Охранник, Хосейн, останавливается у входа в камеру — держит свечу, ожидает, пока Исаак устроится. Исаак узнает Рамина, того парня шестнадцати лет, — он дремлет на матрасе; значит, и его сюда определили. Еще один заключенный сидит на полу, разматывая грязные повязки на ногах. Прежде чем неровное пламя свечи гаснет и дверь захлопывается, Исаак успевает заметить, что большие пальцы у него распухли.
— Ну да, воняет, — говорит тот. — Уж вы извините.
В темноте Исаак опускается на свободный матрас, потерявшие упругость пружины, подпрыгнув несколько раз, замирают.
— Что с вашими ногами? — спрашивает Исаак.
— Били, — слышит он в ответ.
Предстоящая ночь кажется Исааку очень долгой — наверное, такими же будут многие ночи, которые могут последовать за ней. Он расшнуровывает туфли — они жесткие, ноги от них устали — и растягивается на матрасе. Мочевой пузырь переполнен, и он гадает, сколько часов до рассвета — скорее всего, именно тогда выводят в уборную. Исаак не уверен, что дотерпит, может, придется отлить здесь же, как тому мужчине в пижаме. Он слышит, как по бетонному полу волочится нога; все это сопровождается стонами и под конец звоном пружин. Видимо, сокамерник добрался до своего матраса — рядом с ним и напротив мальчишки.
— Бедные мои ноги, — слышится вздох. — Кстати, меня зовут Мехди, — шепчет он в темноте.
— Меня — Исаак.
— Как там, на воле? — спрашивает Мехди.
— На воле? А с какого времени вы тут? Как давно?
— Без малого восемь месяцев.
— Ничего с тех пор не изменилось, — говорит Исаак.
— Верится с трудом, — бормочет Мехди. — Наверняка стало только хуже, уж больно много привозят сюда моих друзей.
Исаак заводит руки за голову. Кто-то в камере по соседству чуть ли не поминутно кашляет. Камера кружится, в голове какая-то бесконечная черная карусель.
— Я сижу, потому что я — туде, то есть коммунист, — рассказывает Мехди. — На меня донес друг. Я почти не сомневаюсь, что это он: слышал, что он тоже здесь сидит. Мы оба преподавали в университете. Видно, его побоями заставили назвать мое имя. Из меня тоже пытались выбить имена друзей, ну да меня им не сломать. Вот гляжу теперь на свои ноги и думаю… может, не стоило рассказывать это вам, хотя… хуже, чем есть, мне вряд ли будет. — В голосе мужчины слышится нетерпение, но он себя сдерживает.
— Так, значит, вы выступали против обоих правительств? — спрашивает Исаак.
— Да. Понимаете, ведь мы не за то боролись. Нынешний режим еще хуже, чем прежняя монархия.
— А тот парень? Не знаете, за что он здесь?
— Вы про Рамина? Он облил муллу красной краской.
— И только? Его посадили только за это?
— У него мать — туде, — продолжал Мехди. — Так что решили, что и он тоже коммунист. Его мать взяли месяца два назад. Отец уже год как убит. А вы? В чем вас обвиняют?
— Пока еще не знаю.
* * *
Исаак лежит без сна, взгляд его падает на окно размером с обувную коробку под самым потолком, на иссизо-синее небо за черными прутьями решетки. Стекло выбито, в камеру проникает теплый ветерок. Ночь, должно быть, прекрасная — тихая, темная, безлунная. Исаак старается заснуть, но не может, ему мерещатся яркие, то и дело меняющиеся видения, тот самый калейдоскоп чудовищ, который являлся ему по ночам в детстве, когда через закрытую дверь до него доносился голос пьяного отца и тихие причитания матери. Исаак закрывает глаза, и ему чудится запах лосьона жены — аромат цветов апельсина, — которым она протирает лицо и руки перед сном. Ему вдруг кажется, будто она идет к нему, в ночной рубашке, как обычно. Шепотом он желает ей спокойной ночи, он почему-то уверен, что жена его слышит.