плавках стоит у подержанного «рено» 1954 года и смеется прямо в объектив. Фарназ сняла его, когда они в первый раз путешествовали вдвоем. Ночь они провели в мотеле, где на наволочках виднелись бурые круги от немытых голов, а в коридорах воняло мочой. Фарназ дулась на Исаака: как мог он привезти ее в такое место. Хоть и знала, что ничего лучше он предложить не мог. Когда они выехали из мотеля, она некоторое время сидела молча, глядела в окно на извилистую дорогу к морю, недоумевала, что заставило ее выйти замуж за человека, у которого нет ничего, кроме поношенного пиджака, нескольких томиков стихов и фотографии матери. Теперь, когда брачный контракт был подписан, невыносимая вонь затмевала все: и таланты Исаака, и его темперамент, и перспективы, открывающиеся перед ним. Фарназ стало ясно: контракт подвел жирную черту под ее устремлениями, она поняла — долгие годы, потраченные на занятия пением и литературой в конце концов оказались ни чем иным, как времяпрепровождением в ожидании мужа и настоящей жизни.
Фарназ опустила окно. В воздухе пахло соснами. Исаак включил радио — передавали «Прощай, дрозд» Майлза Дэвиса. Машина катила к морю; строгие, свободно льющиеся звуки трубы успокоили, утешили Фарназ. Уж не объяснялась ли смена ее настроений перепадами высоты? С высоты нескольких тысяч метров они спустились до тридцати ниже уровня моря; вдохнув солоноватый морской воздух, Фарназ подумала: неужели от приближения к морю чувства так обостряются?
Надев купальные костюмы, они с Исааком по очереди снимались на фоне машины. Глядя на Исаака в объектив фотоаппарата — а он смеялся и корчил рожи — она испытала прилив любви к мужу, такой, какой не испытывала со времени свадьбы. Кто знает, может соль, вода, призма фотообъектива — то, что необходимо для любви?
* * *
Ширин возвращается. Она встает на пороге, смотрит на сумки с уликами, выстроившиеся вдоль стены.
— Где ты была? — спрашивает ее бородач.
— Я проголодалась. Пошла на кухню.
— Вот как? И что же ты ела?
— Я… я съела яблоко.
— Брат, не надо с ней так, — вступается Фарназ. — Она же всего-навсего ребенок.
— Скажи-ка мне, девочка, — продолжает бородач, — у вас на кухне что, пол грязный?
Глаза Ширин расширяются. Она с ужасом смотрит на мать. Ее туфли, брючины внизу и впрямь в грязи.
— Ширин-джан, — говорит мама, — ты ведь играла в саду, да? Так и скажи. Ничего страшного в этом нет.
— Да, — отвечает Ширин. — Я… я выходила поиграть.
Сощурив глаза, бородач еще некоторое время разглядывает девочку.
— Зачем тогда обманываешь? Нет, у нее явно что-то на уме.
— Брат, ради бога! Вы же пугаете ее.
Бородач кивает, но как-то неуверенно. Ширин садится на кровать, складывает руки на коленях. Фарназ замечает, как исхудала дочь. Ест ли она, спит, делает уроки? Если Исаак не вернется, как жить дальше? Может ли она, Фарназ, быть хорошей матерью, не будучи женой?
Несколько часов спустя солдаты переходят в гостиную, сдвигают всю мебель в один угол и закатывают ковер. Достают ножи и распарывают подушки диванов, просовывают руки в разрезы в надежде отыскать зашитые в них улики. Сбрасывают с верхних полок и выкидывают из ящиков безделушки — фарфоровый сливочник, медное блюдо, старинное серебро — и сносят в угол, будто собираются устроить аукцион. Фарназ видит серебряный чайник, который пропал некоторое время назад, и благодарит солдат за то, что они нашли его.
— Сколько счастья из-за какой-то серебряной безделки, — качает головой бородач. — Нет, таких, как вы, не исправить.
— Мы с мужем купили этот чайник в Исфахане, сразу после свадьбы, — объясняет было она, но тут же одергивает себя. Разве можно передать, какую радость испытываешь, когда в чужом городе, с чужим мужчиной покупаешь первые вещи для своего дома — чайник и двенадцать стаканов? Фарназ вспоминает, сколько времени она провела на базарах, блошиных рынках и в антикварных магазинах разных стран, собирая все эти вещи по одной, учитывая и цвет, и форму, и историю каждой, рассматривая на свет, разглядывая, нет ли трещин или сколов, оборачивая полотенцами, чтобы увезти домой. Серая с фиолетовым отливом ваза, приобретенная у венецианского стеклодува, стоит на подоконнике, собирая лучи дневного солнца и отбрасывая их уже преломленными на пол. Фарназ хорошо помнит тот сырой, душный майский день, речные трамвайчики покачивались на воде, туристы садились в гондолы, а они с Исааком шли в свой отель на побережье, и в сумочке у нее лежал кусочек Венеции. В каждой такой вещице, верилось Фарназ, жива душа места, в котором они побывали, и того человека, который сделал или продал ее. Долгими днями, в тиши дома, когда Исаак уходил на работу, а дети в школу, Фарназ сидела в залитой солнцем гостиной и рассматривала свои сувениры один за другим: стеклянную вазу, напоминавшую о венецианской Франческе; медное блюдо — память о стамбульском Исмете; серебряный чайник, подаренный Фирузом из Исфахана. В окружении этих сувениров Фарназ чувствовала себя не одинокой.
— До чего же много у вас вещей, сестра! — говорил солдат. — Зачем так много?
* * *
Кухню и остальные спальни они обыскивают не так тщательно. Около полуночи солдаты собираются уходить, но тут вспоминают, что забыли про сад. Стоя у стеклянных дверей, они смотрят в ночь. По ту сторону дверей яростно лает собака.
— Сестра, привяжите эту бешеную псину — мы по-быстрому осмотрим сад.
Фарназ вспоминает, что Ширин вернулась в запачканных землей туфлях и брюках. И ее осеняет: а ведь дочь не просто вышла поиграть, что, если она и впрямь что-то спрятала в саду.
— Брат, да я сама боюсь эту собаку, — говорит Фарназ. — Вообще-то она мужнина. В его отсутствие за собакой приглядывает служанка, ее сегодня нет. Может, вы сами привяжете собаку?
Солдат переглядывается с напарником, потом смотрит на часы.
— Уже поздно, — говорит он. — Думаю, мы и так неплохо поработали.
Они уходят, унося тяжелые сумки с уликами. Фарназ запирает дверь, берет дочь за руку, ведет наверх.
— Ширин, что ты делала в саду? — спрашивает она, когда обе уже лежат в кровати.
— Ничего.
— Почему же ты так испачкалась?
Ширин переворачивается, ложится на бок, натягивает одеяло до подбородка.
— Одеяло пахнет папой, — шепчет она.
Фарназ тоже ложится на бок, обнимает исхудавшее тельце дочери и закрывает глаза. Лежа так, она вспоминает первые дни войны, когда жуткий вой иракских бомб, сыпавшихся на темный Тегеран, загонял их под лестницу — это место казалось надежным, хотя на самом деле было ничуть не безопаснее других. Они сидели под лестницей при свете свечи и ждали, когда кончится бомбежка, Исаак пытался их развлечь: его ловкие руки, отбрасывавшие тени на стене, изображали поющих котов, ссорящихся лягушек.