— Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!
За окном начинает завывать сирена. Когда-то ее звук казался нам с Андрейкой нестерпимым. Словно завели на предельных оборотах гигантскую бормашину. Даже еще противнее. Во время учебных тревог мы чуточку привыкли к ней. А когда начались настоящие налеты, мы уже не обращали на сирену внимания. Некогда было вслушиваться в ее нарастающий вой и поражаться дьявольским ее интонациям.
Оба мы записались в добровольную пожарную дружину, чтобы не тащиться каждый вечер в метро, где шага негде шагнуть. Переполнены не только вестибюли, но и в тоннелях располагались люди. Приходили семьями. Наиболее практичные прихватывали с собой кипяток и гоняли чаи, коротая время. Мало веселого было в этой картине.
То ли дело на крыше! Чистый воздух и такое зрелище, какого не увидишь нигде! Впрочем, в метро не все ребята ходили. Многие оставались в траншее, вырытой во дворе дома. Траншею эту называли щелью. Мы с Андрейкой считали унизительным забираться в щель. Словно мы не люди, а насекомые.
Нам повезло: нас приняли в пожарную дружину одними из первых. Потом многие захотели стать пожарными, но было поздно: крышу уже разделили на участки и всем нечего было делать.
Моя вотчина была на левом крыле, Андрейкина — на правом. Между этими крыльями поднимались еще два этажа. На той крыше хозяйничали ребята постарше. Почему-то считалось, что там опаснее. Я лично думал, что бомбам все равно куда падать. Мое преимущество перед Андрейкой заключалось в том, что я из окна своей седьмой комнаты вылезал прямо на левое крыло. А товарищу моему нужно было еще промчаться по коридорам. Я оказывался на посту буквально через секунду после объявления тревоги.
Проверял, на месте ли ящики с песком и деревянный щит, где аккуратно были расположены железные щипцы для «зажигалок», топорик, ведро и ломик. Еще была у меня десятиведерная бочка с водой.
На боку у меня болтается противогаз, на рукаве красная повязка — свидетельство того, что я — всамделишный пожарный, а не какой-нибудь самозванец.
Надежность противогазов мы проверяли в камере окуривания. Загоняли нас в комнатушку с голыми стенами и напускали туда газа. А может, не газа, а еще чего-то ядовитого. Мы смотрели из противогазных очков, как марсиане, мотали резиновыми хоботами и, конечно, толкали друг друга. А за всем этим наблюдал через окно инструктор, безногий инвалид с гитлеровскими усиками. Почему он не хотел сбрить эти паршивые усики, — до сих пор не пойму.
Когда проходило необходимое время, перед нами открывалась дверь на свободу. Однажды она распахнулась раньше времени: инструктор заметил, что Гошке Сенькину стало плохо. Оказалось, что он выбрал себе слишком большой противогаз. На рост, что ли? Потом он отлынивал от работы, уверяя врачей, что отравился чуть не до смерти. После этого случая его газированным стали звать.
На клички у нас ребята мастера: приклеют ярлык — и будешь ходить с ним, словно вовсе и нет у тебя ни имени, ни фамилии. У одного лишь Андрейки Калугина не было никакого прозвища. Повода не давал.
По тревоге Андрейка хватает свой противогаз и тоном приказа говорит Сашке Воронку:
— Живо в щель!
— Что я — клоп, что ли? Чем я хуже тебя? — обижается Воронок.
— Не вздумай лезть на крышу: дежурный застанет во время обхода — и нас с Лешкой вытурят из-за тебя.
— Не хочу я в щель. Тоже мне удовольствие — слушать девчачий визг.
— Тогда в метро беги.
Андрейка убегает на крышу. Я открываю раму и забираюсь на подоконник. Мне жалко Сашку. Ну чем виноват человек, что поступил в училище позднее нас?
— Полез, защитник Москвы? А на брата, значит, наплевать? — чуть не со слезами говорит Сашка.
Придется мне брать грех на свою душу. Нельзя же бросать Воронка.
— В случае чего — прячься за бочкой. Усвоил?
— Вас понял! — отвечает Воронок.
Он карабкается вслед за мной на крышу и, восхищенно озираясь, замечает:
— Да здесь настоящая война!
Уже забегали по темному небу длинные лучи прожекторов. Колышутся над городом аэростаты воздушного заграждения. Их поднимают каждый вечер, не дожидаясь тревоги. Мы видели, как занимаются этим девушки-красноармейцы на Чистых Прудах.
Затрещали со всех сторон зенитки, загукали крупнокалиберные пулеметы. На крышу к нам упал первый осколок зенитного снаряда. Сашка подобрал его и, перекладывая с руки на руку, как горячую картофелину, сказал удивленно:
— Словно из печки...
— Из пекла — точнее будет. У меня этих осколков — считать не сосчитать. Теперь я их даже не собираю.
— Шарахнет какой покрупнее по голове — сразу загнешься, а?
— По теории вероятности это исключено, — сказал я с видом знатока.
— Да ты и не нюхал эту теорию. Не люблю, когда люди стараются казаться умнее, чем они есть, — заметил Воронок.
Я напялил большущие брезентовые рукавицы и оперся на щипцы.
— Вид у тебя живописный. Так и хочется приняться за картину и назвать ее «Юный патриот», — насмешливо произнес Воронок.
Зачем я взял его с собой? Пускай сидел бы в щели с девчонками. .. Еще насмехается!
Сверху девчонок не видно, но в минуты затишья отчетливо слышно, как они болтают о всяких пустяках. Слабый пол. Точное определение. Ни одной из них нет сейчас на нашей крыше.
Впрочем, они тоже кое на что годятся. Многие вступили в санитарную дружину. Им целый экзамен устраивали. А мы, мальчишки, изображали условно раненых. Меня перевязывала Рая Любимова. Руки у нее оказались нежные-нежные. Но она забинтовала мою голову так, словно из нее вот-вот все мозги должны были вывалиться.
И когда я застонал от этой тугой повязки, Рая удивилась и спросила:
— Это ты, Сазонов, условно стонешь?
— Условно, условно, только разбинтуй, пожалуйста, поскорее, — прохрипел я.
— Не могу — у меня еще не приняли мою работу.
Пришлось мне минут тридцать дожидаться, пока к моим носилкам не подошел врач. Он ощупал повязку со всех сторон и сказал: — Я удивлен, что этот условно раненый остался живым. Вы же, девушка, задушили его бинтами.
Я с трудом приоткрыл один глаз и увидел слезы на глазах Раи Любимовой. Тогда я пересилил себя и прошептал:
— Мне, доктор, было очень хорошо. Поставьте ей отлично. Никогда не забуду взгляда, которым наградила меня Рая.
За этот взгляд и не такие пытки можно было бы перенести.
Воронок бродит за мной по крыше, словно тень, и рассуждает вслух:
— Говорят, фашисты такие зажигалки придумали, от которых человек сразу слепнет. Вот будет номер, если к нам такая упадет!
— По теории вероятности на нашу крышу зажигалка может упасть один раз за сто лет, — сухо сообщаю я.
На этот раз Воронок охотно принимает мою теорию. Почувствовал, что я рассердился на него.
Прямо над нами повисает осветительная ракета. Становится светло как днем. Фашистскому летчику теперь видны многие дома вокруг. Напротив нашего училища — старинный монастырь, напоминающий своими стенами и церквушками Кремль в миниатюре. Нас отделяет от монастыря только Яуза, которую сверху можно принять и за Москву-реку.
Настоящий Кремль замаскирован так, что гитлеровским летчикам трудно его найти. Мавзолей Ленина закамуфлирован под небольшой домик.
На том берегу Яузы — крутой откос. На нем вдруг вспыхивают десятки бенгальских огней. Только это не безобидные палочки, которые жгут у новогодних елок, а кое-что поярче: горят зажигательные бомбы, расплескивая пламя по траве откоса.
— Совсем рядом, — шепчет Сашка.
И в эту же минуту две зажигалки падают к нам. Одна из них, разбив деревянный щит, катится к самому краю крыши. Она застревает у желоба. Я подбираюсь к ней со щипцами и, чуть отвернув в сторону лицо, сбрасываю зажигалку во двор. Там её сразу же засыпают песком. Вторая бомба подожгла крышу. Мы с Воронком хватаем по ведру с водой и мчимся наперегонки к очагу пожара. Выливаем ведра — и снова к бочке.
— Постой! — кричу я. — Лучше сначала песком забросать. Мы тянем ящик. В одной руке у меня — совковая лопата.
Подцепляю как можно больше песка. Несколько бросков — и огненные брызги уже не расплескиваются вокруг. Пахнет гарью, дым попадает в легкие, и мы, как по команде, начинаем кашлять.
Появляется Нина Грозовая.
— Все в порядке? — спрашивает она.
Воронок не успел спрятаться за бочку, но Нина не обращает на него никакого внимания. Ей сейчас не до этого.
— Одну потушили и одну скинули во двор, — докладываю я.
Задрав головы, мы смотрим в небо.
— Вроде больше не будет, — говорит Нина, — он их много на откос сбросил. Целыми пачками швырял.
Мечутся по небосклону лучи прожекторов, зенитки грохочут не умолкая. Один из лучей неожиданно застывает. Серебряным комариком сверкает в нем самолет. И вот уже много лучей держат его в своих невесомых пальцах. Комарик пытается вырваться, но лучи не выпускают его, следуют за ним, передавая его новым и новым лучам.
— Попался, — удовлетворенно произносит Нина, — теперь его наверняка собьют.
Она глядит на Сашку и вдруг спрашивает:
— А ты как сюда попал?
— Прибежал на помощь, — храбро врет Сашка.
— Он тушил вместе со мной... Как бы, Нина, зачислить его к нам?
— Раз отличился — придется зачислить, — соглашается Нина.
Сашка улыбается во весь рот и тут же начинает клянчить:
— Рукавицы бы мне. Они все же геройский вид придают. Погляди на Сазонова — настоящий пожарный.
— Получишь и рукавицы, — обещает Грозовая, — и благодарность за смелость.
— Видал? — прищелкивает языком Воронок, когда Нина уходит. — А Калугин в щель меня хотел засадить.
После отбоя мы долго не можем заснуть. Андрейка тоже потушил две зажигалки. А ребятам на верхней крыше ничего не досталось. Они только наблюдали, как мы расправлялись с этими бомбочками. Нашу вторую Сашка притащил в комнату. Она лежит на столе, напоминая пузатую дохлую рыбину.
— Сохранить бы ее для потомков, — задумчиво говорит Воронок.
— В мусорном ящике ее место, — заявляет Андрейка.
— Ну, не скажи. Я завтра оттащу ее в красный уголок. Пусть ребята видят, что ничего страшного в ней нет.
— Похвастаться захотелось? — подковыривает Андрейка.
— Много ты понимаешь. Меня вот Грозовая сразу в пожарные определила, а ты считал, что я только в щели сидеть гожусь.
— Спи, балаболка, — беззлобно говорит Андрейка, — с утра на работу надо.
Я лежу с открытыми глазами, вновь и вновь переживая сегодняшний вечер. Жаль, что мало зажигалок нам досталось. Оказывается, с ними не так-то уж трудно справиться. Мы вполне могли бы потушить штук по десять. И тогда, возможно, о нас написали бы в газете. Сообщали же о мальчишке, который погасил восемнадцать зажигалок.
Потом я думаю о Павлике — друге Нины Грозовой. Наверное, он поднимался сегодня в небо на своем «ястребке». И, может быть, встретился с тем самолетом, который обнаружили прожектористы. Я представляю картину ночного воздушного боя, и мне становится страшно за Павлика. Скорее бы он появился опять в нашем училище. Нина за последние дни осунулась, стала сама не своя. Ох и страшная это вещь — война!
Просто удивительно, что даже в такое время люди могут шутить, смеяться. Я вспоминаю старинное изречение: «Когда разговаривают пушки — музы молчат». Пожалуй, в наше время оно устарело. Каждый день по радио выступают поэты с гневными стихами. Композиторы сочиняют песни, от которых захватывает дух и под которые так заманчиво маршируют красноармейцы, уходящие из Москвы на фронт. Художники пишут плакаты. Окна ТАСС знакомы каждому москвичу.
А разве молчат музы в нашем училище, вроде бы не имеющем к искусству никакого отношения? Нет, не молчат!
Я тоже чуть не каждый день пишу новые стихи. Пусть не такие складные, как у настоящих поэтов, но не менее гневные. Ручаюсь за это головой. Сашка никогда не забывает о своем аккордеоне, играет для ребят каждый вечер. Выходит, его муза не молчит. А наш училищный Лемешев? Есть у нас такой талантливый парнишка, что любому соловью может дать сто очков вперед. Не верите? Я тоже не верил, пока не услышал его пение.