В окно задувает ветерок. Похоже, день будет прохладный, даже для конца сентября в Бруклине. Но под одеялом так тепло, и Парвиз вспоминает маму — как он маленьким мальчиком забирался к ней в кропать. Утром, стоило заскрипеть гаражным воротам, затарахтеть мотору отцовой машины, как Парвиз перебирался к матери, она была теплая и все еще сонная.

— Ну вот, Парвиз, сынок, жизнь идет своим чередом без нас с тобой, — говорила мама со смешанным чувством вины и облегчения, — только ты никому не рассказывай, какие мы с тобой бездельники.

Очень хочется поговорить с ней, но в последнее время никто не снимает трубку, даже Хабибе. В последний раз они звонили ему в конце августа. Вечер тогда выдался душный, и когда раздался звонок, Парвиз, чертыхаясь и обливаясь потом, гонялся по комнате с ботинком в руке за тараканом. О таракане он не стал говорить. Сказал, что у него все хорошо, спросил, как дела дома, а они ответили, что у них тоже все хорошо, все в порядке.

* * *

Прохладное утро, Парвиз идет, засунув руки в карманы, подняв воротник пальто. В университетском городке полным-полно студентов, они сидят на ступеньках, стоят группками на газоне, но среди них нет ни одного знакомого лица. Было время, когда он заводил дружбу с легкостью. А теперь даже не помнит, как это делается. Перемена произошла незаметно, подкралась как уродующая лицо болезнь. Говорит он без ошибок, но как-то книжно, это годится для уроков, для того, чтобы завязывать дружеские отношения — нет. А шутки в переводе и вовсе не кажутся смешными. Да, жизнь идет своим чередом, но без меня, говорит себе Парвиз.

На занятиях, когда демонстрируют слайды с изображениями различных сооружений, Парвиз сочиняет письмо родителям. В полутьме аудитории он пишет, что все у него хорошо, что с занятиями полный порядок, хозяин, у которого он снимает квартиру, славный человек и обеспечивает его всем необходимым. Парвиз заканчивает письмо и поднимает голову. Однокурсники сидят в слабом свете проектора, завороженные сменой диапозитивов, монотонной речью преподавателя, яркими картинками — на экране калифорнийские дома: отделка деревом, дворы-атриумы, огромные окна, выходящие в сад. Все дома такие чистые, простые, солнечные, радостные, их незатейливые очертания сулят десятки лет безмятежной жизни в одном и том же городке, на одной и той же улице, в одном и том же доме, однако от скуки не спасают. Глядя на слайды, Парвиз вдруг понимает, что его однокурсники, такие похожие друг на друга, такие жизнерадостные, не знавшие горя в жизни, родились в таких вот домах.

* * *

Днем Парвиз вынимает из почтового ящика целый ворох счетов и письмо от сестры, вскрытое, затем заклеенное клейкой лентой. Он разрывает конверт, быстро проглядывает листок — ищет фразу «У дяди и ребят все хорошо», это своего рода пароль: так родители дают знать, что выслали деньги. Парвиз переворачивает листок, подносит его к флуоресцентной лампе, но, не обнаружив фразы и в ее желто-зеленом свете, кладет письмо в карман, спускается по лестнице в свою комнату в полуподвале. И тут вспоминает, что не прочел письмо Ширин толком — все заслонила мысль о деньгах. Уже в комнате Парвиз разворачивает письмо и читает, на этот раз не торопясь:

8 сентября 1981 года

Дорогой Парвиз!

Сегодня первый день в школе. Училки — жуть, да и только. А так ничего. Скучаю по тебе.

В конце Ширин нарисовала красное сердечко — тщательно, с идеально ровными половинками — и подписалась по-английски, хотя перекладина буквы «и» повернута не в ту сторону. Парвиз улыбается — как будто желая доказать и себе, и сестре, что рад письму, с деньгами оно там или без.

Он снимает пальто и проходит в кухню. В холодильнике вздувшийся, давно просроченный пакет с молоком. Он знает, что пакет надо выбросить, но не выбрасывает. Из промороженного нутра холодильника на него пялятся кетчуп, горчица и банка пива. Парвиз хватает банку, кетчуп, сгребает со стола пакет с плесневеющими картофельными булочками и плюхается перед телевизором, даже не зажигая свет в комнате. Переключает каналы, но на экране сплошная пурга, чего собственно и следовало ожидать — наверняка «плохой прием на уровне цокольного этажа». Временами на экране появляются уродливые фигуры — такие отражаются в кривых зеркалах, а временами изображения на экране и вовсе нет, а звук есть — за какой-то шуткой в ситкоме следует взрыв механического смеха. Прислушиваясь к ситкому, Парвиз замечает, что смеются там одинаково: отчетливо слышно, как каждые десять секунд смеется, даже не смеется, а взвизгивает какой-то мужчина. Парвиз вгрызается в булочку с кетчупом — поначалу она ужасно сладкая, потом безвкусная.

В дверь стучат, но Парвиз не откликается. Слышен голос хозяина квартиры:

— Сынок, я знаю, что ты там. Пожалуйста, открой.

Будь это сказано не так вежливо, не так по-отечески, Парвиз не двинулся бы с места. Однако он встает и открывает дверь, даже не зная, как оправдаться на этот раз. В коридоре стоит Залман Мендельсон, высокий, в черном костюме и широкополой фетровой шляпе, его рыжая борода разметалась по мощной груди.

— Добрый день, сынок! Как поживаешь?

— Спасибо, мистер Мендельсон, ничего. А вы?

— Хвала Господу, все в порядке. Ты ведь знаешь, почему я зашел?

— Да, мистер Мендельсон. Но у меня нет денег.

— Ты задолжал за два месяца. Что будем делать?

Парвиз смотрит в голубые глаза мистера Мендельсона: как бы ему хотелось сказать, что деньги уже выслали или что он придумал, как заплатит, но ему нечего сказать.

— Видишь ли, сынок, — говорит Залман, — у меня шестеро детей, да еще близнецы на подходе. А ведь я не богач. И комнату сдаю тебе потому, что мне нужны деньги. Так что если ты не платишь, мне приходится туго.

— Прошу прощения, мистер Мендельсон. В последнее время родители ничего не высылают. Пересылать деньги оттуда бывает непросто.

— Хорошо. Даю тебе еще две-три недели. Постарайся что-нибудь придумать. — Залман выходит, но уже в коридоре оборачивается: — Кстати, Парвиз, вот о чем хотел тебя спросить… Тебе есть где отметить шабат?

— Шабат? По правде сказать, мистер Мендельсон, я никогда не отмечал шабат.

— Если передумаешь, приходи — будем рады. — Некоторое время Залман стоит, сложив руки на груди. Но, так и не дождавшись ответа, уходит.

Парвиз отхлебывает из банки с пивом. Пиво кислое, совсем как таблетка аспирина, если ее пососать. Парвиз выключает телевизор, идет в спальню и падает навзничь на кровать, на груду мятой одежды, которую он никак не может убрать: то времени не хватает, то сил. С трудом верится, что когда-то все делалось само собой: брошенная на стул одежда на следующий день оказывалась волшебным образом развешенной в шкафу, простыни менялись раз в неделю, полотенца дважды, ковры пылесосились, полы мылись, окна протирались, неизвестно, как часто, однако достаточно часто: во всяком случае, клубков пыли на полу он не заметил ни разу, сейчас же два клубка из ниток, волос и пыли перекатываются между кроватью и тумбочкой, игриво вальсируя под слабый ветерок, дующий в открытое окно.

Сверху доносится топот ног — Парвиз представляет, как дети Мендельсона бегают из комнаты в комнату: старшие носят из кухни в столовую тушеное мясо, младшие гоняются друг за дружкой, все предвкушают сытный семейный ужин. Промаявшись целый год в университетском общежитии — сосед по комнате, прыщавый юнец из Висконсина, был фанат хоккея, а еще ходил в уборную, не закрывая за собой двери, — Парвиз подумал, что стоит снять квартиру: будет не так тоскливо. Из всех районов Нью-Йорка, одинаково незнакомых и наводящих страх, Парвиз остановился на этом, а все благодаря объявлению в школьной столовой: «Сердечная, дружная семья сдаст квартиру (цокольный этаж с отдельным входом) порядочному студенту». Когда Парвиз пришел к Мендельсонам, он с удивлением обнаружил, что они — хасиды, те самые ортодоксы из Восточной Европы в черных одеждах, над которыми подшучивали родители, называя их «польскими бородачами». Глянув на веснушчатое лицо мистера Мендельсона — он облокотился о железную ограду терраски, а за его полы цеплялись трое детей, — Парвиз подумал: «Нет, здесь я жить не буду». Но мистер Мендельсон пожал ему руку, его голубые глаза смеялись, а дородная миссис Мендельсон подала ему стакан лимонада и сказала: «Ну а меня зови Ривка!» — и вот уже Парвизу объясняли, как пользоваться стиральной машиной и куда выбрасывать мусор.

Ну да, Мендельсоны и в самом деле сердечная, дружная семья — все как в объявлении, — вот только не его это семья. К тому же они какие-то замшелые, и от их черных костюмов, чулок и париков несет затхлостью. Войти в их квартиру все равно что вернуться в гетто, где воспоминания о гонениях на евреев годами кипят на медленном огне, загустевая и превращаясь в блюдо, которое не переварить.

Парвиз решает, что как ни тяжело одному, он никогда не сядет с ними за стол, никогда не будет отмечать день, для него ничем не отличный от других.

* * *

Перед сном Парвиз набирает номер родительского дома и с облегчением слышит величавый голос Хабибе.

— Хабибе, это я, Парвиз!

— Парвиз-ага! Боже ты мой, до чего я рада вас слышать!

— Как вы там?

— Ну… — Хабибе откашливается. — В общем, ничего.

— Мама дома?

— Нет, Парвиз-джан. Она вышла.

— Вышла? У вас ведь раннее утро, разве нет? А что отец?

На том конце молчат, и Парвиз уже думает, что их разъединили.

— Вашему отцу, — говорит наконец Хабибе, — пришлось неожиданно уехать по делам, и когда он вернется, пока неясно. Вы меня поняли?

«Пришлось неожиданно уехать» — это кодовая фраза: значит, у них неприятности. Никогда нельзя с уверенностью сказать, прослушивается линия или нет, так что, звоня в другую страну или даже просто город, все говорят так, чтобы посторонние ничего не поняли.

— Ясно.

— Но вы не волнуйтесь. Это всего лишь деловая поездка, он обязательно вернется. Такие вот дела… Ну а вы-то сами как? Здоровы?

— Да, здоров.

— Парвиз?

— Что?

— Кийя! — выкрикивает вдруг Хабибе, сильно топая ногой об пол — так, что Парвизу слышно. Он смеется. Хабибе всегда так делала, когда они с ней дурачились, изображая каратистов. — Давайте там, тренируйтесь, — продолжает Хабибе. — У меня скоро будет черный пояс, так что вам меня не одолеть!

— Хорошо, хорошо! — смеется Парвиз.

Вешая трубку, он включает свет по всей комнате — лампочку без абажура под потолком, настольную лампу, даже ночник. Некоторое время Парвиз сидит на кровати, но, не в силах переносить полночную тишину, выходит на улицу.

Снаружи воздух чистый, гораздо чище, чем в полуподвальной квартирке, где влажные испарения клубятся как в машинном отделении корабля. Парвиз идет по темной улице, мимо сонных домов с опустевшими террасами — их не отличить друг от друга. На дверях у соседей позвякивают колокольчики, их звук успокаивает Парвиза: ему чудится в нем нечто сказочное.

Выйдя за пределы квартала, Парвиз обнаруживает, что пиццерия все еще открыта, и заходит. Он задается вопросом, разумно ли тратить целый доллар на кусок пиццы, но решает, что оно того стоит. Садится и медленно откусывает от пиццы, продлевая насколько возможно удовольствие. Откинувшись, он рассматривает разрисованные стены — скучные сценки: венецианская гондола, сицилийская деревушка, средиземноморский пейзаж. Из радио доносится сладкий голос Синатры, Парвиз узнает эту песню — по выходным отец ставил такую пластинку у себя в кабинете. Он входил в кабинет как в святилище: шел на цыпочках по причудливым узорам ковра, вставал за спиной отца, ожидая, когда тот заметит его и обернется. Иногда — Парвизу тогда было лет шесть — стоял так минут пять, разглядывая стены, на которых висели газетные вырезки с пожелтевшими краями, семейные фотографии, поздравительные открытки, древние мечи, кинжалы полумесяцем: одни времен Кира, другие более современные. Мечи Парвиза занимали. Глядя на позолоченные и выложенные драгоценными камнями рукояти, он размышлял: неужели этим оружием и впрямь пользовались солдаты Персидской империи или средневековые рыцари. Его воображение будоражило и одновременно ужасало то, что эти клинки обагряла кровь человека пусть даже человека, давно погребенного. В конце концов отец оборачивался и, увидев сына, обнимал его за худенькие плечи, открывал верхний ящик стола и вытаскивал красную жестяную коробку с разноцветными мятными конфетами. Парвизу конфеты казались волшебными, он никогда не просил их в обычные, будние дни.

* * *

В последний раз Парвиз видел отца октябрьским утром в аэропорту; тогда же он впервые увидел, как тот плачет.

— Парвиз, сынок, будь счастлив! — сказал тогда отец; у него болел правый глаз — сосудики полопались, глаза покраснели.

— Баба-джан, обязательно сходи к врачу, — попросил его Парвиз. — Глаз еще хуже стал.

Отец через силу улыбнулся.

— Да-да, обязательно. За меня не беспокойся. Береги себя.

Уже перед самой посадкой, обнимая отца, Парвиз впервые почувствовал, как сгорбились его плечи.

— Поезжай в Америку, разузнай, как там, — потом нам расскажешь, — отец похлопал сына по спине. — Только не слишком увлекайся жвачкой и не носи ковбойские шляпы, — со смехом сказал он.

В самолете Парвиз прислонился головой к овалу окна и попытался сдержать слезы.

— Они отправляют вас из-за войны? — поинтересовалась сидящая рядом пожилая дама.

Он кивнул. Из-за войны, призывной кампании, революции — из-за всего.

— Вот и правильно, — сказала дама. — В вашем возрасте нельзя оставаться в этой стране. От мулл никому спасения не будет.

Да, в его возрасте нельзя оставаться. А в возрасте отца можно? Парвиз вспоминает воспаленный глаз, сутулую спину. Наконец самолет отрывается от земли, и Парвиз смотрит, как город все отдаляется и отдаляется: дома, окруженные мощенными кирпичом дворами, маленькие машины, окутанные смогом, а над всем этим — горы Эльбурс, затянутые призрачно-белым туманом. Он видит, как отец ведет машину домой, напрягая больной глаз. Видит мать в кухне у окна — она глядит в небо, как будто ожидает увидеть его самолет, она всегда так делала, когда улетал кто-нибудь из дорогих ей людей. Видит сестренку с синим от конфет языком — она раскладывает фломастеры по цветам, готовясь стребовать плату с любого, кому понадобится хоть один.

Парвиз, сынок, будь счастлив!

Баба-джан, я так несчастен. Где ты?