Непоборимый Мирович

Софронов Вячеслав Юрьевич

Часть I

Сибирь – Петербург – Пруссия

 

 

Глава 1

ТОБОЛЬСК

1

В канун Благовещения по заледенелой от множества проезжающих саней и повозок дороге две бабы в длиннополых тулупах тащили со стороны реки по узенькой тобольской улочке бочку с водой. Одна из них перекинула веревку через правое плечо, а конец ее намотала на правую, одетую в овчинную рукавицу, ладонь. А ее подруге приходилось тащить еще и деревянное ведро с водой, и она лишь одной рукой слегка подсобляла своей товарке. Обе они шагали молча, сосредоточенно глядя под ноги, чтобы вовремя объехать наледь или выбоину, оставляемые на дороге конскими повозками. Изредка сзади с очередной упряжки слышался зычный крик и щелканье кучерского бича, и тогда бабам приходилось сворачивать прямо в снег, чтобы освободить проезд. Едва ли не каждый возница норовил сказать им что-нибудь едкое, с подковыркой, на что они с готовностью отвечали таким же крепким словцом, да так, что задира, услышав и разобрав смысл сказанного, тут же поворачивался в их сторону, начинал дико хохотать и едва не вываливался из саней, крутя головой. Но никто не останавливался, не предлагал им свою помощь, поскольку у всех были на то свои причины. Поэтому обе бабы, не особо торопясь, с недолгими перерывами, не спеша, тащили санки дальше, пока не добрались до своей улочки, огибавший большой нарядный храм, и вскоре остановились у своих ворот.

Они не доводились родней друг другу, а всего лишь жили по-соседству, но с тех пор, как их мужей почти враз царь Петр призвал на службу и каждая осталась с тремя ребятами без кормильца и чьей-либо помощи, общая беда сблизила, породнила их. Незаметно потянулись они одна к другой, чаще стали захаживать в гости, и не сразу, а от случая к случаю, помогали в неотложных делах, делая трудную работу совместно. С тех пор житье у них стало как бы общее. Речь не шла о том, чтобы соединить два близенько стоящих дома в один, они не хотели оставлять родное жилье, но, едва проснувшись и выйдя на крыльцо, уже поглядывали на соседское окно: встали ли те, чем занимаются.

Частенько по очереди, а то и вместе, доили рыжую, недавно отелившуюся коровенку; ездили с соседским дедом через реку в лес по дрова; ставили на реке верши; меняли рыбу на муку или иную снедь; а вечерами одно из семейств шло в дом ко второму, где вместе ужинали, а иногда и размещались спать. Старшая из них, Катерина, предлагала на всю зиму перебраться к ней в избу, чтобы меньше шло дров. Но вторая, более молодая Ирина, не соглашалась, боясь, что ее пустой дом быстро вымерзнет, отсыреет и совсем сделается непригодным для жилья. Так они совместно пережили наиболее трудную зимнюю пору, а как солнышко стало пригревать и начал твердеть снег, увидели не только глазами, а почувствовали душой, сердцем: весна близко, совсем рядышком…

Дотащив бочку до Катерининого дома, они остановились. Ирина поставила ведро с водой на землю, глянула по сторонам. Тут она увидела, как к ним с соседней улицы одна за другой въехало несколько повозок, запряженных косматыми лошадьми, чьи гривы были обильно усыпаны гроздьями заледеневших комьев снега, а из ноздрей вырывались седые клубы пара. Первым на снег спрыгнул обвязанный вокруг пояса цветастым платком возница, воткнул за голенище обшитого кожей валенка кнут и осторожно, разминаясь, покрутил головой. То же самое сделали кучеры прочих возков, которых было не меньше полдюжины. И тогда вслед за ними из возков на свет стали выбираться приезжие: старики, бабы в возрасте и дети. Некоторые женщины бережно держали в руках свертки с пищавшими в них младенцами, которых они на ходу баюкали, что-то негромко бормоча или напевая.

– Глянь, Ирка, никак опять к нам ссыльных привезли, – упирая руки в бока, удивленно произнесла Катерина. – Откуда их только везут?

– Да кто их знает! Поди, сами расскажут, – отозвалась ее подруга.

– Нет, ты только глянь, сколько их, – не унималась та. – Все везут и везут, скоро по нашей улочке не пройти, не проехать будет, а они все едут и едут…

– Да нам какое дело? Им там, в Москве ихней, видней. Раз отправляют, значит так надо…

– А гуторят-то совсем не по-нашему, – прислушавшись, заявила Катерина. – Немцы, что ли? Или иные кто…

– Мне вот думается, черкасы опять… – высказала предположение Ирина. – По одежкам вижу, никак с Киева или еще откуда с тех краев прибыли…

– Ладно, хватит глазеть, а то у нас с тобой вода скоро в бочке застынет, – подвела итог старшая Катерина. – Помоги-ка в дом кадку затащить…

С этими словами они взялись за привычную работу, не обращая внимания на приезжих. А те, собравшись в кучу, с удивлением смотрели по сторонам, соображая, куда же их привезли. То действительно были черкасы с Полтавщины, направленные по личному указу царя Петра за «дела изменные» на поселение в Тобольск. В вину всем им, включая младенцев, ставилось предательство родственника, попавшего в плен к неприятелю во время вооруженной стычки. Неприятелем тем была Швеция, возглавляемая королем Карлом XII, которому русский царь Петр не в самый лучший для него час объявил войну. Прозвание же у ссыльных было единое – Мировичи. И в Тобольск они прибыли не на год, не на два, а на всю жизнь, вплоть до самой смерти.

…Прошло несколько дней, и Катерина с Ириной вновь отправились к реке за водой, выбрав время пораньше, когда по их улочке не так часто проезжали конные повозки. На реке у них была своя прорубь, которую они бережно покрывали ивовыми прутьями и заранее припасенными пучками соломы. Конечно, была и общая прорубь, из которой брали воду все, кому не лень. А случалось, черпали из нее грязной посудой и проезжие, а иные и белье там полоскали, – за всеми не углядишь, караул не поставишь. Но за несколько дней прорубь покрывалась ощутимым слоем льда, и тогда его приходилось продалбливать привезенным с собой топориком. Пешни, чем обычно пользовались местные мужики, у них не было, а просить ее у кого-то из соседей было неловко. За любой спрос приходилось держать ответ. А мало ли что попросят взамен у двух солдаток соседские мужики. Оно и понятно – остались без защитников, потому любой может не только словом обидеть; хуже будет, коль молва о них недобрая пойдет, мол, сами навязывались, ходили по домам непонятно зачем. Кто же поверит, будто бы всего лишь пешню для дела просили. Охальников вокруг множество, им только дай посудачить да себя показать, какие они праведные. А вся их праведность на том и держится, что со своими мужиками живут, а, поди, разберись, что меж ними творится, коль самих баб да их старших дочерей послушать, – не приведи Господь. Так что ходить по чужим дворам было меж ними не заведено, и пусть топорик никак не сравнить с той же пешней, зато свой собственный, и ежели умеючи им лед колоть, да еще и по очереди, то и он сгодится.

Едва только солдатки свернули с улицы к реке, как издали еще увидели, что возле бережно выпестованной ими с первых осенних морозов проруби копошатся несколько чужих женщин в цветастых платках. Одна из них, встав на колени, пробовала зачерпнуть воду каким-то невиданным сосудом с двумя ручками. Две других стояли рядом с глиняными крынками в руках и давали ей советы. Ветки и солома, укрывавшие прорубь от мороза, были сдвинуты в сторону и припорошены снегом. Видно, так они пролежали уже несколько дней, то есть все время, пока у Ирины с Катериной после их последней поездки была в доме привезенная речная вода. Они ускорили шаг и вскоре очутились рядом с захватчиками их неприкосновенной собственности.

Катерина, на правах старшей, зычно гаркнула прямо им в спины:

– Это кто тут без спросу, без разрешения воду нашу мутит? – и уперла обе руки в бока. Это означало, что разговор она приготовила серьезный.

Ирина на всякий случай взяла с санок в руки топорик и по примеру подруги, грозно сведя брови на переносье, добавила от себя:

– Мы прорубку нашу для себя берегли-строили, а тут заявились всякие…

Что еще добавить, она не знала, надеясь на помощь верховодчицы Катерины.

Стоявшие перед ними женщины были одеты чересчур богато для ссыльных. Такие одежды могли себе позволить разве что жены со двора воеводы или еще кто из знатных людей. И тем более нелепо было вырядиться для похода за водой во все лучшее, что несказанно удивляло всех, кто попадался им на пути.

Женщины, которых появление рассерженных не на шутку солдаток застало врасплох, повернулись к ним лицом и стояли молча, не произнося ни слова. Затем поднялась с колен и та, что безуспешно пыталась зачерпнуть воду из проруби. В руках она держала не простую железную или деревянную бадью, а серебряную братину, цена которой была немалая, а для Сибири так и просто немыслимая. Такую ценную вещицу даже в голову никому не придет из дома на улицу выносить и чужим людям показывать, не говоря уж о том, чтобы в прорубь ее опускать. А вдруг да обронит ненароком?.. К тому же прорубь, поскольку не была прикрыта сверху соломой, успела уже покрыться слоем льда, и надеяться проломить ее серебряной чашей было просто неразумно.

Все эти мысли мигом пронеслись в головах у подружек, и они слегка сбавили тон, понимая, что женщины эти не со зла, а по незнанию местных обычаев и по острой нужде заявились к их проруби. Катерина, не спеша убрав сжатые в кулаки руки с пояса, спросила как бы невзначай:

– Не жалко вещицу ценную в прорубь толкать? Хоть бы веревку какую привязали да держали крепче.

Старшая из приезжих, женщина в собольей шапке на голове и с суровым выражением лица, тут же переспросила:

– Та що ми не так робимо?

При этом стоявшие подле нее две другие молодые девки придвинулись к ней поближе, посматривая на топорик, что продолжала держать Ирина, не совсем понимая, чего эти грозного вида тетки хотят от них.

Катерина, хоть и не совсем поняла сказанное, но смысл до нее дошел, а потому она решила не обострять ситуацию, а помочь приезжим в их желании набрать воды:

– Да все не так делаете, – махнула она рукой в их сторону, а затем по-хозяйски приказала: – А ну, геть в сторону, счас покажу, как тут обращаться надо.

Она подхватила ворох соломы, стряхнула с него набившийся снег и опустила на лед рядом с ледяным отверстием. Потом молча протянула руку к Ирине, и та, ни слова не говоря, подала ей топорик. Тогда Катерина подогнула полы своего тулупчика, чтобы мягче было коленям, опустилась на солому и начала быстро-быстро крошить острым лезвием тонкий ледок, не успевший окрепнуть и превратиться в непреодолимое препятствие, если бы прорубь простояла неприкрытой еще день.

– Ирка, давай ведро, им пробью, – не поворачивая головы, приказала она подруге.

Но та, должно быть, отвлеклась, продолжая разглядывать богатое убранство ссыльных женщин, и не расслышала, что от нее требуют.

– Чего гуторишь? – переспросила она и тут же смутилась, решив, что этак ее могут посчитать за глухую.

– Цебарку подай, – опередила старшая женщина ответ Катерины.

– А? – Та от удивления раскрыла рот, хотя и догадалась, что от нее требуют, и протянула деревянное, слегка обледеневшее на морозе ведерко подруге.

– Разумеешь, видать, по-нашенскому? – спросила старшая из женщин, которая, как оказалось, не только понимала, но и хорошо знала русское наречие. – А нас почти все тут не понимают, чего бачим…

– Чего? – вновь переспросила Ирина, широко открыв глаза и заливаясь румянцем. И тогда две приезжие молодухи, стоявшие до сих пор, не проронив ни слова, так и прыснули со смеха.

– Цыть! – сурово глянула на них старшая тетка. – Туточки вам не балаган, чтоб попусту над хорошей дивчиной прыскать в кулак.

Ирина еще более смутилась, а Катерина меж тем уже зачерпнула воду, одним махом выдернула ведро и поставила его на лед.

– Берите, бабоньки, водичку нашенскую, иртышскую, наливайте в свои корчажки.

Одна из девушек тут же кинулась к ведру, зачерпнула из него крынкой, отерла ее своим цветастым платком и прижала к груди, словно дорогую ношу. Так же поступила и вторая ее спутница. Лишь старшая из женщин поставила братину на снег, а затем наклонила ведро, и тонкая светлая струйка побежала на ее серебряное, на глазах помутневшее под слоем воды вогнутое дно.

– Благодарствую, – с достоинством произнесла она, словно ей сделали какое одолжение, за что можно и поблагодарить, но не более того. – Вы уж нас простите, что порушили заделье ваше. У нас на Украйне воду с реки только для скотины берут, а так народ для себя ее из колодцев черпает. Мы спрашивали, где в городе колодец есть, но нам или сказать не захотели, или иное что, но так и не узнали ничего.

– Не-е-е… Колодцев в городе точно нет, – ответила Катерина, успевшая подняться с колен. – А к чему они, когда кругом речки бегут да Иртыш неподалеку совсем.

– А как же там, наверху? – спросила старшая женщина, кивнув в сторону крепостных городских построек, находящихся в нагорной части города.

– И там тоже нет, – вставила свое слово Ирина, которой тоже хотелось быть участницей разговора. Обычно же всем верховодила Катерина, чем неизменно вызывала внутренний протест со стороны более молодой и молчаливой приятельницы.

– А что так? – переспросила женщина. – Высоко, или рыть некому?

– Да кто их знает! – хохотнула Катерина. – Нам то неведомо и дела никакого нет. Только я так скажу: если понадобится, то они такой колодец выроют – весь город туда упрятать можно будет. Есть у них на то люди, кто за них всю работу делает. Не то, что нам, горемычным, без мужей оставшимся, все самим делать приходится.

– И где ваши мужья? – задала очередной вопрос старшая женщина.

– Да где же им быть? На войне, – принужденно улыбнулась Катерина.

– Уже все жданики поели, – подхватила Ирина. – Воюют все…

– И с кем воюют? Шведов вроде как разбили, с кем же теперь ваш царь Петр воюет? Вроде и воевать больше не с кем.

– Да мы почем знаем? – горестно вздохнула Катерина, отметив про себя, что женщина назвала царя Петра «ваш царь», и это больно резануло ей слух. – А к нам в Сибирь зачем пожаловали? – решила она перевести разговор в иное русло, чтобы не выглядеть в глазах приезжих обороняющейся стороной. – Поди, не за хорошие дела сюда свезли?

– Мы не хотели сюда ехать, нас… – тонким срывающимся голосом начала отвечать одна из девушек, что первая набрала себе воду.

– Кристя! Тебе кто разрешил при матери рот раскрыть?! – властно прервала ее женщина и потом уже, увидев, как дочь острыми зубками закусила нижнюю губу и потупила глаза, продолжила: – Да, правильно она говорит: не по своей воле мы здесь…

– Ой, держите меня! – на сей раз не выдержала Катерина и хлопнула себя ладонью по бедру. – А тут, в Сибири, почитай остяки да татары по своей воле только живут, а все остальные без особого на то желания. На то она и Сибирь. А вы, как я поняла, знатных кровей будете?

– Ну, если вы так хотите, то не самых плохих кровей. – Старая дама изобразила улыбку на лице и с усмешкой добавила: – У себя дома за водой нам самим ходить не приходилось, на то холопы были…

– И что их с собой не позвали? – тут же с невинным видом поддела ее Катерина. – Поди, и печь как топить не знаете? А хлеб кто за вас стряпает? Так ведь и с голоду помереть недолго. Может, поучить вас, как хлеб пекут? – совсем расхорохорилась она, показывая тем самым, на чьей стороне в этих краях правда.

– Благодарствую, – поджав бескровные губы, сухо ответила женщина. – Хлеба ставить мы умеем. А сейчас просим нас простить. Нужно идти, прощайте…

– Какое хоть ваше прозвание? – уже вслед им крикнула Катерина. Ирина хотела остановить не в меру ретивую подругу, сморщила личико, показывая свое несогласие ее напором, но та не обратила на нее никакого внимания и буровила взглядом уходящих с реки женщин.

Наконец старшая, сделав несколько шагов, решила ответить, приостановилась и, развернувшись, с расстановкой произнесла:

– Жена гетманского полковника достопочтенного Ивана Мировича раба божия Пелагея, урожденная Голуб. А то дочери мои: Кристина и Роксана. Назову и сыновей своих: Семен, Василий, Яков, Иван и Дмитрий. Теперь вы довольны? – После чего она еще некоторое время смотрела на слегка растерявшихся от ее слов солдаток, а потом уверенной поступью стала удаляться от них, словно случайно оказалась здесь проездом и сейчас спешила к своей карете, чтобы ехать дальше, где ее ждут и любят.

– Жалко мне девок, – тихонько проговорила Ирина. – Такие молодые, кожа у них белехонькая, словно сметаной намазанная, незамужние, поди, еще. А вот ведь тоже жить здесь должны…

– Себя пожалей, – зло ответила ей Катерина и так поддела ногой ведро, что оно чуть не раскололось пополам и отлетело в сторону. Вода из него полилась на затвердевший на речном льду снег, образовала небольшую промоину, и вскоре лишь несколько капель застыли на самом его краешке, не решаясь оторваться от желтоватой древесной кромки.

Ирина же вдруг ни с того ни с сего заплакала, и неясно было, то ли она и впрямь начала жалеть саму себя, то ли молодых девушек, непонятно за какие грехи попавших в этот суровый край. А может быть, вспомнила о своих детях, оставшихся на ней одной, или просто накатила на молодуху безысходность, копившаяся несколько последних долгих лет, а теперь, в преддверии весны, давшая себя знать. Катерина не выдержала ее слез, зло плюнула на снег и, неловко ступая в заледеневших на морозе, доставшихся ей от мужа валенках, подошла к подруге, ткнулась ей лицом в плечо и громко выдохнула:

– Не трави душу, Ирка. Будь она проклята и жизнь наша, и мужики, что на войну сбежали, и все, кто за нас придумал так жить!

Они еще постояли некоторое время, словно давно не виделись, а потом вдруг неожиданно встретились и не могут сразу расстаться. Ирина очнулась первой и чуть отодвинулась от подруги, подобрала пустое ведро и наклонилась над прорубью, откуда на нее глянула не старая еще женщина с потухшим взглядом и замерзшим лицом. И самой Ирине показалось, что это не она пришла к стылой реке за водой, а кто-то иной, кого она видит лишь со стороны, а она, настоящая, сидит сейчас в жарко натопленном доме с младшей дочкой на коленях, а рядом с ней ее мужик, Егор, и от него вкусно пахнет творожными шаньгами и еще чем-то неуловимо родным и потому желанным.

– Не нырни в прорубь-то, – услышала она издалека голос Катерины, – а то одна не вытащу, дед водяной от себя не отпустит.

– Рано мне еще к водяному в гости, дел много, – подавая ей ведро, рассмеялась Ирина. – Пущай погодит…

– Да, дел у нас с тобой столько, что и за год не переделаешь, – выливая воду из ведра в кадушку, отвечала Катерина.

И тут с горы ударил большой колокол, но звон его быстро проплыл над ними и, отразившись от кромки леса, вскоре вернулся с противоположного берега реки, с той стороны, где была иная страна, называемая Россией.

По извилистым лесным дорогам, по широким поймам рек из года в год, изо дня в день шли и ехали оттуда к ним в город новые люди, чтобы надолго, а иногда и навсегда, остаться здесь, в Сибири. И все они будут сидеть вечерами у окон своих домов, выходящих на реку, и через нее с тоской смотреть в сторону темного леса, стоящего на другом берегу, словно крепостная стена, через которую никому нет хода в обратную сторону. Пройдет год, два, а потом и вовсе не сосчитать сколько. Да и зачем? Они забудут слово «надежда» и будут просто жить каждодневными заботами и хлопотами, коих в этой таежной стране во сто крат больше, нежели в любом другом уголке земли. И только звонарь с колокольни будет им напоминать о новом наступившем дне…

А для подруг-солдаток, всегда считавших Сибирь родной стороной и живших без затаенного желания когда-то навсегда покинуть ее, звон этот напоминал, что и их жизнь уплывает вслед за ним и завтра уже не вернуть прожитый сегодняшний день. Пройдет еще немного времени, и уйдут даже самые малые радости их жизни, и останется тихая печаль, которую не осушить, не вычерпать, потому как она до краев заполнит собой бездонный колодезь, называемый душой.

И они, словно очнувшись от тягостного зимнего сна, повернулись спиной к вековой тайге. Ирина перекинула санную веревку через плечо, привычно обмотав конец ее на правой ладони, а Катерина подхватила наполненное водой ведро. Слившись в одно целое, они потянули свою кадушку по льду, не задумываясь о своей неуютной жизни, а помня, что коль ты появился на свет, то должен, несмотря ни на что, жить и верить в необходимость этого.

2

…Во времена правления царя Петра, объявившего себя затем императором, тоболяков трудно было чем-то удивить. В сам город и через него непрерывно ехал разный люд в незнакомых ранее местным жителям одеждах, со своей верой в Бога, обычаями и привычками. И горожане вдруг почувствовали себя живущими не в далеком, заброшенном средь лесов и болот городке, а чуть ли не второй столицей, где на площадях читались царские указы, а на Софийской кафедре приезжие митрополиты читали проповеди, а в торговых лавках продавались невиданные ими изделия.

Вместе с этой новизной пришла и иная напасть, коей не знали ранее. На войну со шведами в несколько приемов из города забрали чуть ли не половину мужиков, большинство из которых так и не вернулись обратно, зато по весне на барках привезли вначале небольшую партию плененных в битвах шведов, голодных и оборванных, а следом еще и еще. Их поселили в полуверсте от городского острога, в летнем лагере, а к осени они уже сами выстроили здоровущие дома, заготовили дрова на зиму и стали изредка, а потом все чаще появляться на городских улочках. По глазам было понятно, что все они живут впроголодь и за тарелку горячей похлебки готовы работать хоть весь день на своего кормильца. Горожане охотно брали их к себе для мелкой работы, до которой у самих руки обычно не доходили. И тот несчастный, взявший в руки вместо палаша или фузеи мотыгу, смотрелся хоть и нелепо, но казался совсем нестрашным и даже мирным человеком. И непонятно было, кто и из-за чего начал с ними долгую войну и во имя чего стояли они друг против друга насмерть, когда вокруг столько земли и урожай с нее обещает быть обильным, хватит всем, кто будет на ней трудиться.

Но ладно шведы, к ним тоболяки пусть не сразу, но попривыкли, и даже многим из них дали свои клички и прозвания. То был чужой им народ, неприятель, сдавшийся на милость русских победителей, в Сибири им и место. Но вместе с ними везли и тех, кто говорил хоть не по-русски, но на вполне понятном языке. Черкасы… Они-то как оказались на стороне неприятеля, когда почти полвека живут в соединении с Россией? Знать, найдены были и у них вины превеликие, за которые их в Сибирь направили.

А вслед за ссыльными с тех окраинных земель потянулись на церковную службу приглашенные степенные, строгие лицом батюшки, со смуглой кожей, чернявыми волосами, почти не понимавшие местного наречия. Но приезжали они сюда не за грехи свои или иные провинности, хотя вряд ли по собственной на то воле. Слали их в Сибирь для укрепления православной веры, поскольку своих попов здесь всегда была большая нехватка, а где-то, видать, они оказались в избытке. И ставили их читать псалмы и тропари в стоявшие полупустыми местные храмы. Они и служили и исповедовали местный люд, вряд ли понимая хоть половину того, в чем им каялся сибирский православный народ. А сибиряки были рады, коль служба и песнопение велись в храмах чинно и торжественно.

И совсем остолбенели тоболяки, когда все той же весенней водой приплыл на разукрашенном цветастыми коврами паруснике с двумя десятками гребцов новый митрополит из Киева. Был он уже немолод, с лицом и фигурой великого постника, с седенькой бородой, добрыми печальными глазами и на гору к главному собору поднялся с трудом, хотя и был поддерживаем двумя келейниками. О нем тут же пошли слухи, будто бы не поладил он с кем-то из царских ближних любимцев, а потому и был направлен на пастырское служение в сибирские края. А потом в народе пошла иная молва, будто бы новый митрополит – не простой монах, облаченный высоким саном, а человек, Богом избранный, и ему открыто многое, чего другим знать не дано. И тому недругу своему, в Сибирь его спровадившему, он сказал слова значимые, что ему, митрополиту, выпала участь ехать далеко от родного дома, в далекий Тобольск, а вот тому придется в скором времени отправиться куда подальше.

Те, кто слышал и запомнил народную молву и пожил еще годков с десять, признали в знатном путнике, через город с семьей проехавшем, низвергнутого с самых верхов вельможу, которому и были те слова сказаны. Ехал он ох как далече, и обратно уже не суждено было ему вернуться. Так людская вера о святости уже почившего в те годы митрополита еще более укрепилась в народе, давая ему понять, что не только страдания нам отпущены от Господа, но если жить с верой, то окупишь многие грехи свои и Господь тебя не оставит ни на этом, ни на том свете.

В те же годы, почти сразу по становлении нового митрополита, православный народ, узнавши о даре, ниспосланном ему свыше, с верой и отчаянием ринулся на ближайшую службу в кафедральный собор, надеясь лицезреть там владыку, а если удастся, то и подойти к нему под благословение. И новый владыка, видя такое радение к нему простого люда сибирского, пролил радостную слезу и возрадовался вместе со всеми, осенив упавшее на колени братство чудодейственным знамением, отчего многие вслед за ним зарыдали в исступлении и обещали вести жизнь непорочную и праведную.

Только прошел малый срок, и забыл народ в делах неотложных и о клятвах своих, и о чудесах, коих ждали тотчас, а ждать их долго уже надоело. Тем более не до молитв стало, поскольку получили тоболяки новую весть о прибытии в город другого ближнего к царю человека. Сказывали, командовал он там, в России, на Москве, важными делами при молодом царе, а теперь вот непонятно зачем ехал на царскую службу и долгое житье в Тобольск. И будет он тут служить не так, как прежние воеводы служили, особо без нужды народ сибирский не трогая. Этот же как начнет в Сибири царскими делами заправлять, то непременно переиначит жизнь старую, всем привычную, на новый лад, а что с того выйдет, то никому неизвестно. Но все одно, лучше старого не станет, поскольку сроду такого на белом свете не бывало. А потому пришел народ в великое сумление, и в ожидании великих перемен каждый высказывал свою мысль, как он те перемены видит и понимает.

«Не иначе, как еще одна война затевается», – судачили меж собой мужики, сойдясь на пристани, куда и должен был приплыть новый начальник.

«С кем же воевать будем теперича?» – спрашивали те, что помоложе, у более опытных и за жизнь свою всякого повидавших.

«Чай, не с остяками, – с усмешкой отвечали им бывалые мужики, – недругов кругом не приведи Господь столько, только выбирай, с кем наперед силу свою спробовать…»

«С калмыками, поди?» – высказывали предположение молодые.

«С ними чего воевать, они народ хоть и злой и не нашей веры, но против нас не пойдут. Поди, не знаешь, что каждую осень в тамошнюю сторону с десяток, а то и поболе подвод с мукой везут?»

«Продавать, что ли?»

«Оно ладно бы, коль за деньги, а то запросто так. Мне Федор, сосед мой, сказывал: привезут к ним нашу мучицу, в кулях и рогожах запакованную, в какое надо кочевье, старшого спросят, да и свалят прямехонько в кибитку, какую им укажут, а потом сразу и обратно…»

«И денег не ждут?» – не поверил молодой парень.

«То-то и оно, что запросто так».

«Может, мука порченая или иное что?» – не унимался молодой.

«В муке они не хуже нашего понимают, а везут ее к ним для верности, что те озоровать не будут, не нападут на русские села. Ну, вроде как калым, по-ихнему говоря. Так что пока они прикормленные, то словно ручной медведь на привязи. С чего им на нас нападать? И дальше смирнехонько жить станут».

«И с кем же война тогда начнется?»

«Я так понимаю, пойдем мы через ближние земли в другие страны, где в горах золото добывают. И к бабке ходить не надо, истину говорю… Открылся мне бухарец один: есть такие места, где золото можно прямо руками в мешок насыпать. Главное, чтоб сил хватило с собой его унести…»

«Неужто такое может быть, и никто о том не проведал пока?» – не поверил словам бывалого мужика молодой парень.

«На свете и не такое еще встретить можно», – степенно ответил рассказчик, но на этом смолк, поскольку лишнего говорить не привык, а за каждое свое вслух сказанное слово отвечал, и потому все знавшие его люди верили, что не соврет для красного словца.

К середине лета под пушечную пальбу прибыл и другой ближний к царю человек, но не показался народу супротив прежних знакомых им воевод сказочным богатырем, какие и должны жить близ государя. Росточку он был небольшого, хоть и обвесил себя всего драгоценными каменьями, сверкавшими, словно пасхальное яичко, раскрашенное сусальными красками. На собравшихся горожан он ни разу не взглянул, а сразу вскочил в стоявшую на берегу карету и отбыл в свои верхние покои, и больше его почти никто и не видел.

Народ немного успокоился, что никого не стали верстать в солдаты, значит, с войной еще чуть погодят, а может, и совсем забудут о ней, окаянной, и все решится миром. Хотя и в это мало кто верил, привыкнув за последние годы к частым сшибкам то с одним, то с другим народом. По зиме опять приехал из Москвы новый человек в больших чинах и стали набирать плотников ладить новые суда, на которых, как все решили, поплывут по Иртышу воевать с кем-то неведомым в дальних краях.

Так и вышло: в середине лета несколько тысяч человек по воде и по берегу отправились вверх по реке, и вестей от них долго не было. А потом уехал обратно в столицу ближний к царю человек, так и не показав, на что он способен. Никаких перемен особых не случилось, чему все были чрезвычайно рады, и ждали, что пройдет год-другой, и заживут по-старому, в тишине и благости, закончатся войны, не будут слать в город иноплеменников, и укрепится старая вера. А те, кто попал в город не по своей воле, наоборот, ждали перемен, чтобы новая власть вспомнила о них, сирых и убогих, сосланных за малые грехи, и простила, разрешила вернуться в родные края.

3

Среди таких вот несчастных были и Мировичи, никак не могшие свыкнуться со своей участью и теми неправдами, что на них возвели. Одно выручало: было их вместе с детьми и ближней родней, согласившейся уехать из родных мест, чуть ли не полсотни человек, и для каждого нашлось свое заделье и хоть малые отрадные минуты жизни на чужбине. Тем и крепились, делясь радостями и печалями, сторонясь до поры до времени местного люда, держа себя в строгости. Весь их род и свойственники, привыкшие на своей земле смотреть на всех прочих если не с надменностью, то по-особенному, с гордецой, и здесь, в Сибири, выходя из дома по каким делам или на церковную службу, высоко держали голову и шагали уверенно, словно не стали равными всем, испытавшим ту же участь по причине немилости российского государя.

Со временем старшие их сыновья соорудили при главном жилище своем, где разместилась их мать Пелагея Захаровна, домашнюю часовню и приглашали в урочное время батюшку из прихода, за которым числились, чтобы подальше от общей суеты посылать к Господу свои молитвы об избавлении от невидимых оков и горько плакать о своей незавидной доле.

Так они прожили без всяких послаблений до самой смерти царя Петра. Но и после смерти его не дождались они прощения от жены его, заступившей на место мужа на престол Всероссийский. А потом наступили и совсем смутные времена, и окончательно пропала у них надежда на избавление и прощение своих грехов, тем более что осознать и до конца понять вину свою при всем на то желании они так и не могли. Почитай, вся их родная окраинная земля была виновна в том, что жила прежде по своим законам и не ведала о своей в том неправде. Наконец, они почти свыклись со своей участью и положением, выдали замуж молодых девок, женили двоих холостых братьев и жили, как все, кто не вправе менять свой уклад и жизненное устройство, ни в чем от них независящее.

Стоит ли говорить, что каждую весну, когда сходил снег с застуженной за зиму земли, вспоминались им цветущие на родине об эту пору полевые цветы, выкидывающие почки вишни, яблони и груши, каких в сибирских краях никогда и в помине не было. Где-то на тех теплых и благостных землях жили они с мужем Пелагеи Захаровны, отцом ее детей, попавшим в плен к невесть откуда пришедшим под стены обороняемой им крепости шведам. Раненого полковника Ивана Мировича шведское воинство, согласно военным законам, увезло с собой без его на то желания. И держали у себя в Швеции, надеясь, что доблестный атаман признает их власть над частично завоеванной ими Малороссией и будет служить шведскому королю, как до этого служил российскому. На розыски отца отправился старший его сын Федор Мирович, который тоже не вернулся обратно. И не ясно было, то ли он нашел отца на чужбине и остался при нем, то ли сгинул в чужих краях, но весточки от него остальное семейство так и не получило.

Когда о том стало известно царю Петру, быстрому на расправу и опалу, то он приказал всех ближайших сродников полковника Мировича перевезти в Москву и поселить под особым присмотром. Но не таковы были Мировичи, чтобы подчиниться чужой воле и покорно терпеть плен, пусть даже от законного русского царя. Один из сыновей попытался бежать и пробиться вслед за старшим братом к отцу, но был пойман на границе, закован в кандалы и возвращен обратно. Ждали худшего: суда, смертного приговора и казни. Но судьба ли подмогнула безвинным страдальцам, иное ли что, только узнали они от своих же охранников, будто бы у царя Петра его родной и единственный сын от гнева и ужасов отца своего поспешил укрыться за границей. Поэтому государь все иные дела оставил без внимания и думает лишь, как сына своего обратно заполучить. Через какое-то время всех Мировичей без объявления причины посадили кого на сани, кого в крытые повозки и повезли в Сибирь. Не знали, радоваться тому или горькие слезы лить, но только когда приехали в Тобольск, поняли, где оказались.

…Первые дни ждали, что дальше повезут, на самый край земли, где обычному человеку жить немыслимо и где ждет каждого неминучая смерть и забвение. На каждый стук в дверь вскакивали, кидались вещи упаковывать, одевались в дорогу. Постепенно пообвыкли, стали думать, как и чем пропитание себе искать, кого куда определить.

Старший из сыновей, Семен, по отцу Иванович, с самых молодых лет, еще когда жили в родных краях, не пошел по крутой и опасной воинской тропе, о чем мечтал его отец, а поступил в Киево-Могилянский коллегиум. Проучившись там положенный срок, был приглашен на важную должность вице-префекта при католической конгрегации. Там он успел завязать пусть не дружбу, но знакомство с теми, кто мечтал видеть Малороссию единой страной без назойливого надзора со стороны России-матушки, а тем более все еще дающей о себе знать Речи Посполитой, не утратившей желания навести свои порядки на некогда подвластных ей землях. Но появление шведов спутало не только их планы, но и поставило перед выбором: за кого возносить молитвы и чье владычество признать менее опасным для себя. Так или иначе, планам его не суждено было осуществиться даже в малой их толике, и, оказавшись в Тобольске, он какое-то время вместе со всеми выжидал, пока семейные страсти улягутся, а потом отправился в епархиальную консисторию, где после короткой беседы ему предложили место писаря. Пусть невелика должность, но все при деле, и хоть каком, но жалованье.

Младший его брат Василий, имевший характер неровный, загоравшийся, как сухая лучина, по разным пустякам и малостям, узнав, что Семен пошел в услужение к русскому епископу, чуть не кинулся на него в драку, как это бывало не раз. Но мать грозно прикрикнула на него, а потом, когда он чуть остыл, пояснила, как важно, чтобы кто-то из них имел хоть какой постоянный доход от службы, и неважно, от кого они будут получать те деньги: от турецкого султана или от русского царя.

Семен же, через несколько дней своей службы вернувшийся домой, с нескрываемой радостью сообщил, что сибирский владыка, при котором он теперь числился, тоже закончил «могилянку», как было принято называть открывшийся при Киевской лавре духовный коллегиум, и у них наверняка сыщутся общие знакомые. Появилась надежда, что и здесь, на чужбине, они обрели родственника, пусть не по крови, но зато по вере и духу.

Тогда и другой сын из числа Мировичей, еще не женатый Яков, сыскал себе место помощника пристава при здешней соляной конторе. Пелагея Захаровна могла вздохнуть, что самые тяжкие дни миновали и они смогут жить пусть не так, как раньше, не очень сытно, но не придется продавать последние привезенные с собой вещи. Обустроившись на службе, он взял себе в жены дочь такого же ссыльного, обосновавшегося в Тобольске незадолго до их приезда. Тесть его, как он сам рассказывал, служил в стрелецком полку, когда случился известный бунт и смута между будущим царем Петром и его сестрой Софьей. Ему повезло, что не лишили головы, а всего лишь высекли кнутом на площади и отправили в Сибирь. Здесь его приняли в казачью сотню, которая чуть ли не вся состояла из неужившихся с властями молодцов. Очутившись на воле, подальше от властей, они жили своими заботами, так и не простив власти обиды за свои унижения, и случись какая заваруха, трудно сказать, на чью бы сторону они на сей раз пристали.

Но Якова особо не интересовала жившая в тесте обида на власть, поскольку хватало и своей. И обида эта давала о себе знать если не каждый божий день, то в ночную пору, зимой, когда за окном завывали многоголосые северные ветра. Он вспоминал тихие полтавские вечера, скрип мельничных колес, куда они с братьями любили забираться, сбежав от зоркого материнского глаза, и становилось невыносимо тоскливо от собственной бесправности и беспомощности.

Не отстал от старших и другой брат, Иван, и записался в рейтарский полк, а весной вместе с остальной воинской командой был он направлен на службу в отдаленный пограничный пикет где-то в степной части необъятной сибирской земли. Через пару лет вернулся обратно в Тобольск, получил повышение по службе, а потом и вовсе перебрался служить куда-то на Урал.

Мать, хорошо знавшая о его желании всеми правдами и неправдами вернуться на родину, больше всех переживала именно за него, Ивана, пошедшего нравом в отца по части неуступчивости и скрытности. И, как оказалось, не зря. Через несколько лет к ним в дом заявилось несколько вооруженных людей и, ни слова не говоря, начали рыться в вещах, осмотрели все их пожитки и забрали, ничего не объяснив, все обнаруженные в доме бумаги. Через несколько дней Семен случайно узнал, что брат его Иван сбежал с Урала в Крым к татарам, где его опознал кто-то из русских купцов, и, вернувшись в Россию, тут же донес об этом.

После этого Пелагея Захаровна окончательно потеряла надежду на скорое освобождение и как-то сникла не только внешне. Она стала реже приглашать в домовую церковку приходского батюшку, хотя тот всегда с охотой посещал их, поскольку это входило не только в его духовные обязанности, но, согласно последним царским респектам, он должен был напрямую сообщать обо всем виденном и слышанном в ссыльном семействе своему начальству.

Меньше всего опасений в первые годы вызывал у хозяйки дома младший сын Дмитрий, Димуля, как она любовно звала его, поскольку был привезен в Тобольск совсем в юном возрасте и при всем желании сбежать куда-то не мог, разве что со двора на соседнюю улицу, где его вскоре и находили посланные на розыски сестры.

Особо переживала Пелагея Захаровна за скудное их питание и дурной сибирский климат, от частой перемены которого у нее самой постоянно болела голова, время от времени перед глазами плыли радужные круги, а нехватка солнца сказывалась еще и на общем настрое. Унылость эта слегка развеялась, когда у дочерей, а потом и у сына Якова стали появляться на свет дети. Внуки росли всем на удивление крепкими, и хотя болели не меньше других, но, видать, пошли в крепкий дедовский корень и были такие же неуемные, шустрые и озорные, как когда-то ее собственные детки. Забот у Пелагеи Захаровны прибавилось вдвое, а то и второе, поскольку все домашние ссоры и неурядицы она привыкла решать единолично и вершила скорый суд, не спрашивая мнения своих женатых великовозрастных сыновей.

Больше всех доставалось от нее зятьям, как она их называла, «мужикам худородным», один из которых был сыном местного дьячка, а другой – мелкого купчишки, которые всегда испытывали робость и смущение, едва только грозная Пелагея Захаровна заявлялась к ним в дом с небольшими подарками и неизменными нравоучениями. И хоть называли они ее «мамочкой», но как только обычный разговор переходил в жаркий спор, «мамочка», не выбирая выражений, начинала костерить зятьев самыми последними словами. Они, не зная, как ей противостоять, почтительно обращались к ней по отчеству, отчего она умиряла свой гнев, а потом, махнувши рукой и чертыхнувшись на прощание, величественно уплывала домой.

…Шло время, и подрастали внучата в многочисленном семействе Мировичей, доставляя радость своей бабушке Пелагее, которую годы как будто не тронули, и она оставалась все такой же властной и расторопной. Она успевала следить не только за переменами среди своих родичей, но и за тем, что творится в столице, где на престол всходил то один, то другой наследник рода Романовых. После смерти не успевшего водрузить на голову царскую корону Петра II для управления страной приглашена была Анна Иоанновна, царствовавшая долгих десять лет и не освободившая за этот срок ни одного сибирского ссыльного, а лишь умножившая их число. Об этом неизменно ставили в известность свою домоправительницу бабушку Пелагею ее сыновья и зятья, поскольку еще ни одному несчастному, как их повсеместно именовали в Сибири, не удалось проехать мимо Тобольска. Наконец пришло сообщение, что и эту императрицу проводили в дальний путь, и объявлено было имя нового правителя русского государства: Иоанн Антонович.

– Это кто ж таков будет? – строго спросила Пелагея Захаровна старшего сына. – Чей он будет? Что-то ране не слыхивала о таком…

Тот принялся объяснять, кто он, новый император, которому едва минуло два месяца, и почему он на трон посажен, хотя по всем приметам еще и в кроватке сидеть не может.

Пелагея Захаровна внимательно выслушала его объяснения, а потом со значением произнесла:

– Видать, у них там, наверху, совсем никого сыскать нельзя, чтоб страной, как в старые добрые времена управлял толком да ладом, вот и додумались младенца на трон возвести… Господи, когда только наши муки кончатся… Уж сколько ни молю Господа, а все не простятся нам вины наши. У кого ж нам защиты искать, не у ребенка же неразумного?

С этими словами она и ушла на свою половину и уже больше ни у кого не спрашивала, что там, в Петербурге, происходит, потеряв всякую надежду на скорое возвращение в родные края.

Меж тем в тот же год у сына ее Якова накануне дня Василия Великого родился долгожданный сынок, воспринявший имя прославленного подвижника православной веры. Бабка Пелагея, с умилением целуя его в кровоточащий пупок, заявила, мол, коль родился в столь великий день мальчик, то это не иначе как знак Божий, а потому быть ему иноком-молитвенником, и тогда все грехи их рода будут у Господа отмолены. Родители же младенца, хорошо зная, что спорить с ней не только неразумно, но порой и опасно, не перечили ей, сочтя за лучшее промолчать.

Зато сам Василий словно понял смысл бабкиных слов, громко заплакал и тут же испустил вверх немалую струйку прямо в лицо сразу переставшей умиляться им бабке. То был первый самостоятельный ответ Василия Мировича на пророчества старших о его дальнейшей судьбе. Пелагея Захаровна навсегда запомнила этот фонтан на ее ласки и не раз напоминала о том внуку, когда он вошел в сознательный возраст, на что он обычно отвечал: «Так я тогда еще слов человечьих не знал». Надо ли говорить, что отношения бабки с внуком складывались трудно, потому как оба были одной, как говорила сама Пелагея Захаровна, «непоборимой» породы, и найти согласие меж собой им было зачастую весьма трудно. Но это не мешало Васеньке быть любимцем у своей бабушки, получая при этом от нее обидные прозвища и даже подзатыльники.

А еще сохранилось в роду Мировичей предание о словах, что сказала при его рождении старая знахарка, приглашенная в дом накануне знаменательного события. Она первым делом осмотрела и ощупала роженицу и заявила, что роды будут трудными, поскольку младенец с дурным норовом и лег не как положено, а поперек проходу. А когда начала выправлять плод, то удивленно заявила, что он брыкается и не хочет выходить так, как то все добрые люди делают. Потом она все же совладала с малосильным младенцем и повернула его маленькое тельце куда надо, что стоило ей превеликих трудов и усилий.

После его успешного появления на свет, она, обмыв его и внимательно оглядев, вдруг зашептала то ли молитву, то ли свой знахарский наговор и по каким-то только ей известным приметам неожиданно заявила: «Чудная судьба ждет отрока энтова. Не иначе как станет генералом, коль раньше времени голову на плаху не положит…» А потом, вспомнив свою борьбу с ним, добавила: «Ни разочка не попадался мне такой упрямец непоборимый. Знать бы, в кого пошел». Отец Василия знал, в кого, но знахарке объяснять всего не стал и, расплатившись с ней, поблагодарил и проводил до порога.

И, правда, упрямство мальчика и «непоборимость» ощутили родители его с первых дней, когда он мог закатиться надолго, требуя материнской груди, и кричать до тех пор, пока не добивался своего. По правде сказать, не было в том чего-то необычного; это присуще многим крепким детям, желающим получить материнское молочко и орущим при этом на всю округу. Едва научившись ползать, он обязательно добирался до края того места, куда был положен. А уж когда выучился ходить, то и вовсе – не останови его, ушел бы непонятно куда. Причем не считался ни с синяками, ни с ссадинами, зарабатываемыми во время непрестанных и многочисленных падений. Потому бабка Пелагея, наблюдавшая за стараниями подрастающего внучка, только головой качала и повторяла: «Ой, мировская порода! Такого ничем не остановишь, везде пролезет. И управы на него не найти, все по-своему сделает, словно страху Господь ему дажесь самую малость не вложил…» При этом она не оставляла мысли сделать из него великого молитвенника, стараниями которого Бог поможет им рано или поздно выбраться из Сибири и вернуться в родные имения на Полтавщину.

Вслед за Василием родились в их семье две сестры, но во время очередных родов мать их не вынесла испытания и умерла в тяжких муках, когда мальчику шел всего лишь пятый год. Яков Мирович долго переживал утрату, но замену жене искать не стал, оставив пятилетнего Васю подле себя, а девочек взяли в свои семьи его сердобольные сестры.

Но и этого показалось мало судьбе, подвергавшей род Мировичей все новым и новым испытаниям. Посреди зимы Якова Мировича направили в поездку на дальние степные озера, откуда в город шли обозы с солью. В дороге он изрядно простыл и вернулся через месяц домой, тяжело кашляя и поминутно хватаясь за грудь. Недуг недолго мучил его, и однажды днем после полудня он тяжко застонал, и из горла вылилась алая струйка крови. Василию о том рассказала уже после похорон отцова сестра, находившаяся при нем во время болезни. Больной сам отказался от исповеди у местного батюшки, поскольку, как говорила та же сестра, «грехов особых за собой не чуял». Успел только передать, чтобы сына забрала к себе Пелагея Захаровна. Тот не так удивился смерти отца, как уходу матери. Но душа его окончательно зачерствела, а тонкие черты лица заострились, и он стал похож на одинокого волчонка, окруженного сворой собак.

Возможно, тогда уже в нем стал пробиваться наружу слабый росточек сознания, ощутившего несправедливости жизни и судьбы, выпавшей ему, во многом отличной от остальных, неласковой и порой жестокой. Когда они с бабкой Пелагеей приходили к могиле отца, то он мысленно спрашивал у него: «Батюшка родный, ответь мне, за что нам все это уготовлено и будет ли конец тому?» Не получив ответа, носил тот вопрос в себе, надеясь, что когда-нибудь сам поймет, догадается, почему и за что его судьба так не схожа с прочими.

4

Летом Василий достиг семи лет, и бабка Пелагея, не оставившая надежды воспитать внука как великого молитвенника, отвела его в местную семинарию, где занятие вели их земляки, прибывшие в Тобольск из Киева. С самого начала Василия поразили мрачные и сырые монастырские покои, где находились полутемные семинарские классы. Столы стояли вдоль стен, а возле них на лавках сидели ученики, обращенные спинами к своему учителю. Тот, в застиранной рясе, с пятнами грязи на подоле, словно карающий ангел, ходил позади них с длинной хворостиной в руках. Едва только кто-то из читающих по складам нескончаемый псалом или притчу делал ошибку, слышался свист рассекающего воздух прута и короткий шлепок, а затем вскрик пострадавшего. Учеников было не больше дюжины, и пока длился урок, их наставник успевал на каждого по нескольку раз опустить свое орудие, кому по спине, а иным и по шаловливым рукам. Потом, собравшись в общей келье, перед сном, они хвастались друг перед другом, стянув рубахи, кому досталось больше ударов, у кого от них сочится кровь, а кому хлыст лишь оставил легкий след.

Получив первый, слабо ощутимый удар, Василий вскочил со скамьи и чуть не кинулся на учителя, чем вызвал немалое удивление остальных подростков, многие из которых превосходили его годами. Учитель же Николай, увидев признаки непослушания, пригрозил, что в следующий раз отправит строптивца в темный подвал и оставит там на всю ночь.

– Ишь ты, какой шустрый! Прям суржик какой, не иначе, – усмехнувшись, сказал тот, назидательно грозя Василию пальцем.

Это случайно оброненное отцом Николаем словечко приклеилось к Василию, и сверстники тут же прозвали его Суржиком, не зная, что оно значит. Понимая, что избавиться от своей клички ему просто так не удастся, он первое время пробовал не откликаться на нее, а потом и вовсе перестал обращать внимание, тем более что почти у каждого бурсака было свое прозвище.

В отношениях с отцом Николаем он тоже старался никак не реагировать на его придирки и замечания и попросту затаился в своем собственном мальчишеском мире, пытался стойко сносить ежедневную порцию ударов гибкой хворостины и старался всем показать, будто бы ему совсем не больно. При этом для самого себя он так и оставался «непоборимым» потомком своего славного рода и не собирался сдаваться на милость любого, даже самого могучего противника, возомнившего себя победителем, а уж батюшка Николай в победители его, Мировича, никак не годился.

Оставшись одни, мальчишки и Василий вместе с ними, как могли, передразнивали своего наставника, повторяя с гримасами на лицах его наставления: «Не балуй!», «Читай правильно!», «Не коверкай слово Божие!»… Большинство подростков были сыновьями приходских батюшек, которых силой свезли со всей округи, чтобы заполнить пустующие классы совсем недавно открытой первой сибирской семинарии. Не только сами поповичи, но и отцы их не могли уразуметь, зачем их заставляют учить проклятую латынь. Каждый из них худо-бедно знал с десяток молитв, выученных еще в отцовском доме. А тут на тебе, латынь! Даже вне занятий запрещалось им говорить меж собой по-русски. За каждое русское слово полагались розги.

– Пишем на слух слова на латыни, – диктовал громко отец Николай: Sapiens, entis, liber, libera, liberum, tener, tenera, tenerum… – Потом делал паузу и безапелляционно заявлял: – Но к вам только что записанные качества не относятся, а вот это про вас: miser, misera, miserum, asper, aspera, asperum, piger, pigra, pigrum…

Бурсаки покорно записывали продиктованные слова, совершенно не понимая их смысла, что было ясно по отсутствующему выражению на их лицах. Отец Николай, видевший это, тут же обращался одному из них:

– Повторяй, отрок неразумный: Ego sum asinus stultus!

– Эго сум асинус стултус… – покорно повторял тот.

– А теперь переведи, что это значит, – требовал учитель.

– Я… – робко начинал тот, – я есть…

– Так, кто же ты есть?

– Асинус стултус, – тянул тот, не решаясь сказать это по-русски.

– А кто есть асинус стултус?! – нажимал на него отец Николай. – Говори, говори, мы никому о том не скажем.

– Не буду, – замыкался вконец затурканный напором грозного батюшки семинарист.

– Не хочешь говорить? Так я тебе подскажу: глупый осел. Вот кто ты есть. А за то, что не хотел сказать, вот тебе пять ударов по рукам.

Бурсак покорно вытягивал перед собой по-мальчишески тонкие пальцы и получал десять ударов, привычно дул на пальцы, засовывал их под мышки и садился на место.

И некому было пожаловаться на причуды их преподавателей, что при каждом удобном случае подчеркивали тупость и невежество своих воспитанников, надеясь хоть таким путем вбить в их юные головы необходимый объем знаний. Но если с письмом и счетом еще куда ни шло, то латинские спряжения и обороты никак не давались юным поповичам и не желали занимать свое место в их чистой, как озерная гладь, памяти. Поэтому они старались платить своим учителям-обидчикам той же монетой и, затаившись в полутемных коридорах, шептали тихонько им вслед:

«Латинянин проклятый! Чтоб тебя разорвало на Страшном суде! Будь ты трижды неладен!»

Изредка приезжал чей-нибудь сердобольный отец, вызванный владыкой по какому-то делу, и заглядывал вечерком в семинарию, вызвав сына своего за ворота. Там он совал ему в руки, с отметинами от прута, лукошко с провизией и интересовался, как идет обучение, скоро ли отпустят домой. Сынок его горестно всхлипывал, стесняясь рассказать о всех терпимых им притеснениях, и просил забрать его из ненавистной бурсы, считая отца самым сильным человеком на земле. Но тот в ответ лишь вздыхал и советовал:

«Ты уж потерпи, милый, коль то для учебы нужно. Терпение – оно горы воротит, а как лето придет, обязательно приеду за тобой».

С тем и прощались, каждый утирал слезы: один – от своего бесправия, а другой – от бессилия изменить порядки, заведенные свыше.

Потом отец тот, когда ему случалось встретиться с таким же, облаченным в священство соседом, в самых мрачных красках передавал, чему учат их сыновей:

– Слышь-ка, оне там по-русски понимать скоро совсем разучатся. Ну, скажи ты мне, Христа ради, зачем они эту латынь в башку малолетнюю вбивают? Разве она в священнослужении нашем нужна? Разве «Отче наш» по-латински читать нужно? Ежели дальше так пойдет, этак скоро нас всех заставят и за папу римского молитву творить!

– Все к тому идет, – согласно откликался его собрат, с опаской оглядываясь вокруг, как бы кто не услышал и не донес. – Мой Федор третий год в этой самой семинарии спину гнет, а в башке у него ничуть не прибавилось. Он не говорит, скрывает, а порют там каждый божий день, да еще и еды лишают. Где это видано? Нас вот совсем не тому и не так учили…

– Жалобу писать надо государыне на владыку нашего, латинством испорченного. Какой умник решился его к нам поставить?

– Да я слыхал, будто и в Перми, и в Казани то же самое творится, одни латиняне кругом возобладали, а матушка-императрица и слова против них сказать не смеет…

Шел седьмой год правления императрицы Елизаветы Петровны. Она действительно не знала, что делать с наводнившими всю Россию, еще со времен ее отца Петра I, епископами из Малороссии, прозываемыми черкасами. Не было ни одной епархии, где на кафедре находился бы владыка великоросс родом из Новгорода или Рязани. Лишь чуждые русскому уху фамилии иерархов можно было встретить от границы на западе до окраины на востоке. А императрица, сердцем понимавшая, что нужно как-то менять, исправлять положение, не знала, с какой стороны ко всему этому подступиться. А потом и вовсе махнула рукой, решив, что большой беды не будет, коль киевские выпускники поруководят русскими епархиями. Авось, толк какой будет. А что строгости в их правлении чрезмерные, то опять же польза для русских дремучих батюшек, которые дальше своего прихода ни разу в жизни носа не казали, пущай свои нечесаные бороды к небу почаще вздымают, авось хоть от этого умишка у них прибудет.

Батюшки, памятуя о заповедях господних, терпеливо сносили латинские строгости, переучивались новому пению, но по осени деток своих прятали от приезжих черкасских наборщиков в семинарию. Не всем это удавалось, поскольку владыка завел новый обычай: переписывать по рождению всех поповских чад мужского пола, а через нужное число лет изымать их из-под отцовского крова. Приходилось брать великий грех на душу и показывать верстальщикам ложные списки о смерти чад своих. Парнишек же заблаговременно отправляли к дальней родне или в другую деревню, где они и пережидали осенний набор в ненавистную семинарию. А уж тех, кого не смогли укрыть, приходилось отдавать на учебу. Провожали их, словно на войну, оплакивали всей родней вместе с соседями, а после отъезда непрестанно молились за них, чтобы не повредились на чужой стороне ни умом, ни здоровьем. Кто считал, сколько их умерло от разных болезней за монастырскими стенами, живя впроголодь и в непрестанной учебе? Хоронили тут же, в монастыре, где помещалась семинария, и небольшие крестики чуть в стороне от преставившихся по возрасту схороненных монахов служили воспитанникам напоминанием, что их ждет, если они как можно быстрее не вырвутся на волю, пройдя все необходимые круги обучения и страданий.

И Василий Мирович, проучившись в семинарии пару лет, научился терпеть и сносить обиды, понимая, что некому за него тут заступиться, замолвить словечко. Он и не ожидал, что судьба хоть чем-то порадует его, и замкнулся, насколько это можно, в себе. И без особых эмоций встретил известие, что всех членов семейства Мировичей великодушная императрица Елизавета Петровна простила и разрешила им вернуться на родину.

5

Случилось то в середине лета, когда всех семинаристов на короткий срок отпустили по домам. Ему же идти было некуда, а потому он неспешно побрел в дом к бабке Пелагее. Та изрядно сдала в последнюю зиму и редко выходила из своей спаленки, где подолгу молилась перед старинными, привезенными с собой иконами. Когда Василий вошел к ней, она, не прерывая молитвы, указала ему на место рядом с собой. Он покорно опустился на колени и со вздохом присоединился к молитве, а сам в это время думал, когда же позовут обедать, поскольку по дому плыл соблазнительный запах свежеприготовленного борща. Но Пелагея Захаровна еще долго читала молитвы, прося здоровья каждому из сыновей, дочкам, зятьям, а потом и своим многочисленным внукам. Василий терпеливо ждал, думал, чем займется в эти недолгие каникулярные недели, и решил, что обязательно станет ходить каждый день на реку купаться, а может быть, ему удастся с кем-то съездить в деревню и там покататься верхом.

Когда Пелагея Захаровна со стоном, держась за спину, поднялась с колен, он кинулся помочь ей, за что был удостоен ласкового поглаживания по голове.

– Подрос-то как за зиму, скоро совсем большой станешь, – отметила бабка. – Жалко, отец твой до этих дней не дожил…

Она никогда не вспоминала о матери Василия, словно отец родил его сам, без всякого женского участия. Младших его сестер по смерти Якова Ивановича спровадили в монастырь, но Василий ни разу их не посетил, поскольку находился в другом городе и добраться к ним ему было пока что не по силам.

– Ну, поди, ничего еще не знаешь? – озадачила она его своим вопросом.

– А чего я не знаю? – спокойно спросил Василий, беззаботно поглядывая в открытое окно, с края которого паук по-хозяйски натянул легкую паутинку, предвещая этим солнечную погоду.

– Да вот, дочка этого безбожного… – И тут бабка Пелагея сказанула такое словечко, что щеки Василия мигом залились румянцем. Он и раньше слышал от нее крепкие выражения, но по молодости лет она берегла его детские уши и старалась при нем не выражаться особо крепко. А вот теперь, посчитав его достаточно взрослым, уже не стесняясь, костерила царя Петра, по чьему распоряжению она с детьми и оказалась в Тобольске.

– … да какой он император? – продолжала она перемывать косточки своему главному недругу. – Антихрист он, а не император! Котища усатый! Сатана проклятущий! – Она тут же не преминула осенить себя крестным знамением и еще несколько минут посылала самые что ни на есть гадкие и богохульные выражения в его адрес. Это с ней случалось каждый раз, как только она в своих речах касалась имени российского императора Петра. Если раньше в таких случаях малолетнего Василия кто-нибудь быстренько спроваживал в соседнюю комнату, то теперь он имел возможность выслушать подобную тираду без купюр и в полном объеме.

Наконец, успокоившись, Пелагея Захаровна закончила:

– В общем, Лизка, девка блудная, вспомнила о нас и подписала указ о полной нашей свободе. Но вот только, б…дь этакая, про имения нашенские даже не заикнулась, будто у нас их сроду и не было. Но я все одно добьюсь от нее их полного возврата. Болтают, будто бы при ней обретается Алешка Розум, сделавшись ее полюбовником. А я не побоюсь ему напомнить, кем он раньше был и чьих коней пас, будучи парубком…

Потом она сообщила все в тех же, не всегда приличных выражениях, будто бы в Тобольск приезжал важный офицер, говоривший с местным начальством, от которого Пелагея Захаровна и узнала о готовящихся переменах. Отпустили на родину уже несколько других семейств, сосланных в Сибирь при усатом антихристе. В их числе оказался отец покойной матери Василия и все их родичи. Но они, видимо, побаиваясь острого язычка бабки Пелагеи, и раньше были нечастыми гостями в ее доме, а сейчас даже попрощаться не соизволили зайти…

В это время позвали к столу, и бабка Пелагея угомонилась. Обед прошел почти в полном молчании. Потом она подозвала Василия к себе и спросила:

– Поди, тебе тоже поскорее уехать отсюда хочется?

– Ага! – радостно вымолвил он, представив, как покажет семинарии большой кукиш на каждой руке и скажет чего-нибудь пакостное на прощание.

Однако Пелагея Захаровна горестно покачала головой и сказала:

– Нет, Васенька, милый ты мой… Пока не получится. Ты давай учись, а потом поглядим, что дальше делать…

– Нет, я хочу уехать вместе со всеми, – заявил он и расправил для большей убедительности свои детские неширокие плечи.

– Не сразу, внучок, не сразу, – сдержанно ответила она. – Подожди, приеду к себе в имение, если его нам вернут, а ведь должны, непременно должны, огляжусь, разузнаю, что и как, и непременно тебя вызову.

– Я, бабушка, с вами хочу…. – с тихой надеждой обронил он, силясь удержать скопившиеся против его воли слезы.

– Нельзя сразу, никак нельзя, – привлекла она его сухими тонкими руками к себе и терпеливо гладила по непокорным волосам. – Не время пока. Дорога дальняя, мало ли что случиться может. А ты мал еще. Учись, пока тебя держат тут на казенном коште. Благо, владыка, дай ему Бог здоровья, земляк нам все же… Коль совсем худо будет, иди прямо к нему и скажи, кто ты и чей есть…

Василий уже почти свыкся со своим незавидным положением изгоя даже среди ссыльных. Сироты взрослеют рано. А тут, узнав, что бабушка, которая была единственной его защитой в этой жизни, собирается вернуться без него к себе на родину, чтобы, как она выразилась, хоть умереть на родной земле, опечалился вконец. Получается, взрослые думают в первую очередь лишь о себе, стремятся как можно быстрее уехать из опостылевшей Сибири… А он никому не нужен, не интересен, никто его не любит…

От этих мыслей Василию захотелось умереть, кинуться в реку и медленно погрузиться на самое дно, только бы не видеть всего вокруг, не ощущать собственной ненужности и полного одиночества. Ни слова не сказав, ни о чем больше не спросив, он пошел к старшему своему дядьке Семену, надеясь хоть от него услышать что-то радостное для себя или по крайней мере почувствовать заботу и сострадание. Но и там его встретили холодно, посмеялись лишь, как он смешно выглядит в семинаристской одежде, и пообещали как-нибудь справить ему обновку. По радостной обстановке в доме он понял, что и они готовятся к отъезду. Не простившись, ушел и побрел на берег вздыбившейся от половодья реки, надеясь украсть где-нибудь рыбацкую лодку и выплыть на середину, а там уж как получится… Обратно возвращаться он не хотел. Зачем, если теперь каждый живет сам по себе и в их радужных планах ему, Василию, нет даже самого малого укромного уголочка.

Лодку он нашел без особого труда, не обратив внимания на показавшихся ему знакомыми теток, что с мостков полоскали в реке постиранное белье. Те же, заметив его издалека, продолжали заниматься свои делом, но все же время от времени бросали настороженные взгляды в сторону мальца, уверенно подошедшего к лодке и пытавшегося столкнуть ее в воду. Удалось это ему не сразу – пришлось приподнять ее за носовую часть, раскачать, чтобы она сошла с песка и начала погружаться в воду. Не заботясь о том, что он промочит ноги, Василий все дальше сталкивал лодку с пологого берега, а потом прыгнул в нее и принялся крепить весла в уключины. В это время одна из женщин громко крикнула:

– Эй, паренек, далеко собрался?

Он не счел нужным ответить и сделал два неуверенных гребка. Ему приходилось прошлым летом ездить с соседними мужиками на другой берег за ягодами, и он видел, как лихо они управляются с веслами. Но у него это выходило плохо, лодка крутилась на месте, и он никак не мог приноровиться и сделать гребок в нужную сторону.

Тогда одна из женщин, а вслед за ней и вторая, сложив белье в корзину, кинулись к нему.

– Стой! – кричала та, что повыше ростом. – Стой, кому говорю!

– Вылазь из лодки, утонешь! – кричала бегущая за ней следом. – Лодка дырявая, греби к берегу…

Василий слышал их предостережения, но продолжал бестолково работать веслами, то удаляясь, то приближаясь к берегу. Его даже обрадовало, что лодка дырявая и не придется бросаться через борт в реку – он просто медленно утонет вместе с ней, и пусть бабка и дядьки его, учитель в семинарии потом жалостливо вздыхают, что незаслуженно обижали его и не поддержали в трудный момент.

Женщины, подбежав к тому месту, где только что стояла неисправная лодка, без раздумий кинулись в реку, благо вода доставала им только до пояса. Одна уцепилась за нос и потянула посудину к себе, а вторая, зайдя сбоку, легко вырвала из детских рук весло и даже замахнулась им на мальчишку.

– Ишь чего удумал, решил на дырявой лодке плавать! Я те покажу, как на берег выберешься…

Сообща они подтащили лодку, в которую из щелей в днище уже успела набраться речная вода, обратно к берегу и ждали, когда Василий выберется из нее. Но он закрыл лицо руками и неожиданно для себя зарыдал.

– Да ты чего? – спросила старшая. – Ты же соседский сын, мы тебя знаем. В семинарии, кажись, учишься. Точно говорю, Ирка? – обратилась она к подруге.

– Он и есть, все верно, Катерина, – подтвердила та. – Как же не знать, вроде как Васятка зовут? И чего расхныкался? Ну? – ласково спросила она и притянула его как-то особенно, по-матерински нежно и ласково к себе.

Василию стало совсем невмоготу, и он зарыдал громко, навзрыд, ничего не слыша и не видя кругом. Он не помнил, как бережно женщины вывели его из лодки, подхватили белье в корзине и повели в сторону дома. Остановившись на дороге, он не пожелал идти к предавшей его бабке, стал вырываться. Тогда старшая, Катерина, приняла неожиданное решение:

– Айда к нам, мои все умчались куда-то, посидим вместе рядком, поговорим ладком. И ты, Иринка, заходи ко мне, а то сегодня за работой и словечком не перемолвились.

Только там, в доме, устроившись на лавке между двух незнакомых теток, Василий немного успокоился и вдруг, все еще всхлипывая, принялся рассказывать, как все его бросили, собрались уезжать, а он, оставшись один, решил утопиться.

– Да как же ты такое удумал? – всплеснула руками хозяйка дома. – У тебя жизнь-то вся впереди, а ты топиться решил. Мало того, что в рай не попадешь, так ведь ничего на свете не увидишь. А жизнь – она штука такая: сегодня – худая, а завтра – веселая. Так говорю, Иринка?

– Правильно, так оно и бывает, – согласилась ее подруга. – Рано тебе еще, сынок, о смерти думать, она сама, когда надо, придет.

– Это у тебя сперва мать, а потом и отец померли? – осторожно спросила его Катерина.

– Да, – выдавил из себя Василий. – У меня…

– Бедный мальчонка! – всхлипнула тут же Ирина. – Малец совсем, а жизнь его вон как скрутила, и пожалеть тебя, приласкать некому совсем…

Василию стало неожиданно хорошо от слов этих почти незнакомых ему теток, которых он несколько раз встречал на улице, но совсем ничего не знал о них, считая, как все его родичи, людей, живущих поблизости, если не врагами, то людьми другого сорта, неподходящими для близкого знакомства. Хозяйка, Катерина, хватилась, что одежда у них мокрая, и ушла за печку переодеваться, а Ирина, выжав подол на крыльце, продолжала сидеть рядом с ним, положив твердую мозолистую ладонь ему на плечо. Он не помнил, чтобы покойная мать, а тем более бабка вот так прижимали его к себе, отчего, казалось, одна душа соприкасалась с другой, и хотелось плакать от умиления и заботы.

– Думаешь, у нас с Катериной жизнь легкая? – спросила неожиданно его Ирина. – Как бы не так! У нас с ней оба мужа в солдатах были и сгинули, непонятно где, а может, и живы, да к нам не желают возвертаться. Не нужны мы им. Стало быть, нашли других, кого моложе да краше. Так что же нам теперь, тоже в омут головой кинуться? А детки как же? Одни выросли, другим еще помощь наша нужна… Вот и тебя, как вырастешь, тоже ждать кто будет, с ней и соединишься, слюбитесь…

– Ладно тебе, Иришка, рано ему про любовь думать. Ты, малец, учиться сколько еще будешь?

– Не знаю, пока не научусь всему, что нужно… За меня, бабка сказала, владыка деньги заплатил, значит можно и дальше.

– Оно и хорошо, что добрый человек подсобил. Учись, сынок, все пригодится и на пользу пойдет, а там оно само собой все решится. А то, что родичи твои ехать собрались, ты тоже их пойми, бабка твоя старая уже, тяжело ей здесь, барыня к тому же. Пущай едут, а мы тут с Иринкой за тобой присмотрим. Можешь к нам приходить, как к себе домой. Куском не попрекнем, в рот заглядывать не будем – все, что есть в печи, – на стол мечи. Так и живем: много не надо, а что наше, то не отдадим, – неожиданно громко рассмеялась она.

Улыбнулся и Василий, представив, как она мечет пироги из печи на стол, а он сидит на лавке и пускает слюнки, ожидая домашней стряпни.

– Давай покормим мальца, – предложила Ирина, – а то вас там на монашеских харчах не больно-то потчевали. Что у тебя, Катюха, есть для гостя?

– Шаньги творожные и молочко, утром свою буренку доила. Будешь? – спросила она с улыбкой.

– Буду, – смущенно ответил Василий, хотя совсем недавно вышел из-за стола. А потом вдруг заерзал на лавке, почувствовав только сейчас, что у него штаны мокрые до самых колен. Видимо, Ирина тоже заметила это и предложила:

– Иди за печку, снимай свои порты, найдешь там что сухое от сыновей Катькиных себе по росту.

Василию ничего не оставалось, как подчиниться, что он и сделал с превеликим удовольствием, почувствовав не только заботу, но незримое родство с этими женщинами, которых он еще час назад толком и не знал. Теперь он уже был не один, а сознавал себя их общим сынком, а другого ему и не надо было.

Так он просидел в доме у Катерины до вечера, помог ей замесить тесто, отнес ведро с водой в коровник, осторожно погладил буренку меж крутых рогов, вдохнул незнакомый ему прежде навозный аромат и без спроса забрался на неожиданно поманивший его сеновал. Полежал там чуть, но потом спохватился, что его могут хватиться, и вернулся в дом, ощущая на себе ставший неожиданно привычным запах коровника. Когда вернулись два сына Катерины, то не особо удивились присутствию в доме незнакомого паренька и, наскоро перекусив, позвали его ночевать на сеновал.

Василий прожил у Катерины несколько дней, ничего не дав знать о себе родственникам. И те не хватились его, посчитав, что он вернулся в семинарию. Когда пришла пора возвращаться на учебу, то обе женщины собрали ему небольшую котомку, куда положили разной домашней снеди. Он молча прошел мимо дома бабки Пелагеи и, пересилив себя, даже не взглянул на ее окна. Судя по стуку топора из-за ограды, они еще никуда не уехали, решив дождаться в Тобольске начала санного пути. Когда ему разрешали отлучиться из монастыря, он спешил побыть хоть часок в доме у Екатерины, где успел подружиться с ее сыновьями, хотя они были на несколько лет старше Василия. Мимо дома бабки Пелагеи он проходил, опустив глаза в землю, боясь, как бы не встретить ее стоящей возле ворот. Но она уже давно не выходила на улицу, предпочитая находиться у себя в спаленке перед намоленными еще ее предками иконами. Может, и видела она в окно, что внучок ее частенько пробегает мимо, а может, и нет, но знать о себе Василию никак не давала. В душе он желал вернуть былые добрые отношения с ней, но «непоборимость» рода Мировичей не давала ему решиться на замирение. Поэтому он просто ждал, доверившись судьбе, чем закончится их размолвка.

Незаметно подкралась слякотная осень, ветер обрывал листья со столетних берез, растущих вдоль монастырской ограды, задувал в окна семинарии, бросая в них речной песок и ветошь, подобранную где-то на пустынных улицах. Потом на неделю зарядили дожди, и вслед за ними неожиданно ударил мороз и накопившаяся в канавах вода застекленела, создав внутри себя иной мир, недоступный человеческому глазу. К вечеру на землю посыпались миллионы снежинок, быстро засыпав оставшиеся с лета пожухлые травинки, норки спрятавшихся на зиму мышей, ложась на крыши домов и на торопливо спешащих в теплые дома людей. Сибирский городок словно замер от снежного величия, и день-другой никто не решался тронуть сказочный покров; люди старались не выходить из дома. Зато потом началось бешеное оживление, и в разные концы понеслись запряженные застоявшимися в стойлах лошадьми долгожданные сани-кошевы, сани-дровни, сани-розвальни, сани-казанки, санки беговые, водовозные, и все они одновременно двигались, неслись по тобольским улочкам, норовя зацепить друг дружку, создавая при этом визг, скрип на поворотах, перекрываемый храпом и ржаньем лошадей. Через пару недель встали городские речки, и семинаристы через тайную дыру в заборе бегали на соседскую Монастырку опробовать еще неокрепший лед, катались, прыгали на нем. На душе от этого простора становилось неожиданно хорошо и гулко, словно кто-то вдувал в тебя живительные иголочки морозного воздуха, бодрящие и пьянящие мозг.

За этими природными переменами Василий совсем было забыл о скором отъезде своих родичей. Но однажды ранним утром, когда уже окончательно встали морозы и снег достиг нескольких вершков, а потому из города потянулись вереницы обозов, идущие кто на север, а кто в сторону Тюмени, он был вызван за ворота монастыря. Чуть в стороне от дороги в крытой повозке сидела, закутавшись в меха, Пелагея Захаровна и ее младший сын Дмитрий. Мимо них тащилась вереница саней, в которых лежали сваленные рогожные кули с рыбой. Василию бросилось в глаза, что на ближних санях верхний куль был разорван и наружу выбился оранжевый плавник то ли карася, то ли замерзшего здоровенного окуня. И когда сани подбрасывало на очередной кочке, он словно помахивал Василию, прощаясь с ним. На коленях у Пелагеи Захаровны лежала подшитая снизу камкой оленья шкура, которую прежде Василию видеть не доводилось, и он с удивлением уставился на нее, прикидывая, откуда она могла оказаться у его бабки. Он бы и дальше переводил взгляд с проезжающих мимо саней на одежду сидящего к нему боком возницы, разглядывал лошадиную сбрую, комья снеговой наледи, лишь бы не встречаться взглядом с бабкой Пелагеей, которая тоже почему-то молчала и не начинала разговор. Наконец она первая не выдержала и, не выходя из саней и не подозвав Василия поближе, сказала чуть громче обычного:

– Прощай, внучек… Вот и собрались мы, едем… Жди известий. Как обустроимся, обязательно вызову тебя к себе.

Василий стоял, насупившись, не особенно веря в ее обещание.

– Что молчишь? Приедешь? – нетерпеливо спросила она. – Ну, решай сам… – и ткнула вознице вязаной рукавицей в бок. – Едем!

Он остался один, продолжая все так же равнодушно разглядывать тянувшийся вдоль речки рыбный обоз. Рядом с санями шагали мужики в длинных, до земли, тулупах. Некоторые из них держали в руке ременный кнут и изредка щелкали им в воздухе, заставляя свою лошадь идти побыстрей. И Василию захотелось броситься к ним и вот так же идти рядом, пощелкивая на ходу и сплевывая на землю кедровые орехи, и идти далеко-далеко, и навсегда забыть ненавистные уроки латыни, холодные монастырские стены и жить той жизнью, которую выберет он сам.

Но тут сзади раздался властный голос префекта семинарии, вышедшего вслед за ним и потребовавшего, чтобы он немедленно шел в класс на занятия. И Василий покорно поплелся вслед за ним, время от времени оглядываясь назад, где медленно двигался рыбный обоз и не спеша шли мужики в длиннополых тулупах.

Единственное, что его теперь согревало изнутри, – это семьи двух солдаток на иртышском берегу. Он знал: там ему всегда рады, там он был желанным гостем и почти своим человеком в двух больших семействах оставшихся без мужей солдаток. Туда он всегда спешил с радостью, решив, что это и есть отныне его родной дом. В конце зимы ему сообщили, что уехали все братья отца и сестра с мужем. Другая его тетка перебралась еще раньше куда-то за Урал и никаких известий не подавала. Василий терпеливо ждал всю зиму и следующее лето вестей от Пелагеи Захаровны, но писем не было. Может, не дошло письмо, потерялось в дороге, терпеливо объясняла ему Катерина при встрече, а может, и иное что…

Прошло несколько лет. Василий готовился к сдаче экзаменов и не знал, куда ему определиться после окончания семинарии. Идти на церковную службу, как настаивала на том бабка Пелагея, он не хотел, да и вряд ли ему дали бы свой приход, пока он не женится, а до этого было ой как далеко, и потребности в том он пока не ощущал. Тогда по совету инспектора семинарии он написал прошение на имя императрицы о зачислении его в Шляхетский сухопутный кадетский корпус. Прошло несколько месяцев, и из Петербурга пришел ответ, что Василий, сын дворянина Якова Мировича, знающий грамоту и счет, принят кадетом в Шляхетский корпус и ему надлежит явиться для зачисления в столицу, на Васильевский остров, где тот корпус и помещался.

Теперь уже он ждал, когда установится санный путь. Собрав все необходимые бумаги, простился с приютившими его женщинами и, получив в канцелярии губернатора прогонные деньги, отправился в столицу. Там его ждала отличная от прежней жизнь среди таких же, как он, дворянских детей, избравших воинскую службу. Только он не имел дружеской поддержки сильных мира сего и мог надеяться только на себя самого. И Василий хорошо понимал это, но верил, что теперь фортуна будет благосклонна к нему. Придет срок, и он покажет себя, пробьется на самый верх, и порукой в том – их родовая «непоборимость» и закалка в сибирской ссылке. Нет, он не сдастся, не затеряется в мире, где столько искушений и соблазнов. О нем вскоре узнают, заговорят, и тогда… Он плохо представлял, что будет «тогда», когда он получит офицерский чин и начнет службу; он просто верил, что взамен перенесенных утрат будет удостоен более счастливой жизни.

 

Глава 2

КАДЕТСКИЙ ШЛЯХЕТСКИЙ КОРПУС

1

В Шляхетский корпус в тот год зачислили в два раза больше юношей, нежели в предыдущие годы. Объяснялось это обстоятельство тем, что императрица Елизавета Петровна из-за своей нелюбви к прусскому королю Фридриху объявила главным своим генералам о подготовке к скорой войне, начать которую было решено летом следующего года. Но то были слухи, распространявшиеся в столице быстрее фельдъегерской почты. А будет та война начата или нет, то вряд ли кому, включая саму императрицу, было известно. Во всяком случае поговаривали, будто бы изловили несколько королевских лазутчиков, пытавшихся тайно пробраться к некому лицу, помещенному в крепости где-то возле Белого моря, и вывезти его в Пруссию, где должны были провозгласить законным наследником.

Те, кто был сведущ в придворных делах, хорошо знали имя этого лица и причины, по которым он оказался в заключении. На их памяти были выпущены монеты с изображением младенца, носившего имя Иоанна Антоновича, но что с ним сталось в дальнейшем, вряд ли кто, даже из самых знающих и осведомленных, мог ответить.

Поговаривали, будто именно он, Иоанн Антонович, и есть причина страхов и опасений императрицы за свое место на российском престоле. А коварный Фридрих, не особо почтительно относившийся к женскому полу, а уж тем более, если представительница его стояла во главе какой-то страны, дал обещание исправить положение и возвести на трон несчастного юношу, доводящегося королю близкой родней.

Так это или нет, никто точно не знал, только говорить громко и вслух о том умные люди опасались, хотя русская земля издавна жила разными слухами и притчами о царях и царских наследниках. Трудно было отличить, где правда, а где досужие россказни. Когда же нескольких таких рассказчиков высекли публично на Обжорном рынке, пообещав в другой раз и языки укоротить, разговоры о том прекратились, уступив место иным выдумкам. Без вновь рожденных непонятно кем слухов столица жить не могла. И если долго не было повода посудачить о чем-то этаком, за что можно было при известных обстоятельствах попасть в опалу, а то и в дальнюю ссылку, столичные дамы грустнели и даже чахли на глазах.

В такие ответственные для них дни они приглашали к себе сведущих лекарей для снятия хандры через кровопускание или иным доступным способом. Потому двойной набор в Шляхетский корпус тут же вызвал среди дам высшего света всяческие пересуды, и на Васильевском острове, где в бывших палатах князя Меншикова помещалось то заведение, стали вдруг появляться богато украшенные кареты с известными в Петербурге вензелями на дверцах.

На сей раз кто-то сообщил, будто бы для обучения военному делу наряду со всеми приняли того юношу, из-за которого могли произойти военные столкновения с прусским королем. А чтобы его труднее было отличить от остальных, в корпус было принято больше молодых людей. Отдавали же предпочтение юношам, которые были весьма похожи на него своим обликом. Поскольку лица того принца никто никогда в глаза не видел, то дамам оставалось только гадать, увидев выходящих оттуда молодых людей, не тот это юноша.

Через какое-то время любопытствующим дамам становилось скучно сидеть в своих каретах в одиночку, и они, увидев кого-либо из знакомых, столь же безуспешно наблюдающих через зеркальные стекла за выходящими из корпуса молодыми кадетами, посылали лакея пригласить свою знакомую коротать время совместно. Время за разговорами бежало куда быстрее, тем более что всегда находился предмет для совместных обсуждений и тайных откровений.

«Правду ли говорят, будто бы на обучение нынче приняли известное всем лицо, дабы он получил здесь достойное воспитание и манеры? – обычно начинала с насущной для всех темы перебравшаяся в карету гостья. – Не за этим ли вы, дорогая, пожаловали сюда, чтоб лично в том убедиться?»

«Да что вы, душа моя, и в мыслях не было, – отнекивалась на вопрос хозяйка. – Тут, мне сказывали, нынче смотр Измайловского полка должен проходить. Вот и решила взглянуть одним глазком, как солдатики маршируют…» – продолжала она, боясь показаться в чужих глазах верящей в слухи провинциалкой.

«А мне вот сказывали, будто бы…» – И обескураженная гостья начинала излагать всем известный слух о принце, за что некоторым пришлось уже поплатиться через публичное наказание.

«Быть такого не может! – делала удивленное личико более скрытная дама. – Хотя… мне рассказывали о чем-то этаком, но я не придала никакого значения сказанному. Что же вам на этот счет известно?»

«Мне сообщила графиня К., верить которой можно, как мне самой… – пускалась в бурные объяснения дама более простодушная, верившая не только графине К., но и своей кухарке и тому, что сообщалась в присланных из-за границы письмах ее друзей, а более всего собственным снам. – Так вот вы, должно быть, тоже наслышаны о благодеяниях нашей матушки-императрицы, но на этот раз она превзошла все свои ранее совершенные благодеяния…»

Хозяйка кареты, чей муж служил в небольших чинах в Правительствующем Сенате, хорошо знала о многих делах дочери императора Петра, но затруднилась бы ответить на прямой вопрос насчет ее благодеяний, если не считать за то ее частые летние походы на богомолье из старой столицы в Троице-Сергиеву лавру. Тогда же многие дамы из знатных петербургских семейств тоже взяли за обычай вместе со всем двором плестись пешком по пыльной дороге вслед за императрицей. Известно было многим и о веселых пирушках, устраиваемых при частых остановках во время тех богомолий, когда подвыпившие кавалеры не без взаимности признавались в любви участвующим в том статс-дамам. От этих приятных воспоминаний обе дамы блаженно улыбнулись, чувствуя, как кровь прилила к лицам, и перевели свой разговор на предстоящие зимой балы и маскарады.

Действительно, после памятного правления императрицы Анны новое царствование Елизаветы Петровны воспринималось всеми обосновавшимися при ней царедворцами как время благостное и благодетельное. Народ словно ожил и спешил строить не только новые дома и имения, но и Божьи храмы, возводя их как в самой столице, так и в самых дальних уголках Российского государства. Многие вельможи были осыпаны милостями государыни за верность ей, за службу, за дела на военном и дипломатическом поприще. И плох был тот генерал, что не имел на груди трех, а то и более орденов, врученных ему по приличествующему случаю.

Но самое великое благодеяние коснулось Алексея Григорьевича Разумовского, бывшего не столь давно у себя в Малороссии просто Алешкой Розумом, – церковным певчим на хуторе под Черниговом. Теперь же он стал светлейшим графом и недавно был произведен в фельдмаршалы. Таких благодеяний вряд ли кто на этом свете еще удостоится. Его тайному венчанию с императрицей уделили разговоров и перешептываний прошлой осенью в темных углах приемных покоев во много раз больше, чем жертвам последнего наводнения, когда водой унесло несколько сотен лачуг, ютившихся вдоль Невы. Сам новоявленный граф и фельдмаршал оказался человеком вполне безобидным и даже робким и никогда в многочисленных дворцовых интригах не участвовал, но безродность его стала притчей во языцех. Наиболее дерзкие сановники называли даже своих породистых кобелей его именем и со смехом объявляли о том, не боясь последствий, в кругу друзей.

Затем хозяйка кареты подумала о самой императрице, с которой была примерно одного возраста и знакома едва ли не с детства. По ее вполне заурядному женскому мнению, бесхитростная и благодушная императрица сама нуждалась порой в помощи, будучи не в силах понять, как ей вести себя со своими министрами, одолевавшими ее всяческими несбыточными прожектами, за которыми виделась лишь их собственная корысть и выгода. И те, кому пришлось застать раскрасневшуюся и тяжело дышащую Елизавету Петровну, торопливо выбегающую из собственного кабинета, где ей несколько часов подряд приходилось вести спор с государственными мужами, не сговариваясь, принимались жалеть ее и пенять на хихикающих ей вслед индюков-министров. И как было не пожалеть несчастную женщину, не имевшую поддержки в родной стране и сотню, тысячу раз пожалевшую, что согласилась в недобрый час занять отцов престол. Вот ее-то и надо бы, прежде всего, облагодетельствовать, поддержать, научить твердости и решительности.

Вдруг отвлекшаяся в своих размышлениях хозяйка кареты услышала вскрик собеседницы, и мысли ее тут же вернулись к теме их беседы. А та, тыча пальчиком в стекло, горячо произносила:

– Это он! Не иначе, как он! И стать и выправка соответствуют его происхождению…

– О ком это вы? – спросила пришедшая в себя дама.

– Видите того юношу? Высокий, спина прямая и шагает так степенно, наверняка он и есть тот, о ком все говорят.

– Очень может быть, – нехотя согласилась с ней более иронично настроенная дама, хотя не нашла в походке и манерах у проходившего мимо молодого человека ничего выдающегося. Но спорить ей не хотелось, а потому она легко согласилась с приятельницей. Но тут же решила придать нотку пикантности их разговорам и мечтаниям.

– Может, пригласим его к нам и спросим напрямую? – предложила она и испытующе глянула на свою легкомысленную подружку. – Попросим моего человека, чтоб он представил его нам, а там уже найдется повод для беседы.

– Нет, я плохо сегодня выгляжу и совсем не готова к встрече с его импера… – Тут она осеклась, поняв, что сказала лишнее, и, совершенно сконфузившись, замолчала.

– Тогда как хотите, меня лично он совсем не интересует. К тому же меня ждут с визитом, и на этом я вынуждена, моя дорогая, распрощаться с вами, хотя мне была очень приятна наша беседа.

Тихо вздохнув, ее собеседница покинула карету, понимая, что наговорила много лишнего, и, выйдя на продуваемую холодным ветром с моря площадь, направилась к своей карете, где ее лакей уже спешил открыть дверцу. Так они и разъехались в разные стороны, а молодой человек, заинтересовавший их, прошел мимо и так никогда не узнал, с кем его спутали почтенные дамы.

2

Подойдя к величественному дворцу, где при входе на часах стоял усатый гренадер, Мирович, по-мальчишески вздернув бровь и оттопырив нижнюю губу, коротко, как учили, козырнул ему и вошел внутрь. Там его тут же окликнул пожилой усатый вахмистр, бдительно наблюдавший за всеми, кто входил с улицы и поинтересовался:

– По какому делу отлучались, кадет Мирович?

– По личной надобности с разрешения его высокопревосходительства господина начальника корпуса генерала Игнатьева, – не растерявшись, отрапортовал юноша.

– Может, мне дозволено будет узнать, как вашему ротному, в чем причина вашей надобности? – с издевочкой спросил вахмистр, не доверявший особо ответам своих подопечных.

Вахмистр Семеныч, а по имени его никто и не называл, вышел из орловских крестьян. Прослужив положенный срок и пожелав остаться на службе, получил свою должность не столько за воинские заслуги, сколько за расторопность и умение найти общий язык с высоким начальством. Поначалу ему непросто было ладить с молодыми людьми из знатных семейств, имевших по нескольку тысяч таких, как он, крепостных, но постепенно обвыкся со своей должностью, почувствовал вкус к строгостям. Начальник корпуса и не думал его наказывать за те строгости, а даже относился к ним с поощрением, поэтому Семеныч все чаще и изощреннее продолжал чинить кадетам всяческие препоны, а порой и подвохи, неукоснительно проверяя каждый их шаг и поступок. Естественно, что юноши не выказывали вышедшему из крепостных вахмистру особого послушания, но дерзко отвечать боялись, поскольку назавтра могли оказаться в генеральском кабинете, где будет присутствовать и сам Семеныч, а там разговор короткий, и отправят тебя вместо ужина на плац маршировать перед гордо реявшим на шесте знаменем корпуса.

Василий Мирович, понимавший, что заступиться за него, в отличие от большинства сверстников, будет некому, ни разу не позволил хоть как-то возразить или с дерзко ответить на придирки Семеныча, но и в нем порой просыпалась родовая непоборимость ко всем, кто смел диктовать свои законы и условия. Но еще во время учебы в семинарии он научился сдерживать себя, помня, что придет и его час и он тогда покажет всем, а обидевшим его особенно, кто он есть на самом деле… Потому и здесь, будучи правым, никак не отвечал на упреки и унижения со стороны старших офицеров, а тем более сверстников, чьи родители жили во дворцах с многочисленной челядью и которые по выходе из корпуса готовились занять высокие должности в войсках.

Любой из них на подобный вопрос усатого вахмистра, не задумываясь, ответил бы: «Не твое дело, старый хрыч!», а потом со смехом пошел бы маршировать на плац. Но Василий не мог позволить себе подобного, а потому с достоинством, проговаривая каждое слово, ответил:

– Относил прошение в Ея Императорского Величества личную канцелярию.

Непонятно, поверил в его ответ Семеныч или нет, но для вида покрутил головой, мол, знаем мы ваши прошения. Поди, в ближайшую булочную бегал калачей отведать, но больше спрашивать не стал и отвернулся в сторону. С этим Василий и пошел дальше, вполне довольный ответом, а более всего тем, что ему наконец-то удалось отнести прошение на высочайшее имя о возвращении ему, как законному наследнику, части дедовских имений и поместий.

В Петербурге удалось узнать, что бабка его, добравшись вместе с младшим сыном Дмитрием в родные места, никак не могла вступить в права владения тем, что некогда принадлежало ее мужу. Никто не мог ей ответить, лишили ли ее всех прав, поскольку суда или царского указа на этот счет не было, или она может отныне считать себя вместе с сыном и внуками полновластной хозяйкой того, что по праву когда-то принадлежало ей и мужу. Минуло больше трех десятков лет, и на их землях поселились совсем другие люди. Кто-то из ближних соседей, посчитавших, что нечего пустовать плодородным землям, начал их без всякого на то разрешения возделывать. Были и те, кто приехал издалека и при поддержке нового гетмана поселились там, где им более всего приглянулось. У старой женщины не было сил противостоять чужакам, и она, чтобы не растерять их совсем, поселилась на небольшом хуторе у принявших ее незнакомых людей. А сын, не желая испытывать унижения изгоя, уехал, не сказав, куда, и с тех пор не подавал о себе никаких весточек.

Потому Пелагея Захаровна и не взяла с собой внука, что предполагала такой поворот дел, навидавшись всякого за свою долгую жизнь. И потом не писала ему, надеясь, что Василий сам пробьется в этой жизни, не будет ворошить прошлое, надеяться на поддержку тех, кто еще помнил его славных предков.

Василий, узнав о том, решил пойти законным путем и обратиться лично к царствующей императрице Елизавете Петровне. Все обдумав, однажды после строевых занятий, увидев в генеральском кабинете силуэт склоненного над столом начальника, он смело постучался к нему. А тот, всякого испытавший за свою службу, почему и оказался в стороне от больших дел в тихом кабинете то ли дядькой, то ли надзирателем за чужими детьми, внимательно выслушал его рассказ и, тяжело вздохнув, спросил:

– От меня чего хочешь услышать?

Василий опешил, не ожидая подобного вопроса, но потом собрался с мыслями и вместо того, чтобы пожать плечами и уйти, чего, видно, и ждал от него старый генерал, ответил:

– Совета, ваше высокопревосходительство.

Генерал Игнатьев еще какое-то время рассматривал юношу или делал вид, что смотрит на него, а сам размышлял, как правильно ответить, чтобы не обидеть незаслуженно настрадавшегося сироту, которому в душе сочувствовал. Направить его на путь поиска правды не смел, зная, чем те поиски могут обернуться для него лично. Потому, взвешивая каждое слово, предложил:

– Не лучше ли… будет… подождать? …

– Чего прикажете ждать? – тут же подхватил Мирович, пытаясь перевести их разговор к чему-то ясному и понятному.

– Ждать, когда все прояснится. Чего же еще… – Генералу Игнатьеву не хотелось полной ясности, потому как в тени ее таилось много опасных поворотов и неожиданностей.

– Моя бабушка и все другие тридцать лет ждали, – не особо раздумывая, внес ясность Василий.

– Напиши прошение. – Игнатьев попробовал все же дать совет, наперед понимая, что любое прошение не несет в себе ответа на поставленный перед ним вопрос.

– На чье имя прикажете писать? – Василий, ведомый все той же своей «непоборимостью», не думал отступать и покидать кабинет, не разобравшись хоть в чем-то. – На ваше имя или… – Он не стал продолжать, поскольку все же надеялся на генеральскую помощь хотя бы в самом малом, что тот подскажет, куда именно стоит отправлять прошение.

Генерал помялся, но потом решил, что вряд ли ему кто-то поставит в упрек данный молодому воспитаннику совет – он же его не на измену толкает, а всего лишь к поступку, разрешенному каждому верноподданному. И, как бы нехотя, глядя на темное окно, обронил:

– На имя государыни императрицы… – Помолчал, кашлянул и спросил осторожно: – Без ошибок сумеешь сам написать или обратишься к кому знающему?

Василий хмыкнул, поскольку, еще учась в семинарии, уже писал прошение на высочайшее имя о зачислении его в Шляхетский корпус. И за небольшую плату часто помогал младшим ученикам-семинаристам писать разные прошения-ходатайства на имя владыки, а потому опыт в том имел.

– Разрешите идти? – спросил он, понимая, что ничего другого, даже слов поддержки, он от этого пожилого человека не услышит. Да и не нужны они ему были – пережил уже ту пору, когда хотел броситься в реку от жалости к самому себе.

И генерал, словно почувствовав, что этот юноша сам справится со всеми напастями и постоит за себя, ничего говорить ему не стал, лишь устало махнул рукой, отпустив того и дальше шагать по жизни в одиночку без чьей-либо помощи.

Вот тогда-то Василий Мирович выпросил в канцелярии специальный лист с царским гербом, на который писец посадил большую кляксу. Заполучив тот испорченный лист, он аккуратно счистил пятно, как это не раз приходилось делать ему еще в семинарии, и написал прошение на высочайшее имя, которое и отнес в канцелярию ее величества.

Так что он не сказал ни слова неправды остановившему его Семенычу, не уточнил лишь то обстоятельство, что отлучился он, не поставив в известность генерала Игнатьева. Но не он ли самолично присоветовал ему то прошение написать? А раз написал, то его нужно и отнести по месту. Как же иначе? У него же нет пока денщика, кто смог бы сделать это.

И теперь ему, как и сказал изначально Игнатьев, нужно будет ждать. Но не просто ждать, пока что-то там произойдет и случится, а ждать ответа на свое прошение из канцелярии государыни. А сколько придется ждать, на то вряд ли кто мог ответить.

Но ждать Василий научился и от этого даже испытывал приятное чувство покоя: раз ждешь, значит, где-то происходят некие события, которые рано или поздно повернут, изменят твою жизнь. А куда повернут и как изменят? Так ли это важно! Его жизнь только начиналась…

3

Столица первоначально произвела на Мировича тягостное впечатление. Казалось, он попал в огромный двор для приезжих, где нет никакого порядка и устройства: все двигалось, перемещалось с места на место, и никому не было дела до других. Все жили как бы сами по себе.

Вон летит верховой в мохнатой бурке и громко что-то кричит. Возле покосившейся избы с незакрытой дверью трое нетрезвых мужиков толкают друг друга, чего-то при этом бормоча. А прямо на дороге у хиленького мужичонки развалился стог сена, и он торопливо пытался перетянуть его покрепче просмоленной веревкой.

Сбоку от дороги на едва покрытую льдом реку, название которой Василий пока не знает, забралось несколько мальчишек. Они бегали по льду, как когда-то и он, учась в Тобольской семинарии, – скользили, падали, поднимались и вовсю хохотали.

Рядом с мостом, которых здесь великое множество, стоял нищий старик с непокрытой головой, а с ним мальчик, и оба негромко что-то пели, протянув перед собой ладони для милостыни.

По мосту двигалась процессия из нескольких десятков человек с крестами и хоругвями. Впереди несли покрытый сверху цветастыми рушниками образ Богородицы. Вышагивающий впереди священник с кадилом в руках придирчиво посматривал по сторонам: крестится ли народ на проносимую мимо них икону. Василий, только ступивший на мост, посторонился, стянул шапку с головы и торопливо наложил на себя крестное знамение, на что батюшка благожелательно кивнул ему. А следом за процессией недружно шла рота солдат, часть из которых несла под мышками березовые веники, направляясь, судя по всему, в баню на очередную помывку.

Первые дни Василий опасался выходить один из казармы, где жили казеннокоштные воспитанники. Он дожидался кого-то направляющегося в город по своим делам и, тихонько пристроившись сзади, следовал за ним. Раз случился такой казус, вспоминая о котором, он до сих пор испытывал неловкость. Тогда он долго стоял у выхода, дожидаясь, пока кто-то не выйдет из двери. Наконец на улицу чуть не бегом выбежал юноша, видимо, из другого отделения, потому что Василий его не знал, но в такой же, как и он, кадетской форме. Скорым шагом он направился в сторону ближайшего моста через реку, и Василий, стараясь не упустить его из виду, побежал следом. Подойдя к мосту, парень обернулся и увидел нагонявшего его Василия, остановился и, грозно сдвинув брови, спросил, дождавшись, когда тот поравняется:

– Кто тебя за мной подглядывать отправил? Вахмистр наш? Говори, а то как двину, не обрадуешься.

Он был шире в плечах и на полголовы выше, поэтому Василию стало не по себе, но и признаваться он не пожелал, а потому, изобразив на лице удивление, ответил:

– С чего ты решил, будто бы меня кто-то отправил за тобой? Я сам по себе иду и подглядывать совсем даже не собираюсь.

Трудно сказать, поверил ему парень или нет, но все же для верности уточнил:

– Точно не вахмистра соглядатай? А то мне говорили, будто есть у него такие. Чтоб выслужиться, ябедничают на других.

Василий покраснел до самых кончиков ушей и едва не вспылил, но сдержался, пояснив:

– Город плохо знаю. Вот и ждал, чтоб с кем-то вместе пойти…

– Что ж сразу-то не сказал? Тогда другое дело. Тебя как зовут? Вот я – Аполлон, – и он для верности ткнул себя пальцем в грудь.

– Какой Аполлон? – растерялся Мирович, поскольку ранее ему не приходилось слышать такого имени, разве что в греческих сказаниях, которые он читал в семинарии, упоминался языческий бог с таким именем.

– Да не тот, что ты думаешь, – широко улыбнулся хозяин странного имени. – Окрестили меня так, Аполлоном. Ничего, привыкнешь.

– Меня Василием нарекли, – ответил ему Мирович и поклонился.

– Оно и ладно. Так куда ты собрался пойти? Просто прогуляться или по делу какому? Сам откуда будешь? Я из-под Ярославля сюда прибыл, а ты?

Он засыпал Мировича вопросами и при этом не ждал, что тот на них ответит, а продолжал частить, одновременно спрашивая и рассказывая о себе.

– Папенька меня определил в корпус, я же хотел на статскую службу пойти по коммерческой части, поскольку пристрастие к счету имею, к арифметике, а он ни в какую. Мол, у нас, в роду Ушаковых, сроду купчиков не было, не наше то дело – чужие деньги считать, цифирки выводить. Коль Бог тебе способности к счету дал, иди в артиллерию, а то наследства лишу. И весь сказ. Тебя сюда тоже по указке отца направили?

Мирович не знал, что на это ответить, очень уж ему не хотелось перед этим ладным и расположенным к откровенности парнем рассказывать о судьбе своего ссыльного семейства. Потому он неопределенно ответил:

– У нас в роду тоже все сплошь в войске служили, только в казачьем. Мне без службы никак нельзя…

– Так ты из черкасов, что ли, будешь? – скорее утвердительно заметил Ушаков. – А чего, похож. С Малороссии, значит. Точно, суржик, как есть. – Василия передернуло от всплывшего неожиданно его семинаристского прозвища, но он и виду не подал. Аполлон же, как ни в чем не бывало, продолжил свои откровения:

– У нас в приходе батюшка с ваших краев, прям как твой родич. Так ты куда все же шел? Пойдем вместе, веселее будет.

Они уже перешли через мост и теперь двигались по оживленной улице, уворачиваясь от заледенелых комьев грязи, летевших из-под копыт коней. Говорил больше Ушаков, рассказывая о своем доме, как добирался в Петербург вместе с отцом, который не успокоился, пока не определил его в корпус, об офицерах, что ведут с ними занятия. Он уже год, как отучился, и его, как подумал Василий, не особо отягощало житье в казарме. Он быстро находил со всеми общий язык и расположение, в то время как Мировичу, выросшему в бурсацких строгостях, трудно давались отношения со сверстниками. Раньше Василий совсем иначе представлял себе армейскую жизнь, полагая, что меж офицерами царит всеобщее братство и выручка. Но сейчас, оказавшись кадетом, ему представилась совсем иная картина – здесь каждый жил сам по себе, и не ощущалось даже малейших признаков братства.

Те, чьи отцы имели высокие чины и положение, вели себя надменно и даже нахально. Им прощалась едва ли не любая провинность. Они могли опоздать на общее построение, отпроситься с занятий домой, не участвовать в строевой подготовке, и на все это начальство смотрело сквозь пальцы. Да и остальные кадеты вели себя вне занятий кто как хотел: могли в своих комнатах горланить песни во весь голос, тайком приносили в казармы вино, а захмелев, шли задирать младших, которые боялись вступать с ними в потасовки. Но чего не было в корпусе – это доносительства, с чем Василий достаточно хорошо познакомился в семинарии. Хотя ходили меж кадетами разговоры, будто бы у того же вахмистра Семеныча есть свои доносители, но в лицо их никто не знал, а если бы узнали, то вряд ли они долго продержались бы в корпусе, испытывая всеобщее презрение и получая оплеухи при каждом удобном случае. Если в семинарии приветствовалось постничество, то здесь кадеты со смехом относились к постам, и лишь единицы соблюдали их.

Тобольская семинария располагалась под одной крышей с мужским монастырем и если преподаватели не всегда могли присмотреть за разнородной бурсацкой массой, то зачастую на помощь им приходили монахи, контролируя каждый шаг и поступок семинаристов. От их зоркого взгляда трудно было укрыться, а потому не зря среди бурсаков родилась поговорка: «Кто не порот, тот не бурсак». Даже на исповеди они опасались сказать лишнее, хорошо понимая, что об этом скоро узнает ректор, а тогда жди скорого наказания за все грехи сразу.

В корпусе, где за кадетами не было особого пригляда и прощались многие их непослушания, Василий, как это ни странно, тяготился относительной свободой и вел себя в стенах корпуса так, как то было принято в семинарии. Относительную свободу он воспринимал как явление временное и часто ловил себя на том, что ждал беспричинного вызова к начальству и последующего за тем увольнения. Воспитанный в иной среде, он так и не принял до конца новый образ жизни и не мог ощутить себя будущим офицером, готовым по первому приказу шагнуть под неприятельские пули. Семинаристское прошлое тяготило его, словно гиря, привязанная к ногам…

Но сейчас ему и Аполлону была предоставлена полная свобода. Они просто бродили по петербургским улицам, глазея на чужие дворцы, где в парадных стояли припорошенные снегом лакеи в диковинного цвета ливреях, переминаясь с ноги на ногу; со смехом подпрыгивали высоко вверх, пытаясь увидеть и рассказать другому, что происходит за высокими заборами; подходили к поджидающим хозяев лошадям, заботливо укрытых сверху кошмой, и хлопали их по спине. При этом умудренные опытом кучера безошибочно признали в них кадетов, хотя и делали вид, будто бы сердятся, и грозно взмахивали в их сторону длинными кнутами, но на самом деле с улыбкой посматривали на юношей. Они понимали, что никакого вреда лошадям они не причинят, пущай побалуются. Скоро придет срок тянуть этим парням воинскую лямку до конца своих дней или до тяжелого ранения, а потому не гнали прочь.

Не сговариваясь, Василий с Аполлоном завернули в хлебную лавку, откуда за квартал разносился ароматный ситный дух, где их встретил хозяин с длиннющими, как у таракана, черными усами и застывшей улыбкой на лице.

– Калаш? – тут же спросил он, едва увидел вошедших юношей. – Карош калаш!

– Ага, Ахмет, давай калач попышнее, – откликнулся Ушаков. Видно было, что он бывал здесь не раз и даже знал хозяина по имени.

– Баранка не нада? – на всякий случай спросил хозяин. – Карош баранка.

– Нет, нам и калача хватит, – расплачиваясь, ответил Аполлон.

Мировичу стало стыдно, что у него нет денег, которых ему и взять-то было неоткуда. В отличие от Ушакова, ему их никто не мог прислать, а попробовать чего-нибудь вкусненького ох как хотелось! Но Аполлон совсем не обратил внимания на то, что платит он, и тут же отломил половину калача и подал Василию.

– Ахмет хоть и не русский, а печет славные калачи. Я его лавку давно заприметил и захожу, когда рядом оказываюсь. Он мне раз даже в долг дал. Сказал, вернешь, когда деньги будут, – откровенно сообщил он.

Мировича это слегка успокоило, значит, у того тоже не всегда водятся денежки, раз пришлось брать в долг. И он решил поинтересоваться:

– Отец деньги присылает?

– Дождешься от него! – со смехом ответил Аполлон. – Просил, а он мне, мол, деньги тебе ни к чему, когда на всем готовом живешь в корпусе. Деньги, говорит, испортить могут! Никого еще не испортили, а вот меня могут!

– И где же ты деньги тогда берешь? – осторожно спросил Василий.

– Да где их взять? Играю, иначе больше негде взять, – откровенно признался тот.

– Как играешь? – удивился Василий. – В кости или в бабки?

– Кто же в бабки на деньги играть станет? Тоже мне, скажешь! Когда в кости, а чаще в карты. Я же сказал: считать люблю, а в карты считать надо, кто сколько сдал и сколько еще в колоде карт осталось, поэтому чаще всего выигрываю, но не так, чтоб много, а вот на калачи или что другое хватает.

Василий и прежде слышал об игре в карты среди кадетов, но ни разу их даже в руках не держал. В семинарии если бы узнали об этом, то мало того, что выпороли бы, а еще бы заставили несколько дней подряд читать покаянную молитву, стоя на коленях, а то бы и совсем выгнали. Поэтому ему невообразимо захотелось научиться этой игре, чтобы у него тоже завелись деньги в кармане. Чем он хуже своего нового знакомца? Считать он тоже умеет, к тому же, как слышал, в таких играх может и повезти, а в своей удаче он ничуть не сомневался.

– Научишь? – осторожно спросил он.

– А чего не научить, только с тобой на деньги играть не стану.

– Чего же так? – удивился Мирович. – Боишься?

– За тебя боюсь, что обчищу и без штанов по миру пущу. Ты сперва с другими попробуй, и не на деньги, а так, на щелчки или кукареку.

– Это как? – в очередной раз не понял Мирович.

– Обыкновенно! Сколько очков проиграешь, столько раз тебя и нащелкают по носу картами. Или под стол отправят, будешь оттуда кукареку кричать, пока не отпустят. Оно не всем, конечно, нравится, но зато деньги не проиграешь.

Они уже подходили ко входу в корпус, когда Аполлон, словно чего вспомнил, остановился и серьезно попросил:

– Только о том, что говорил тебе, молчок. Уговор?

– Само собой, – ответил Мирович. – Да и как иначе…

– Всяко бывает, – хитро сощурился Ушаков. – А то потом скажешь, что не предупредил тебя. Мало ли что… Ладно, где тебя найти можно? Мы же в разных корпусах живем. Дворец такой огромный, я до сих пор всех закоулков тут не знаю.

Мирович объяснил, где и как его лучше разыскать, и на этом они расстались. Возвращаясь к себе, Василий размышлял на ходу, стоит ли продолжать дружбу с Аполлоном, потому что вдруг понял, какие здесь разные люди, совсем не похожие на тех, с кем он имел дело раньше. Конечно, Аполлон был человеком прямым и открытым, чем и подкупал. Но трудно было не заметить, что в нем, как часто говорила его бабка, «черти гнездо свили и уходить не собираются».

Даже здесь давало себя знать монастырское воспитание, когда им изо дня в день твердили о непрестанной борьбе сил зла с добром и внушили это крепко, едва ли не на всю жизнь. А сейчас он чувствовал, что переступил ту черту, где зло живет отдельно, а добро – в противоположной стороне. В жизни трудно различить, чего в человеке больше: зла или добра. А посоветоваться не с кем, все нужно решать самому и не откладывать на какой-то срок, а именно сейчас сказать себе: я выбираю другое, совсем не то, что мне предлагают.

Василий хорошо понимал: в данном случае никакая крайность его не спасет. Или он останется без друга и будет жить сам по себе, как прежде, или он должен впустить в себя чуточку, совсем немного из того чужого мира, чтобы не выглядеть белой вороной. Так и не придя ни к какому выводу, он прошел к себе и бросился на кровать, решив еще раз все обдумать. А думать теперь приходилось гораздо чаще, чем раньше, поскольку делать это за него уже никто не станет.

4

Через несколько дней Ушаков и впрямь нашел Василия в комнате, где жили еще пять человек, и вызвал его в коридор. Там их поджидал еще один парень в такой же, как у них, форме Шляхетского корпуса. Но он был немного старше Аполлона, а тем более Василия.

– Прошу любить и жаловать – Петр Ольховский. Мы с ним сошлись еще раньше, чем с тобой познакомился, – представил того Ушаков.

Мирович в ответ кивнул головой, ожидая дальнейших предложений.

– Ты, помнится, говорил, что хочешь картежной игре научиться? Правильно говорю? – спросил Ушаков.

– Говорил, – согласился Василий, а в душе своей почувствовал колкий холодок от предстоящего участия в игре.

– Тогда пошли, – решительно предложил Ушаков. – Втроем оно ловчее учиться будет. Да, ты ничем не занят? – спохватился он.

– К занятиям успею подготовиться, – ответил Василий. – Устав воинский наизусть выучить надо. Я уже половину осилил…

– Без устава никак нельзя, – с усмешкой вступил в разговор Ольховский, – а то не будешь знать, в какую сторону бежать, когда неприятель нападет.

В его словах словно крылся какой-то подвох, что Василию не понравилось, но он решил подождать и постепенно разобраться, что кроется за его словами. Ссориться с новыми друзьями в его планы никак не входило, тем более, что других у него и не было.

Они прошли по плохо освещенному коридору, в самом конце которого Аполлон легко открыл дверь неизвестной ранее Василию каморки, находящейся под лестницей, ведущей в верхние покои. Там лежали старые мешки с чем-то, в углу стояли пустые ведра и лопаты, а у небольшого сводчатого окошка, заделанного решеткой, стояли лавка и стол.

– Располагайся, – предложил Ушаков. – Сюда из начальства никто не заглядывает, но на всякий случай дверь подопру изнутри палкой. И не шуметь, говорить только шепотом. Если застанет кто, то греха не оберешься…

– А зачем нам шуметь, мы все тихонько мальцу объяснять будем, если он понятливым окажется, – примостившись сбоку от стола, сказал Ольховский.

– Я тебе не малец. – Мирович понял, что пора и за себя постоять, а потому решил дать сразу понять, что обращаться так с собой не позволит.

– Ой, да я совсем не хотел кого обидеть, прошу простить покорнейше, – притворно улыбнулся тот. – У нас принято всех младших учеников мальцами, а то еще и малявками звать…

– Кончай, Петруха, – остановил его Ушаков. – Играть еще не начали, а уже собачимся, – с этими словами он извлек откуда-то из-под одежды стопку аккуратно нарезанных листов плотной бумаги с картинками на тыльной стороне.

Мировичу прежде никогда не приходилось видеть игральные карты, поскольку в его родне никто игре в них был не обучен. Впрочем, однажды он заглянул в тобольский кабак на рынке и увидел, что подвыпившие мужики кидают на уставленный пустыми кружками и объедками стол замызганные бумажные листочки. Тогда он сообразил, что это и есть те самые карты, но особого интереса они у него не вызвали. А вот сейчас перед ним были карты подлинные, которые могут неожиданно принести ему если не счастье, но деньги. И в груди приятно защемило от неизведанного еще чувства.

Он осмотрелся вокруг, чтобы запомнить этот момент, но запоминать особо было нечего: облупленные стены, паутина в углу, грязные пыльные мешки. Самая обыденная обстановка, но было в этом что-то таинственное, что невозможно передать словами; крылась в их сходке некая потусторонняя сила, придававшая им вид заговорщиков. И сообщники его, перешедшие на шепот, выглядели теперь иначе, словно они собрались здесь, вдали от чужих глаз, для чего-то большого и значительного.

«А если предложить им сейчас создать тайное братство? Что они ответят? – подумал Мирович. – Наверняка спросят, зачем… Что им скажу? Нет, надо придумать и совершить совместно какое-нибудь большое дело. К примеру, бежать на родину предков в Малороссию, а там собрать сторонников и…»

Дальше этого его планы не шли. Но он знал, придет срок – и он обязательно совершит что-то необыкновенное.

– Василий, ты слушаешь или нет? – донесся до него откуда-то издалека голос Аполлона.

– Конечно, слушаю, – тут же отозвался он.

– Юноша размечтался, как выиграет в карты целое состояние, – с неизменным ехидством вставил свое словечко Ольховский. Но Мирович не счел нужным отвечать и сделал вид, будто не слышал последней фразы.

– Карты лежат в колоде, в ней всего тридцать шесть штук с различными званиями: король, дама, валет… – начал пояснять все таким же свистящим шепотом Аполлон. – Еще есть четыре вида или, как говорят, масти карт…

Василий внимательно слушал и запоминал названия. Потом их раздали на троих и показали, как нужно ходить, чем отвечать и кто в результате выигрывает. Условия оказались необычайно простыми, и Мирович, обладая цепкой памятью, мигом их запомнил и уже при второй раздаче начал уверенно отвечать. Один раз он даже набрал столько же очков, как и Ольховский, но обыграть Ушакова у него никак не получалось.

Вдруг они услышали шаги за дверью, и кто-то осторожно подергал за ручку, пытаясь открыть дверь. Послышалось недоуменное бормотание, а потом шаги стали удаляться от двери. Аполлон моментально собрал карты, спрятал их у себя под кафтаном и приложил к губам указательный палец. Молодые люди замерли, а когда шаги стихли, Ольховский отставил палку, подпиравшую дверь, приоткрыл ее, осторожно высунул наружу голову, а потом помахал им рукой и первым вышел. Когда они шли гуськом по сумрачному коридору, то навстречу им из-за недавно растопленной сторожем печи кто-то шагнул, и Петр едва не налетел на него.

– Кто такие? – послышался сиплый голос Семеныча. – Чего тут шастаешь? – Он крепко вцепился в плечо Ольховского и развернул его лицом к свету.

В это время Ушаков нашел руку Мировича и потащил за собой. Они быстро проскользнули мимо стоявшего к ним спиной вахмистра и, на цыпочках пройдя несколько шагов, приударили бегом. Повернув направо по коридору, перешли, тяжело дыша, на шаг, а потом, даже не попрощавшись, отправились каждый в свои покои. В комнате, где поселили Василия, все спали, и он в темноте тихо нашел свою кровать, разделся и забрался под одеяло. Но сразу уснуть не мог. Ему виделись яркие рисунки карт, со свистом опускающиеся на стол, где короля неожиданно бил валет или совсем никчемная шестерка, а четыре собранные вместе валета могли даже обеспечить выигрыш в игре. Валет ему особенно чем-то нравился. Может, он видел в этой далеко не главной, но порой важной фигуре себя самого? А если таких соберется трое или четверо, то сообща они могут много чего совершить.

Возбуждение Василия было столь велико, что хотелось куда-то бежать, громко закричать: «Я могу! Я знаю, как это сделать! Вы еще обо мне услышите!» Но, если бы кто его спросил, что он хочет сделать, он вряд ли ответил бы что-то вразумительное. Просто внутри у него, еще начиная с Тобольска, вызревал протест против всего, что произошло с его семьей и с ним самим. Хотелось что-то изменить, мир перевернуть, добиться иной жизни, а не этой скучной учебы вначале в семинарии, а теперь в Шляхетском корпусе. Он-то знал, что создан для большего, а не для заучивания латыни или воинских уставов. Он мог бы командовать полком и даже армией, но кто допустит его туда? Для этого нужно родиться генеральским сыном, а не от ссыльного отца.

Ему захотелось отправиться на войну и там показать, на что он способен. Но и здесь он не представлял, как может прославиться. Броситься под пушечный заряд? Смешно, да и кому он нужен мертвый… Убить нескольких человек в сражении? Он представил себе, как врубается верхом на коне в гущу вражеского строя и там крушит неприятеля направо и налево, захватывает в плен вражеское полковое знамя и с ним в одной руке возвращается в свое расположение и бросает его под ноги главнокомандующему. Тот, удивленный и растроганный, снимает с груди самый главный боевой орден и вешает на грудь ему, Василию. Потом его отправляют с донесением в столицу, вводят во дворец, представляют императрице, и она милостиво протягивает ему руку для поцелуя и спрашивает: «Как тебя звать, храбрый воин? Чей будешь сын?» И вот тогда он ей признается, что его отца и деда незаслуженно обидели, отправили в Сибирь и чего ему стоило пробиться наверх, отличиться в бою… А императрица наверняка ответит: «За твой подвиг прощаю всех твоих родственников и возвращаю вам поместья и земли… И пусть Мировичи…»

5

– Мирович, Мирович… – услышал он чей-то голос.

«Кто это? Неужели зовут меня? Куда?» Он открыл глаза и увидел, что уже утро, а рядом стоит сосед и пытается его разбудить.

– Ну, и силен же ты спать! – смеялся тот. – Пора на общее построение выходить. Опоздаешь – оставят без завтрака, – и он, уже одетый, быстро вышел.

Василию совсем не хотелось вставать. Он думал, что если досмотрит свой сон, то обязательно узнает, что ему нужно сделать, чтобы прославиться… Но опаздывать на ежедневное построение было никак нельзя. Потом будут занятия по латыни, фортификации и математике, но часть из того, что им преподавали, он знал уже с семинарии, тем более что в тобольской бурсе от них требовали даже меж собой общаться на латыни. Фортификация же его не интересовала совершенно, зато в конце недели всех обещали вывести на стрельбы, где они впервые сделают несколько холостых, а потом и настоящих, боевых выстрелов. Этого он ждал, надеясь быстро освоить стрельбу из мушкета, который пока что даже в руках не держал. Были еще занятия по фехтованию, но там все сводилось к запоминанию основных позиций, выпадов, обманных движений. К тому же на всех не хватало учебных эспадронов, а потому половине кадетов давали в руки обыкновенные, гладко вытесанные из березы палки и заставляли выполнять упражнения с ними.

Самым же неприятным не только для него, но и для всех было маршировать на плацу. Причем приходилось заниматься «шагистикой», как кадеты окрестили эти занятия, практически в любую погоду. А если у кого-то не получалось, оставляли всех и гоняли до изнеможения, пока наверху не открывалось окно начальника корпуса и тот не подавал сигнал неугомонным фельдфебелям, что пора заканчивать строевые занятия. Зачем им, будущим офицерам, нужна муштра? Пусть этим занимаются рядовые, им же, кадетам, совсем не обязательно знать все тонкости поворотов через правое плечо и тем более, ходить в ногу. Лучше бы побольше учили верховой езде в манеже, куда они ходили всего раз в неделю. Почти все сверстники Василия, выросшие в усадьбах, а не в ссылке, как он, умели седлать коней и хорошо держались в седле. Ему же в детстве приходилось ездить верхом, но без седла. В семинарии его частенько отправляли на реку за водой, и он умудрялся без пригляда старых монахов забираться верхом на тощую лошаденку, но это даже нельзя назвать настоящей верховой ездой. Поэтому во время конных занятий остальные кадеты подсмеивались над ним, называя его пешим казаком, но он терпел насмешки и не показывал вида, знал: научится и этому и будет скакать не хуже других, как делали его деды и прадеды.

А больше всего в такие минуты ему хотелось перенестись в те места, где жили когда-то его предки и были действительно славными казаками, могли много верст проскакать верхом, не слезая с коня, ходили в походы, рубились с врагами, и все им было нипочем. Бабушка много раз рассказывала ему, в каких сражениях участвовал его дед, переяславский полковник Иван Мирович. Как он привозил домой добытую в бою добычу, приводил пленных, а потом они несколько дней праздновали очередную победу, приглашали к себе в дом друзей и соседей. И каждый раз, глядя на тех, с кем он жил под одной крышей, Василий думал: «Вот, из-за ваших отцов я остался без родного дома и столько лет скитаюсь на чужой стороне, а моя бабка не имеет на старости лет даже собственного угла, где могла бы достойно дожить до смерти. Это все ваша вина, с которой, видимо, и умирать придется…»

Но то были редкие вспышки злости и недовольства, которые тут же гасли. Он хорошо понимал, что нет в том вины этих молодых людей и даже отцы их тоже не виноваты. Виноваты другие, но имен их произносить даже про себя он не хотел, понимая, насколько опасно и тяжело жить с такими мыслями, и всячески гнал их от себя, пытаясь винить судьбу, выпавшую на его горькую долю. А судьбу можно обмануть, если повезет, как в картах.

Чаще всего мысли Василия были заняты мечтами или думами о себе и о своем будущем. Поэтому мало кто из кадетов его набора предлагал ему свою дружбу. Видимо, он резко отличался от сверстников своим вечно сосредоточенным видом, словно пребывал в ином, неведомом другим мире, за что на занятиях его часто поднимали с места и просили ответить, что учитель только что рассказывал. В то же время многие учителя отличали Василия от остальных его собранностью и послушанием. Но если бы кто из них знал, какие страсти и планы одолевают этого скромного и вечно насупленного воспитанника, то были бы несказанно удивлены, а то бы и доложили о том по начальству. Ибо, как известно, именно из таких тихих и незаметных молодцов выходили чаще всего бунтовщики и мятежники.

Однако офицеры, занятые обучением молодых кадетов, больше судили о своих воспитанниках по их поведению, ответам на занятиях. А вот заглянуть к ним в душу не мог даже исповедовавший их батюшка. В храме к нему на исповедь обычно выстраивалась длиннющая очередь, поэтому приходилось приглашать в особо большие праздники кого-то из соседнего прихода. Те терпеливо выслушивали обо всех провинностях, что сообщали им юноши, быстрехонько покрывали их видавшей виды епитрахилью, читали отпускную молитву, и обычно всем исповедующимся разрешали подойти к Святому причастию. Никому и в голову не пришло спросить того же Василия Мировича или кого другого, о чем они думают. Да и что они могли услышать в ответ? Почти все думали о доме, о родителях, о сытной кормежке, о том, как бы побыстрее закончить курс и уехать или к месту назначения, или хоть недолго побывать в родительском доме, где им всегда рады и ждут.

Только вот Василия никто не ждал, и дома у него не было, а во время исповеди, еще в семинарии, он научился открываться ровно настолько, как того требовали церковные каноны: рассказывать о совершенных прегрешениях. И он без утайки сообщал насупленному батюшке, мол, не всегда внимательно читает молитву, не выполняет заданий, грубо ответил товарищу… И не более того.

Об одолевающих его страстях он вряд ли сообщил бы даже под пыткой. При этом считал, что благодаря мечтаниям его жизнь приобретает иной, более глубокий смысл и оттенок. Тем более, всегда можно выдумать новые ситуации, в которых он мог бы участвовать. Потому и не мог он открыться батюшке или кому другому, сколь страстно ненавидит того, по чьему распоряжению были высланы его отец и остальные Мировичи. И его бы воля, он бы расправился со своими недругами, как повар, поймавший на обед курицу. Порой он даже ощущал, как сжимает в руке кинжал, приготовленный для расправы.

Но за такие откровения он мог бы уже завтра оказаться сначала на дыбе, а потом и на плахе. Та же бабка рассказывала ему и об этом и советовала не откровенничать ни в разговорах с друзьями, ни на исповеди. «Богу виднее, кому отпускать грехи, а кому нет. Вот перед ним и покайся, он и простит…» – говорила обычно она. И еще она рассказывала, кого из ее знакомых забирали на каторгу после откровений на исповеди. «Царь Петр повелел, чтоб все, кто против него чего замысленное хоть где услышат, немедленно доносить, кому следует. А уж кому лучше всех мысли наши известны, как не батюшкам, так что тот указ и о них касателен…» С тем и рос Василий: сообщать лишь то, что не будет караться людским судом, а все остальное хранить в себе и доверяться лишь Богу. И никому другому.

6

Весной, когда кадетов собирались вывезти в летние лагеря, начальник корпуса собрал у себя всех офицеров, что вели занятия в младших классах. Там он попросил их назвать имена тех, кто мог быть удостоен чести исполнять обязанности сержантов в своей роте без присвоения им армейского чина. По этому случаю им выдавали специальный шарф и шейный знак на цепочке, именуемый горжетом. Кроме прочих, была названа и фамилия Василия Мировича. Генерал Игнатьев чуть задумался, вспомнил, с каким вопросом приходил к нему кадет Мирович, но потом решил: одно другому не помешает и одобрил решение офицеров.

На другой день на общем построении Василий, как всегда пребывавший в задумчивом состоянии, вдруг услышал свою фамилию, сделал два шага из строя, и ему вручили шарф и горжет сержанта корпуса. Вот тогда, едва ли не впервые в жизни, он испытал настоящую радость и решил, что Господь услышал и одобрил его мечтания, что он все делает правильно и находится на верном пути.

Добавило радости и то, что после построения к нему подошли несколько человек теперь уже из «его» подразделения и поздравили с полученным званием. Правда, он заметил, что некоторые делали это неохотно, явно думая, что их незаслуженно обошли, но это было даже приятно осознавать. Он был отмечен самим генералом, а потому теперь его обязаны слушать и подчиняться.

«И это только начало, – думал он, выслушивая поздравления и с долей превосходства поглядывая на стоявших подле него кадетов. – Дальше я должен стать первым в корпусе и получить самое лучшее назначение в войска. Я это заслужил страданиями не только своими, но и всех моих предков…»

Теперь он знал, чего добиваться и как нужно себя вести. У него была цель, и он знал, что достигнет ее. Рано или поздно, но доползет, доберется до нее, и тогда… Что будет тогда, он еще не мог представить, но это пока было и не нужно. Дальше все ему откроется, и Господь поведет его, помогая во всем, что бы он ни задумал и ни предпринял. Ведь Бог любит униженных и страдающих… При этом он добавлял: «За правду», но что есть правда в этом мире, опять же ответить не мог, а поэтому ничуть не мучился над разгадкой, считая, она сама решится, когда это будет необходимо.

После того памятного случая, когда кадетов чуть не застал за игрой в карты вахмистр Семеныч, прошел изрядный срок. Василий больше не проявлял инициативы найти Ушакова или Ольховского, а они, то ли напуганные этим случаем, то ли по другой причине, тоже не стремились встретиться с ним. Лишь однажды, на стрельбах за городом, куда вывели весь Шляхетский корпус, он увидел их в рядах одной из рот, уже отстрелявшихся и возвращавшихся обратно. То, что встреча с вахмистром прошла без последствий, он понял. Ольховский сумел каким-то образом вывернуться и не выдал остальных. Но короткое знакомство с картежной игрой оставило у Василия самые яркие воспоминания, и он несколько раз ловил себя на мысли, как бы вновь сразиться с кем-то, а то и… попробовать играть на деньги. Хотя он хорошо понимал, чем грозит ему даже самый малый проигрыш в случае, если он у кого-то даже попросит денег взаймы. Проиграй он их – и все, конец. Отдавать будет нечем.

Он вспомнил, как в Тобольске время от времени зарабатывал тем, что писал прошения неграмотным крестьянам, приезжавшим специально в город из деревень, чтобы подать какую-то нужную им бумагу в губернскую канцелярию. Большинство из них обращались к дьякону, служившему в храме возле канцелярии, а тот, за обычной своей занятостью, отправлял их к кому-то из знакомых семинаристов, среди которых был и он, Василий Мирович. Здесь же, в Петербурге, у него такого знакомства не было. А как самому найти просителей – а они непременно были, их не могло не быть в столице, куда стекались просители и ходатаи со всей России, – он не представлял. Даже в молитвах он стал обращаться к Богу, чтоб тот помог ему познакомиться с кем-то из них, и стал захватывать с собой на прогулки бутылочку с чернилами и заточенное гусиное перо, пряча их от посторонних глаз в шапку.

И вот однажды ему повезло. Во время прогулки в свободное время неподалеку от здания сената к нему обратилась не старая еще женщина, сопровождаемая пареньком, немного моложе самого Мировича:

– Сударь, не подскажете, куда следует обратиться, чтоб написать прошение на имя государыни? Мы прибыли из Тверской губернии, а здесь, в столице, у меня никого из знакомых нет и помочь некому.

Ее речь и манера держаться выдавали в ней женщину воспитанную, а чистая, опрятная одежда, хоть и отслужившая хозяйке не один сезон, говорили о том, что когда-то эта дама могла позволить себе одеваться богато и изысканно, но, судя по всему, времена те давно прошли.

– А гербовая бумага у вас имеется? – тут же спросил ее Василий, возликовав в душе, что Господь наконец-то внял его молитвам.

– Да откуда же у меня ей быть? – ответила удивленно женщина. – Да я и не знала, на какой бумаге его писать надо. Раньше этим мой покойный муж занимался. Сделайте милость, объясните бедной вдове, как поступить, готова хоть немного, но отблагодарить за помощь вашу. Состояния у меня никакого нет, все задолго до смерти своей муж мой спустил, а теперь вот сосед-злодей покушается на имение наше, якобы за какие-то там долги, мужем оставленные…

Мирович повел ее в лавку, где продавалась специальная бумага для написания подобных прошений, которую он заприметил еще давно и на всякий случай держал в памяти, надеясь, что знание это ему пригодится. Там вдова приобрела требуемый для прошения лист, посетовав на дороговизну, и Василий повел их в ближайший трактир, также запримеченный им для подобных случаев. Там они выбрали стоящий у окна свободный стол и сели за него втроем. Мальчик, судя по всему, ее сын, что-то прошептал на ухо женщине, и та кликнула слугу, чтобы принес им что-нибудь перекусить. Пока они ждали еду, она принялась объяснять Василию, в чем заключается суть ее дела.

– Муж мой оказался человек непутевый, хоть и дворянин, и оставил нас с сыном, – тут она кивнула в сторону мальчика, который за все это время не произнес ни слова, – без гроша в кармане. Куда он дел мое приданое, ума не приложу, но этого теперь не вернуть, а уж сколько я слез пролила, как одни остались и о его долгах узнала, о том и заикаться не стану. Но главная беда недавно пришла… – Она чуть помолчала, чтобы собраться с силами, и наконец продолжила:

– Пожар у нас в усадьбе вышел, и хотя удалось потушить вовремя, но выгорел от оброненной свечи кабинет моего супруга, где все бумаги наши хранились. А среди них была купчая на приобретение того имения, где мы и проживаем. Как о том узнал бывший ее владелец, человек известный и со связями, не знаю. Но он обратился в суд о восстановлении своих прав на имение. На суде от меня потребовали предъявить купчую, а от нее один пепел остался. Спросили, были ли свидетели при совершении сделки, а мне о том что известно? Я в то время на сносях была, сына ждала, – она вновь кивнула в сторону мальчика, который торопливо хлебал принесенный слугой суп, – мне о том ничего неизвестно. Дали месяц для подтверждения прав. Ну, я думала-думала, и поехала в столицу, может, хоть здесь управу найду на обидчика своего.

Мирович терпеливо выслушал ее, соображая, как правильно составить прошение, чтобы на одном листе изложить суть дела и при этом не ошибиться и не потребовать новый чистый лист, который стесненная в средствах вдова вряд ли согласится приобрести за свой счет. Ему тут же вспомнилось собственное прошение, что еще по осени он отправил на имя государыни и до сих пор не получил никакого ответа. Вряд ли и эта женщина добьется чего-то, не имея на руках нужных документов. Он вдруг спросил ее: умеет ли она сама писать, а если да, то почему собственноручно не написала прошение? Та в ответ обиженно поджала губы и подтвердила, что грамотой владеет, но не знает, о чем именно следует писать. Тем более в таком состоянии вряд ли сможет изложить ясно суть дела.

Мирович выслушал объяснения, поинтересовался, какую фамилию она носит, где находится имение и кто бывший хозяин, что претендует нынче забрать его обратно. Потом он пересел за соседний стол, чтобы ему никто не мешал, извлек из шапки свои письменные принадлежности и сосредоточенно принялся писать. Он в нескольких предложениях не только описал суть дела, но отдельно остановился на бедственном положении вдовы. А от себя добавил, не вдаваясь в подробности, что родители несчастной женщины были достойные люди и весь род ее служил верой и правдой батюшке императрицы, надеясь, что проверять эти сведения вряд ли кто станет. Еще чуть подумав, приписал об обидах, чинимых ей со стороны бывшего владельца усадьбы, и о том, что после смерти мужа она осталась на руках с малолетним сыном.

После этого, дождавшись, когда чернила высохнут, вернулся обратно к терпеливо поджидавшей его просительнице и положил свое творение перед женщиной. Она близоруко сощурилась и, чуть шевеля губами, принялась читать его. Уже дойдя до конца листа, она вдруг наморщила носик, и из глаз у нее побежали слезы. Василий поспешно схватил лист, боясь, что он может быть испорчен бурным проявлением чувств плачущей женщины. Она же быстро успокоилась, промокнула глаза батистовым платочком и тихо произнесла:

– Благодарствую, сударь. Даже не ожидала, что можно все изложить столь гладко. Будто бы все обо мне знаете. Но ведь это не так, правда? Ума не приложу, каким образом вы догадались. Но, видимо, душа у вас добрая, а может, и сами настрадались не меньше моего. Думаю, Бог отблагодарит вас за добрые дела ваши.

Потом она извлекла из дамской сумочки потертый замшевый кошелек, раскрыла его и долго там рылась, производя в уме какие-то подсчеты, и наконец, помявшись, извлекла на свет две серебряных монеты достоинством по пятьдесят копеек. Мирович глазам своим не поверил, потому что за подобную услугу в Тобольске ему платили не больше пятака, а тут – целый рубль. Но радость его продолжалась недолго, поскольку вдова вдруг решительно убрала один полтинник обратно и поднялась из-за стола. Но и этого было вполне достаточно. Василий зажал потертый серебряный полтинник в кулаке и так разволновался, что чуть не оставил за соседним столом свои письменные принадлежности, если бы слуга не остановил его и молча не показал глазами на них.

Когда он уже в одиночестве вышел на улицу, ярко сияло солнце и мимо, как обычно, спешили куда-то люди, скакали всадники, кричали зазывалы из находящихся неподалеку торговых рядов. Казалось, он попал совсем в иной мир, не подозревая раньше о его существовании. У него впервые появилась такие деньги, и он мог их тратить на что угодно. «Но это только начало, – подумал он. – Я теперь каждый день буду выходить к сенату и там поджидать таких вот просителей. А когда заработаю кучу денег, то…» – что будет тогда и как он потратит свои деньги, Василий пока представить не мог, но твердо знал, с этого дня у него обязательно начнется новая жизнь.

7

С тех пор прошло чуть больше месяца, и зима потихоньку оставляла столицу. Наступление весны в Петербурге можно было ощутить по сырому ветру, задувавшему со стороны близкого моря, и по образовавшейся наледи на дорогах, небольшим пока сосулькам на водостоках и появлению несметного числа воробьев на улицах. Идущие навстречу Василию прохожие прижимали к себе полы плащей, женщины натягивали до самых глаз платки, а стоявшие возле государственных служб на часах гренадеры нет-нет да и ловили одной рукой сорванную с головы треуголку, пытаясь сохранить при этом строгое выражение лица.

На перекрестках в обилии появились лотошники со снедью. Они как-то особенно держали свои лотки на кожаной петле, закинутой на шею, умудряясь размахивать свободными от ноши руками, едва не хватая за одежду спешащих мимо по своим делам прохожих.

Поначалу Василий останавливался чуть ли не возле каждого из них, прикидывая, на что можно истратить остаток из полученных за написание прошения денег. После написания неутешной вдове памятного ему прошения ему повезло всего лишь раз, когда в том же трактире, куда он стал заходить, как только удавалось вырваться в город, познакомился с подвыпившим мужичком из-под Твери. Тот очень желал узнать, где состоит на службе забритый в рекруты его младший сын, и специально для того приехал в столицу. Здесь он обошел все стоявшие в городе полки, спрашивая, не знает ли кто его Тимоху. Сердобольные караульные за кусок сала, несмотря на начавшийся пост, выводили из казармы всех отозвавшихся на их крик Тимофеев, но сына именно тверского мужичка не нашлось.

Окончательно потеряв надежду, он и завалился в трактир, выпил там несколько кружек браги, коей хозяин торговал из-под полы для таких вот заезжих бедолаг, разоткровенничался, и кто-то посоветовал ему написать письмо главнокомандующему, а то и самой государыне. Тут и услышал его стенания Василий, предложив свои услуги. Деньги на лист обычной, не гербовой, бумаги мужичок еще отыскал, но, заполучив письмо, платить наотрез отказался. Взамен он всучил новоявленному писарю кусок оставшегося сала и развел руками. Мол, делай, что хочешь, а денег у него нет совсем. Василий чертыхнулся, хотел огреть мужика этим же куском, но сдержался и обменял его прямо здесь, в трактире, на тарелку горячего супа и каравай черного хлеба.

Ничем закончились и другие его попытки заработать хоть что-то через написание прошений. После нескольких посещений облюбованного им трактира, где он, не имея денег, ничего не заказывал, а лишь молча сидел в углу, ожидая встречи с кем-то из случайных жалобщиков, хозяин, и без того хмуро поглядывавший в его сторону, однажды преградил ему дорогу и пообещал пожаловаться кому следует, если еще хоть раз увидит его на пороге. Не оставалось ничего другого, как бродить поблизости от сената, зорко высматривая подходящих клиентов. Но к нему подходили, интересовались, как пройти к почтовой станции, где можно переночевать, а то и вовсе озадачивали вопросом, куда можно сунуться по нужде. Волей-неволей, а Василию приходилось хоть как-то отвечать на вопросы, чтобы не производить впечатление деревенщины.

Постепенно он освоился и с этим родом занятий, приноровился к нему и вскоре узнал для себя много интересного и даже составил некоторое представление, зачем большинство народа приезжает в столицу. Люди состоятельные и те, кто не первый год жил здесь, с подобными вопросами к нему просто не обращались и лишь кидали удивленные взгляды в его сторону, когда он с готовностью улыбался им, готовый к тому, что его сейчас обязательно о чем-то спросят. Он даже перезнакомился с несколькими лотошниками, приметившими его, что не без риска для себя и товара выходили торговать в центре столицы без специального на то разрешения.

Но однажды на него наткнулся офицерский патруль, выискивавший пьяных военнослужащих. Старший из них спросил у Мировича, почему он тут околачивается и имеет ли при себе разрешение на выход из учебного корпуса. Василий поначалу растерялся и хотел просто дать деру, надеясь на быстроту своих ног. Только вдруг в нем взыграло какое-то озорство, и он, понизив голос до шепота, сообщил на ухо старшему из патрульных, мол, отлучился из корпуса по собственной инициативе, поскольку стоял у главного входа и вдруг приметил проходящего мимо подозрительного господина. Тот что-то высматривал и вынюхивал повсюду и вел себя не так, как все остальные. Василий самозабвенно врал, как тот господин встретился на мосту с другим таким же подозрительным, как и он, человеком и тайком передал ему какие-то бумаги.

– Так я и дошел за ним вот сюда, а тут и вас встретил, думал, сейчас окликну. Оглянулся, а того господина уже и нет, скрылся. Видать, тоже вас испужался…

Старший офицер с оторопью взглянул на искренне таращившего на него свои черные глаза кадета и с недоверием спросил:

– И как выглядит тот господин? Показать можешь?

– Если мы его нагоним, – с готовностью отозвался Василий. – Пока мы говорили тут, он мог уже далече уйти…

– За мной, – скомандовал офицер спутникам и, схватив Василия за плечо, широко зашагал в том направлении, что тот указал.

Вскоре они действительно нагнали господина в черном, до пят, плаще и круглой бобриковой шапке, натянутой на самые глаза. Василий, не раздумывая, ткнул в его сторону пальцем и остановился. Патрульные ускорили шаг, стремясь нагнать подозрительного прохожего, а Василий тем временем шмыгнул в ближайшую подворотню и кинулся бежать в сторону Шляхетского корпуса, боясь, как бы патрульные, разобравшись с неизвестным, не бросились ловить его самого. Бежал он, сокращая себе путь, через проходные дворы и мало кому известные переулки, потому как довольно хорошо изучил за время своих блужданий центр города, и скоро оказался в своей казарме. Там он быстренько переоделся и схватил в руки первую попавшуюся книгу, сделав вид, будто бы занят ее чтением.

Не прошло и часа, как внезапно объявили общее построение в парадной зале. Мирович, почуяв недоброе, хотел было где-нибудь спрятаться, но потом решил, все одно будут отмечать всех не явившихся, а это еще хуже. Поэтому счел за лучшее явиться на построение, но на всякий случай перетянул щеку шейным платком под предлогом, что у него разболелись зубы. К тому же построение могли объявить совсем по иной причине, а не для выявления кого-то провинившегося, кем он себя сейчас ощущал.

Мелкие происшествия в последнее время стали случаться все чаще, и начальство чуть ли не через день объявляло общее построение для выявления виновных. Чаще всего в корпус приходили торговки с рынка, у которых, по их словам, кадеты воровали с лотков калачи и шаньги. Когда к ним выходил кто-то из старших офицеров, они клялись и божились, что запомнили приметы воришки и смогут безошибочно его опознать. Действительно, кадетов легко можно было отличить по серой суконной форме, в которую они все были одеты, но найти обидчика среди нескольких сотен его ровесников было делом нелегким. Может, сердобольные женщины действительно не успевали запомнить налетчиков, которые чаще всего подскакивали к ним группой из нескольких человек, и пока один отвлекал хозяйку разговорами, другой тихонько грузил в шапку то, что мог достать, а потом все дружно разбегались в разные стороны. Так или иначе, но ни разу еще посредством хождения по рядам выстроенных по этому случаю поголовно всех кадетов узнать похитителей съестного не удалось. Может, торговки, сами вынянчившие не одного ребенка, понимали, что не от хорошей жизни и не из озорства крадут будущие офицеры их калачи и ватрушки. И потому, глядя на их бледные, изможденные от долгих занятий лица, просто жалели воришек, делая вид, будто не узнавали похитителей. Тем более, во избежание очередных слухов и разговоров, и без того регулярно витавших вокруг кадетского корпуса, начальство после безрезультатных проверок, махнув рукой, вручало им некоторую сумму, обычно в несколько раз превышавшую стоимость пропавшего у них товара.

Частые налеты кадетов на местный рынок можно было объяснить тем, что по весне начались перебои с поставками муки и воспитанников кормили все больше кашей и пустыми щами. Тем более шел Великий пост, нарушать который официально начальство не могло при всем желании. Вот голодные кадеты и восполняли недостаток питания за счет похищений на рынках. Не помогало усиление дежурств в казармах, куда направляли старшекурсников. Те тоже были не против получить свою долю из уворованного и тишком отпускали парней побойчее совершать налеты на рынки, а потом всячески тех покрывали.

Когда Мирович вошел в актовый зал, там собрались почти все кадеты, причем некоторые были одеты отнюдь не по уставу. У многих были заспанные лица, иные откровенно зевали, прикрывая рот пятерней. Василий поспешно встал во второй ряд и в тягостном ожидании уставился в сторону двери, через которую обычно входили корпусные офицеры, дожидавшиеся общего построения у себя в кабинетах.

Наконец послышались шаги по коридору, бряцанье по половицам кованых сапог. Двери распахнулись, и вошел сам начальник корпуса генерал Игнатьев с боевыми наградами на камзоле, а затем и остальные корпусные офицеры и их помощники. Меж ними шел, к ужасу Василия, тот самый патрульный, что не так давно остановил его близ здания сената. У Василия все похолодело внутри, и он стал подумывать, не снять ли с лица платок, поскольку этим он выделялся среди своих товарищей. Однако, приглядевшись, заметил еще несколько человек точно с такими же повязками на лицах, видать, всерьез простудившихся в плохо отапливаемых казармах.

Топить весной прекращали очень рано. Разрешалось брать дрова лишь в том случае, если в помещении становилось по-настоящему холодно и вода для питья застывала в стоящих в спальных комнатах кувшинах. При этом все воспитанники начинали не в такт клацать зубами и дружно чихать, на что дежурный офицер приказывал плотнее укрываться худенькими одеялами, заверяя, что во время военных действий в офицерских палатках будет тоже не очень-то жарко. Василий, чуть подумав, решил тоже сказаться простуженным и оставить повязку, но голову опустил вниз, стараясь не встречаться взглядом с патрульным, который, войдя в зал, встал чуть в стороне от остальных офицеров и внимательно разглядывал стоявших двумя шеренгами вдоль стен кадетов.

Меж тем командиры рот зычно скомандовали:

– Первая рота! Стоять смирно!

– Вторая рота! Смирна-а-а!!

Потом по очереди подошли к начальнику корпуса, отдали честь и отрапортовали:

– Первая рота построена!

– Вторая рота построена!

Начальник, приняв от них рапорт, без малейшей паузы обратился к собравшимся:

– Здравия желаю, господа кадеты!

– Здрав-ви-ия же-ла-ем, ва-ше вы-со-ко-пре-во-схо-ди-тель-ство!!! – не совсем дружно отозвались те.

– Вольно, – отдал очередную команду генерал Игнатьев. – А теперь, господа, прошу сделать два шага вперед того, кто не далее, как час назад, будучи в городе, указал военному патрулю на некого подозрительного господина, а потом по неизвестной причине скрылся.

В актовом зале наступило тягостное молчание, и лишь в дальнем его углу слышалось негромкое шушуканье тихо переговаривающихся меж собой воспитанников старших классов. Мирович весь напрягся. Ему показалось, будто сейчас у него в мозгу что-то взорвется и он упадет без чувств. Он уже представил, как его за нарушение дисциплины публично накажут отправкой в карцер, а то и вовсе отчислят из корпуса. Куда ему тогда деваться? Ехать к бабке в Малороссию? Возвращаться в родной Тобольск? Или определяться в солдаты и тянуть с рекрутами общую лямку?

«Нет, лучше смерть, но только не позор, – подумал он про себя. – Если только меня опознают, убегу и брошусь в реку. Утону, но не переживу позора».

Действительно, одно дело было стащить у торговок пирог или калач, и совсем другое – ввести в заблуждение военный патруль. Это уже преступление серьезное…

«А может, патрульный не опознает меня? – пронеслась в голове успокоительная мысль. – Обычно торговок ведут перед строем, а тут почему-то пришедший военный стоит в стороне и не пытается найти кого-то».

– Как вижу, наш герой страдает излишней скромностью и не желает признаться в своем поступке, – громко произнес генерал Игнатьев. – А зря. С его помощью патрульные задержали господина, не имевшего при себе паспорта и к тому же не говорящего по-русски. Как выяснилось, в столицу он прибыл не откуда-нибудь, а из самой Пруссии, с которой у нас очень непростые отношения. Но это уже не наше дело, и кому положено, разберутся с тем господином. Но вот задержать его помог один из наших кадетов, за что ему честь и хвала. Так он здесь? – повторил генерал свой вопрос. – Пусть выходит без всякого стеснения, а то потом будет поздно.

Василий, понимая, что момент может быть упущен, сорвал с лица ставшую ненужной повязку и, не поднимая головы, сделал два шага вперед, застыв перед строем.

– Подойди ко мне, – поманил его рукой генерал. – Кто таков?

– Кадет Василий Мирович, – отрапортовал тот, подойдя на несколько шагов к генералу.

– Что же сразу не вышел? Больно стеснителен, – покачал головой Игнатьев, – на тебя это не похоже. Не ты ли по зиме приходил ко мне в кабинет с каким-то делом?

– Так точно, – гаркнул Мирович. – Я приходил.

– Тогда не побоялся, а тут вон какая напасть на тебя напала. Не пойму что-то тебя. Ладно. Господин капитан, – обернулся он к патрульному офицеру, – он вам указал на того господина? Поглядите хорошенько, а то… всякое бывает… молодо-зелено. Боюсь, чтоб ошибки не случилось…

– Да вроде он, – не очень по-военному отозвался капитан. – Я его лица, если признаться, не рассмотрел, а потом погнались догонять того господина, и совсем не до него стало. Но раз говорит, что он, значит, так оно и есть.

– А мы сейчас это проверим, – усмехнулся генерал. – Скажи-ка мне, молодец, где ты с патрулем встретился? Надеюсь, этого не забыл от лишней своей скромности? Ну, отвечай живо…

– Неподалеку от правительствующего сената, ваше высокопревосходительство, – отчеканил Василий.

Генерал вопросительно глянул на патрульного капитана, а тот в ответ радостно кивнул головой, подтверждая ответ Василия.

– Там оно и вышло. Мы его спросили, чего он там делает, а он и указал на того господина, а обо всем остальном вы сами знаете.

– Понятно, – негромко произнес генерал, пытливо вглядываясь в лицо Василия. – Ну, молодец! Хвалю за то, что поступил верно, а чем тебя отличить, еще подумаю. Ты пока становись в строй, у меня к вам ко всем еще другое объявление будет.

Мирович развернулся кругом и вернулся в строй, заметив на ходу, с каким восхищением смотрят в его сторону остальные кадеты. Аполлон Ушаков, стоя в противоположном ряду напротив него, широко улыбнулся и подмигнул, давая понять, насколько он доволен за своего друга. Но Мирович не счел нужным ответить ему, поскольку их отношения за последнее время оказались изрядно подпорченными из-за картежной игры, в которую Василий неожиданно для себя втянулся. Едва выдавался свободный момент, он находил Ушакова или Петра Ольховского и после короткого приветствия заводил разговор о том, что пора перекинуться в картишки, если те не против. В результате он проиграл каждому из них по несколько рублей, но друзья, если можно было их так назвать, до поры до времени с отдачей денег не торопили, хорошо понимая, что взять их Василию все одно неоткуда.

Сам же Василий всячески ругал себя за картежное пристрастие, но как с ним бороться, не знал. Дело дошло до того, что карты снились ему по ночам, и на месте королей и валетов он видел лица своих сотоварищей по игре, зловеще улыбающихся ему. Он потому и возобновил свои походы по городу, что таким образом пытался убить время, чтобы вновь не засесть за карты.

Вдруг он услышал чьи-то голоса за дверью зала, а когда вгляделся, с удивлением различил вошедшую группу военных, среди которых был и попечитель корпуса сам граф Юсупов. Вместе с ним вошли два генерала и еще несколько совершенно незнакомых офицеров. Лица у всех были крайне взволнованны, а граф Юсупов нес в руках свернутый в трубку лист бумаги, держа его с таким подобострастием, будто бы там находилась его собственная судьба, и он боялся уронить ее на пол. Он торопливо подошел к генералу Игнатьеву и что-то тихо сообщил тому. При каждом его слове брови генерала взлетали вверх, а уголки рта плотно сжимались, в результате чего лицо его, казалось, окаменело, взгляд потух, плечи опустились вниз, и весь он как-то сжался, ссутулился. Он украдкой взглянул в сторону начавших шуметь кадетов и что-то негромко ответил графу. Тот кивнул в ответ, и тогда Игнатьев, набрав в грудь воздух, сделал несколько шагов вперед, в результате чего окончательно отделился от остальной группы офицеров и воспитанники могли различить малейшее изменение на его лице и даже слышать его частое, прерывистое дыхание. В зале неожиданно наступила напряженная тишина, как бывает во время сообщения о чьей-то смерти.

– Кадеты, смирно, – как-то обыденно и по-домашнему, без обычного напора в голосе скомандовал Игнатьев.

И такое его обращение подействовало на кадетов гораздо сильнее и неожиданнее, нежели привычно отдаваемая во весь голос зычная команда. Все не только подтянулись, подравнивая строй, но внутри у молодых людей все сжалось, руки словно приросли к телу, дыхание замедлилось, как перед неожиданной опасностью. Они вдруг поняли, что случилось что-то непредвиденное, во что они сейчас будут посвящены. И неизвестно, насколько эта новость коснется каждого, не зацепит ли что-то родное и близкое, живущее в них пока еще тихо и неприметно. Однако стоит лишиться этой незаметной малости, как жизнь у всех изменится и понесется вихрем, покатится непонятно куда и зачем.

В зале установилась тишина невероятная, не слышно было не то что шепотка или чьего-то голоса, но в миг прекратилось покашливание, сопение; скрип пересохших у печки башмаков и тот прекратился. Неожиданно громко прозвучал шелест развернутого Юсуповым листа, который он поднес к самым глазам и хотел зачитать, но потом отвел бумагу от лица и кивнул зачем-то Игнатьеву, давая тем самым какой-то знак или распоряжение. Игнатьев понял графа и вновь обратился ко всем:

– Указ ее императорского величества. Слушать всем и мест своих не покидать до конца прочтения. И все, что здесь сообщено будет, хранить в полной тайне, пока не разрешено будет говорить о том публично.

Закончив говорить, он кивнул теперь уже в ответ Юсупову, и тот, пару раз кашлянув, словно пробовал, ладно ли у него поставлен голос, заскользил глазами по принесенной им бумаге:

Манифест государыни нашей императрицы Елизаветы Петровны о несправедливых действиях короля прусского противу союзных с Россиею держав Австрии и Польши.

Непременное Наше желание пребывать со всеми державами, а особливо с соседними, в дружбе и добром согласии, показали Мы с самого Нашего на Прародительский престол вступления, скорым пресечением тогдашней с Швецией войны…

На этом месте граф Юсупов перевел дыхание и глянул в сторону офицеров, внимательно вслушивавшихся в каждое слово. Потом перевел взгляд на стройные ряды кадетов и добавил от себя:

– Кому неведомо, поясню: государыня императрица когда только на трон взошла, то повелела все войны, что до нее начаты были, при первой возможности закончить на лучших для нас условиях. Тогда-то и мир со Шведской державой подписан был вечный. А вот теперь… Слушайте, о чем далее тут прописано.

И он начал несколько нараспев, монотонно, путая из-за своей близорукости окончания слов, читать дальше государственный манифест. В нем сообщалось, что король прусский дважды напал на Саксонию, землю, принадлежащую римской императрице королеве Венгеро-Богемской, российской союзницы. То же самое он предпринял и в отношении польских земель, разорив их. Действия его возбудили всю Европу, и российская императрица вынуждена была держать часть армии в границах Лифляндии.

После этого известия по залу пронесся пока что тихий шепоток: «Война». Кадеты заволновались, на лицах у многих появилось восторженное выражение, еще чуть – и весь строй мог прийти в движение, раздались бы крики радости. Тогда Игнатьев, чутко уловивший их настроение, тронул за рукав графа Юсупова, дав ему понять, чтобы он остановил на время чтение манифеста и, выйдя чуть вперед, громко скомандовал:

– Смирно! Прекратить разговоры!

Он дождался, когда кадеты подтянутся и прекратится даже самый незначительный шепот, а затем, чеканя каждое слово, отчетливо проговорил:

– Слушать со вниманием. Иначе… Иначе будем вынуждены отправить всех по классам и собраться вторично для повторного чтения манифеста государыни. – Тут он еще раз сделал паузу и уже другим тоном, как бы от себя, закончил: – Ее величеству будет доложено, как кадеты корпуса слушали высочайший манифест. – И уже совсем по-отечески и едва ли не с нежностью: – Господа, я хорошо вас понимаю… Ваша судьба, точнее, многих из вас, содержится в сем рескрипте. Но вы же воины и должны показывать свою выдержку. – Он пробежал быстрым взглядом, хмуря седые брови, по рядам, вновь взглянул на графа Юсупова и отступил назад, добавив: – Слушаем со вниманием!

Его обращение должным образом повлияло на кадетов. Разговоры прекратились, лица словно застыли, и лишь шумное дыхание, выдававшее нетерпение воспитанников, говорило о желании всех как можно скорее узнать главное, содержавшееся в манифесте императрицы. Понял это и граф Юсупов и уже не стал выделять каждое слово, а проговаривал их бегло, стремясь достичь самого важного из прочитываемого им текста. А смысл всего заключался в том, что армиям русским велено было чинить диверсию в областях государства прусского, дабы принудить короля к постоянному миру и прекращению чинить обиды населению других государств. Заканчивался манифест призывом к ежедневным праведным молитвам во имя прославления Господа как защитника государства Российского.

Закончив чтение, граф Юсупов вновь откашлялся и перекрестился. Словно по команде, в зал со всем причтом вошел корпусный священник, и началось торжественное богослужение. Кадеты вразнобой повторяли слова молитв, осеняли себя крестным знамением, но мысли их были заняты тем, будут ли они взяты на войну, и если будут, то когда. Никто из них не думал о смерти, о походных лишениях, страданиях от полученных в боях ран. Каждый мнил себя героем и мечтал как можно быстрее покинуть опостылевшие стены Шляхетского корпуса, ни мало не сожалея, что далеко не все науки постигнуты и нужно кому год, а иным и три продолжать учебу. Нет, все и думать не хотели задерживаться хоть на день в школьных классах и, выдай им сейчас форму, оружие, пошли бы, не задумываясь, вслед за выступившей в поход армией.

«Жизнь научит, а нет, так люди подскажут», – думал вместе со всеми и Мирович. Он уже и забыл, как шел на общее построение, готовый к разоблачению, предчувствуя печальное завершение своей судьбы. А тут вон оно, как все обернулось, даже не ожидал.

Он поискал глазами патрульного офицера, с которым не так давно столкнулся возле сената. Тот с вместе с другими корпусными офицерами участвовал в общей молитве.

«Как же так случилось, что указанный мной человек оказался лазутчиком? – запоздало спросил сам у себя Василий. – Может, они ошиблись? Не могло же так совпасть – я указал, и тот вдруг лазутчик? Что это? Совпадение или перст Божий?»

При этом он истово перекрестился и поднял глаза к расписанному неизвестным художником потолку, где изображена была битва русской гвардии со шведами, а сбоку, над группой офицеров, стоял царь Петр с поднятой призывно рукой и с вздыбленным в сторону неприятеля конем.

Почему-то раньше он не особо вглядывался в эту картину с изображением первого русского императора, участвующего в сражении. А сейчас вдруг задался мыслью о своем отношении к человеку, погубившему всю его семью. Несомненно, из-за него, а не из-за кого-то другого, он, Василий Мирович, влачит жалкое, практически нищенское существование без единой копейки в кармане и вынужден зарабатывать написанием прошений. Он сослал его бабку и отца с братьями в Сибирь. Там, в Тобольске, похоронены его отец и мать. И он, Василий, родился в Сибири, но не хотел считать тот край своей родиной. Мало ли где он мог родиться по воле случая! Хоть на Луне. Он же есть казак запорожский, и родина его – Малороссия – и никак иначе! А Сибирь – это так, временное прибежище. Вдруг ему захотелось именно сейчас всеми правдами и неправдами оказаться на родине своих предков, ощутить ее запах, искупаться в реке, увидеть цветущие сады, о которых столько рассказывала бабка Пелагея.

Но он хорошо понимал, что желание его практически невыполнимо… Если его после первого года обучения даже и зачислят в действующую армию, то он окажется или в Лифляндии, а то и в самой Пруссии, но никак не в Малороссии.

И тут неожиданно ему пришла в голову совсем другая мысль: а почему, собственно говоря, он должен сражаться за дочь императора Петра лишь потому, что ей вдруг не понравился прусский король Фридрих? Он, казак по рождению, сам вправе решить, против кого следует направить свое оружие. У казаков принято всем вместе на казачьем кругу решать: идти на войну или нет. Сейчас же его никто не спрашивает, желает ли он принять участие в походе. Но почему тогда все другие так обрадовались, лишь прозвучало слово «война»? Их ведь тоже никто не спросил, желают ли они сражаться.

Чем же тогда он, Мирович, отличается от остальных своих товарищей по корпусу? Неужели ни в ком не всколыхнулось чувство собственного достоинства, когда все воины равны меж собой? Разве они, связанные воинским братством, не будут одинаково подвержены смерти, которая сравняет всех, несмотря на звания и должности? Ведь по рассказам отца и его братьев, казаки выбирали своих начальников лишь на время походов, а потом в любой момент могли их переизбрать. Куда все ушло? Почему поменялись люди, и теперь уже не от их воли, а от желания того, кто посажен на трон, зависит, начинать или нет войну? Неужели теперь жизнь подданных безоговорочно принадлежит царям или императорам?

«Да так даже с рабами не поступали, – продолжал развивать свою мысль Мирович, – а у свободных людей всегда был выбор, зависящий лишь от воли Бога. Неужели императрица взяла на себя Его роль и может решать за Него, когда и с кем воевать?»

Все эти вопросы, на которые он сам не мог найти ответ, вдруг на мгновение промелькнули у него в голове, и он не сразу заметил, что богослужение закончилось и к кадетам вновь обратился генерал Игнатьев:

– Перед тем, как вы разойдетесь, хочу еще раз напомнить вам всем, что все услышанное вы должны хранить в полной тайне. Не стану говорить, что ждет того, кто поделится услышанным с кем-то из людей гражданских. Манифест зачитали пока только в военных частях, которые должны выступить в Лифляндию.

– Значит, война? – не сдержался кто-то.

– А мы как же? – раздался выкрик с противоположной стороны.

– Нас направят?

– Ура!!! – послышалось сразу несколько тонких, почти мальчишеских, голосов, и тотчас кадетские ряды пришли в движении, начался гвалт, топот ног, взмахи рук.

Но Игнатьев не дал разгореться юному буйству и властно гаркнул:

– Тишина! Иначе будем находиться здесь до позднего вечера, а наиболее нетерпеливых направлю маршировать во внутренний двор.

При упоминании о ненавистной муштре выкрики прекратились, и кадеты, с трудом сдерживая себя от выплеска одолевающих чувств, вновь замерли.

– Не могу сказать точно, будет ли кто-то из вас участвовать в выдвижении вместе со всей армией, о том нам еще не сообщили…

– Как же так? – вновь не сдержался кто-то из юношей. Но Игнатьев сдвинул брови, и лицо его побагровело.

– Еще один такой выкрик и все на плац! Повторяю… Приказа о сборах в поход пока не было, но … – Он на какое-то мгновение остановился, и пауза его подействовала на всех, как щелчок взведенного курка, все напряглись. И тогда он закончил: – Но все же под большим секретом скажу: нам стало известно, – он широко улыбнулся, – что приказ такой скоро будет получен и все или только старшие классы будут участвовать в походе…

Последние слова его были заглушены громким «ура», и он уже не мог сдержать разгоряченных кадетов, рвущихся хоть сейчас в бой. Игнатьев и все офицеры с улыбкой смотрели на них и сами не скрывали собственных чувств, тайком поглядывая друг на друга. Только граф Юсупов, не будучи человеком военным, думал о том, сколько предстоит хлопот и сборов в связи с предстоящим призывом воспитанников корпуса. Под его началом находилась, кроме всего прочего, суконная мануфактура, которая обеспечивала сукном всю российскую армию. А теперь, в связи с начавшейся кампанией, ему необходимо в несколько раз увеличить поставки сукна в армию. Он был тоже рад, что хоть на время войны станет меньше находиться при Шляхетском корпусе, и сможет вскоре отбыть к себе в имение, чтобы там заняться делами хозяйственными, которые были ему гораздо ближе и понятнее, нежели дела военные.

И на Мировича, независимо от прежних его мыслей, тоже подействовал общий настрой. И ему захотелось как можно скорее выбраться из столицы в действующую армию. А уж там, став офицером, он решит, что ему делать и как добиться если не полной свободы, то хотя бы независимости… При этом он ничуть не сомневался, что рано или поздно это должно случиться, потому как Бог на его стороне. Но только вряд ли он осознавал, что Бог далеко не всегда способствует человеческим желаниям, а потому не все они выполнимы…

 

Глава 3

ПРУССКАЯ КАМПАНИЯ

1

В мае 1757 года семидесятитысячная русская армия четырьмя колоннами через Лифляндию двинулась к берегам реки Неман, за которой находилась неспокойная и воинственная Пруссия. Непосредственно России угрозы со стороны прусского короля Фридриха II не было, к российским границам он пока приближаться не собирался. Но, присоединившись в январе 1757 года к Версальскому договору между Австрией и Францией против Англии и Пруссии, императрица Елизавета Петровна сочла нужным показать силу и мощь своей державы.

К их союзу тут же примкнули Швеция и Саксония, мечтавшие в общей суматохе урвать для себя то, что плохо лежит, пока король Фридрих будет воевать с русскими и австрийцами. Сами же они противостоять ему не могли, что показали первые столкновения объединившихся на время саксонцев и австрийцев. Не только сам король прусский считал себя лучшим полководцем Европы, но так же считали и многие европейские государи, потерпевшие от него поражение. Король Фридрих действительно был вояка предерзостный и всю свою жизнь посвятил войне, изобрел собственную тактику для атаки неприятеля «косым строем». Он легко разбил австрийцев в Пражском сражении в 1756 году, но в июне те собрались с силами и побили пруссаков в бою при Келине. Но это было лишь начало кампании, в которую вступали все новые и новые силы, желавшие проверить себя на полях европейских баталий.

В русской армии тоже имелись талантливые генералы, немало лет проведшие в сражениях. Но сравниться с прусским королем они не могли уже потому, что тот не был в действиях своих никем сверху ограничен и отвечал лишь перед самим собой и своей совестью, которой у него, как поговаривали побитые им государи, было всего лишь на хороший пшик. А любой русский генерал каждый свой шаг должен был согласовать с Петербургом, императрицей и теми соглядатаями, что неотрывно при армии находились. Поэтому жил в войсках никем не озвученный приказ сто раз подумать, подождать, прежде чем начать какую-то операцию, особенно если окончание ее грозит поражением, а тем паче бегством с поля боя.

Гораздо проще было уклониться от генерального сражения ввиду великих сил неприятельских и потянуть время. А там, глядишь, или непогода свое дело сделает и противник сам отойдет, или государи помирятся и совсем войну прекратят. В силу этого делалось все с оглядкой, нерасторопно и как бы через силу. И многие генералы считали, что, отбыв какой-то срок при армии и внезапно заболев или по иной причине, можно будет попросить себе замены, а там, вернувшись в имение, жить куда спокойнее и милее вдали от пушечного грохота и царского пригляда.

Наблюдать и контролировать формирование армии для похода ее в Пруссию взялся ближайший к императрице человек – генерал-фельдцейхмейстер Петр Иванович Шувалов. Но, будучи человеком штатским, возглавить ее, а тем паче командовать передвижением и баталиями он не мог. К тому же многие дела внутри государства российского, зачинателем и вершителем которых он был, не позволяли ему покинуть пределы страны. Но он все же внес свою лепту в воинское искусство, оставив за собой управление и руководство Обсервационным корпусом из тридцати тысяч штатных единиц. А вот командовать всей русской армией поручили Степану Федоровичу Апраксину. И хотя был он уже в изрядных летах и не особо стремился к жизни бивуачной, походной, императрица, перебрав всех других известных ей генералов, остановила свой выбор именно на Степане Федоровиче, присвоив ему по такому случаю чин генерал-фельдмаршала.

Вряд ли она видела в нем великого полководца, на полях сражений ум свой и храбрость показавшего, но иных она просто в своем окружении не нашла: тот стар, этот молод, а большинство генералов так и вовсе немцы. Как же они с Фридрихом воевать станут, когда чуть ли не родней ему доводятся? А вот Степан Федорович – истинный русак. Росту в нем чуть не под две сажени, когда-то первым красавцем в столице слыл; обходителен, говорить ладно умеет, одевается щеголем и, несмотря на лета преклонные, до сих пор на фрейлин придворных острый взгляд бросает. Чем плох? Ему самому из ружья не стрелять, в штыковую не ходить, авось справится с российскими солдатушками, направит их куда надо и, коль на то воля Божья будет, разобьет чванливого Фридриха. А случись что не так, призовут любезного Степана Федоровича к следствию, чтобы дал полный ответ за все упущения свои, а уж там поглядим: казнить его или миловать.

В памяти императрицы Апраксин остался как гонец еще во времена царствования ее тетушки, покойной ныне Анны Иоанновны, доставивший радостную весть с турецких берегов о взятии русскими войсками Хотина, за что он и получил тогда орден Святого Александра Невского. А потом провел вполне успешные переговоры с персидским властителем Надир-шахом. И дальше показал себя человеком дальновидным, интриг не затевающим, завел дружбу с ближним к императрице человеком Алексеем Григорьевичем Разумовским. Часто бывал у того в гостях, любил в картишки переброситься, о жизни побеседовать. Сошелся он во взглядах и с канцлером Алексеем Петровичем Бестужевым, чем обеспечил себе известное влияние при дворе и, соответственно, получение высоких чинов и должностей: был назначен вице-президентом Военной коллегии, вслед за тем последовал ему чин генерал-аншефа и подполковника гвардии при Семеновском полку, а позже, накануне Прусской кампании, и генерал-фельдмаршала.

Прочих столичных жителей союз трех властолюбивых мужей – Бестужева, Разумовского и Апраксина – в восторг не приводил. Известный своей ироничностью князь Щербатов по этому поводу едко высказался, будто бы лесть их личная по отношению к Алексею Разумовскому, невенчанному супругу государыни, есть не что иное, как поиск ее, императрицы, расположения. И еще он добавлял, что Разумовский – человек, без всякого сомнения, добрейший и даже добропорядочный, никому зла не желающий, ничего недостойного не совершивший, но… все одно – недалек рассудком и, как все черкасы, весьма склонен к пьянству, хоть не беспробудному, но основательному.

Ладно, Разумовский, самого канцлера Бестужева частенько встречали петербуржцы в изрядном подпитии, чего, впрочем, об Апраксине сказать не могли, поскольку тот имел сложение крепкое и многие называли его не иначе как «Колосс Греческий», а потому любое питие того достойного мужа в плен его взять не могло. Но и он иногда в некоторую излишность мог впадать. Правда, злые языки приплетали к апраксинской завидной трезвости волевой характер супруги его – Аграфены Леонтьевны, урожденной Соймоновой, исправно следившей за супругом и терпеливо наставлявшей его на путь праведный.

Но то далеко не все рожденные молвой сведения о приближенных к императрице достойных мужах. К ним приплетали дочь самого Апраксина, Елену, вышедшую замуж за гофмейстера и сенатора князя Куракина. Не было для столичных блюстителей нравственности секрета в том, что она якобы состоит в амурных связях с самим Петром Ивановичем Шуваловым, меж тем как шуваловская жена – Марфа Егоровна – была едва ли не единственной неразлучной подружкой императрицы. Брату его, Ивану Шувалову, какое-то время было дозволено в любое время дня и ночи без стука входить в спальню государыни, о чем, несомненно, знал Разумовский, но относился к тому с тактом и пониманием.

Так что клубок дружеско-родственных и интимных связей был сплетен и так крепко завязан властными узами дворцовых интересов, что до конца понять, где одна ниточка начинается и где заканчивается, не представлялось возможным даже для самого бывалого и опытного наблюдателя. На том и держалась дворцовая дружба, иногда крепнущая, а временами слабеющая, пока кто-нибудь из важных персон по естественной причине не выпадал из общей связки и его место тут же занимал кто-то другой, принимая условия задолго до него начатой игры.

Так и главнокомандующий армией в походе на Пруссию генерал-фельдмаршал Апраксин хорошо знал те правила, на каких он получил этот пост, и нарушать их не собирался. Вряд ли он понимал, зачем и кому нужен этот поход, во главе которого он не по своей воле оказался. Но вопросы на сей счет задавать было не принято, да и вряд ли кто мог толком объяснить ему, ради чего случаются все войны на свете. Приказано воевать – воюй и не спрашивай, зачем. Может, сам поймешь и разберешься со временем, коль живым вернешься. А пока живой, надо пользоваться всеми благами и удобствами, кои на том свете уже не понадобятся.

Степан Федорович вез с собой на войну два десятка парадных костюмов, украшенных изумрудами и брильянтами. Вслед за ним около двух сотен добрых лошадок везли его личную мебель, съестные припасы, кур и гусей в клетках, огурчики соленые в бочках, бочонки с редкими винами, лекарей, портных, цирюльников, сапожников, кузнецов, шорников, два десятка музыкантов, писцов, слуг и лакеев, а всего сто двадцать человек обслуги. Когда обоз главнокомандующего останавливался на ночлег и ставились походные палатки, то издалека тот бивуак можно было принять за город. А доносившаяся оттуда музыка навевала самые благие и мирные мысли, отнюдь не способствовавшие укреплению боевого духа собравшегося за богато накрытыми столами доблестного воинства. Не привык главнокомандующий ни в мирной, ни в военной обстановке в чем-то себе отказывать. А людская молва и разговоры солдатские? Да что ему до них – у каждого своя планида, и никто тому помешать не в силах.

Вся же армия двигалась чрезвычайно медленно и неторопливо, надеясь, верно, одним своим видом и количеством до смерти напугать неприятеля и заставить его сдаться на милость победителя. Главная задача, поставленная перед армией членами специально созданной для того Конференции, а выражаясь проще, военного совета, не покидавшего ни разу за все время Прусской кампании пределы столицы, состояла в вытеснении противника из Восточной Пруссии и занятии Кенигсберга.

Только вот вряд ли кто из членов того собрания понимал, какие трудности и лишения ждут российское воинство на чужой земле, куда нога русского солдата до тех пор ни разу не ступала. Да и далеко не каждый из состоящих при армии офицеров ждал скорой победы над прусским королем Фридрихом, поскольку у многих он пользовался великим почетом и уважением.

Особенно боготворил его включенный в тот совет наследник императрицы великий князь Петр Федорович, женатый на немецкой принцессе. Несомненно, о том хорошо знал генерал-фельдмаршал Апраксин. Поэтому никак не мог решить, что для него важнее: разгромить пруссаков и навсегда изгнать их с берегов Балтийского моря или же соблюсти интересы молодого двора, того не желавшего.

Рано или поздно именно Петр Федорович унаследует российскую корону, и как он тогда отнесется к человеку, пошедшему наперекор его чаяниям? К тому же в последнее время императрица изрядно сдала, и ходили слухи, что жить ей осталось совсем немного… Но и боев избежать, в случае если пруссаки их станут искать, тоже невозможно. Оставалось лишь уповать на Господа Бога, и будь что будет. А собственных планов наперед строить нечего, коль все на небесах решаемо…

Границу Пруссии русская армия перешла 21 июля 1757 года и столь же неспешно двинулась дальше по чужой земле к лежащему поблизости городку Инстербургу, стоявшему на правом берегу реки Прегель. Поскольку защищать Инстербург никто не собирался, то взят он был на другой день (22 июля) без единого выстрела. Главнокомандующий обрадовался факту тому несказанно. Вот она, удача, – и город заняли, и крови не пролили. Дальше бы так. Он приказал сделать длительную остановку, отписал о первой своей победе в Петербург и дал бал в честь своей бескровной победы.

Жители городка без всякой враждебности разглядывали снующих по городку русских солдат, которые до того рисовались им кровавыми чудовищами, что питаются исключительно сырым мясом, отчего волосы у них растут по всему телу, а глаза по ночам светятся, как у волков. Солдатам же было невдомек до их страхов и опасений, и каждый полк спешил обустроиться, насколько то было возможно, и оглядеться, куда это их ненароком занесло.

Еще изначально в Петербурге было решено из основного состава армии выделить особый осадный корпус для взятия портового города Мемеля, находящегося на Балтийском побережье, поскольку через его порт имелась возможность подвозки по морю боеприпасов и продовольствия для русской армии. Взятие Мемеля поручили возглавить генерал-аншефу Вилли Вильмовичу Фермору. 8 июня он прибыл в Либаву, где шло формирование осадного корпуса, провел войскам смотр, в котором участвовало около восьми с половиной тысяч человек, поскольку часть полков вместе с осадной артиллерией уже находились в пути, и отдал приказ выступать.

Через десять дней войска вышли к побережью и приступили к осаде города. Гарнизон Мемеля состоял всего из восьмисот человек, но зато имел 80 орудий. Под знамена Фермора собралось в общей сложности 16 тысяч человек, а со стороны моря прибыла эскадра под командованием капитана Валронда из шести судов, на борту которых находились пушки, мортиры и гаубицы. Суда эскадры начали ночной обстрел, и в городе вспыхнули пожары.

19 июня генерал-аншеф Фермор полностью обложил не пожелавший открыть ворота город и приступил к его бомбардировке с моря и с суши. На предложение о сдаче комендант ответил отказом. Однако Фермор по какой-то причине не решился на штурм, что могло бы привести к быстрой сдаче крепости, что вызвало бы неудовольствие в Петербурге, а велел продолжать бомбардировку. Предварительно вокруг города солдаты выкопали траншеи и возвели укрытие для батарей. Буквально после начала повторного обстрела (25 июля) горожане выбросили белый флаг и выслали в русский лагерь парламентеров. После недолгих переговоров были подписаны условия капитуляции, оказавшиеся по неизвестной причине более чем почетными для защитников города. Согласно подписанному акту о капитуляции, весь гарнизон и гражданские власти при оружии могли спокойно покинуть сданный ими город, забрав с собой хранящуюся там казну и движимое имущество. Зато победителям был вручен ключ от города и полная власть над ним.

Когда об этом сообщили Апраксину, он от удивления широко раскрыл глаза, потом с силой ударил кулаком по столу, за которым обедал, и произнес не совсем понятную для окружающих фразу: «Английский лис перехитрил русского кота! Если дальше так пойдет, то домой нам придется везти лишь побитую в дороге пустую посуду…» Все присутствующие почтительно закивали в ответ, хотя могли лишь догадываться, что это за лис, перехитривший кота, и почему нужно везти обратно побитую посуду.

Но Апраксин ничего объяснять не собирался. Он тут же направился в свою генеральскую палатку, где сел диктовать победную реляцию о занятии Мемеля для императрицы. Вместе с письменным посланием он направил в Петербург ключи от города и полковые знамена противника. Второе письмо он приказал отправить тайно, лично наследнице престола Екатерине Алексеевне. Но, как известно, в России нет таких тайн, о которых через какой-то срок невозможно было бы узнать. Только вот генерал-фельдмаршал или забыл об этом, или надеялся на что-то другое, во всяком случае, довольно скоро об этом своем шаге ему пришлось весьма пожалеть.

Другое распоряжение он отправил генерал-аншефу Фермору, приказав ему выступать к Тильзиту, который и был вскоре занят, а вслед за тем еще и городок Рагнит. Сам же он еще какое-то время находился в Инстербурге, надеясь на то, что рано или поздно пруссаки сами пожалуют к нему, а потому строить переправу через реку Прегель не велел, чтобы потом не пришлось самим же уничтожать ее.

Но уже через неделю ожидания к нему посыпались письма от разных членов начальной над ним Конференции, в которых вопрошалось о предстоящем сражении и местонахождении противника. Не отвечать на них он не мог, а потому писал весьма туманно, мол, противник постоянно меняет дислокацию и сказать, где он в данный момент находится, он не может. О своих дальнейших планах он попросту умалчивал, надеясь быть правильно понятым, – лазутчиков кругом хватало и, не приведи Господь, коль письмо попадет к ним в руки.

Наконец в первых числах августа пришло письмо от императрицы, написанное ее личным секретарем. В нем она благодарила Апраксина за доставленные в столицу ключи и знамена от Мемеля, сообщала о празднествах, устроенных по этому поводу, и желала ему скорейших побед на исходе лета, намекая, что осень уже не за горами, а зимняя кампания вряд ли принесет успех, тем более в чужих краях. Тут уже генерал-фельдмаршал медлить не стал и отдал приказ строить переправу и выступать в глубь прусских земель.

Через несколько дней началась переправа всего войска, закончившаяся лишь 17 августа. Переправляться отдельными частями главнокомандующий не разрешил, и все ожидали, когда через реку переберутся не только боевые полки, но и обозы. Когда все до единого человека собрались на левом берегу Прегеля у деревни Норкитен, был отдан приказ выступать, и армия неторопливо, с оглядкой на восток, на родину, двинулась по дороге на Алленбург и далее, к балтийской столице Прусского королевства – Кенигсбергу.

Двигались, можно сказать, наобум, так как в разведку калмык и башкир, которые обычно шли впереди основных частей, на сей раз не отправили во избежание стычек мирного населения с нерегулярными частями. Апраксин надеялся на донесения перебежчиков, которые практически каждый день переходили на русскую сторону. То были главным образом забранные насильно на прусскую службу мадьяры, чехи и мужики из Лифляндии, не пожелавшие воевать на стороне Фридриха. Впрочем, в русскую армию их тоже не спешили принимать, не зная истинных целей их дезертирства. Офицеры были наслышаны о кознях прусского короля, поскольку он под видом перебежчиков не брезговал засылать к противнику своих диверсантов. Выведав, что нужно, они через какое-то время возвращались обратно с ценными сведениями. Потому их просто направляли в обоз, где они выполняли необходимую работу, помогая собирать дрова, кормить лошадей и приглядывать за больными, число которых день ото дня все увеличивалось. Но предварительно каждого из перебежчиков допрашивали, пытаясь узнать, что за противник им противостоит, его численность и местонахождение.

Из этих сведений Апраксин и составил приблизительную картину расстановки вражеских сил. Как оказалось, самого короля при войсках не было, а командовал противостоящими русским силами военный губернатор Восточной Пруссии генерал-фельдмаршал Иоганн фон Левальд, которому было уже за семьдесят годков. Армия при нем насчитывала 30,5 тысячи солдат и 10 тысяч ополченцев. Накануне столкновения с русской армией в составе корпуса Левальда находились 22 батальона пехоты и 50 эскадронов кавалерии общим числом 25–28 тысяч человек. Прусская артиллерия состояла из 35 полевых и 20 тяжелых орудий.

Со стороны российских войск в поход выступило не более 55 тысяч человек, способных участвовать в сражении. И хотя превосходство сил русских было весьма ощутимо, они совершенно не владели дислокацией противника и шли несколькими колоннами практически вслепую, не имея надежных карт и проводников, ежечасно опасаясь столкнуться с противником в лоб, что вскоре и произошло.

Согласно дислокации того времени, армия была поделена на авангард и три дивизии. Полками авангарда командовал генерал Сибильский. В первую дивизию был назначен командиром генерал-аншеф Фермор; во вторую – генерал-аншеф Василий Лопухин. Отдельным корпусом нерегулярных войск командовал генерал-майор Федор Кастюрин.

В авангард включили генерала-лейтенанта Вадима Ливена, генерала-майора Иоганна Шиллинга, бригадира Демику, бригадира Магнуса Берга.

Под их командой находились следующие полки:

Конные гренадерские: Каргопольский, Нарвский, Рязанский.

Пехотные полки: Псковский, Апшеронский, Архангелогородский, Бутырский, Белозерский.

Командиром 1-й дивизии был генерал-аншеф Фермор, в подчинении которого находились: генерал-поручик Матвей Ливен, генерал-поручик Иван Салтыков, генерал-майор принц Любомирский, генерал-майор граф Румянцев, генерал-майор Гаврила Резанов, генерал-майор Иван Бауман, бригадир Гартвис.

Под их командой находились полки:

Конные: Его Императорского Высочества кирасирский полк, Третий кирасирский, Рижский конный, гренадерский Санкт-Петербургский.

Гусарские полки: Сербский с эскадронами хорватских гусар, Венгерский, Чугуевский казацкой полк с примкнувшей к нему Ставропольской командой.

Пехотные: Первый гренадерский полк, собранный из шести рот, Сочиненный гренадерский полк, Воронежский, Новгородский, Троицкий, Вятский, Нижегородский, Черниговский, Муромский; а также бригадир Краснощекий с находящимися в его команде полковниками, казаками и мещеряками.

Во 2-й дивизии генерал-аншефа Василия Лопухина находились: генерал-поручик фон Вертен, генерал-поручик Иван Зыбин, генерал-майор Федор Хомяков, генерал-майор Александр Загряжский, генерал-майор Александр Вильбое, генерал-майор князь Василий Долгорукий, бригадир Петр Племянников.

Конные полки: Киевский и Ново-Троицкие кирасирские.

Драгунские: Тобольский, Архангелогородский.

Гусарские: Грузинский.

Пехотные полки: Второй гренадерский, Санкт-Петербургский, Второй Московский, Шлиссельбургский, Киевский, Выборгский, Казанский, Нарвский, Ростовский.

Полковники: Машлыгин, Поздеев, Греков с состоящими под их командой донскими казаками.

В 3-й дивизии: генерал-аншеф Броун, генерал-поручик князь Александр Голицын, генерал-майор Иван Мантефель, генерал-майор Николай Леонтьев, генерал-майор Андрей Мантефель, бригадир Диц.

Конные полки: Казанский кирасирский.

Драгунские: Тверской, Нижегородский, Молдавский гусарский

Пехотные полки: Третий гренадерский, Ладожский, Невский, Сибирский, Вологодский, Азовский, Углицкий, Суздальский.

Полковники: Туроверов, Леонов, Сулин, Хованский с находящимися под их командой донскими казаками и казанскими татарами.

Отдельный корпус нерегулярных войск, вошедший в состав авангарда, находился под командой генерал-майора Федора Кастюрина. В него вошли: бригадир Капнист со слободскими полками, полковник Серебряков с командой, Компанейский казацкий полк, вольские калмыки.

Всего под началом Апраксина были 89 батальонов, 40 гренадерских рот, 46 эскадронов регулярной кавалерии и 119 сотен нерегулярной (в основном калмыцкой) кавалерии. В его распоряжении имелось несколько видов артиллерийских орудий: 154 полковых и 79 полевых орудий, а также 30 «секретных» шуваловских гаубиц.

Русский авангард рано утром выступил из лагеря с командой генерал-майора Кастюрина. Вслед за ними следовал на расстоянии восьми верст генерал-квартирмейстер Штофельн. Узнав от своей разведки о движении армии Апраксина, Левальд выступил ей навстречу. Генеральное сражение между прусской и русской армиями произошло 19 августа 1757 года у деревни Гросс-Егерсдорф.

2

В тот день Василий Яковлевич Мирович следовал в составе Сибирского пехотного полка в чине капрала. Этот нижний унтер-офицерский чин был присвоен ему благодаря ходатайству генерала Шляхетского корпуса Игнатьева, к которому Мирович обратился лично, поскольку по завершении только первого года обучения выпускать в действующую армию его не хотели. Но Мирович так обрисовал перед Игнатьевым невозможность своего дальнейшего нахождения в корпусе по причине полного безденежья, что тот, когда Василий в третий раз явился к нему в кабинет, махнул рукой и подписал требуемую бумагу. В результате Мирович был направлен в пехотный Сибирский полк, в который собирали всех выходцев из-за Урала, включая сибирских татар, якутов и бурятов. Но это нимало не смутило Василия, горевшего желанием как можно быстрей покинуть столицу в унтер-офицерском мундире и начать получать денежное довольствие.

Перед началом похода всему полку зачитали генеральную реляцию шефа полка Петра Ивановича Шувалова, возглавлявшего Конференцию, созданную специально на время войны с Пруссией. В реляции той сообщалось:

«Все сии корпусы, как в экстракте Конференции объявлено, ныне в разные места по границе располагаемые, ныне ко единому главному принадлежащие, до особливого указу поручить в команду генерал-аншефу и кавалеру графу Петру Ивановичу Шувалову и как они долженствуют быть, так во всем снабжены и удовлетворены по первому указу, чтобы не токмо в поход вступить, но и военные операции предпринять могли».

Прочли и дату написания указа – 19 апреля 1756 года. Солдаты из числа старослужащих немного в тех реляциях понимали и с недоумением спрашивали друг у друга так, чтобы начальство не услышало:

«Непонятно, кто ж у нас командиром будет… Вроде балакали, будто бы генерала Апраксина на сей пост поставили, ан нет, опять же Шувалов остается…» – как бы сам с собой размышлял пожилой ветеран.

«Да у них там наверху хрен что поймешь, – вторил ему другой махонький, но проворный в движениях мужичок, – вечно пятницу с субботой попутают, а нам потом и невдомек: то ли в баню идти, то ли спать ложиться».

«Какая беда, кто командовать станет, – отвечал еще один щуплого вида солдатик, – нам что от того? Нам своего полкового командира да ротного знать надо в лицо и по имени. От них все зависит: то ли тебя в самое пекло пошлют, то ли провиант охранять поставят. А там, наверху, пущай хоть кто будет, лишь бы не дурак круглый, чтоб не сдал нас немцу в первом бою».

«Это ты верно гуторишь, – поддержал его пожилой солдат. – Главное, чтоб не дурак оказался. С дураками хуже нет воевать. Такого наприказывают, греха потом с ними не оберешься. Помнится, под Азовом…» – начал было он, но тут на них шикнул кто-то из офицеров с края шеренги, и они замолчали, зная, какое наказание их ждет за малейший проступок.

Мирович, стоявший на левом фланге теперь уже своей роты, вполуха слушал разговоры старых вояк, и ему тоже хотелось знать, кто же будет ими командовать. В Шляхетском корпусе бывалые офицеры не раз вспоминали о своих походах, правда, чаще всего о своих личных подвигах, но могли обмолвиться, а то и просто сморщиться при имени главнокомандующего, по вине которого, по их мнению, они и терпели неудачи. А на занятиях по тактике в корпусе разбирали походы Александра Македонского, Ганнибала, Ричарда Львиное Сердце, но вот походы русской армии почему-то в программу занятий не входили. Разве что разбирали план Полтавского сражения, но очень коротко, без подробностей. И вот сейчас ему предстояло на деле узнать, что такое война и как себя на ней вести. Но до начала сражения еще нужно было пешком пройти несколько сотен верст, и лишь после этого марша возможна встреча с противником.

Труднее всего в пешем строю пришлось Мировичу в первую неделю, поскольку даже мало-мальского опыта в этом привычном для русского крестьянина деле он не имел. В мае стояли уже по-настоящему жаркие дни. Солнце палило нещадно, и лишь к вечеру становилось чуть прохладнее. Если на большинстве солдат воинская форма уже ладно сидела и не сковывала движений при ходьбе, то Василий, получив свою, и не подумал как-то подогнать ее по себе. И уже в первый день почувствовал, что ему режет под мышками, треуголка мала и давит голову, словно железный обруч. Но хуже всего было с башмаками, оказавшимися на размер больше. К обеду он понял, что дальше просто не сможет идти, если не снимет их. Он вышел из строя и обратился к ехавшему сбоку верхом на сером жеребце ротному подпоручику:

– Ваше высокоблагородие, разрешите обувь снять и идти босиком до привала, а там что-нибудь придумаю.

Тот внимательно глянул на него, ничего не ответил, а потом натянул поводья и скомандовал:

– Рота, замедлить шаг, на месте стой!

Все остановились и тут же уставились на Мировича. Он невольно покраснел и хотел уже было снять башмаки, но прапорщик, наблюдавший за ним, отрицательно покачал головой и с усмешкой приказал:

– Капрал, отставить. Босиком идти даже солдатам запрещено, а уж унтер-офицерам негоже пример подавать. – При этих словах часть роты сдержанно прыснула, а некоторые даже открыто захохотали. – Считаю до пяти десятков. Делайте, что хотите, а потом встать в строй.

Мирович быстро сдернул с ног оба башмака, оставшись на голой земле в вязаных чулках, и не знал, как ему быть. Неожиданно один пожилой солдат, не покидая строя, подсказал ему:

– Сынок, если башмак велик, то засунь туда травки, а коль мал, тогда уж терпи до вечера. Такое с каждым может случиться, – добавил он.

Тут кто-то из строя зло крикнул:

– Наберут мальчишек, а потом нам с ними маяться.

– Забыл, Никита, как сам однажды у костра уснул пьяным и порты свои на заднице прожег? Я тебе тогда свои запасные дал срам-то прикрыть, а ты мне их так и не вернул, – ответил на его окрик пожилой солдат, не поворачивая головы.

После этих слов вся рота громко захохотала, да так, что проходившая мимо них соседняя рота сбилась с шага, и кто-то невидимый за головами других на ходу выкрикнул:

– Во, сибирцы молодцы! Только в поход тронулись, а уже гогочут, как стадо гусей. Нам бы так!

– Тихо, а то накажу! – грозно выкрикнул молодой офицерик из соседней колонны, плохо держа в руках поводья. Поэтому лошадь его двигалась рывками, мотала головой и фыркала на всадника. Видя его неуклюжие усилия, солдаты, подмигивая друг другу, скрытно потешаясь над молодым офицером, но без злобы, а скорее по-дружески, что не мешало им не сбавлять шаг, ибо до темноты надо было дойти к месту ночевки.

Мирович за отведенное ему время успел сорвать несколько листов молодого лопуха и торопливо засунул их в башмаки, прыгая по очереди на одной ноге, натянул их, и едва успел встать на место, как подпоручик скомандовал:

– Рота, вперед марш!

Все дружно сделали несколько шагов, когда раздалась повторная команда:

– По-ход-ный шаг держать!

Рота ускорила шаги, стараясь одновременно выбрасывать ногу, чтобы не мешать друг другу. Шедший рядом с Мировичем пожилой солдат, тот самый, что посоветовал ему положить траву в башмаки, негромко, чтобы офицер не услышал, проговорил:

– Сынок, меня Фока зовут. Второй десяток служу, всякого повидал. Ты вечером меня отыщи после ужина, отведу тебя к сапожнику полковому, он чего-нибудь присоветует, как с твоими башмаками поступить… – И, увидев, что прапорщик повернул голову в их сторону, тут же замолчал. Мирович с благодарностью кивнул ему в ответ и, закусив нижнюю губу, решил сам для себя, что пусть даже обеих ног лишится, но не позволит себе больше выходить из строя и слушать покровительственное «Сынок…»

После ужина Фока отвел его к полковому сапожнику, ехавшему, в отличие от них, на телеге с запасом кож и разными своими инструментами, и тот пообещал к утру так подбить башмаки, чтобы они стали хозяину впору. И действительно, когда Василий проснулся, то возле него стояли башмаки, которые благодаря стараниям сапожника оказались ему в самый раз. Видимо, тот солдат спозаранку сбегал за ними и принес хозяину. Это до глубины души растрогало Василия, и он решил при первом возможном случае отблагодарить того, но потом в сумятице дней как-то забыл о своем порыве благодарности и, втянувшись в армейские будни, не считал тот поступок чем-то выдающимся, а себя обязанным услужливому солдату.

«На то он и рядовой, чтоб помогать старшим по званию…» – решил он про себя и больше не вспоминал о своей заминке со злополучными башмаками.

Во всяком случае, на другой день Василий шел, уже не прихрамывая, и солдаты из их роты хоть и поглядывали на него с некоторым превосходством, но уже без былой усмешки. А через первую сотню верст и они забыли случай с башмаками молодого капрала, поскольку каждый новый день был отмечен различными незначительными казусами. И вся их рота казалась Василию единым организмом, словно все они были уже не людьми, а частью огромной змеи со многими сотнями ног. От сознания, что каждый из идущих рядом людей есть продолжение тебя самого, становилось легче.

Ночевать Мирович уходил к другим унтер-офицерам, среди которых были недавно призванные его ровесники, учившиеся на старших курсах Шляхетского корпуса. Спать ложились чаще всего прямо под открытым небом на взятые из обоза кошомные потники, которые предназначались для укрытия животных в непогоду. От них шел стойкий конский запах, и на другой день Василий долго ощущал его на себе, но вскоре, как и все вокруг, свыкся и с ним. По утрам умывались водой из ближайшей речки, которую для них готовили обозные служащие. Купаться им было запрещено во избежание задержки на марше и несчастных случаев, поэтому тело по вечерам нещадно чесалось от соленого пота и дорожной пыли, забившейся под одежду. Но и на это Василий постепенно перестал обращать внимание и, поглядывая на старослужащих, как и все, сносивших невзгоды пешего перехода, всеми силами старался отогнать от себя постоянное желание запустить пятерню под одежду и вволю почесать свое давно немытое тело.

«Коль терпят другие, то чем же я хуже?» – размышлял он на этот счет.

Вечером, блаженно растянувшись на кошме, слегка нагретой от раскаленной за день земли, он почти сразу засыпал и вскакивал лишь утром по первому сигналу ротного трубача. И всегда с удивлением замечал, что солдаты, которые вечером долго сидели возле дымящихся головешек, оставшихся от костра, разожженного для приготовления ужина, были уже одеты, умыты, словно и не ложились спать. И, глядя на них, он уверял себя, что пройдет неделя, самое большее месяц, и он тоже втянется в походную жизнь и не станет отличаться от других.

3

Когда авангард русской армии добрался до Инстербурга, большинство солдат шли, словно слепые, которых вел вперед поводырь, а если кто отставал, то сопровождающий колонну офицер уже не делал остановки, поскольку знал, что сбившихся с темпа солдат трудно будет заставить идти дальше в том же ритме. Пополз слух, что поймали и повесили нескольких дезертиров, сбежавших на марше. До этого Василий и не знал, что для этих целей к каждому полку приставлен специальный человек, который приводил приговор в исполнение. Он поинтересовался, кто занимается этим страшным делом в их роте, но ответом ему было глухое солдатское молчание. Тогда он понял, что у большинства рядовых с тем палачом свои счеты. Но все же как-то услышал, что казнит дезертиров и бежавших из боя солдат некто по имени Рамазан, происходивший то ли из башкир, то ли из татар.

Как-то на привале, когда его капральство расположилось на придорожной обочине, мимо них прошел здоровущий мужик в полосатом халате и лисьей шапке на голове. В руках у него была витая из воловьей кожи плеть, которой он поигрывал на ходу.

«Рамазан, Рамазан идет», – пронесся легкий шепот среди замерших при его виде солдат.

Мирович тоже уставился в спину этого ужасного человека и представил, как тот накидывает петлю на голову смертника, а потом с силой затягивает ее конец. Ему почему-то показалось, что делает это он с неизменной улыбкой и обязательно скалит зубы, словно волк, преследующий свою жертву. Он невольно передернул плечами и посмотрел на солдат, в глазах которых светилась ненависть, а лица выражали презрение и брезгливость.

– Сколько невинных жизней загубил супостат этот! – сплюнул на землю один из ближайших к нему старослужащих. – На моей памяти только под Азовом почти десяток повесили за разные вины…

– Многие из нас обещали ему скорую смерть, – так же негромко проговорил Фока и испытующе глянул на Мировича. – Коль он мне среди боя попадется, за себя не ручаюсь, – закончил он и поднялся.

– Потише ты, Фока, – ткнул его в спину кулаком все тот же ветеран, первым затеявший разговор. – Донесет кто, тебе несдобровать, коль Рамазан дознается.

Мирович понял, что намек этот предназначался ему и никому другому, поскольку все остальные не первый год служат вместе, а он для них новичок, и неизвестно, можно ли ему доверять. Он не нашел нужных слов для ответа и счел за лучшее сделать вид, будто и не слышал их угроз в адрес палача, поэтому поднялся и встал на свое место в начавшую движение колонну. Неожиданно шедший слева от него Фока тронул его за плечо и проговорил, ни к кому не обращаясь:

– Да он вроде парень ничего, не выдаст. Так ведь, ваше благородь?

Этим он поставил Василия в совсем безвыходное положение. Сейчас, что бы он ни ответил, любой ответ будет истолкован не в его пользу, а потому он счел за лучшее чуть приотстать и встать в другой ряд колонны. Солдаты за его спиной понимающе хмыкнули и замолчали.

…К концу каждого дня под лучами нещадно палящего солнца разговоры в колонне смолкали. Не было сил вести разговоры, поскольку губы были покрыты слоем соли, а лица запылились настолько, что все войско приобрело буро-пепельный цвет, словно оно только что протопало насквозь через всю преисподнюю. В разных концах колонны слышался повторяющийся вздох:

«Пить! Братцы, подайте водицы испить хоть глоточек…»

Но офицеры, хорошо понимавшие, чем это может грозить, пресекали попытки рядовых пить воду на марше и тут же отбирали замеченную у кого-либо в руках посуду, выливали воду на землю и грозились прогнать жаждущего сквозь строй. Но все понимали, что и офицерам, едущим верхом или в повозках, тоже нелегко дается переход и угрозы их исключительно ради поднятия дисциплины и приводить их в исполнение они вряд ли станут. Правда, иной офицер, чаще всего из немцев, мог иной раз перепоясать уж слишком отставших плетью, вызывая тем самым грозное шипение солдат ему в спину.

«Ишь, набрали их на нашу голову, – злобно скалились они, – поглядим, когда у нас мушкеты заряженные в руках будут, как он плеточкой своей махать начнет. Припомним гадине!! Все припомним!»

Но к середине пройденного пути устали и офицеры и уже больше по привычке, с ленцой и расслабленностью в голосе, подгоняли колонну:

– Не отста-а-а-вать! Шире ша-а-а-г! Ве-се-лее….

Иные мерно покачивались в седле и даже не смотрели по сторонам; другие, что помоложе, съехавшись вместе, что-то громко обсуждали, а потом, когда их роты уходили далеко вперед, пришпоривали коней и легко нагоняли идущих. Мирович с завистью смотрел на них, представляя, как он, с получением чина, будет так же гарцевать, привставать на стременах, а потом пускать коня в галоп, подставляя грудь весеннему ветру, и скакать впереди всех, ни для кого недосягаем.

Как-то на вечернем привале к тому месту, где разместилось его капральство, подошел рослый мужик в зеленом кафтане и со злобным выражением лица и принялся на чем свет стоит костерить сидящих на земле солдат. Те молча слушали и ничего не отвечали. Василий подошел поближе, полагая, что это какой-то незнакомый ему офицер, но офицерского шарфа на том не было. Тогда он обратился к нему:

– Сударь, почему вы набросились на моих подчиненных? Что они такого сделали, чего бы мне было неизвестно?

Мужик нехотя повернулся к нему и сквозь зубы ответил:

– Нагадили в неположенном месте, словно свиньи… А там теперь воняет.

Мирович от удивления открыл рот, не совсем понимая, о чем идет речь, а солдаты громко прыснули, пряча лица.

– Поясни, что случилось, – попробовал он выяснить, в чем все же заключалась провинность его солдат.

– Я же сказал: нагадили, а землей присыпать не захотели. Вот господин полковник и отправил меня виновных найти, а мне на этих молодцов указали… А палатку господину полковнику как раз возле кучи ихней поставили, вот он кушать не может из-за вони… – пояснил мужик в зеленом кафтане.

– Да профос он, – объяснил кто-то из солдат. – Служба у него такая – дерьмо за всей ротой убирать и закапывать, а он, вишь ли, не желает свою работу исполнять, за нами приперся. Иди, иди и не мешай нам ужинать, а то воняет от тебя не приведи Господь!!

Солдаты тут же замахали в воздухе руками, словно на них налетел рой пчел, и дружно сморщили носы. Мужик весь налился злобой, и казалось, еще чуть – и он кинется с кулаками на любого. Мирович, опасаясь, как бы дело не дошло до рукопашной, скомандовал:

– Двоим взять лопаты и присыпать то, что после себя оставили. А не то… сами знаете, чем неповиновение ваше может обернуться. Не доводите до греха.

Два ближних к нему солдата неохотно поднялись и пошли в сторону стоявшей рядом телеги, на которой везли шансовый инструмент, и с лопатами в руках направились к дубовой рощице, где белела полковничья палатка. Довольный мужик поклонился Мировичу и поблагодарил:

– Спасибо вам, ваше благородие. Я же не по своей воле на эту должность поставлен. Любого могли, а убирать за каждым охальником сил не хватит. Все знают, что для дел срамных, то есть нужду справлять, специально место отводится во время привала. Вы уж попеняйте им, чтоб вели себя впредь как должно.

Мирович ничего не ответил и вернулся на свое место, размышляя, скольких армейских тонкостей он еще не знает. Казалось бы, простой вопрос, но и ему нужно внимание уделять.

4

Когда наконец добрались до Инстербурга, то и рядовые и верхние чины надеялись хоть немного отдохнуть после продолжительного пути. Но уже на другой день на общем построении было объявлено зря время не тратить, а ежедневно проводить стрельбу солдат по мишеням, а также по нескольку часов в день повторять приемы боя в пешем строю с примкнутым к мушкету штыком. Сразу после завтрака полки под барабанный бой и с развернутыми знаменами двинулись за город, где для занятий были отведены участки, свободные от жилья и посевов. Сибирскому полку отвели место для учений на спуске в овраг, по дну которого текла небольшая речка с чистой водой. Склон оврага был весь усеян камнями, что для Мировича было в новинку – в Сибири он такого количества камней сроду не встречал и сейчас с любопытством поглядывал на их разнообразие.

В их полку было два батальона, каждый из которых делился на двенадцать рот, четыре из которых были фузилерные. Сама рота делилась на четыре капральства, и в одну из них он и был назначен. В его подчинении было всего сорок два человека, но сегодня пятеро из них не вышли на учения по причине разных болезней. Он даже обрадовался этому, поскольку не знал, как он сможет управиться с четырьмя десятками человек. Их ротой командовал капитан Евгений Петрович Лагарп, русский язык знавший плохо, а поэтому, когда нужно было отдать какую-нибудь мудреную команду или приказ, подзывал к себе кого-нибудь из подпоручиков и те, выслушав, что он хочет сказать, уже громко объявляли, что должна выполнить рота. При этом некоторые солдаты прыскали со смеху, а офицеры вежливо отворачивались, пытаясь скрыть свои улыбки.

Следом за ними подъехал каптенармус со странным прозвищем Калуга, как все его называли за глаза, хотя большинству было известно его имя – Маркел. Он привез в плетеных корзинах патроны с порохом и пули для ружей, которые начал тут же раздавать подходившим к нему капралам. Каждому солдату полагалось сделать по пять выстрелов, поэтому капралы брали по две-три корзины, в каждой их которых лежало, по словам Калуги, по сто зарядов. Пули в мешочках выдавались отдельно и тоже без счета. Мирович позвал с собой трех солдат, чтобы они помогли отнести боеприпасы, в то время как остальные его подчиненные разместились на склоне холма. Тем временем на другой стороне оврага меж деревьев натягивались парусиновые полотнища с нарисованными на них яркими кругами. Когда Василий раздал всем патроны, то на дне корзин осталось еще несколько невостребованных зарядов, и он решил не возвращать их обратно, а оставить у себя до следующих стрельб. Затем он построил свое капральство в две шеренги и, встав перед строем, спросил:

– Кто из вас ни разу из мушкета не стрелял и заряжать его совсем не умеет? Шаг вперед!

Вперед вышло чуть меньше половины состава. То были сплошь новобранцы последнего призыва, чему Василий особо не удивился. Зато он обратил внимание на нескольких человек, то ли якутов, то ли бурят, а может, и татар, которые постоянно держались вместе. Они, как ни странно, остались стоять на месте, хотя ему точно было известно, что раньше в армии они не служили, а набраны лишь в этом году. Василий решил, что они просто не поняли его команды и, подойдя к ним поближе, спросил, стараясь четко проговаривать каждое слово:

– А вы чего не шагнули? Неужели стрелять умеете?

– Моя умеет. Много стрелял, – ответил один из сибирцев с шарообразными щеками и узенькими щелками глаз.

– Неужели в сражениях был? – не поверил Мирович.

– Охота, однако, ходил, – ответил тот и расплылся в улыбке. На его большой, как переспелая дыня, голове солдатская треуголка смотрелась нелепо и как-то неестественно. Мирович и раньше присматривался к группе сибирцев, державшихся обычно вместе и на марше и во время ночевок. Он думал, что они могут не выдержать длительного перехода, но, как ни странно, ни одной жалобы от них не услышал. Правда, в караул он их старался не отправлять, боясь, как бы они не натворили глупостей, плохо зная воинский порядок. Но сейчас он был по-настоящему озадачен, услышав, что все они, в отличие от новичков из русских рекрутов, умеют обращаться с огнестрельным оружием, применяемым в бою.

– И на кого охотился? – решил он уточнить.

– На зверь моя охотилась. Медведь брал, заяц брал, соболь тоже брал. Ясак платить надо, потому охота ходил.

Старослужащие бывалые солдаты с усмешкой смотрели на него. Большинству из них он доставал головой только до плеча, и они никак не воспринимали его всерьез.

– Как же тебя зовут, охотник?

– Чингисхан, поди, – пошутил кто-то из старых солдат.

– Зачем так говоришь? – закачал головой, продолжая оставаться с невозмутимым лицом, охотник. – Меня Тахир зовут. Чингиз-хан большой воин был, а моя еще не воевал, однако. Не говори так больше, а то сердиться буду. Тебе худо будет.

Бывалые солдаты с удивлением смотрели на этого неказистого с виду азиата, но от смеха удержались, увидев нешуточный блеск его сузившихся до размера щелочки и без того небольших глаз.

– Пусть так, – прервал перепалку Мирович. – Сейчас проверим, какой ты стрелок. Заряжай свой мушкет и попади вон в тот круг, что для стрельбы приготовлен, – указал он рукой в сторону натянутого на другой стороне овражка полотнища.

– Куда попасть надо? – с серьезным видом поинтересовался Тахир. – Посерединке или в краешек?

– Целься в центр, а там как Бог даст, – ответил Мирович.

Тахир сноровисто наклонил дулом к себе мушкет, надкусил патрон и осторожно, закрывая порох ладонью от ветра, ссыпал его в ружейный ствол. Затем вынул шомпол и забил бумажный пыж сильными резкими движениями. Вслед за тем сноровисто опустил туда свинцовую пулю и тоже несколько раз ударил по ней шомполом, а потом забил верхний пыж. А потом для верности, хотя воинским уставом это не предусматривалось, наклонил мушкет дулом вниз, проверяя, не выкатится ли пуля из ствола. И лишь потом прижал ложе мушкета к плечу и прицелился. В это время один из его соплеменников, чуть моложе, чем сам Тахир, успел срезать ножом от растущего рядом дуба толстую ветку с развилкой, заострил ее у основания и подал стрелку. Тот поблагодарил его кивком головы и воткнул ветку в землю, положив ствол на развилку.

– А ведь понимает, бисов сын, как стрелять требуется, – негромко сказал кто-то из старослужащих, – и впрямь умеет…

– Не говори гоп, пока не перепрыгнул, – осадил его другой, – зарядить-то всяк дурак может, нехитрое дело. Поглядим, куда он свою пулю пошлет.

Тахир тем временем подсыпал из рожка на полку щепотку пороха, пошевелил большим пальцем кремень замка, глянул, на месте ли он, и взвел курок.

– Пли! – скомандовал Мирович, внимательно наблюдавший за азиатом. Он с благодарностью вспомнил занятия по стрельбе в корпусе, где им объясняли все приемы и последовательность зарядки мушкета, но вот стреляли они мало. Теперь же ему было стыдно самому показывать перед бывалыми солдатами свое слабое умение. Поэтому он решил, когда выдастся свободное время, пострелять вместе с кем-нибудь из знакомых капралов, чтобы не стать посмешищем у солдат.

Раздался выстрел, и некоторые из молодых солдат даже закрыли себе уши от неожиданного грохота. Полотнище на той стороне оврага слегка колыхнулось, и в центре красного круга ясно обозначилось отверстие. Тахир повернул голову в сторону строя, и блаженная улыбка расплылась по его широкоскулой физиономии.

– Попал, однако, – негромко сказал он. – Еще надо?

– Пока хватит, – остановил его Мирович. – Пусть другие покажут, на что способны. Ты проверь своих земляков, а все старослужащие займутся молодыми и покажут, как правильно заряжать, как целиться. А ты, Тахир, молодец! Не обманул. Если все научатся так стрелять, то мы покажем немцам кузькину мать.

– Зачем им мать показывать? – удивился Тахир. – У них своя есть. Стрелять надо, однако. Только моя в человека не стрелял, – растерянно заявил он вдруг. – Человека убить нехорошо, он умереть может…

– То человек, а то немец, – высказал свое мнение Фока, к высказываниям которого остальные солдаты обычно прислушивались.

Еще во время похода Мирович узнал от сослуживцев, что Фока побывал в нескольких сражениях, имеет ранения, за свои заслуги был назначен сержантом, но в чем-то провинился, и его опять разжаловали в рядовые. Между ним и Мировичем установилась как бы дружеская поддержка, поскольку Фока годился Василию в отцы, но согласно воинской иерархии находился у него в подчинении.

Вслед за Фокой и остальные солдаты постепенно признали в своем безусом капрале начальника, во всяком случае отнеслись к этому факту с пониманием, хотя иногда беззлобно подшучивали над его горячностью и желанием проявить себя в роли их наставника. Сам Василий хорошо понимал это и надеялся, что со временем, коль ничего не помешает, сумеет наладить не только дисциплину, но и научить своих солдатушек всему, что сам вынес из корпуса. Ему, конечно, не хватало жизненного опыта, но он с избытком заменял его недостаток своим рвением и вникал в каждую мелочь солдатского быта.

Мирович не заметил, как к ним подошел и стал наблюдать со стороны поручик их роты Алексей Павлович Трусов. Солдаты не любили его за особую придирчивость к амуниции, которую он проверял у них при каждом удобном случае, и звали его не иначе, как Трус, а то и вовсе непонятно почему – Прохвост. На взгляд самого Мировича, тот все делал правильно и ни разу не наказал кого-то за рваную одежду или ржавый, не начищенный мушкет, как то зачастую случалось в других ротах. Поручик был еще относительно молод, носил пышные усы и выглядел всегда щеголем, благо, у него имелся денщик, постоянно следивший за его одеждой, которой у него был изрядный запас. Но солдат его бравый вид раздражал, и они обычно ворчали, мол, его бы да в нашу шкуру, как бы он тогда выглядел…

– Как новобранцы? Все ли ладно? – спросил он у Мировича. – По крайней мере стрелять должны уметь все. Иначе … – Он остановился, подбирая нужное слово, потом продолжил: – Побегут из боя, аки зайцы от собак.

– Не должны вроде, – козырнув на всякий случай, ответил ему Мирович. В роте знали о его дворянских корнях и обращались с ним без излишней почтительности, почитая за равного. Но сам Василий еще и по молодости лет слегка стеснялся говорить им «ты» и здороваться пожатием руки. Будучи в армии меньше месяца и ничем пока не выделившись, он понимал, что не имеет тех прав, что бывалые офицеры, пока еще приглядывающиеся к нему. Но с теми, кто вел себя чересчур высокомерно, старался встречаться как можно реже, отдавая предпочтение более простым в общении офицерам. И большинство из них, буквально с первых дней появления Мировича в полку, приняли его и выказывали ему дружеское расположение.

В это время один из новичков, нажав на курок и испугавшись выстрела, выронил мушкет, и тот больно ударил его по ноге, отчего он громко вскрикнул и заковылял в сторону.

– Стоять! – тут же окрикнул его поручик. – Поднять оружие! Подойти ко мне.

Рядовой с бледным от испуга лицом торопливо подобрал мушкет и, держа его в одной руке, словно топор или обычную палку, заплетающимися ногами двинулся к поручику, пряча глаза.

– Как кличут? – спросил тот негромко, но достаточно внушительно.

– Петруха, – покорно ответил тот.

– Из каких краев будешь? – все так же ровно, не повышая голос, продолжал расспрашивать его Трусов.

– Из Поморья мы… – промямлил тот сквозь зубы.

– Значит, архангельский мужик будешь, – уточнил прапорщик, на что стоявший перед ним рядовой согласно кивнул головой. – Знаем, как же, те еще робята, – он нарочно произнес «робята», подстраиваясь под мужицкую речь. – Знаем даже, что зовут вас все трескоедами… И не зря, видать. Может, рыбу ловить ты умеешь, а вот с оружием правильно обращаться не научился пока. Почему мушкет бросил?

Рядовой пристыженно молчал, не зная, что ответить, а может, просто стеснялся признаться в своей неловкости. Тогда Трусов еще раз задал тот же вопрос, и парень робко, но честно выдавил из себя:

– Испужался…

– Чего?

– Что руку мне оторвет…

Мирович ждал, что стоявшие рядом старослужащие дружно захохочут, но те скорбно молчали, ожидая, чем закончится разговор поручика с их зеленым по всем статьям сослуживцем, не нюхавшим пока пороху, а потому выглядевшим словно мокрая курица. Они-то хорошо знали, что за потерянное в бою оружие полагается серьезное наказание, и, видимо, ждали, что Трусов или даст волю рукам, чтобы проучить новобранца, или сообщит о его проступке командиру полка, и тогда парня могут прогнать сквозь строй. Но поручик Трусов не сделал ни того ни другого, и по застывшей в напряжении шеренге пронесся вздох облегчения. При этом многие наверняка вспомнили, как сами, впервые взяв в руки заряженный мушкет, также «пужались», отскакивали в сторону или бросали его на землю. Но то было давно, а вот сейчас подобный поступок может быть расценен совершенно иначе.

– И как, не оторвало? – продолжал по-отечески отчитывать архангельского новобранца Трусов. – И не оторвет, если будешь все правильно и умело делать. А вот если стрелять не научитесь, – при этом он повернулся к остальным рекрутам и говорил уже для всех, – то противнику только того и надо. Перестреляют вас всех до одного, они-то стрелять научены и не боятся выстрелов. Пока каждый из вас, – он особо выделил голосом слово «каждый», – не научится заряжать и стрелять, как надо, никто обратно в лагерь не вернется. Все меня слышали? – Последние слова были уже обращены непосредственно к Мировичу, который в ответ согласно кивнул головой и отдал честь.

Стоявшие в шеренге солдаты вытянулись, как по команде «смирно», взяв мушкеты наперевес. Так же поступили и азиатские рекруты во главе с Тахиром, который пытался как можно шире открыть свои узенькие щелки глаз, отчего походил на ярмарочную куклу, которую обычно выставляли на потеху зрителям на масленичную неделю на тобольской площади.

Выполнять все приемы по зарядке мушкетов и стрельбе ему пришлось с новобранцами неоднократно, вплоть до темноты, и к концу дня большинство из них уже споро заряжали свои мушкеты и более-менее сносно производили выстрел; никто уже не вздрагивал при этом и не бросал оружие на землю. И архангельский Петруха вместе со всеми научился стрелять, не зажмуриваясь и не вздрагивая при выстреле, и даже показывал соседям, как лучше прижимать приклад к плечу, чтобы не было сильной отдачи. Мирович не знал, как у других капралов, проводящих стрельбы, но у него к концу занятий начался звон в голове от бесчисленных выстрелов. Расстреляли все заряды и даже припасенные Василием про запас, и по распоряжению прапорщика Трусова послали за каптенармусом, чтобы он прислал еще несколько корзин с патронами.

Только настораживало Василия то, как вели себя старослужащие во главе с Фокой. Сделав по одному-два выстрела и показав свое умение в этом наиважнейшем для солдата деле, они отошли в сторону, поскольку Мирович не настаивал на их дальнейшем участии, присели на корточки и оттуда с безразличием наблюдали за новобранцами. Он мог бы настоять на их участии в стрельбах, а мог бы и совсем отпустить в лагерь. Но не решился сделать ни то, ни другое: в лагере их тут же спросят, почему ушли со стрельб, а заставить их помогать ему не давала гордость. Он хотел со всем справиться лично, чтобы это стало именно его заслугой, а не кого-то постороннего.

Наконец стало настолько темно, что с трудом можно было различить продырявленный во многих местах холст с мишенями, и он построил свое капральство.

– Завтра будем учиться, как правильно стрелять всем вместе, как это делается в бою: падением или нидерфален, плутонгами и залпом. Понять это не особо трудно, а во второй половине дня займемся приемами штыкового боя.

– И опять без обеда, что ли? – громко спросил кто-то невидимый ему из заднего ряда.

– Для того, чтобы задать командиру вопрос, прежде всего требуется попросить на то разрешения. Рядовой должен спрашивать так: «Разрешите обратиться, ваше благородие», а потом уже, коль будет позволено, спрашивать. Все понятно?

Капральство недружно ответило, и Василий понял их недовольство: он вроде как правильно поступил – чтобы не тратить время, не повел на обед, но солдаты, особенно старослужащие, посчитали себя незаслуженно обиженными и теперь всеми способами давали понять ему выкриками не по уставу, что он поступил неправильно.

«Что ж! – решил он для себя. – Перетерплю и это, зато потом, – в чем он нисколечко не сомневался, – вымуштрую так, что любо-дорого посмотреть будет».

5

Но на другой день учения пришлось на время прервать, поскольку на общем построении было объявлено, что их роту, где служил Мирович, отправляют на заготовку дров. Объяснили это тем, будто бы повара и кашевары жаловались на нехватку топлива. Вот начальство и решило отрядить целую роту на заготовку, тем более что было неизвестно, сколько они будут находиться в лагере. Дрова могут всегда пригодиться. Всем приказано было взять топоры и до обеда нарубить в ближайшей роще дров столько, чтобы хватило на несколько дней. Вместе с ротой отправляли два десятка подвод.

Наблюдать за всем этим должен был поручик Трусов, но он, сославшись на какие-то неотложные дела, отправил вместо себя подпоручика Лаврентия Желонина. Тому деваться было некуда. Почувствовав свое старшинство, он не упустил случая покомандовать и тут же собрал всех ротных капралов и потребовал от них следить за исполнением приказа. И от себя добавил, чтобы никто из рядовых не бездельничал и работал исправно. А самое главное, не приведи Господь, не случилось бы так, что кто-то из роты вдруг сбежит или потеряется в лесу. Спрос в таком случае с них будет нешуточный! Капралы выслушали его наставления молча. Вопросов к Желонину не последовало, и они отправились в свои капральства, чтобы вести их на работу. Солдаты, особенно старослужащие, узнав о предстоящей вылазке в лес, обрадовались представившемуся случаю не участвовать в надоевших им учениях. Поэтому настроение у всех было словно перед престольным праздником – построились быстро, без обычных окриков и нареканий.

Утро выдалось солнечным… Да и день обещал быть жарким, поэтому все шли, придерживаясь за телеги, весело, даже чуть расслабленно, с некоторым превосходством поглядывая на тех, кто отправлялся на позиции продолжать обучение. Вскоре рота обогнула вчерашний овраг, где все еще висели изодранные в клочья мишени для стрельбы. Затем прошли по узкой, проложенной меж посевами, дороге через ржаное поле и примерно через версту с небольшим достигли аккуратной на вид рощицы, состоящей из дубов, немногих лип и особняком по склону холма растущих берез.

Мирович даже содрогнулся от мысли, что им придется губить эту красоту, и глянул в сторону подпоручика, выбиравшего место для рубки. Того, казалось, ничуть не смущало, что они сейчас повалят большую часть не один десяток лет растущих здесь деревьев, которые местное население по какой-то причине пощадило и не пустило под вырубку. Он быстрым шагом прошел от начала рощицы до ее середины и показал, куда и какой роте вставать, и после этого, приказав капралам наблюдать за работой, углубился в глубь рощи, видимо, желая пройти ее до самого конца.

Мирович уверенно, словно ему всю жизнь приходилось заниматься заготовкой леса, расставил попарно свое капральство и велел возницам подъехать как можно ближе к лесорубам для удобства погрузки. Постояв некоторое время, он со вздохом проводил взглядом первое срубленное дерево, которое тяжко рухнуло на землю, ломая при падении тонкие ветви. Не желая видеть, как вскоре от остальных, набиравших силу дубов, останутся жалкие пеньки, он пошел краем рощи, надеясь отвлечься от печального зрелища и с вершины холма получше рассмотреть городок, возле которого их армия встала лагерем.

Пройдя половину пути, он заметил за деревьями какие-то тени и резко остановился, проверив, на месте ли его шпага. Василий тут же пожалел, что не взял с собой мушкет или хотя бы заряженный пистолет на случай непредвиденной опасности. Он предположил, что в роще прячутся вражеские лазутчики, и раздумывал, не кликнуть ли кого на помощь, чтобы изловить их или самому попытаться выследить и узнать, сколько их. Он встал за толстенный ствол старого, разросшегося на опушке дуба, и внимательно вгляделся в сумрак рощи.

Вскоре он различил две человеческие фигуры и облегченно вздохнул – то были девушка и молодой парень, почти мальчишка, которые собирали в охапку упавшие на землю старые ветки. Рядом с ними виднелась куча уже собранного ими хвороста, и парнишка в коричневой курточке обвязывал ее принесенной с собой веревкой, чтобы не растерять часть веток по дороге. А девушке, на его взгляд, было не больше семнадцати лет. У нее поверх серого длинного платья был надет белый передник, а на голове – шапочка в виде чепца, из-под которой выбивались вьющиеся русые волосы. Собиратели хвороста никак не походили на лазутчиков и вряд ли подозревали, что вблизи от них русские солдаты крушат их рощу, поскольку стук топоров сюда не долетал. Сами же они собирали в ней лишь упавшие ветви, не желая рубить деревья.

Поняв, что девушки с мальчишкой опасаться ему нечего, Василий вышел из-за скрывавшего его ствола и не торопясь направился к ним. Ему было интересно, откуда они пришли, поскольку, если бы они были из городка, то не могли бы пройти мимо русских солдат, хозяйничавших в роще. Его сейчас не волновало, что он оставил свое капральство без присмотра или что кто-то из сослуживцев может увидеть его шатающимся непонятно где и зачем, а потом, чтобы выслужиться, доложить по начальству.

Его взволновала тонкая фигура девушки, которая показалась ему если не лесной феей, то очень на нее похожей, настолько легко и обворожительно смотрелась она в солнечных бликах, проникавших в рощу через крону листвы и озаряя собирателей хвороста. И Василию захотелось во что бы то ни стало узнать ее имя, познакомиться, а если удастся, то и проводить до дома. Он не знал, зачем это ему… Ведь не сегодня завтра они выступят в поход, а впереди его ждут сражения, и неизвестно, чем все закончится. Но он был так рад встрече с похожей на фею девушкой, что ему казалось, будто бы он не шел, а летел над землей, и даже ощущал у себя за спиной крылья, позволяющие ему парить. Он знал: так случается во сне, когда ты вдруг взмыл в воздух и долго-долго летишь, пока какая-то сила не начнет тянуть тебя обратно к земле, и ты пытаешься ее превозмочь, вновь вспархиваешь вверх, но уже ненадолго, совсем на чуть-чуть… И сейчас, напитанный солнцем, запахом прошлогодней листвы, отводя от лица зеленоватое узорочье похожих на множество ладошек листьев, он ощущал невесомость своего тела, но вот только башмаки и военная форма не позволяли ему взмыть вверх, как случалось во сне.

Меж тем молодые люди, услышав его шаги, оглянулись и, схватившись за руки, хотели было убежать, увидев шедшего к ним военного. Паренек попробовал ухватить вязанку с хворостом, но веревка была недостаточно закреплена, и собранные ветки рассыпались, что и не позволило им убежать, бросив хворост. Василий же, подойдя ближе, поднял одну из веток и положил ее сверху на кучу, потом поспешно снял с головы шляпу и степенно поклонился им.

– Не надо меня бояться, я не сделаю вам зла, – обратился он к ним, но понял, что они не понимают смысла сказанной им фразы. Тогда он напряг свою память и произнес ту же фразу по-немецки:

– Keine Angst vor mir, werde ich nicht machen Sie krank.

Ответа не последовало. Может, молодые люди не желали отвечать, а может, ждали, как он дальше себя поведет, но разговора пока что не получалось.

Тогда он решил хотя бы поинтересоваться их именами, надеясь, что на этот-то вопрос они все же ответят.

– Wie heißen Sie? – спросил он их. При этом девушка, которая выглядела не так настороженно, ответила, мило улыбнувшись:

– Mein Name ist Ursula und mein Bruder – Peter.

– О! – подхватил Василий. – Урсула! Петер! Какие хорошие имена. Вы говорите по-русски? – тут же спросил он, поскольку его знания немецкого казались ему весьма скудными.

– Оч-чень плехо, – ответила девушка, – но вас понимай…

Для Василия было не столь важно, что она почти не говорит по-русски. Он и без того мог понять смысл сказанного по движениям ее рук, по глазам, по покачиванию ее белокурой головки, а говорить о чем-то было и вовсе не нужно, когда все ответы на свои вопросы он мог прочесть в глазах Урсулы. Тогда он дал понять, что хочет помочь им унести домой собранный хворост, и принялся затягивать его потуже веревкой.

Урсула и Петер с интересом наблюдали за ним потухшими глазами, решив, что он хочет забрать их добычу, а потому, когда он взвалил вязанку себе на спину, как бы прощаясь, поклонились Василию. Он же, не поняв, чем вызван этот жест, одной рукой стал показывать им, чтобы они показали дорогу к их дому. Молодые люди в недоумении посмотрели друг на друга и растерянно улыбнулись в ответ.

Тогда Василий попытался опять перейти на немецкий, собрав весь свой скудный запас знаний:

– Wo ist deine Heimat? Хаус ваш где? – добавил для верности уже по-русски. – Дорогу покажите, я помогу унести вам туда дрова.

Наконец Урсула поняла смысл сказанного и отрицательно закачала головой, сказала что-то Петеру, и он попытался снять вязанку с плеч Василия. Но тот не собирался отдавать ее, а лишь настойчиво махал рукой в разные стороны и повторял:

– Хаус где? Покажите!

– Некарашо есть, – опять покачала головой Урсула, – Keine Notwendigkeit… Wir selbst…

– Карашо – не карашо, заладила. – Василий уже начал сердиться и почему-то вдруг перешел на язык, очень напоминающий тот, на котором общался в полку Тахир. – Моя помогать хотел! Почему плехо есть бин? – И в сердцах бросил вязанку на землю и хотел уйти, повернулся к молодым людям спиной, как вдруг девушка дотронулась до рукава его кафтана и тихо прошептала:

– Все карашо, русен солдат, карашо, спасибо! – и потянула его вслед за собой по узкой тропинке.

Брат ее взвалил вязанку себе на спину и неторопливо, сгибаясь под ношей, шел следом. Мирович не сопротивлялся и решил посмотреть, куда его выведут. Во всяком случае, решил он, никакой угрозы молодые люди пока для него не представляют.

Вскоре они вышли на опушку леса, оказавшись на вершине пологого холма, откуда сам город не был виден, потому как находился несколько южнее, и о его присутствии извещали однообразные удары колокола в местной кирке. А прямо перед собой, в низинке, Василий увидел неширокую речку, перегороженную замшелой запрудой, на гребне которой торчали торцы полусгнивших, присыпанных землей бревен. Над запрудой неподвижно нависал полукруг мельничного колеса с сухими лопастями по причине отсутствия весеннего помола, а возле запруды стоял аккуратный кирпичный домик с красной черепичной крышей. Возле него степенно паслись две пятнистых коровы, а у изгороди стоял на привязи вороной конь и равнодушно жевал сваленное перед ним сено. Из трубы домика вилась тонкая струйка дыма, а где-то во дворе время от времени хриплым голосом тявкала собака. Картина была настолько мирной и трогательной, что Василий даже забыл, зачем он очутился в этих краях, что это уже неприятельская земля и девушка с парнем по большому счету тоже его враги. Но, глядя на спокойное и ничем не омраченное лицо Урсулы, он никак не мог представить ее в числе своих недругов. Наоборот, ему хотелось непрестанно смотреть на нее и так же беспричинно улыбаться.

Петер слегка обогнал их на спуске, а потом и совсем разогнался и, весело что-то выкрикивая, понесся вперед, придерживая вязанку обеими руками. Он потерял на бегу свою шляпу, но не остановился, а продолжал мчаться дальше, пока не уперся в ворота своего дома, где сбросил вязанку на землю и, торопливо обернувшись в сторону Мировича и своей сестры, вошел во двор. Василий, тоже не останавливаясь, на ходу, подхватил войлочную шляпу паренька, не выпуская при этом локоток Урсулы, которую он галантно поддерживал под руку. Но та, смущенная его вниманием, незаметно высвободила свой локоток и, чтобы как-то скрыть робость, указала в сторону калитки, за которой стремительно скрылся Петер:

– Junge, – что прозвучало чуть покровительственно и принужденно, но дало ей возможность обозначить дистанцию между собой и Мировичем.

Тот понял, что она назвала брата мальчишкой, и в знак этого повторил:

– Ja, ja, Junge, Junge…

Когда они подошли к дому, Василий уже пожалел о своем необдуманном поступке и хотел было откланяться и возвратиться обратно в свою роту. Но тут калитка открылась, и навстречу им вышел пожилой мужчина в вязаной куртке, широкополой черной шляпе на голове и с лопатой в руках. У него были такие же белокурые волосы и голубые глаза, как у Урсулы, и Мирович решил, что это ее отец. Тот недружелюбно посмотрел на Василия и что-то скороговоркой спросил у дочери. Она принялась терпеливо объяснять ему, показывая рукой то в сторону холма, то на Василия, то на лежащий у калитки хворост. Мужчина, не перебивая, выслушал ее, и лицо его слегка просветлело, взгляд стал более гостеприимным, почти ласковым, после чего он снял шляпу и чуть поклонился Мировичу, произнеся на довольно хорошем русском языке:

– Рад, очень рад. Дочь мне все объяснила, милости просим в наш дом.

Урсула что-то подсказала ему, и он, согласившись с ней, спросил:

– Простите меня. Не знаю ваше имя, господин офицер.

– Извините, что не представился. – Мирович тоже снял свою шляпу и, чуть поклонившись, назвал себя. – А как ваше имя?

– Меня все зовут Мюллер, что значит мельник, – и он показал в сторону плотины. – А имя мое есть Томас. Старый Томас, – тут же добавил он.

– Вы немец? – спросил Василий и поправил себя: – Дойч?

– Найн, – ответил Томас с тяжелым вздохом. – Мы пришли сюда издалека, долго рассказывать. Да и ни к чему. Но это все, – показал он, широко обведя рукой луг, холм и рощу на нем, – немецкая земля. И мы здесь живем. Так ли важно, кто мы?

– А русская армия пришла прогнать немцев, так? – спросил он вдруг. – Потом тут будет Россия? Так говорю?

– Видимо, так… – Василию никогда в голову не приходило, что будет после того, когда они разобьют немцев. Присоединят ли их земли к себе или уйдут обратно? Да и вряд ли кто-то в армии знал о планах двора, пославшего армию в Восточную Пруссию.

– Да, у России совсем мало земли, надо еще добавить, – иронично усмехнулся Томас. – Мы не против. Пусть будет так. Нам все равно, кто придет: немцы, русские. Главное, чтоб нас, простых людей, не трогали, а все остальное… – он остановился, подбирая нужное слово, – как Бог скажет, так и будет. Главное, чтоб война мимо прошла. Мы не хотим воевать. Зачем? У нас и так мало мужчин осталось. Молодых король Фридрих забрал, а старые кому нужны.

Пока они беседовали, Урсула по-хозяйски взяла шляпу брата из рук Василия, зашла в дом и вскоре вынесла оттуда кувшин с молоком и кружку. Она налила в нее почти до краев вспенившееся при этом молоко и подала Василию. Он хотел было отказаться, но счел неудобным так поступить, взял кружку и отпил из нее. Молоко было теплым, парным. Он поймал себя на том, что почти не помнил вкуса свежего, только что из-под коровы молока. Разве что еще в Тобольске соседи иногда приносили бабушке его в обмен за деньги или какие-то услуги, но и тогда Василий пил его с большой неохотой при настойчивом понукании со стороны строгой бабушки:

«Пей, – говорила она при этом, – если хочешь сильным и здоровым вырасти. Пусть чужое молоко. Неважно, какая корова его дала. Молоко, оно всегда молоком останется…»

Вот он и сейчас припомнил ее слова о том, что неважно, молоко какой коровы он пьет: русской, немецкой… Люди хотят жить без войны, и им не нужна ничья армия, лишь бы был хлеб и молоко.

– Благодарю, – вернул он кружку Урсуле, не сводившей с него своих васильковых глаз. – Мне пора в часть.

– А в дом не зайдете? – спросил Томас. В его словах, в интонации не было особой радости и не ощущалось желания непременно принять гостя, и Мирович почувствовал, что он сказал это так, по обязанности оставаться хозяином при всех обстоятельствах.

– Спасибо, но мне нужно возвращаться в часть. Боюсь, что меня уже потеряли и скоро начнут искать.

Мельник не стал возражать и проявлять излишнее гостеприимство, а лишь согласно кинул головой и сказал Урсуле несколько слов, непонятных Мировичу. Он догадался, что это их родной язык, но спрашивать не стал. Урсула занесла кувшин и кружку в дом и пошла чуть позади Василия.

– Добрых гостей положено провожать, – крикнул им вслед Томас, и Василий услышал, как хлопнула вслед за ним калитка.

Молодые люди дошли до начала взгорья, и тут Урсула остановилась и подала ему руку. При этом она ужасно стеснялась и покраснела до корней волос, отчего на ее лице мигом высыпали разномастным созвездием грозди веснушек. Василий наклонился, поцеловал ей руку, что сделал первый раз в жизни, если не считать поцелуев в щеку бабушки, теток и сестер, и тут же смутился. Выпрямившись, он не выпустил ее руки из своей и думал, о чем бы еще ее спросить, чтобы не показаться смешным.

– Вас еще можно увидеть? – наконец проговорил он, запинаясь, и ожидал отказа или простого пожатия плеч, как, по его мнению, должна была поступить девушка у него на родине.

– Да, можно, – неожиданно ответила она. И через паузу, тщательно подбирая русские слова, продолжила: – Ты хоть и русский, но хороший человек. Приходи вечером вон к тому камню, – и она показала лежащий на берегу речки громадный валун серого цвета. – У нас его зовут Stein besucht.

– Обязательно приду! – горячо заверил ее Мирович и еще раз поцеловал ее руку. Она же в ответ провела свободной рукой ему по щеке и пальцами коснулась его губ.

– Все, пора. Буду ждать, – негромко прошептала она и, не взглянув на него, пошла обратно к дому.

6

Василий еще какое-то время постоял в одиночестве и ощутил, как у него кружится голова от прилившей к ней крови. Краски вокруг стали в несколько раз ярче и сочнее, громче защебетали птицы в близкой роще, и где-то сзади он услышал журчанье воды, текущей через плотину, и ему послышалось: «Приходи! Приходи! Приходи!»

И вновь у него, как во время встречи с Урсулой, словно выросли крылья за спиной, и он почувствовал себя почти невесомым, способным парить над землей высоко-высоко, в самом поднебесье, где нет ни выстрелов, ни воинских команд, а лишь тишина и покой. Он стремительно взбежал на холм и без остановки побежал дальше, к тому месту, где велась вырубка. Хотя его не было не больше часа, но солдаты успели нагрузить уже все телеги, уехавшие в сторону лагеря, и теперь, блаженно развалившись на траве, занимались кто чем хочет. Мирович быстро нашел свое капральство и остановился перед лежащим ближе всех к дороге Фоке.

– Почему работу бросили? Кто велел?

Тот открыл один глаз, широко зевнул, словно только что проснулся, и лишь потом нехотя встал и, глядя поверх головы Мировича, ответил:

– Так приказу не было, ваше благородие. Вы ушли, а все остальные, как работу сделали, так на травку и повалились, отдыхать, значится… Ну и мы вслед за ними… Почему не полежать, коль работу сделали?

– Встать! – не узнавая собственный голос, взревел Василий, да так громко, что вместе с его капральством вскочили все остальные солдаты. – Топоры в руки и дальше работать! Ишь, разлеглись на солнышке, словно коты мартовские! Я вам покажу, сукины дети!

Солдаты с интересом поглядывали в его сторону – уж от кого, а от него они не ожидали этакой прыти – и с явной неохотой, едва переставляя ноги, поплелись в глубь рощи. Мирович же, слегка отдышавшись, развязал тесемки камзола так, чтобы свежий воздух охладил грудь, и удивленно покрутил головой, соображая, что с ним произошло и почему он вдруг так взъелся на солдат. Сразу ответить на этот вопрос он не смог, а тут с другого конца рощи подбежал подпоручик Лаврентий Желонин и с удивлением спросил:

– Василий, чего случилось? Куда ты их отправил?

– Как куда? Работать, – с прежней злостью ответил Мирович.

Желонин глянул в сторону плетущихся к лесу солдат, потом на Василия, не зная, что сказать.

– Вроде бы я им отдохнуть разрешил, пока телеги обратно не вернутся. Мог бы и со мной посоветоваться, все-таки ротой мне командовать приказано…

– Да я ж только свое капральство на ноги поднял, а то разлеглись тут, будто пахали на них. С чего вдруг другие повскакали, то у них спросить надобно. Да оно и ладно, потом отдохнут, как все закончат. Коль хочешь, можешь вернуть их обратно, пусть дальше пузо чешут в тенечке…

Лаврентий Желонин внимательно посмотрел на него и ничего не ответил, лишь хмыкнул, выразив свое отношение к произошедшему. С ним, окончившим этой весной весь курс Шляхетского корпуса и получившим чин подпоручика, Мирович держал себя на равных, несмотря на разницу в чинах. И тот не задирал носа, а вел себя подобающим образом, не требовал обращения на «вы» и по уставу.

К ним подошли другие капралы, прислушались к разговору, но вмешиваться не стали, а пошли вслед за солдатами. Василий тоже не хотел оставаться в стороне и направился в рощу, так и не поняв, с чего это в нем появилось столько зла и раздражения. Неужели так повлияла встреча с молодыми людьми в роще? Или же причина в чем-то другом… Тогда в чем?

Не дойдя несколько шагов до рубящих лес солдат, он приостановился и стал разглядывать сваленные стволы, у которых обрубали ветви. Он понимал, что огромной армии не обойтись без дров для обогрева и кухни, без строительства мостов для переправ, без продуктов, которые солдаты покупают за гроши, а зачастую почти насильно забирают у жителей. И все это – война! Ради того, чтобы один правитель показал перед другим свою силу, собраны тысячи солдат, оторванных от семьи, от работы, от любимых. А сколько их не вернется обратно и останется лежать в этой земле? Во имя чего? И что изменит их смерть?

Василий почувствовал, как похолодели его пальцы, когда он представил выкопанную могилу, куда будут опускать его тело. Но этого может и не случиться, и он останется жив, вернется обратно. Но вот то, что скоро он покинет этот городок и не увидит больше Урсулу, не заговорит с ней, – это неизбежно и что-либо изменить здесь он не в силах. Почему он не имеет права решать, как поступать лично ему? Кто дал право другим решать за него, куда ему идти и с кем сражаться? Вот в чем была причина его недовольства и раздражения.

Наблюдавший издали за Мировичем рядовой Фока осторожно сказал своему напарнику, отсекающему топором вершину сваленного дуба:

– Слышь, Федька, а нашего капральчонка словно подменили сегодня. С утра вроде как в себе был, а сейчас словно белены объелся. Чего с ним такое вышло? Не принял ли где лишнюю стопку? А может, начальство ему внушение какое сделало?

– Да вроде как не за что, – отозвался тот, отирая пот со лба. – Все наши отстрелялись вчерась, как положено, никто ни с кем не подрался, не напился. И он вроде как непьющий совсем. Ни разочка не видел, чтоб он чарку ко рту подносил. Да нет, туточки что-то другое, не по службе…

– Чего бы такое могло быть? – не унимался Фока. – А не влюбился он случаем? У господ такое бывает, сколько раз наблюдал, особливо в ихние лета молодые.

– В кого ж ему влюбиться-то? В тебя, что ль? Или в кобылу нашего капитана? Она хоть супротив тебя как есть красавица, но все одно не настоящая баба. А вот баб-то как раз в округе нет, а то бы я сам…

– Ладно тебе, не туда воротишь, – осадил его Фока. – Ты тот еще жеребец, с тебя взятки гладки, а вот наш капральчик как бы беды какой не наделал. Так-то он парнишка неплохой, можно сказать, повезло нам с ним: не злой, зуботычины не раздает, а что молод, то дажесь хорошо – задираться не будет особо…

– Молод, а вон как давеча заорал на нас по-страшному! У меня аж колики внутри пошли, будто по башке кто колом жахнул, до того страшно сделалось.

– Знаю я страхи твои. Тебя из пушки ядром разве что пугнуть можно, ежели в упор наставить, да и то, поди, выкрутишься, а чтобы малец этакой вдруг на испуг тебя взял, не поверю. Не шуткуй так. А вот последить за ним надо, только не сказывай кому пока что.

Вскоре вернулись пустые подводы, солдаты быстро закинули на них свежие дрова, по-хозяйски перетянули крест-накрест веревками, прочно привязали, чтобы не обронить в дороге, и несколько из них тут же взобрались на телеги, уселись сверху и, смеясь, помахали оставшимся руками, мол, вы как хотите, а мы поехали. Но обозники с матюгами напустились на них, угрожающе взмахивая кнутовищами. Молодые же парни – а на телеги взобрались именно такие, из последнего призыва, еще не получившие вволю зуботычин от начальства, не ощутившие армейской дисциплины, а потому по-деревенски беззаботные, – лишь отмахивались от них и слезать обратно не желали. Но тут подскочил подпоручик Желонин, из которого так и выпирал наружу начальственный гнев, и даже не крикнул, а прошипел сквозь зубы:

– А ну вниз быстро, а то я вас всех спроважу на расправу к Рамазану!

Парни, услышав имя Рамазана – молва о рамазановской жестокости дошла уже и до их ушей, – горохом посыпались на землю и побежали каждый к своему капральству, где, втянув голову в плечи, замерли.

– Так-то оно лучше. – Желонин поправил треуголку на голове и велел капралам вести свои отделения в лагерь. Он пошел впереди притихшей мигом колонны, а Фока, зло ткнув под ребра кулаком одному из расшалившихся новобранцев, сказал покровительственно:

– Дома шалить будешь, коль жив останешься. А тут за такие шалости порют не по малости, успевай только порты скидывать.

Угрозы своей Желонин не исполнил, и после обеда рота повеселела и на учения шла в полном составе. Даже сказавшиеся нездоровыми рядовые, прослышав о строгостях, обещанных им подпоручиком, сочли за лучшее не оставаться в палатках, а смешаться со всеми. Только Василий Мирович, которого это незначительное происшествие никак не затронуло, на занятиях отдавал приказы с ленцой и вполголоса, не проявляя прежнего напора и желания научить всех и каждого необходимым по уставу приемам. Он прохаживался чуть в стороне от своего капральства и сшибал срезанным прутиком начавшие опушаться молочные шарики одуванчиков. Он в мельчайших подробностях вспоминал свою недавнюю встречу с Урсулой и с нетерпением ждал вечера, когда можно будет незаметно улизнуть из лагеря и помчаться к домику возле мельницы. А день тянулся ужасно долго, и он нет-нет да и поглядывал на небо, по которому лениво плыл огненный шар солнца, словно подсмеиваясь над его ожиданиями, и никак не хотел опускаться за горизонт.

7

Как только проиграли отбой и выставили караулы, Василий не надолго заглянул в свою палатку, где укладывались его сослуживцы из числа унтер-офицерского состава и, ничего не сказав, вышел наружу. У костра, огонь в котором обычно в целях безопасности поддерживали всю ночь, сидели солдаты из его капральства – Фока и его неразлучный дружок Федор Пермяк, сами напросившиеся в караул. Они внимательно взглянули на вышедшего из палатки Мировича и, когда он подошел поближе, вскочили на ноги, отдав честь. Василий козырнул им в ответ и хотел было идти дальше, но Фока неожиданно обратился к нему:

– Ваше благородие, разрешите спросить.

– Спрашивай, – в растерянности ответил Василий, никак не ожидавший какого-то вопроса от дежурных.

Фока немного помялся, посмотрел на стоявшего рядом с ним Федора, который пытался изобразить полное безучастие на своей широкой, как блин, физиономии, и наконец выдал:

– Скажите, ваше благородие, а если из лагеря вдруг выйти потребуется, то караульные выпустят, или не дозволят?

– Неужто не знаешь, как дело обстоит? – удивился его вопросу Мирович. – Не первый день на службе, и тебе должно быть известно, что часовой должен спрашивать любого, куда тот направляется и по какой надобности.

– То раньше так было, а теперь специальное тайное слово говорить надо, которое начальник караула всем часовым непременно говорит перед тем, как те на пост встанут. Так что ежели кто из лагеря по заданию начальства выходит, то он это слово знать должен. И часовые в ответ свое слово говорят.

– И впрямь, я того не знал… – высказал свое удивление Мирович. – И что это за слово такое тайное? И откуда тебе вдруг оно известно?

– Так мы же и есть сами караульные, нам его и объявили.

– А ежели кто того слова не знает, тогда что? – спросил в свою очередь неприятно пораженный Мирович. До этого он, обдумывая, как беспрепятственно пройти мимо часовых и выйти из лагеря, чтобы потом отправиться к мельнице, на случай, если вдруг кто его остановит, хотел сказать, будто бы днем оставил в роще свой капральский горжет и сейчас идет разыскивать его, для чего прихватил с собой фонарь.

– Тогда, понятно дело, человека того возьмут под караул и к начальству полка или батальона доставят, – словно рассуждая сам с собой, ответил на его вопрос Фока. – А там уж пусть они решают, как с ним поступать.

– Они решат… – неопределенно высказался не принимавший до того участия в их разговоре Федор Пермяк. – Отправят к Рамазану, а тот, слышали, поди, не человек, а зверь. Сказывали, будто раньше служил он у Шувалова пыточных дел мастером. Потому умеет с людьми разными говорить, – хмыкнул он.

– И то правильно, – подтвердил Фока, хитро поглядывая на Мировича. – Чего это честному человеку по ночам шастать, когда все спать укладываются?

– Спасибо, что предупредили, – рассеянно поблагодарил их Мирович, – а то я хотел пойди в роще свой капральский горжет поискать. Обронил его там днем, – и он вынул из-под епанчи фонарь.

– Да, без него вам, ваше благородие, никак нельзя, – согласился Фока. – А чего сами пойти захотели? Можно любого из нас послать, мы мигом. С нас какой спрос, мы люди подневольные.

– Оно, конечно, так, – произнес Мирович в раздумье. – Но коль я сам его потерял, то сам и найти должен. Солдатам тоже отдых положен, намаялись за день, поди.

– Да мы люди к работе привычные, как без этого. А до рощи дойти нам даже приятно было бы, но вот пост наш тоже не бросишь. Вы уж тогда, ваше благородие, идите вдоль тех палаток, что возле овражка стоят, там вроде караула не ставили, коль овраг рядом. А если увидите кого и спросят слово секретное, то скажите: «Кукушка», мол. А они ответить должны: «Рассвет». И все, вас и пропустят. Только возвращайтесь побыстрей, а то завтра подъем ранний будет, снова учение обещают всем батальоном сообща.

Мирович какое-то время постоял в задумчивости, раздумывая, стоит ли ему рисковать, отправившись тайно на свидание с Урсулой, но потом желание увидеть девушку взяло над ним верх, и он, забыв обо всем, двинулся тем маршрутом, что указал ему Фока. Тот же, дождавшись, когда капрал скрылся из виду, заговорщицки подмигнул Федору, сказав негромко:

– Послежу-ка я за нашим капральчиком, как бы беды какой на себя не навлек, – на что Федор согласно кивнул головой. – А ты, чуть чего, прикрой меня, вдруг кто спохватится. Скажешь, будто бы за дровами пошел и скоро вернусь. Слышишь? – Федор в очередной раз кивнул и присел обратно к костру, а Фока неслышно скользнул в тень меж палаток и отправился вслед за выходившим из лагеря Мировичем.

Василию, как и предполагал Фока, никто не встретился возле склона, ведущего в овраг, и он, никем не замеченный, спустился вниз, вброд перебрался через речку и поднялся по противоположному откосу, где еще вчера висели полотнища с мишенями. Потом он зажег фонарь и двинулся вдоль рощи по направлению к мельнице. Время от времени он останавливался и прислушивался. Ему казалось, будто кто-то идет следом, но чуть постояв и ничего не расслышав, он шел дальше. Вскоре он добрался до вершины холма и стал почти бегом, как днем это проделал брат Урсулы, спускаться вниз. Несколько раз он ударялся ногой о многочисленные камни, лежавшие на всем пути, невидимые при слабом освещении едва светившего фитилька, плавающего в тонком слое масла. Он всерьез стал опасаться повредить себе ногу и пошел чуть медленнее, пока не увидел тот самый Камень Свиданий, где договорился встретиться с девушкой.

Подойдя ближе, он обошел вокруг камня, но никого не обнаружил. Если Урсула и приходила, то, видимо, ушла, не дождавшись его. Он немного подождал и решил дойти до мельницы, чтобы попытаться каким-то образом вызвать ее наружу. Подойдя к дому, он увидел, что внутри нет ни огонька, и, чуть постояв, решил вернуться обратно к валуну. Там он опустился на землю, нащупал оставленный кем-то деревянный обрубок и присел на него, прислонившись спиной к гигантскому валуну.

Не прошло и нескольких минут, как он, утомленный дневными заботами, незаметно для себя задремал. Во сне ему приснился Тобольск, и чей-то голос звал его вернуться туда, сесть в лодку и поплыть по Иртышу в дальнюю страну, где нет ни войн, ни врагов, а живут лишь мирные, добрые люди, не желающие никому зла. Но его не отпускала императрица, требуя, чтобы он взял в руки мушкет и шел впереди строя на видневшийся вдали немецкий строй. С их стороны непрерывно летели пули, разрывались ядра, и он, как мог, уворачивался от них и бежал все дальше и дальше. Потом он увидел себя мертвым, лежащим рядом со свежевыкопанной могилой, а на грудь ему кто-то невидимый положил боевую награду. Он протянул руку, чтоб схватить ее, но ощутил что-то влажное и мягкое на ощупь. Испугавшись, он вскочил на ноги и различил в ночных сумерках стоящую перед ним Урсулу.

– Не нужно пугаться, – тихо прошептала она. – Я ходила вдоль речки, чтобы нарвать свежих цветов, а когда вернулась, то застала вас спящим и положила букетик на грудь.

Мирович только сейчас заметил, что сжимает в ладони стебли цветов, приняв их во сне за боевую награду.

– А мне приснилось, будто бы я умер и мне орден на грудь положили. Проснулся, а оказалось…

– Пусть это будет ваша награда, – мягко сказала Урсула. – Вы ее достойны, потому что не побоялись один ночью прийти сюда. Так что вполне ее заслужили.

– Ты хорошо говоришь по-русски, – заметил он. – Почему же днем делала вид, что не понимаешь?

– Днем я сильно вас, тебя, – поправилась она, – испугалась. Моя мама была русской, точнее, попала сюда из вашей страны. Но другие люди, что здесь живут, говорят о русских … – она замялась, и Василий подбодрил ее:

– Не стесняйся, скажи, я знаю, что говорят о русских, не рассержусь. Хотя все мои предки были казаки. А это не совсем русские. Ну, так говори, говори, – почти потребовал он и взял Урсулу за руку.

– …говорят, будто бы вы всех нас сгоните в одно место и утопите или закопаете живыми в землю. Многие уехали отсюда, как только узнали, что русская армия идет к нам. А мы вот остались. Тут, в роще, могила нашей матери, и отец не захотел уезжать. Он очень любил ее.

– Слышал я и такое, – со вздохом ответил Василий. – Но только женщин и детей мы не трогаем. Брехня это все, выдумки, – поправился он, посчитав, что неосторожно произнес не совсем приличное слово. – Живите спокойно и никто вас не тронет.

– Правда? – доверчиво спросила Урсула и вдруг прижалась к нему всем телом, положив голову на грудь.

Он растерялся, услышав, как гулко совсем рядом часто-часто бьется сердце девушки, и обнял ее, попытался прижать к себе покрепче, отчего у него закружилась голова и прервалось дыхание. Но Урсула тут же отпрянула назад и отступила на шаг, смущенно поправила шапочку на голове.

– Я не хотела, не подумайте чего плохого. Я честная девушка, у меня в Инстербурге есть жених, и он хочет взять меня в жены, как только кончится ваша война.

От этих слов Мировичу стало вдруг тоскливо, и он вновь подумал, что если бы не война, у него была бы совсем иная жизнь, но тогда он вряд ли бы встретил Урсулу, а это ему сейчас казалось важнее всего на свете.

– Если бы не война, я бы увез тебя отсюда, – неожиданно для самого себя заявил он вдруг.

– Куда? – испуганно спросила та. – В Сибирь? Мама говорила, что это страшная страна, куда отправляют всех, кто не живет так, как это требуется. Если мы с братом баловались или не слушались ее, то она всегда обещала: «Вот придут русские, я вас им отдам, ослушников таких, и они сошлют вас в Сибирь». Это правда?

– Что правда? – переспросил Василий. – Что в Сибирь ссылают? То правда. Но она совсем даже не страшная страна, и там живут очень хорошие люди. Разные, – поправился он. – Я сам там родился и вырос.

– Правда? – Урсула второй раз повторила то же слово.

– Ой, ну в кого ты такая недоверчивая? Все правда! Зачем я тебе буду врать? Жить везде можно. Особенно если знаешь, зачем…

– И ты знаешь, зачем живешь? – Она окончательно перешла на «ты» и Василий с радостью отметил это про себя. – Я вот не знаю, зачем живу. Наш пастор говорит, что надо жить, просто жить и не спрашивать, зачем. Ты тоже так считаешь?

– Я, конечно, не пастор, но тут с ним вполне согласен. Я совсем недавно понял, как хорошо жить, и… так не хочется умирать…

– Ты не умрешь… – быстро произнесла Урсула и смутилась, отведя глаза в сторону, и провела рукой по лицу, словно ей в глаз залетела соринка.

– А ты это откуда знаешь? – удивился Мирович.

– Потому что ты … – Урсула смутилась окончательно и закончила почти шепотом: – Ты хороший. Я это сразу поняла. А хороших Бог бережет. Нет, ты не умрешь. Но хорошим людям трудно жить, вокруг много таких, кто любит делать зло.

– Спасибо, – так же тихо ответил Василий, взял ее за руки и притянул к себе. Она не сопротивлялась, тогда он сдвинул назад свою треуголку и потянулся к ней губами. Она осторожно полуоткрытым ртом прильнула к нему и легонько поцеловала, так, что он не успел ответить. А она уже отпрыгнула в сторону и звонко рассмеялась.

– Ты чего? – в недоумении спросил Василий. – Что смешного? Почему смеешься вдруг?

– Колючий ты! – ответила она, поднося ладонь к губам. – Укололась о твои усы и испугалась! Ха-ха!

Василий провел рукой по верхней губе и только сейчас вспомнил, что еще во время похода решил по примеру других офицеров отращивать себе усы и уже несколько недель не сбривал небольшую поросль под носом. То были еще не усы, но что-то на них похожее. Он смутился и заявил:

– Завтра же сбрею их!

– Не надо, – все с тем же смехом остановила его Урсула. – С ними ты похож на взрослого мужчину. Не бойся, я привыкну.

– К чему? – спросил он и тут же опять смутился, поняв, что имела в виду Урсула.

Он вернулся в лагерь, когда начало светать. И на обратном пути ему чудились чьи-то шаги, но он, пьяный от счастья первым в его жизни поцелуем, не желал останавливаться, а шел навстречу блеснувшим из-за холма лучикам солнца, твердо веря, что вот теперь он действительно не умрет, потому что его будет ждать самая замечательная на свете девушка и он обязательно к ней вернется и увезет отсюда. Но вот куда… На этот вопрос он ответить не мог. Хотя что-то ему подсказывало, что все должно решиться помимо его воли, но как это произойдет, будет зависеть не только от него, но и от кого-то еще, о ком он пока не знает. Но все произойдет так, как именно он, Василий Мирович, захочет…

8

И все дни, пока русский корпус стоял возле мало кому известного в России городка Инстербург, пролетели для Василия Мировича словно один день, расцвеченный густой синью короткой майской ночи, скрывавшей под своим пологом их встречи с Урсулой. Он плохо понимал, что с ним происходит, и двигался, руководимый лишь внутренними охранными инстинктами, зовущими его то к мельнице в объятия Урсулы, то обратно в лагерь. Он уже не принадлежал себе, а тем более не был одной из многих частичек военной армады, временно замершей перед решительным броском-столкновением с другой такой же могучей людской массой, одетой в солдатские мундиры и вооруженной разнокалиберным оружием. Василий витал между смертью, ждущей многих не подозревающих о том людей, и лежащим на берегу ласковой речушки Камнем Свиданий. Там, возле него, сразу после захода солнца, как только затихала армейская жизнь, начиналась иная, как он считал, настоящая его жизнь. Днем он по-настоящему не жил, а лишь ждал вечера. Хотя он находился в лагере, среди своих солдат, но по отсутствующему взгляду и прерывистому дыханию можно было догадаться, что находится он где-то в мире грез и мечтаний, весь до краев переполненный внезапно свалившимся на него счастьем. Ему казалось, что дневной солнечный свет проходит сквозь него и сам он – существо бестелесное, легкая дымка, наблюдающая за всем глазами Урсулы, и иногда даже различал произнесенные ею слова:

– Милый мой Васенька, Василек… Приходи скорее, жду тебя. Иди ко мне…

И он летел на этот зов, когда это было возможно. Предложи она сейчас ему остаться с ней, жить рядом, забыть об армейском уставе, никогда не брать в руки ни шпаги, ни другого оружия, и он, не отдавая себе в том отчета, безоговорочно исполнил бы ее желание. Только Урсула ни разу не попросила его об этом, а лишь напряженно молчала и жила ожиданием, что станет с ней, когда он, ее Васенька, навсегда покинет берег речушки, где мирно журчит речка и работает мельница ее отца.

Однажды он спросил Урсулу, будет ли она его ждать, если по возвращении из похода он приедет к ней. Ему показалось, она давно ждала этого вопроса, потому что, не задумываясь, ответила:

– То зависит не от меня. Судьбу дочери у нас решает отец. Я уже говорила тебе: он хочет выдать меня замуж за состоятельного мужчину из местных. Он вдовец с тремя детьми и разговаривал на эту тему с отцом, а тот сообщил мне.

– И ты согласилась? – чуть не закричал Василий, понимая бессмысленность своего вопроса.

– Меня никто не спрашивал о моем согласии. Да и выбора на тот момент у меня не было, – и она лукаво глянула на него.

– Но теперь у тебя есть выбор.

– Может, и так, но все равно тебе нужно об этом поговорить с отцом, а он скажет мне о своем решении.

– Но я не могу накануне сражения просить у него твоей руки. Я ведь не знаю, останусь ли жив. А может случиться и худшее – останусь калекой.

– Да, это очень грустно, но что мы можем изменить? – со вздохом ответила Урсула. – Нужно ждать и молиться Богу. Все в Его руках.

Мирович понял, что говорить с ней об этом бесполезно, а вызывать посреди ночи для объяснений мельника Томаса и вовсе неразумно. Днем же его вряд ли кто отпустит из лагеря. Да и что он ему может сказать?

«Интересно, знает ли он, что его дочь уже которую ночь не ночует дома? – пришла вдруг кощунственная мысль ему на ум. – Наверняка знает. В таком небольшом доме трудно сделать что-нибудь незаметно. И брат ее наверняка знает, а то и подсматривает сейчас за нами, как обычно делают подростки. Тогда почему они разрешают ей встречаться со мной, когда у нее в городе есть жених?»

Это открытие неприятно поразило Василия, и он внимательно вгляделся в Урсулу, стараясь угадать в сумеречном ночном свете, о чем она сейчас думает. Она же словно поняла его обеспокоенность и отвернула лицо в сторону, стала поправлять выбившиеся из-под шапочки волосы. Что-то кукольное было в ее движениях: в повороте головы, движениях рук, чуть полуоткрытом ротике. Даже ее вьющиеся льняные волосы показались ему поддельными.

«Неужели она встречается со мной лишь потому, что рядом стоит наша армия и в любой момент их могут выгнать из уютного домика, арестовать, а то и вовсе лишить жизни по малейшему подозрению? Но чем могу помочь им я, коль такое случится? Кто я такой? Всего лишь капрал, под командой у которого несколько десятков рядовых. Почему тогда ее отец просто не запретит дочери выходить ко мне и оставаться наедине до утра?»

Он не в силах был ответить на одолевавшие его вопросы, но понимал: не будь войны, все бы развивалось не так. А как? Трудно ответить…

– Скажи, – спросил он девушку, – а что означает твое имя?

Она совершенно неожиданно расхохоталась, потом прикрыла себе ротик тонкой ладошкой и прошептала:

– Медведица!

– Как? – переспросил он, удивленно раскрыв глаза.

– Я сказала – медведица, – повторила Урсула. – Ты спросил, я ответила. Тебе что-то не нравится?

– Но ты совсем не похожа на медведицу. Она должна быть большой, мохнатой и… злой. Мне так кажется.

– А откуда ты знаешь, какая я? Да и что тебе известно обо мне? Если меня не трогать, то я ласковая и добрая, но если кто-то пожелает причинить зло мне или моим близким, то… я могу и когти выпустить, – и она опять расхохоталась.

Василий попытался обнять ее, но она напряглась и оттолкнула его руку и даже слегка прикусила его палец зубами. Он опешил, не понимая, что с ней случилось. Потом поднялся с земли, где они до этого сидели обнявшись, и спросил:

– Почему ты такая сегодня? Я чем-то обидел тебя? Все было хорошо, и вдруг… Не хочу, чтоб наши встречи заканчивались вот так. Ты же другая, Урсула. Зачем ты пугаешь меня? Я совсем не хочу тебе зла…

Девушка вслед за ним тоже быстро поднялась на ноги и принялась молча оправлять помявшееся платье. На этот раз в ее движениях сквозило недовольство, и вся она была какая-то напряженная, чужая, неприступная. Тогда Василий подошел к ней, но она, выставив вперед руки, отскочила от него, словно он был заражен нехорошей болезнью, опасной для окружающих.

– Мы сегодня или завтра выступаем в поход, и, боюсь, я больше не смогу встречаться с тобой, – еще раз попытался он склонить Урсулу к мирному расставанию. Ему совсем не хотелось уходить вот так, не зная причины перемены ее настроения, омрачив тем самым радость прежних встреч.

– Я тебя не держу, уходи! – не глядя на него, все еще занятая своим платьем, отвечала Урсула. – Рано или поздно все заканчивается.

– Ты действительно злая, не зря тебя так назвали, – выпалил он. – Я даже рад, что не нужно больше тайком приходить сюда и думать, не узнает ли кто, что я встречаюсь с тобой. Если начальство вдруг узнает об этом, то мне грозит смерть или в лучшем случае каторга. Неужели ты не понимаешь, чем я рискую?

– Ты сам захотел прийти, я тебя не просила. В чем моя вина?

Василию стало окончательно горько от ее слов. И не столько от того, что он в ней ошибся. А что хотел убежать из армии, от своих солдат, стать дезертиром, и все во имя чего? Чтоб в один прекрасный момент услышать холодный ответ той, во имя которой он был готов пожертвовать жизнью, своей честью, стать в глазах окружающих изменником… И во имя чего? Ее кукольного личика? И жить на крошечной мельнице вдали от родных мест? Как хорошо, что она сказала все это ему в лицо и не нужно жить надеждой и ожиданием встречи с ней. Пусть будет лучше горькая правда, чем сладкий обман.

Василий хотел уйти, даже не простившись, и наклонился к земле в поисках потухшего фонаря, как вдруг услышал за спиной тихие всхлипывания. Он повернулся и увидел, что Урсула, закрыв лицо руками, плачет. Он кинулся к девушке, схватил ее за руки и попытался отнять их от лица.

– Урсула, милая, скажи, что случилось? Я совсем уже решил, что ты разлюбила меня и хочешь прогнать. Ответь, в чем дело?

– Ни в чем, тебе не понять, – зло ответила она, не отводя рук от лица. – Иди к своим солдатам, ты такой же, как все они. Иди убивать и грабить! Все вы одинаковые. Правильно мне отец сказал, а я не верила ему. Какая же я дура! Думала, ты другой и хочешь мне счастья, а ты как все! Как все! – выкрикнула она под конец и, вырвавшись, хотела убежать, но Василий вновь поймал ее и не отпускал, пытаясь понять, что случилось.

– Скажи наконец, в чем дело! Нельзя же так расставаться. Урсула, милая моя. Я ничего не понимаю, объясни.

– А ты спроси своих солдат, что случилось прошлой ночью. Может быть, тогда поймешь. Ты должен знать не хуже меня, но ты мне ни слова не сказал. Значит, ты такой же, как они.

– Кто они? О чем ты говоришь? Рассказывай, а то пойду и разбужу твоего отца…

– А он и не спит, он тоже все знает. Я не хотела идти сегодня к тебе, но он велел выйти не надолго. Он боится вас, русских. Вас все тут боятся…

– Да что мы вам сделали плохого? Никто вас не тронул и трогать не собирается. Откуда все эти обвинения? Если бы я знал чего, то сам бы тебе сказал. Но я не знаю, поверь мне, ничего не знаю!

– И ты не знаешь, что прошлой ночью у нас угнали всех наших овец? Неужели ты не ел их за обедом? Это наши овцы. Отец с братом пасли их по ночам далеко отсюда, чтоб никто не видел, а на день их закрывали в загоне. Их не было дома, потому я и выходила к тебе, иначе отец наверняка не пустил бы меня. А вчера, когда они пришли к загону, он оказался пуст. Они пошли по следам, и они привели к вам в лагерь. Они стали спрашивать, но никто ничего не сказал им, прогнали прочь и еще пригрозили убить, если они придут в другой раз.

– А с кем они разговаривали? – спросил Мирович, поняв, что произошло.

– Откуда я знаю? – утирая слезы, ответила Урсула. – Они говорили с теми, кто не пустил их в лагерь. С солдатами…

– Им надо было попросить, чтоб вызвали кого-то из офицеров или хотя бы начальника караула… Что могут знать солдаты? Там несколько тысяч человек, и среди них нашлись такие, кто решился на такое. Неужели все, и я в том числе, виноваты? Хочешь, я поговорю с нашим начальством?

Урсула, прекратив плакать, посмотрела на него и безнадежно покачала головой.

– Нет, не хочу. Тебя спросят, откуда ты узнал. Ты ответишь. Вряд ли тебе поверят, а еще обвинят, что ты тайком ходил ко мне по ночам. Потом они придут к нам и будут спрашивать меня о тебе. Я не хочу, чтобы все узнали о наших встречах. Лучше остаться без овец, чем потом все будут знать о тебе.

– Кто все? – не сразу понял Василий.

– Те, кто живет в городе, в том числе мой жених. Люди всегда плохо думают о таких, как я. А потом никто не возьмет меня замуж. Потому уходи и больше не возвращайся…

Только тут до Василия дошло, в каком положении он, сам того не желая, очутился. Безжалостная действительность припечатала его своей каленой печатью в один ряд с теми, кто мародерствовал и тем самым давал повод причислить всю русскую армию, всех, кто в ней состоял, к людям грязным, нечестным и безжалостным.

Ему хотелось во весь голос закричать, что так дальше не может продолжаться и надо прекратить войну, распустить всех по домам, чтобы не причинять боль тем, кто находится в стороне от войны. Но что он мог сделать один против воинской армады, ведомой чьей-то злой волей на убийство, грабеж и насилие? Кто его услышит и послушает? Он не пророк, не герой, не самоубийца, чтобы восстать против несправедливости, придуманной людьми и верящими, что, разбив в сражении одного негодяя, они совершат добро и принесут тем самым счастье всем остальным, хотят они того или нет.

Разве можно насильно сделать людей счастливыми? Почему все они, верящие в Христовы заповеди, поступают наоборот и хотят, оставаясь христианами, изменить мир насильно? Чтобы это понять, нужно было научить людей думать иначе и навсегда отказаться от насилия. А возможно ли изменить человеческую природу? Кто в силах это сделать? Ответа и на этот свой вопрос Мирович не находил и не мог найти. А потому он легонько поцеловал Урсулу в мокрую щеку и, не сказав ни слова, медленно поплелся в лагерь, осознавая свою полную беспомощность…

Разговоры о том, что рано или поздно русской армии придется искать встречи с противником, в частях шли давно. И поэтому мало кто удивился, когда на утреннем построении объявили о выступлении. Приказано было в течение дня свернуть лагерь и готовиться к выступлению в поход. По рядам пробежало оживление, солдаты начали перешептываться, радостно поблескивая глазами, и офицерам пришлось несколько раз призвать их прекратить разговоры и встать по стойке «смирно». Но общее возбуждение не проходило, поскольку всем надоело бездействие и приелись утомительные занятия по стрельбе и штыковым атакам. Вся армия до единого человека хотела одного – встречи с противником и быстрого окончания кампании, а затем – скорейшего возвращения на родину. В Россию. Здесь, как выражалось большинство нижних чинов, «русского духа нема…» А офицеры при том добавляли: «Душа покоя не имет… Не наша сторона, чужбина, неметчина».

И вряд ли кто из них верил, что первая пролитая кровь будет именно его, а не врага или соседа, стоявшего рядом в шеренге. Не верил в то и сам Мирович, считая, что судьба уготовила ему долгую жизнь, полную приключений, и где-то в глубине души догадываясь – главное его испытание впереди и нужно быть готовым к нему. А пока это всего лишь подготовка к тому, ради чего он появился на свет.

За обедом Фока незаметно положил ему в пшенную кашу, один вид которой вызывал у Мировича брезгливость, кусок мяса с косточкой. Он поинтересовался, что это за мясо, на что тот заговорщески ухмыльнулся и тихо прошептал капралу на ухо:

– Да вы не сумливайтесь, ваше благородие, баранинка свежая…

Мирович удержал себя от того, чтобы не схватить Фоку за шею и не задушить тут же, при всех. Но аппетит у него мигом пропал. Поднявшись из-за стола, он отказался от пищи, сославшись на нездоровье. А Фока, подмигнув Федору Пермяку, проговорил негромко:

– Жалко капральчика нашего. Страдает почем зря, даже еда в рот не идет, до того немка эта голову ему закружила.

– Ничего, молодо-зелено, перемелется, и мука будет, – ответил ему так же негромко Федор, живо расправляясь с нетронутым куском баранины. – Зря он отказался, когда еще так повезет, а одной любовью сыт не будешь.

– Ладно, не болтай лишнего, – оборвал его Фока. – Не наше с тобой дело рассуждать, чем господа заниматься изволят, ешь да помалкивай себе.

Ближе к вечеру провели смотр каждого полка. Впереди Сибирского полка шли прапорщики с развевающимися полковыми знаменами, на которых вверху парил двуглавый орел, а чуть ниже – стоящие на лапках соболя, держащие стрелы в передних лапках – древний символ Сибири. Мирович разглядывал воинственных зверушек с едва заметной усмешкой и думал: «Стрелы Амура предназначены для любви, а для кого приготовлены эти стрелы? Вряд ли они могут возбудить чью-то любовь…» И в то же время ему приятно было ощущать себя частью единого воинского братства, готового по первому приказу идти на смерть, не жалея собственных жизней. И недавние его чувства к случайно встреченной им девушке казались ему едва ли не детскими наивными чувствами, вспоминать о которых становилось неловко даже перед самим собой.

«Все же без армии пока что обойтись никак нельзя, – думал он, наблюдая за марширующими на большой поляне за лагерем полками. – Мужчины должны воевать! Драться! Мы и рождены для войны. Защищать тех, кто не в состоянии это сделать. Если бы мы не вошли в Пруссию, то рано или поздно пруссаки пожаловали бы к нам. Мы должны показать им свою силу».

От этих мыслей у него стало спокойней и уверенней на душе. И он тут же забыл данное Урсуле слово найти похитителей овец. До них ли сейчас, накануне предстоящего сражения? Может, завтра его и в живых не будет, а тут нужно заниматься какими-то пустяками, когда на кону их собственная жизнь. И сами встречи с Урсулой утратили прежнюю романтичность и стали казаться чем-то далеким, нереальным, едва ли не ошибкой… И желание приехать за ней после похода отодвинулась куда-то в глубь его сознания. Сейчас он вдруг по-настоящему понял, что он воин, и никаким другим мыслям не было места в его голове. Он стал единым целым огромной военной машины, где каждый, сделав первый шаг в сторону смерти, забывал о прежней своей жизни, занеся ногу над бездной вечности.

 

Глава 4

ГРОСС-ЕГЕРСДОРФ

1

Рано утром 12 августа русские полки покинули свой лагерь возле небольшого селения Норкиттен на левом берегу реки Прегель, переправились через нее по заранее подготовленным понтонам и взяли направление на город Алленбург.

В планы генерал-фельдмаршала Апраксина входило взятие Кенигсберга, но узнав, что путь им преграждает прусская армия под командой генерала Ленвальда, стоявшая в районе Велау на заранее подготовленных и хорошо укрепленных позициях, Апраксин решил совершить глубокий обход противника по южному направлению. Маневр вполне допустимый, если бы… если бы не тот факт, что, придерживаясь этого маршрута, армия неминуемо должна была пройти через Норкиттенский лес, где во время марша она становилась беспомощной и открытой при внезапной атаке даже небольшого отряда пруссаков с флангов.

Накануне в палатке главнокомандующего собрался военный совет, который тщательно изучил имеющиеся карты местности и выбрал наиболее удобные дороги через чертов лес, обойти который не было никакой возможности. На картах было обозначено несколько лесных дорог, по которым и решено было двигаться тремя колоннами, время от времени связываясь друг с другом. Генерал Раевский настаивал на том, чтобы вперед еще с вечера выслали несколько казачьих сотен для разведки маршрута. Но Апраксин в очередной раз уперся, напомнив о многочисленных казачьих бесчинствах, случавшихся на его памяти, и согласия не дал. Другие генералы поддержали его, высказав со своей стороны опасения, будто бы тем самым противник может обнаружить, где находится их армия, и устроит засаду. Раевский же ответил им, что нельзя считать противника столь наивным, полагая, что прусские генералы до сих пор не представляют, где наша армия в настоящий момент находится. После долгих споров сошлись на том, что одна колонна выйдет чуть раньше и будет служить авангардом, а в случае встречи с неприятелем сможет принять первый удар на себя, завязать бой. Тогда остальные, услышав начавшуюся канонаду, поспешат ей на выручку.

Поскольку армия генерала Ленвальда находилась много севернее основного маршрута движения русского войска, то правую ее колонну предложено было именовать авангардом, и ей отводилась роль обнаружить местонахождение прусских частей. Командиром над ней, благодаря личным симпатиям главнокомандующего, был назначен польский генерал Сибильский, не так давно перешедший на русскую службу. Ему под начало передали мушкетерские полки: Муромский, Нижегородский, Вятский, Черниговский и Ростовский. Еще правее должны были двигаться 1-й Гренадерский полк, Суздальский, Углицкий, Невский, Сибирский и Вологодский.

В среднюю, наиболее многочисленную и боеспособную колонну, были включены полки 2-й дивизии генерала князя Василия Абрамовича Лопухина, одного из первых выпускников Сухопутного шляхетского корпуса. В нее также вошли мушкетерские полки: Нарвский, Киевский, 2-й Московский, Выборгский, Ладожский и 2-й, 3-й Гренадерские полки.

Левая колонна состояла из мушкетерских полков: Апшеронского, Бутырского, Белозерского, Архангелогородского, Псковского, а также полков конных гренадер: Каргопольского, Нарвского и Рязанского. Туда же вошли казачьи дивизии донских и малороссийских казаков и легкая калмыцкая кавалерия.

Графу Петру Румянцеву в отместку за излишнюю ретивость и вспыльчивый нрав было поручено командовать резервом, куда вошли 4-й Гренадерский полк и мушкетерские полки: Новгородский, Воронежский, Троицкий. Ему же была передана кавалерия в составе Кирасирского наследника Петра Федоровича и 3-го Кирасирского полков, а также Нижегородские драгуны, Рижские и Санкт-Петербургские конные гренадеры, Чугуевские казаки, Сербский и Венгерский гусарские полки.

Общая численность русской армии составила около 55 тысяч человек, что по самым приблизительным подсчетам в два раза превосходило число войск, которые могли выставить против них пруссаки. Однако за ними оставался выбор места сражения и внезапность нападения на русские колонны, находящиеся на марше.

Батальон, в котором служил Мирович, оказался в самом конце колонны, которой командовал генерал Сибильский, тут же переименованный солдатами в Сибирского. Движение началось ранним утром, еще до восхода солнца, отчего необычайно долго совершалось построение. Невыспавшиеся солдаты угрюмо смотрели на своих командиров в ожидании завтрака, но им сообщили, что поваров вместе с обозом отправили вперед, а поэтому придется потерпеть до обеда. Некоторые, наиболее запасливые, доставали из патронных сумок припрятанные сухари и тайком жевали их, не имея возможности запить хотя бы водой, которую везли водовозы где-то далеко позади основного воинского контингента. У кого-то нашлась фляжка с квасом и ее тут же пустили по рядам. Фока незаметно сунул ржаной сухарик в руку стоявшему рядом с ним Мировичу, шепнув:

– Пожуйте, ваше благородие, оно веселее будет.

Мирович не возражал, и, отвернувшись в сторону, начал грызть сухарь, чтобы не заметил бегавший вдоль строя поручик Трусов. Потом ему так же незаметно вручили фляжку, и он, преодолевая отвращение, что к фляжке приложился добрый десяток рядовых, глотнул из нее. Квас был перестоявшийся, кислый, отдавал болотной тиной и чем-то прогорклым. Василий чуть не закашлялся, но сдержался и взялся пересчитывать своих подопечных. Их оказалось на пять человек меньше, о чем он тут же доложил Трусову, делавшему записи на свернутом вчетверо листе бумаги.

– Да, мне уже сообщили, что несколько человек сказались больными и их поместили в обоз с ранеными. Черт-те что происходит, но разбираться некогда, вечером выясним, что с ними случилось. Остальные здоровы? – спросил он Мировича.

– Так точно, – доложил он. – Жалоб нет.

– Это хорошо, – отозвался Трусов, продолжая вести подсчет рядового состава. – Патроны все получили?

– Еще с вечера положенное число, – отозвался Мирович.

– Смотрите, чтоб кремни запасные были у всех. На ближайшем привале возьмите у каптенармуса заряды сверх комплекта. Его, кажется, Маркел зовут? – неожиданно спросил он.

– Кого зовут? – растерялся тот.

– Да каптенармуса вашего, – ответил тот с усмешкой. – Подходил давеча ко мне, просился перевести в другой батальон, дескать, у него там земляк служат. Это накануне-то боя… Отказал, конечно…

Мирович не совсем понял, почему Трусов заговорил с ним о каптенармусе Маркеле, но, присмотревшись, заметил, что тот был как бы не в себе и постоянно крутил головой, посматривая по сторонам, растерянно проводя рукой по груди, будто бы искал там что-то. Прапорщика явно беспокоил предстоящий бой, но он не желал этого показывать, однако о его волнении говорили сами за себя поспешные движения и излишняя суетность.

– А как вы думаете, господин поручик, бой сегодня непременно случится? – спросил Мирович осторожно и почувствовал, как у самого в груди похолодело и мурашки побежали по коже.

– Чего бы нас тогда в такую рань подняли? – ответил Трусов. – Немец явно где-то близко, только мы о том не знаем. Не иначе как напоремся на него через час-другой. Чую, так оно и будет…

Мимо них в это время тянулся артиллерийский обоз с пушками, укрытыми от утренней сырости рогожами и крест-накрест обмотанными пеньковыми веревками. Рядом вышагивали артиллеристы, с явным превосходством глядя на пехотные полки, пропускающие их вперед себя.

– Вы там немцев всех без нас не перестреляйте, а то на нашу долю не достанется, – крикнул им вслед кто-то из солдат, переминавшихся с ноги на ногу в ожидании начала движения.

– Не боись. Для ваших штыков парочку оставим, – отвечали те, не оглядываясь. – Только вы поспешите, а то знаем мы вас, обязательно припретесь лишь к самому концу, когда уже и делать будет нечего.

– Поспешим, поспешим, – отвечали пехотинцы. – Вот только подкрепимся кто чем может и сразу двинем вслед за вами, а вы пока без нас баталию начинайте.

Мирович с Трусовым слушали эту шутливую солдатскую перепалку и не пытались прервать ее, понимая, что и у всех нервы на пределе и их шуточки – это желание скрыть одолевавшее каждого волнение. К поручику подошли остальные капралы с отчетом, и Мирович поспешил вернуться к своему капральству, чтобы убедиться, все ли на месте, все ли у них ладно.

Он подошел к стоящим позади всех азиатам, продолжавшим держаться кучно. Посредине строя стоял Тахир и, судя по всему, что-то тихо шептал вполголоса.

– Чего там бормочешь, Тахир? – спросил у него Мирович. При этом остальные солдаты тут же повернулись в их сторону.

– Моя с небом говорит, – на полном серьезе ответил тот.

– Молишься, что ли? – уточнил Мирович.

– Нет, просто говорю. Спрашиваю у неба, что со мной будет…

– Так поделись, нам тоже интересно знать, что там тебе небо твое напророчит, – продолжил Мирович расспросы. – Спроси о главном: сражение сегодня состоится или нет, а то начальству нашему о том ничего неизвестно.

– Моя уже спросил, – без всякого смущения отозвался Тахир. – Стрелять шибко много скоро будем. Паф-паф! – уточнил он для верности.

– Разобьем немцев-то али как? – поинтересовался кто-то из близко стоящих солдат.

– Того не знаю, ответ шибко долго ждать надо, – все с той же серьезностью отвечал Тахир с обычной доброжелательной улыбкой.

– Убитых много будет? – задал мучивший всех вопрос еще один из любопытствующих.

– Все умрем, – лаконично отозвался Тахир. – А когда, знать не могу…

Тут Мирович увидел, что к ним направляется капитан Лагарп и рядом с ним семенил подпоручик Желонин, обычно изъяснявшийся за капитана, так и не научившегося правильно излагать мысли по-русски. Разговоры мигом стихли, все подтянулись.

– Здравия желаю! – поздоровался с ними Мирович. – Скоро выступаем?

– Артиллеристов пропустим и вслед за ними пойдем. Скоро, скоро уже, – скороговоркой пояснил за Лагарпа Желонин, а тот лишь утвердительно кивнул, подтверждая слова подпоручика, и они тут же прошествовали дальше.

Прошло еще около получаса. Артиллеристы давно прошли, и об их недавнем присутствии говорила лишь глубокая колея от колес и оставленные кучки конского навоза. Наконец впереди началось какое-то шевеление. Вдоль колонны, выстроенной по пять человек в ряд, пробежал, придерживая одной рукой шпагу, а другой подпрыгивающую на голове шляпу, поручик Трусов. Первые ряды колыхнулись, хотя команды никто не слышал, и тогда, подталкивая друг друга, двинулось капральство Мировича, а за ними следом остальные застоявшиеся на месте солдаты.

Через несколько сотен шагов они прошли мимо группки офицеров, стоявших возле наскоро сооруженной полковой часовни, откуда слышалось негромкое пение. Возле нее стоял дьякон в полном облачении и неторопливо помахивал кадилом в сторону проходившего воинства. Чуть дальше пожилой батюшка держал у груди икону Владимирской Божией Матери в серебряном окладе, а другой, стоявший ближе к проходящим шеренгам, кропил всех святой водой из небольшого ведерка, находящегося в руках у причетника. Еще дальше сидели на конях офицеры штаба, а подле них с десяток солдат скатывал палатку главнокомандующего. Самого Апраксина им увидеть не удалось, видимо, он ехал впереди или находился где-то в другом месте.

2

Через сотню шагов колонна втянулась в сосновый бор, и дорога начала постепенно подниматься в гору. Почва вокруг была песчаная, меж сосен ближе к дороге рос можжевельник, отчего и без того густой смолистый запах, сдобренный можжевеловым ароматом, приятно щекотал нос, проникал в горло и дышалось необычайно легко и свободно. Местами в лесном массиве встречались небольшие низинки, устланные зарослями брусничника, листочки которого матово поблескивали в лесном полумраке, будто бы политые прозрачным слоем воска. Иногда неожиданно попадались тонкие стволы рябин с их резной, устремленной в небо листвой.

«Ишь ты! – удивлялись солдаты. – Рябинка наша на немецкую сторону забралась. Каково ей тут живется?»

«С собой захвати, жалостливый какой! – непременно отвечал ему кто-нибудь из соседней шеренги без злобы, но с едкостью. – Нас бы кто пожалел. Тоже занесло в Неметчину, а когда обратно возвернемся, никто ответить не может».

«В сосновых башмаках обратно ехать придется», – обязательно встревал очередной провидец, желавший попугать сослуживцев гуляющей где-то поблизости смертушкой.

«Не каркай!» – тут же раздавалось откуда-нибудь в ответ.

«Двум смертям не бывать, одной не миновать», – непременно добавлял кто-нибудь.

А дальше уже шли самые разные мнения на этот счет: и про грехи людские, и про судьбу неминучую, и о воле Божией, но все сходились в одном – смерть просто так прийти не может, а уж коль пожалует, от нее не спрячешься.

Мирович, слушая эти разномастные солдатские высказывания, переводил их смысл на себя и убеждался, что они во многом совпадают с его собственными представлениями о жизни и смерти, неразрывно связанными меж собой. И от этого ему становилось легче душой и сердцем среди опытных ветеранов, прошедших через добрый десяток таких сражений, потому как они знали о смерти во сто крат больше его, но вроде как ничуть ее не боялись.

«Если они идут навстречу смерти с улыбкой и чуть ли не с радостью на лицах, то, может, она не так страшна? Или они просто устали думать о ней? Может, и лучше будет сразу покончить все счеты, связывающие тебя с земным нищенским существованием, и отправиться в иной мир, где не будет грустных мыслей о дне завтрашнем, борьбы за кусок хлеба, откроются райские кущи и ты, подобно ангелам, будешь парить в поднебесье?» – думал он.

Но почему-то, несмотря на все жизненные обиды и лишения, не хотелось покидать земную твердь, куда неминуемо опустят твое тело. Он не мог представить, как, воплотившись в бестелесную душу, останется без рук, ног и всего прочего телесного естества и никогда уже не поцелует девушку, не возьмет в руки поднесенный ею букетик, не выпьет с друзьями чарку вина. Он просто еще не пресытился привычными земными радостями, пусть выпадающими нечасто, но столь долго ожидаемыми и такими притягательными.

«Нет, не пожил я еще, – думал он про себя. – Не должен Господь призвать на небо, рано мне туда. Есть и тут кое-какие дела…» – так он мысленно определил, что рано ему умирать, искренне надеясь, что и Господь разделяет его мысли на этот счет. Но что за дела ждут его на земле, того он не знал и знать не мог, а потому просто решил, что не время перед боем размышлять о будущем, когда впереди, за лесом, его ждала пугающая неизвестность.

…Лесная дорога, достигнув наивысшей точки подъема, начала постепенно скатываться вниз. Желто-коричневые стволы сосен стали расти пореже, стоя друг от друга на несколько саженей. Все пространство меж ними было покрыто выпавшими из крон деревьев иглами хвои и густо разбросанными ощетинившимися, словно небольшие ежики, лежащими там и сям сосновыми шишками.

Неожиданно в воздухе раздался какой-то хлопок, долетевший, судя по всему, откуда-то из-за леса. Потом еще и еще несколько таких же дальних хлопаний долетело до батальона Сибирского полка, и солдаты с опаской закрутили головами, начали привставать на цыпочки, чтобы рассмотреть, что происходит впереди.

Опытный Фока, а вслед за ним и Федор Пермяк повернули в сторону странных звуков головы и слушали со вниманием, чуть полуоткрыв рот.

– Стреляют, верно, – наконец произнес негромко Фока.

И тут же по рядам прокатилось волной одно и то же слово: «Стреляют, стреляют, стреляют…»

Мирович и сам догадался, что слышны выстрелы. И, судя по дальности, скорее всего неприятельские. И стал соображать, что делать его капральству: то ли мчаться вперед на выстрелы с мушкетами на изготовку, то ли рассыпаться строем и ожидать атаки противника. Но без приказа сверху он не мог ничего сделать, а поручик Алексей Трусов, как назло, затерялся где-то среди идущих впереди рядов, и получить от него хоть какое-то распоряжение было невозможно. А потому оставалось одно – ждать, когда поступит команда.

Все заметили, что движение их начало замедляться, отчего задние ряды упирались в спины передних, а те подталкивали следующие, идущие перед ними. В конце концов движение замерло совсем; передние ряды встали, идущие сзади налетели на впереди идущих, ряды сгрудились, на момент замерли на одном месте, а потом, теснимые далеко отстоящими от них, не сбавившими вовремя ход задними шеренгами, начали смешиваться меж собой. И уже нельзя было разобрать, кто за кем и где стоял, отличить один ряд от другого, настолько плотной оказалась солдатская толпа, сжимавшаяся к центру, норовя опрокинуть крайние ряды. Несколько человек уже отбежали в сторону и не спешили возвращаться обратно, кто-то потерял шляпу и теперь пытался ее найти на земле в общей сутолоке. И лишь ряд, где находились Фома с Федором Пермяком, стоял, словно вросшие в землю вековые сосны, переплетя меж собой и остальными товарищами руки, выставив назад мушкетные приклады. Между ними и задними рядами образовалось небольшое пространство, куда никто не смел сунуться, и тут Мирович, сообразив, что если он прямо сейчас не разведет столкнувшихся солдат, то потом сделать это будет очень трудно, практически безнадежно.

– Слушать мою команду! – зычно крикнул он поверх голов, и голоса многих споривших и бранившихся людей начали потихоньку угасать, а потом и вовсе стало тихо, и лишь с той стороны, где находилась голова колонны, долетали частые хлопки выстрелов, к которым уже привыкли и перестали обращать на них внимание.

– Начать новое построение в две шеренги от сих до сих! – и он показал правой рукой на ряд Фомы и Федора, а потом сделал несколько шагов назад, мимо столпившихся и разрушивших тем самым общее построение солдат, и отделил левой рукой пространство до еще не сбившегося ряда, стоявшего хоть и недостаточно ровно, но все же позволительно для такой ситуации.

– Становись по пять человек в ряд друг за другом, – отдал он новый приказ, и солдаты начали двигаться, искать недавно оставленное ими место, своих соседей по рядам и постепенно разобрались и даже построились строго в затылок друг другу.

– Вольно, – скомандовал он. – Стоять на месте, рядов не нарушать, а я узнаю, что там впереди случилось. Кто покинет строй, отдам под суд! – закончил он такими словами свою команду и двинулся вдоль колонны вперед, надеясь найти там поручика Трусова, а повезет, то и капитана Лагарпа, который уж наверняка знает, что следует предпринять в подобной ситуации.

Живая солдатская масса, словно тело могучей змеи, заняла почти версту лесной дороги. Начало ее, судя по всему, оказалось вне лесного массива, откуда и слышались прерывистые хлопки выстрелов. Офицеров их батальона нигде не было видно, и лишь у обочины дороги Мирович наткнулся на таких же, как он, капралов, с нетерпением посматривающих по сторонам.

– Что слышно, когда дальше пойдем? – спросил он у одного из них. – Мои чуть друг дружку не потоптали…

– Мои то же самое, словно бараны на новые ворота прут! – отвечал тот. – Начальство вперед подалось. Совещаются, видать.

В это время стрельба стала гуще, и несколько пуль со свистом ударили в стволы деревьев, отчего задрожали их ветви. Одновременно со стороны леса ударили выстрелы нескольких пушек, и послышалось зловещее жужжание улетевших вдаль ядер. Мирович увидел, что навстречу ему скорым шагом идут офицеры их батальона, о чем-то жарко споря меж собой. Когда они подошли вплотную, хотел было обратиться к капитану Лагарпу, но тот прошел мимо, даже не обратив на него внимания. Тогда Василий пошел вслед за ними и, нагнав подпоручика Лаврентия Желонина, осторожно спросил:

– Чего там, на немцев наткнулись? Скоро движение начнем?

Тот глянул на него, словно на чужого, занятый своими мыслями, а потом, осознав, кто и о чем его спрашивает, злобно ответил:

– Ты чего здесь? Почему капральство свое покинул? Марш в строй!

Мирович, обиженный таким ответом, ничего в ответ не сказал и попробовал обогнать группу офицеров, чтобы появиться в строю раньше них, но это оказалось сделать не так просто, поскольку с одной стороны вплотную стояла колонна солдат, а с другой – стволы сосен. Наконец офицеры остановились, и Лагарп развернул на колене карту, в то время как остальные склонили головы к ней, пытаясь узнать свое местонахождение. К ним тут же подошли остальные капралы в ожидании дальнейших приказов. Стоящие вблизи рядовые чины с интересом поглядывали на своих офицеров, не решаясь выйти из строя. В других местах многие из солдат присели на корточки, достали свои трубки, набили их табаком и нещадно дымили, ведя меж собой оживленные разговоры. Некоторые вообще зашли в лес – то ли по малой нужде, то ли по иной причине, и строй совершенно распался, превратившись в неорганизованную толпу одинаково одетых в зеленые кафтаны людей исключительно мужского пола.

Меж тем пришли в движение дальние ряды колонны, и солдаты вскочили на ноги, закидывая мушкеты за плечи, подбежали и те, кто отлучился в лес, пытаясь занять оставленное ими место. Лагарп, заметив это, свернул карту, выпрямился и, оглядевшись, приказал офицерскому составу, стоявшему подле него:

– Алле геен форварт! – и многозначительно махнул рукой в ту сторону, откуда слышались выстрелы, будто бы без его приказа не ясно было, куда всем необходимо двигаться.

Стоявшие поблизости от него и внимательно выслушавшие это ценное указание солдаты переглянулись меж собой, и один спросил у другого:

– Я так понял, что он нас всех посылает куда-то. Но вот кудыть – не уразумел.

– Как кудыть? Да к своей едреной немецкой мамочке. Чего ж тут не понять! Она у него, видать, близехонько где-то живет, скоро познакомимся.

– Эх, моя бы воля, я бы его тожесь послал, сам знашь, кудыть… – сокрушенно мотнул головой тот, – да боюсь, не поймет он меня…

Меж тем капитан Лагарп, исчерпав весь свой доступный для русского уха словарный запас, досадно сморщился и начал что-то быстро по-немецки втолковывать стоявшему рядом наготове подпоручику Желонину. Тот слушал, согласно кивал головой и, когда Лагарп закончил объяснять ему план дальнейших действий, согласно затряс головой, ответил ему что-то по-немецки и повернулся к остальным офицерам.

– Господа, прошу простить, что вынужден передавать вам команду, но ничего не поделаешь, приходится. Господин капитан сообщил мне следующее. Действуем согласно сложившимся обстоятельствам… Если передней части колонны удастся беспрепятственно выйти из леса, то двигаемся прежним строем. Но коль произойдет очередная остановка, то не мешкая выводим свои части через лес в направлении строго на запад. Идем рядом с дорогой, обходя тех, кто стоит в колонне или недостаточно быстро движется. Действовать следует так, чтоб по возможности не смешивать ряды и организованно прибыть к месту начавшейся баталии. Там все строимся в линию и ждем дальнейших указаний. Все понятно?

– А чего не понять? – вполголоса проговорил все так же неподвижно стоящий солдат, помянувший добрым словом немецкую мамочку. – Идем все прямо, а как пулю в лоб получим, знать, пришли.

В это время офицеры, выслушав полученные в переводе Желонина наставления, бросились к своим солдатам, отыскать которых в происходящей сумятице оказалось не так-то просто. Пошел на свое место в строю и Мирович, где его с нетерпением ждали рядовые его капральства.

– Чего там слышно, ваше благородие? – спросил его негромко Фока, на что Мирович тут же ответил:

– Неужто самим непонятно – стреляют уже скоро как час.

– То мы сами слышим, палят вовсю и с нашей и с той стороны… А нам-то что делать? И дальше туточки стоять?

– Когда в бой вступим?

– Надоело на месте топтаться… – донеслись до него возгласы истомившихся от неопределенности солдат.

– Слушай мою команду! – громко выкрикнул он, чтобы перекрыть гул голосов. – Стройся по пять человек в шеренгу, как на марше. Всем молчать, а то орете, как вороны на колокольне! Сейчас начальство с проверкой пойдет, будут тех, кто громче всех голос подает, отдельно записывать, чтоб после боя к дознанию за непослушание привлечь. Все слышали? Ста-но-вись!!! – по складам во весь голос произнес он, копируя команду бывалых вояк, умевших в мгновение ока построить кадетов на плацу в Шляхетском корпусе.

И тотчас разговоры прекратились, солдаты стали серьезней, лица их нахмурились, посуровели, и они сомкнули ряды, каждый ощущая плечом соседей с той и другой стороны. И тут впередистоящие капральства рванули с места бегом, гулко затопали по утрамбованной дороге, в лицо полетели комья песка от солдатских башмаков. Кто-то, споткнувшись, охнул и растянулся лицом вниз, потеряв шляпу. Но бегущие сзади легко перепрыгнули через него, не дожидаясь, пока он встанет на ноги, и рвались вперед, вон из леса, туда, где ружейные выстрелы и ядерные разрывы становились все громче и уже доносились обрывочные фразы команд. Упавший солдат поднялся, перебросил на плечо свалившийся на землю вместе с хозяином мушкет и тоже кинулся вслед за всеми, поминутно оглядываясь, чтобы не быть в очередной раз сбитым с ног рванувшейся в едином порыве зеленой лавой солдатских тел.

3

Бежал вместе со всеми и Мирович, держа в левой руке свой протазан, а правой придерживая попеременно то колотившую по ногам шпагу, то колыхающийся на цепи капральский горжет, и успевая поглубже нахлобучивать на голову шляпу. Он пытался попасть в такт ритмично подрагивающей в беге колонны и не дать сбиться дыханию, слыша, как бешено колотится в груди готовое вырваться наружу его сердце. И в горячей, словно свинцом налитой голове не было ни единой мысли, совсем недавно не дававших ему покоя.

Казалось, он видел все происходящее как бы со стороны. Будто бы душа его летит сбоку от колонны, стремясь как можно быстрее вырваться из леса на помощь ведущим бой частям. По дороге бежало лишь его тело, лишенное этой важной человеческой составляющей, включая сознание, воспринимавшее окружающий мир совсем иначе, нежели до того, пока не прозвучали первые выстрелы. Ему и не нужно было понимание происходящего, поскольку он вдруг непонятным образом оказался вне земного естества и каких-либо ощущений. Сейчас он не только не думал о понятиях добра и зла, а если бы кто спросил его на этот счет, наверняка не смог бы дать вразумительный ответ. Ни единой мысли на тот момент в его голове невозможно было сыскать, словно он лишился не только сознания, но и самого мозга, и вместо него жило лишь одно-единственное желание: как можно быстрей добежать до огневого рубежа. А там, опять же ни о чем другом не имея права и возможности думать, впервые в жизни навести дуло мушкета на оказавшегося перед ним живого человека и попытаться, послав из ствола пулю, прервать его жизнь.

Какая-то сила, скорее инстинкт, заставили Мировича обернуться, и он увидел, что бегущие в нескольких шагах от него азиаты в одном ряду с Тахиром начали уставать. Они тяжело дышали и через силу, ловя открытым ртом воздух, делали следующий шаг и могли вот-вот повалиться без сил на землю. Тогда он по неуловимым признакам решил, что до выхода из леса осталось совсем чуть, бросился с дороги влево и призывно махнул рукой в их сторону, предлагая следовать за ним. Те безошибочно поняли знак своего капрала и, не снижая темпа, юркнули меж раскидистых сосен, пригибаясь и подныривая под низко опущенные ветви, и, не сбавляя шага, двинулись лесом к начинающей светлеть прогалине среди деревьев.

Мирович непостижимым образом угадал выход из леса, и вскоре они увидели фигуры солдат своего батальона, стоявших к лесу спинами. Часть из них была занята зарядкой мушкетов. Другие, построившись в прерывающуюся местами цепь, наводили стволы мушкетов в сторону простиравшейся перед ними огромной поляны, точнее, луга, с другой стороны которого время от времени вспыхивали огоньки вспышек, и тут же над тем местом в воздух поднимались дымки от сгоревшего в стволе пороха. Но из-за дальности расстояния пули лишь изредка долетали до русской цепи, проносясь со зловещим свистом над головами солдат и пропадая внутри лесного массива, откуда то и дело слышались их звонкие шлепки о стволы и хруст надломленных веток.

– Не прицельно палят, – сипло проговорил кто-то из передней цепи, невидимый Мировичу. – Наверняка на сближение попрут, так ни нам их, ни им нас огнем не достать.

– Становись в одну шеренгу! – приказал Василий своему капральству и показал направление построения чуть позади прибывших ранее стрелков.

Его приказ услышал капрал, командующий первой линией, повернул в его сторону голову и согласно кивнул, соглашаясь с приказом Мировича, а потом и подбодрил дружески:

– Давай, давай! Скорее присоединяйтесь, а то пока остальные подойдут, нам их не сдержать уже будет, – и махнул рукой в сторону прусских позиций, где виднелась серая полоска чужих мундиров и вспышки далеких выстрелов. – Как бы они, понявши, что нас горсть всего, в атаку не кинулись. Не выдержим одни без поддержки. Сметут они нас, словно баба сор веником с пола.

Василий оглядел открывшуюся ему картину как бы нехотя начавшегося сражения. Перед ним расстилалось огромное поле длиной чуть меньше версты, окруженное справа и сзади лесом, откуда они только что выбрались. На противоположной его стороне, значительно правее, виднелся кавалерийский эскадрон. Всадники в поблескивающих на солнце нагрудных кирасах и касках, увенчанных плюмажем, неспешно завершали построение в боевой порядок, готовясь напасть на вышедшие только что из леса русские шеренги. Кони под ними крутились, и всадники то и дело взмахивали плетками, вонзали шпоры в бока, а потому слышалось непрерывное конское ржание, долетавшее до русских цепей. Мирович, взгляд которого был прикован к прусской кавалерии, заметил, что число всадников постоянно увеличивалось, словно неведомая сила выдавливала их из редколесья, где они прежде находились. Он зябко повел плечами, представляя, как вся эта масса обрушится на их нестройные и редкие, пока еще не организованные ряды, и невольно оглянулся на лес, из которого они только что выбрались.

– Что, ваше благородь, не по себе стало? – спросил, как всегда, неожиданно оказавшийся поблизости он него Фока рядом с неразлучным Федором Пермяком. – Впервой такую красоту видите? Ничего, для них нашенские генералы тоже гостинец приготовили, – с этими словами он указал на поблескивающие золотистым отливом пушки, которые артиллеристы, впрягшись в ременные постромки, тяжело пыхтя, выволакивали на лесную опушку. То были секретные гаубицы с приплюснутым, а оттого не совсем обычным на вид дулом, изобретенные графом Шуваловым. О них еще в шляхетском корпусе ходили разные слухи. Одни говорили, будто бы они могут зараз поразить картечью более двух десятков человек, причем стрелять можно не прямой наводкой, а через головы своих же солдат. Другие, более скептически настроенные, предрекали им бесславную кончину, поскольку, опять же по слухам, на учениях разрывало при первом же выстреле едва ли не каждую вторую гаубицу ввиду их недоработки. Но, несмотря ни на что, Шувалов вписал в штатный комплект покинувшей пределы России армии три десятка своих «единорогов», как он их лично наименовал. При этом вряд ли ему было известно, что злые языки тут же прозвали их еще до испытания в бою не иначе как «единогробами». И вот сейчас Мирович с опаской поглядывал на детищ сановного мастера, подумывая, как бы оказаться от них подальше, ежели они все же будут участвовать в только что начавшемся сражении.

Затем он перевел взгляд в центр неприятельских позиций, где сплошной стеной, поблескивая гранями примкнутых к стволам штыков, стояла пехота. А перед ней несколько человек разъезжали верхом, отдавая неслышные за дальностью расстояния приказы. Потом он взглянул на левую часть поля, заросшую смешанным лесом. Слева от них должны были находиться остальные русские полки, поскольку оттуда выстрелы раздавались гораздо дружнее и чаще, и одна за другой гулко стреляли пушки, заволакивая небо дымовой завесой. Откуда-то издалека им отвечала прусская артиллерия, но гораздо реже, нежели российская.

Вдали, за спинами прусской пехоты, Мирович различил едва заметные строения и решил, что это какая-то деревня, название которой ему было не известно. Поднявшееся над лесом час назад солнце ярко освещало поле боя, и если бы не вспышки выстрелов, то все происходящее можно было принять за невинные игры взрослых людей, собравшихся показать друг другу свое умение быстро строиться и исполнять приказы командиров. И пока среди них не было ни одного убитого или задетого вражеской пулей, можно было подумать, что так оно и есть.

Внимательно вглядываясь в прусских пехотинцев, он заметил, что численность их постепенно увеличивалась, и они через какое-то время уже рассыпались справа и слева от центра поля. Но то была явно другая часть, если судить по серо-желтому цвету их формы. Выйдя откуда-то сбоку на поля, они перекрыли первым оказавшимся здесь стрелкам не только обзор, но и всякую возможность стрельбы.

В это время у него за спиной послышались удары топоров, раздался хруст падающих деревьев. Он догадался, что это артиллеристы срубают часть деревьев, готовя необходимый сектор обстрела для своих «единогробов».

Неожиданно откуда-то выскочил поручик Трусов и, увидев Мировича, радостно улыбнулся и прокричал:

– Не ожидал, что ты уже здесь. Строй свое капральство и жди дальнейших приказаний. – И, уже на ходу, добавил: – Ждите, когда весь батальон развернется на позициях, а до этого не стрелять. Настрого приказано, – и побежал, слегка пригибаясь, дальше, вдоль лесной опушки.

Все происходило, будто на учениях. Солдаты заняли свои позиции, зарядили мушкеты и стали терпеливо ждать. Кто-то даже закурил. Перед ними проскакал незнакомый офицер, держа руку с плетью, которой он непрерывно погонял коня, на отлете и низко пригнувшись к самому седлу. Какие-то мужики с лопатами в руках, поплевав на ладони, начали рыть непонятно зачем яму. Подъехал на телеге их каптенармус Маркел, который нещадно матерился, что никак не мог найти свою роту. Мирович не стал ему отвечать и лишь отправил пару рядовых сгрузить на землю корзины с зарядами, даже не сосчитав, сколько их там. Маркел тут же хлестанул свою кобылку и погнал обратно в лес, даже не спросив, нужно ли еще подвести чего.

– Ай да храбрец, – не преминул высказаться по этому поводу Федька Пермяк, – то-то смотрю у него порты наполовину мокрые. Видать, сушить их поехал, – на что солдаты ответили дружным хохотом.

Удивительно, но никто не говорил про ожидаемую атаку и даже не смотрел в сторону, где тоже копошились пруссаки, словно все приготовления должны непременно завершиться миром, – поиграли и будет. И выстрелы с той стороны почти смолкли, будто бы и они, прусские солдаты, не желали войны и ждали, что сейчас русская армия развернется и уйдет обратно. И только слева продолжалась все нарастающая пушечная пальба и слышался ружейный треск сотен выстрелов. Но все это происходило там, с кем-то другим, и пока что не касалось того полка, в котором оказался Василий Мирович.

Лаврентий Желонин несколько раз прошелся вдоль строя, придирчиво вглядываясь в лица рядовых, словно искал среди них родное лицо. Потом развел широко руки и произнес, ни к кому не обращаясь:

– Однако не ждали они нас. Случайно на марше перехватили, а потому в позицию построиться не успели.

Мирович не мог ни возразить, ни согласиться с ним, хотя тоже понимал, что заминка прусской атаки вызвана, скорее всего, их неготовностью.

– А почему же тогда там, – он кивнул на левый фланг, где за перелеском слышна была нешуточная канонада, – сражение вовсю идет?

– Там другая часть стояла в полной готовности, вот наши на них и напоролись. А эти, что напротив нас, видать, были отправлены в тыл им зайти, а тут мы им навстречу. Вот они и растерялись. Кстати, на карте это поселение, – он показал на видневшиеся вдали строения, – называется Гросс-Егерсдорф.

– Как называется? – переспросил Мирович, которому тоже было интересно название местечка, где они оказались. Желонин повторил и тут же пояснил, как обычно, с легким высокомерием:

– Если перевести на общеизвестный рязанский, то будет значить Большое Село.

– Большое-то оно большое, может быть, – Мирович не упустил случая доказать, что и он сведущ в языках, – но, насколько знаю, егерь обозначает «охотник».

– Правильно, – тут же легко согласился с ним Желонин. – Вот они и устроили на нас большую охоту возле этого самого селения. Да только вряд ли что у них получится.

– Как знать, как знать… – в задумчивости проговорил Мирович, поглядывая на противоположный конец поля, где тоже прекратилось всяческое движение, отчего напряжение только нарастало, потому как всякая неопределенность таит в себе неизвестную угрозу.

Они какое-то время молчали, и солдаты, до этого слушавшие их разговор, ждали его продолжения. Подпоручик, в очередной раз оглядев противоположный край поля, высказал предположение:

– А вот сейчас нам наверняка прикажут выдвинуться как можно дальше, чтоб на выстрел к пруссакам подойти. – И тут же добавил: – А они на нас справа кавалерию пустят… Трудно придется.

– Зачем же они тогда пехоту выставили перед нами? – попытался не согласиться с ним Василий.

– Как зачем? Неужели не понял? А… да ты же у нас из недоучек, весь курс не дослушал и сразу в армию, – высокомерно заявил он. – А нам объясняли, зачем это делается. Они заслон против нас выставили, чтоб мы им в тыл не ударили. Атаковать нас у них силенок маловато, и артиллерию не подвезли, она вон там, по центру палит. Вот и стоят пока что, ждут приказа от начальства. Без приказа они и шагу не сделают.

– Так мы тоже без приказа чего можем? – не согласился с ним Мирович. – Вот стоим и ждем, когда прикажут огонь открыть, – не выказав обиды на «недоучку», продолжил разговор Мирович, которому и впрямь были интересны рассуждения подпоручика.

– Ну, у нас с этим делом попроще, мы же не пруссаки. Меня вот кавалерия ихняя беспокоит. Как вдарит сбоку по флангу, новобранцы могут и не выдержать.

– А мы что против конницы выставим? У нас кавалерии не видно поблизости. Неужели ружейным огнем отбивать ее будем? Порубают они нас в капусту… – высказал Василий свои опасения.

– Вся надежда на наших артиллеристов. Они сзади нас не зря позицию себе устроили, чтоб конница до них не сразу добралась. А чуть впереди, перед батареей, траншею копают тоже для тех же целей. Только не успеть им уж, скоро начнется… Ой, начнется!

И с этим Мирович должен был согласиться, понимая свою неопытность в ратном деле. Но ему хотелось хоть как-то показать свои знания, и он непринужденно заявил:

– Единороги Шувалова способны поражать противника на триста саженей. Если пушек достаточно и командир у них расторопный, то артиллеристы не допустят пруссаков до нас. Точно говорю. Главное, чтоб зарядов вдоволь было…

– То не нам решать. Несколько телег уже подошло с зарядами и ядрами. Может, и другие скоро прибудут, а пока что нам придется конницу своим огнем останавливать, могу спорить на что угодно…

Но тут их разговор прервал вестовой, прибывший с приказом срочно выдвинуться всей роте вперед, и молодые люди поспешили занять свои места. Мирович, как полагалось по уставу, должен был находиться позади своего капральства, и если они в грохоте сражения не расслышат общей команды, то громко повторить ее. Он же обязан был смотреть, чтобы строй не оказался нарушенным и не дай Бог не начал пятиться.

4

Все тем же уставом, принятым еще при Петре I, офицерам, включая капралов, разрешалось казнить на месте трусов, паникеров и перебежчиков к противнику. И он же, капрал, вместе с другими батальонными офицерами должен был запоминать имена тех, кто не выполняет приказ, а по окончании баталии отвести их к батальонному фискалу, который и определит степень их вины и проследит за исполнением приговора. Зная все это, Мирович сейчас волновался больше даже не за свою жизнь, а за то, удастся ли ему выполнить все пункты устава, поскольку в противоположном случае его самого ждал суд и в случае признания его вины немедленная кара.

Знали об этом и солдаты, и угроза наказания не раз заставляла многих оставаться на позициях, не пятиться назад, памятуя о неминуемой за то расплате собственной жизнью. Но когда уж совсем становилось невтерпеж и жарко, а приказа отступать не было, то бежали всем скопом, дружно, надеясь, что всех не привлекут, не накажут, а то кому ж тогда воевать придется? Одним офицерам, что ли? Так и они страх Божий имеют и, оставшись одинешеньки в чистом поле, смерть принимать не захотят, рванут вслед за всеми.

На этом, по мысли Мировича, и держалась воинская дисциплина. Но он не брал в расчет солдатскую злость и желание отмщения за убитого товарища, испокон века жившее среди российского воинства. Если русского солдата раззадорить по-настоящему, рассердить до самой глубины своим бахвальством и дерзостью, то в ответ можно было получить такую смертельную зуботычину, что не всяк от нее мог оправиться. И будет тот рассерженный солдат или простой обозный мужик стоять насмерть, забыв о боли, многих ранениях, а не уйдет, не оставит труп своего товарища, с коим прошагали не одну тысячу верст, укрывались в дождь и вьюгу одной дырявой попоной, хлебали солдатскую похлебку из общего котла. Пусть сам сгинет от пули или штыка вражеского, но не оставит мертвого друга на поругание врагу. Он его отстоит, вынесет и захоронит под кудрявой березкой или в ином приличествующем случаю месте. Оросит своей солдатской слезой, прочтет поминальную молитовку, помянет по-людски, по-христиански, и крест свежий на могилке его поставит. Разве в такие моменты он думал о наказании или о себе самом? Да нет же! Не хотел сродника своего бросать, только и всего, – ответит он, коли кто спросит. Как же потом жить в стыде перед самим собой, коль самый святой закон братства нарушит?

Может, не зря и звали наших мужиков русскими медведями, что они хоть и не все особо богатырского сложения были, но вели себя в сражениях как медвежьи мамки, что детенышей до последнего защищают, о сохранности своей не думая. Ни за что не уйдет медвежья мамка от своего малыша, хоть десять раз проколи ее пикой или рогатиной. Так уж они устроены природой или другим чем, имея свойство презирать собственную жизнь, но думать прежде о сохранности потомства своего.

Вот и простой русский мужик, обряженный в солдатский наряд, забывал в лихой час про самого себя, до того его иное чувство захлестывало. Смерть – она непонятно, где ходит, может, и опоздает, не успеет до него добраться, повременит чуть, а он тем временем друга и отстоит, а коль не спасет, все одно рядом с ним останется. А уж коль выпадет на долю его орел или решка, означающие смертный час, так тому и быть. Примет, как должно христианину, – с верой и покаянием. Вот на этой крепкой закваске и держалась русская армия, и пока была та скрепа между однополчанами, не было силы, что могла ее сломить, извести на нет, заставить дрогнуть.

Только вряд ли кто из высших чинов понимал, в чем сила русского воинства, вводя смертную казнь за малейшую провинность. Вряд ли кары те принесли много пользы и помогли выиграть хоть одно сражение, когда цена победы зависела не от страха, а от совершенно иной силы, незримо управляющей людьми.

…Построенный в шесть шеренг батальон прошел по некошеной траве несколько сотен шагов, пока опять не прозвучала команда остановиться и изготовиться к бою.

– Стрельбу вести плутонгами! – выкрикнул стоявший где-то слева от Мировича поручик Трусов.

– Плутонгами! Плутонгами! – тут же понеслось по рядам, и первая шеренга опустилась на колено, выполняя распоряжение.

Пруссаки, заметив выдвижение русских шеренг, тоже развернули свои ряды и медленно, под звуки флейты и барабанный бой, двинулись вперед. Зашевелилась кавалерия, и перед строем появился горнист, протрубивший непонятную для русских частей команду, но с места они не тронулись, предоставив право первого удара пехоте.

Одновременно с тем и перед русским строем раздался оглушительный барабанный бой, и Мирович, не видевший через плотно стоящих подле друг друга солдат самих барабанщиков, зябко повел плечами от нарастающей тревоги. Зато ему были хорошо видны полковые знамена, которые держали высоко поднятыми полковые прапорщики, стоявшие в нескольких шагах перед общим строем. Все это напоминало ему торжественные парады на плацу в Шляхетском корпусе, если бы не гром пушек и не двигающиеся навстречу им прусские части. Но вот прусские линии остановились, чуть не дойдя до центра поля, на какое-то время замерли на месте, и оттуда долетели плохо различимые слова команды.

В мгновение прозвучала команда, отданная прапорщиком Трусовым, изготовиться к стрельбе, и Мирович тут же во весь голос выкрикнул:

– Готовься заряжать!

Солдаты дружно скинули с плеч мушкеты, вытащили из сумок патроны и застыли, готовые к выполнению следующей команды.

– Надкусить патрон, – крикнул Мирович вслед за остальными.

Краем глаза он видел, что почти одновременно с ним те же команды повторяют пруссаки, и ему захотелось, чтобы его солдаты опередили их и первыми начали стрелять, но нарушать общий порядок он не имел права и с нетерпением ждал, когда последует приказ выполнить очередной прием.

– Засыпать в ствол! – повторил он наконец…

А дальше все пошло как положено:

– Забить пыж…

– Закатить пулю…

– Шомпол в ствол…

– Порох на полку…

– Взвести курок…

– Целься…

И наконец долгожданная команда:

– Огонь!!!

Первая шеренга содрогнулась от произведенного залпа, и на мгновение Мирович не мог видеть за клубами дыма даже ближайших к нему стрелков. Но вот подул слабый ветерок, дым начал рассеиваться, и он неожиданно увидел, что несколько человек из его капральства, стоявших во второй шеренге, вдруг как-то неестественно согнулись в поясе и начали медленно оседать на землю, при этом не выпуская мушкеты из рук. Вслед за ними дернулся белобрысый солдатик, стоявший в последнем ряду, схватился рукой за плечо и громко закричал от боли. Только тут до Мировича дошло – то свое дело сделали пули, выпущенные пруссаками. У кого-то сорвало с головы шляпу, и он стоял с непокрытой головой, не решаясь покинуть строй.

Тогда Мирович, не выпуская из рук свой протазан, рванулся к белобрысому раненому, совсем еще мальчишке, и вывел его из общей шеренги, посадил на землю, а тот смотрел на него широко открытыми глазами и что-то говорил, но Василий не слышал его слов, потому что сам был оглушен произведенным залпом.

Когда он вернулся на свое место, то стрелки, произведшие выстрел, перешли из первой шеренги в последнюю и принялись уже без всякой команды заряжать свои мушкеты, а в первом ряду оказались те, кто до этого находился сзади. Они тоже изготовились к стрельбе, целясь в кого-то, видного лишь им, в рядах противника. Среди них стоял Тахир рядом с другими земляками-азиатами. Василий отметил, что его прежде всегда веселое лицо сделалось вдруг окаменевшим, а взгляд стал холодным и жестким. Он поставил мушкет точно на такую же, что была у него на учениях, раздвоенную ветку, взвел курок и, чуть повернув голову в сторону, терпеливо ждал команду.

Мирович начал всматриваться в прусские ряды, которые, казалось бы, даже не дрогнули после залпа русских мушкетов, и увидел, что на земле бились в предсмертных конвульсиях несколько человек, хотя перед строем по-прежнему гарцевал офицер в шляпе с красным пером и палашом в руке.

– Тахир, сбей этого петуха с коня. Христом Богом прошу, уложи его! – не повышая голоса, проговорил он, не надеясь, что тот услышит его.

Тахир чуть заметно кивнул, дав понять, что все понял.

– Огонь! – наконец-то раздалась команда, которую все ждали с нетерпением.

Залп… Дым… Тишина… Дым рассеивается… И тут Мирович с радостью увидел, что вороной конь несется по полю без седока, а тот неподвижно лежит на земле, а его шляпа с пером валяется рядом с хозяином.

– Ай да Тахир! – зацокал он языком, не смея выкрикнуть это громко. – Ой, молодец!

А тот услышал похвалу командира и, переходя из одной шеренги в другую, лукаво подмигнул ему в ответ.

Перестрелка длилась еще некоторое время. Несколько раз подносили корзины с патронами для мушкетов. Лица почти всех солдат были покрыты слоем гари, словно все они дружно пробирались через печную трубу и изрядно испачкались в саже. В капральстве у Мировича убили двух человек и трое оказались ранены, а атака кавалерии, что пророчил подпоручик Желонин, так и не начиналась. Мирович никак не понимал, чего они ждут. Может быть, им должны подать сигнал к общей атаке? Или они дожидаются, когда дрогнут русские полки?

Но вот и конники пришли в движение и выстроились в боевой порядок: вперед вновь выехали трубач и два знаменосца с распущенными знаменами, офицеры заняли свои места перед строем нескольких сотен драгун. Василий, не особо разбираясь в отличиях гусар от уланов и драгун, решил для себя, что это были именно драгуны. Те на какое-то мгновение замерли, а потом медленно начали заполнять собой все пространство от леса до центра поля.

Вначале они ехали шагом, и в этом их движении было что-то торжественно-угрожающее и одновременно чудовищное, страшное. Прозвучала резкая, отрывистая даже, как показалось Василию, лающая команда, и всадники вынули из ножен свои палаши, взметнули их вверх, словно пытались достать до самого неба и рассечь его на части. Вот они пришпорили коней, и те перешли с шага на галоп, и удары их тяжелых копыт о землю эхом отразились от стоящего позади них леса, а потом, многократно усилившись, долетели до русских позиций. После того как конница пошла в атаку, прусская пехота прекратила стрельбу и, опустив штыки на уровень груди, медленно двинулась вслед за кавалерией, надеясь довершить начатую ею атаку.

В русских рядах наступила неожиданная тишина, и все замерли, ожидая, что предпримут командиры. Приказа открыть огонь не было, поэтому все нервно переступали с ноги на ногу, а большинство выставили перед собой мушкеты, проверив, прочно ли закреплен на них штык. Солдаты задних рядов невольно поглядывали назад, прикидывая, нельзя ли будет им укрыться в ближайшем леске, но бежать боялись, опасаясь попасть в руки находившегося где-то в тылу Рамазана.

Мировичу тоже стало не по себе от ожидания скорого столкновения с конницей.

«Чего они там ждут? – со злостью думал он. – Почему медлят? Нас же сомнут, раздавят, и тогда солдаты не выдержат, бросятся врассыпную под немецкие тесаки, и их уже ничем не остановишь. Каков же будет приказ?»

– Кругом! – неожиданно раздалась команда. – Всем назад!

Солдаты браво развернулись, отчего Мирович оказался впереди всех, и скорым шагом, а кто и бегом, двинулись к лесу. Там снова прозвучала команда «кругом», и теперь он был снова сзади солдатской шеренги, а за ним в пяти шагах высилась толстенная столетняя сосна, и, как он успел заметить, под ней поблескивал неестественно расплющенный ствол пушки, а рядом стоял артиллерист с зажженным фитилем.

– Сдвоить ряды! – была отдана очередная команда, и солдаты, зайдя каждый второй за стоявшего рядом соседа, сократили длину строя ровно наполовину, благодаря чему между ротами образовалось свободное пространство, позволяющее пушкарям вести обстрел из своих орудий. Строевые занятия явно пошли солдатам на пользу, и они без запинки выполняли довольно сложные построения, экономя тем самым время для подготовки к обороне.

А далее все пошло и совсем славно. Солдаты изготовились к стрельбе, подпуская пруссаков как можно ближе к себе. Выжидали удобного момента и артиллеристы, меж тем как конская лава подкатывала все ближе к лесной опушке. И когда до них осталось не более двадцати шагов, был дан приказ открыть огонь.

Разом сзади Мировича жахнула пушка, и его спину обдало смрадным запахом чего-то кислого и горького. Ему казалось, что раскаленное ядро пролетело на расстоянии вытянутой руки от него, а вырвавшееся из пушечного жерла пламя обожгло ему рукав кафтана, и он вновь перестал что-либо слышать, а рассмотреть что-то из-за опускавшихся на землю клубов дыма было и вовсе невозможно. Дышать тоже стало тяжело, и он даже закашлялся, выплюнул на землю сгусток ядовитой слизи, попавшей вместе с копотью в горло. Кашель одолел не его одного: большинство солдат, находившихся в непосредственной близости к батарее, тоже дружно кашляли и плевались, поминая на чем свет стоит соседей-артиллеристов.

Наконец клубы дыма поредели, к Мировичу вернулся слух, и он увидел поблизости нескольких лошадей со вспоротым от разрывов снарядов брюхом, катающихся по траве. Выброшенные из седел всадники лежали чуть позади них и пытались подняться на ноги.

«Их можно прямо сейчас захватить в плен», – мелькнула у него мысль, но, присмотревшись, он увидел, что к раненым спешат прусские конники, протягивая к ним руки, а потому столкновение с ними было бы для русских солдат небезопасно. Да и атака, судя по всему, еще не закончилась, и основная масса пруссаков, оказавшихся позади тех, по кому пришлись выстрелы, вовремя развернулась и сейчас перестраивалась в боевой порядок.

– Вот чертяки, не успокоились еще! – крикнул кто-то из строя, и Мировичу показалось, что это был голос Фоки.

– Да они от нас просто так не отцепятся, – поддержал его другой голос, – прицепились, словно репей к собачьей заднице, пока не отдерем, не отлипнут. Знаем мы их, пруссаков!

Все солдаты без предварительной команды успели зарядить мушкеты и теперь ждали нового нападения, но уже без прежней растерянности и трепета перед грозным противником.

5

За Мировичем прибежал вестовой от капитана Лагарпа и велел мигом прибыть к нему для получения дальнейших распоряжений. Василий бегом кинулся в том направлении, что указал ему вестовой. Там на невысоком пригорке стоял, насупившись, капитан Лагарп, рядом с ним неизменный Желонин, а вокруг них собралась большая часть унтер-офицеров батальона. Лагарп быстро говорил что-то по-немецки, а подпоручик, порой так и не дождавшись окончания фраз, рукой указывал на прусские эскадроны и терпеливо разъяснял:

– Капитан говорит, что необходимо из каждой роты выдвинуть по несколько гренадер с метательными снарядами… – Он остановился, вслушался в то, что говорит Лагарп, и продолжил: – Иначе нам их не остановить… – Опять пауза и дальше: – Пусть они выйдут вперед от основной позиции, затаятся в высокой траве или в кустах… – Увидев Мировича, Желонин вдруг остановился на нем взглядом, словно не узнал, а потом зачастил дальше: – Как только те вновь поскачут в атаку, пусть поджигают фитили и бросают гранаты в самую их гущу…

Лагарп говорил еще что-то, но Желонин лишь делал вид, что слушает его, хотя уже ничего больше переводить не стал. Увидев это, капитан замолчал и изобразил на лице вымученную улыбку.

– Все на этом, господа, – громко подвел итог Желонин. – Прошу вернуться всех в свои капральства.

– Как же так, ведь гренадерская рота у нашего батальона всего одна, – подал голос один из пожилых капралов. – Как быть-то? На всех не хватит.

– Потому и собрали вас, чтоб гренадеров тех со своими снарядами распределить по всей линии нашей, но под ваше начальство. А вы уж ими сами командуйте. Укажите направление… – уже не спрашивая ничего у Лагарпа, разъяснил за него Желонин. – Чего тут не понять?

Мирович представил, как гренадерам придется поодиночке выходить перед строем и первыми встречать кавалерийскую атаку, рискуя не вернуться обратно. Мало того, что их порубят первыми, но и огонь со своей стороны будет для них губителен. К тому же трудно представить, как они в одиночку будут поджигать свои фитили. Здесь хоть можно было в укрытии развести огонь, а потом уже от него по очереди фитили запалить, а там, в поле, на ветру, трудно им придется.

– Может быть, им в помощь солдат придать, хоть по одному человеку каждому? – спросил он, отчего все повернули головы в его сторону.

Тут Желонин поостерегся самостоятельно принимать решение и перевел предложение Мировича капитану. Тот внимательно выслушал, согласно кивнул головой и проговорил по-русски:

– Карашо! Давай, давай…

Мирович вновь переглянулся с Желониным и, ничего не сказав, повернулся, пошел обратно.

Его капральство, за исключением выбывших из строя, стояло на своих местах. Убитых уже успели отнести в глубь леса, а легкораненые сами отправились на поиски приписанных к полку лекарей.

Если на позициях Сибирского полка наступило недолгое затишье, то с южной стороны были явственно слышны нарастающие звуки разгоравшегося там сражения. Судя по всему, удар основных прусских сил пришелся в центр, где главнокомандующим был назначен Василий Абрамович Лопухин, полки которого находились сейчас в бедственном положении, поскольку ружейная пальба постепенно откатывалась назад, ближе к лесу. Мирович прикинул, что если им удастся отбить атаки конницы или хотя бы сдержать ее, не дать прорваться к центру, то тем самым их полк поможет и главным силам, не даст ударить прусской кавалерии во фланг.

Вскоре к нему подбежали трое здоровенных солдат в громадных медвежьих шапках на голове. За спиной у каждого из них были кожаные мешки, в которых погромыхивали чугунные шары метательных гранат, применение которых обычно представляло немалую угрозу не только для противной стороны, но и для самих метателей, поскольку осколки при взрыве летели одновременно во все стороны. Мирович уважительно посмотрел на гренадеров, думая, понимают ли они, что идут на верную смерть и вряд ли вернутся обратно живыми и невредимыми. Однако по их бесстрастным лицам трудно было понять, как они сами относятся к порученному им делу.

– Куда вставать? – басом спросил один из них. – Мы правильно пришли?

– Все верно, – отозвался Мирович. – Сейчас я вам дам помощников и займете неприметную позицию перед моим капральством. Ищите кусты какие, бугорок, схоронитесь так, чтоб вас издалека видно не было. Сами знаете, чего с вами будет, коль пруссаки приметят.

Он хотел еще что-то добавить, но тот, что говорил басом, прервал его самым непочтительным образом:

– Слушай, капрал, я ведь тебя не учу, как тебе командовать солдатами своими, а ты нас не стращай. Не впервой идем, понимаем, что почем. Давай быстрей своих, а то сейчас пруссаки сызнова попрут, тогда нам и вовсе не успеть схорониться.

Мирович в ответ хмыкнул, поскольку особо возразить ему было нечего, и вызвал к себе нескольких рядовых, которые, на его взгляд, не должны испугаться предстоящей вылазки. Среди них оказался опытный Фока и хорошо проявивший себя в первом бою Тахир. Увидев перед собой азиата, гренадеры громко прыснули, и один из них, сдерживая смех, сказал:

– Ему только халата не хватает. Куда он нам такой, на кривых ногах? Какая с него помощь будет? В штаны наложит и сбежит, как только драгуны вплотную подойдут.

Тахир, видно, не понял, о чем тот говорит, но презрительное выражение лица гренадера все ему объяснило, и он, ни слова не говоря, выхватил откуда-то кривой нож и приставил его к горлу обидчика.

– Зачем плохо говоришь? Я твою не обижал, не надо так говорить совсем…

Гренадеры вначале растерялись от неожиданности и, вытаращив глаза, с удивлением смотрели на воинственного азиата. Но Тахир быстро спрятал нож и спросил у Мировича:

– Зачем звал? Кого убить надо будет? Тахир все сделает, как говорить будешь.

– Ого, каков герой! – пробасил старший их них. – Все. Вижу, можно его в дело брать, этот шутить не станет. Со мной пойдешь, – похлопал он Тахира по плечу. – Только не обижайся, коль что не так, у меня рука тяжелая. Ежели удирать вздумаешь, на месте порешу.

Тахир ничего не ответил и внимательно смотрел на Мировича, ожидая его разъяснений. Мирович объяснил, в чем заключается его задача. Остальные солдаты, стоявшие тут же и не проронившие пока ни слова, тоже слушали его пояснения. Только лишь Фока поинтересовался:

– Мушкет брать с собой?

– Твоя воля, – ответил за всех все тот же гренадер своим неподражаемым басом. – Хуже не будет, но смотри, чтоб он тебе не помешал дело свое делать.

– Ничего, справлюсь, – скромно ответил Фока.

Пока прусская кавалерия равняла ряды для следующей атаки, гренадеры в сопровождении солдат разошлись в разные стороны и, пригнувшись, стали пробираться вперед по полю, выискивая для себя надежное укрытие. Видимо, у них уже был опыт в этом деле, потому как вскоре они уже лежали, распластавшись на земле, найдя кто одиноко растущий куст, кто бугорок, да так, что издалека обнаружить их было практически невозможно.

«Хорошо, что наши пушки молчат, а то несдобровать гренадерам этим, накрыли бы если не ядром, то картечью сразу», – думал про себя Мирович. И как раз в это время справа от них прогремело несколько пушечных выстрелов, но пущенные ядра не долетели до выстроившейся вдали кавалерии и только лишь вспугнули лошадей, которые закрутились на месте, сдерживаемые всадниками.

Пушечный залп ускорил атаку, прусские драгуны вновь пришпорили коней и поскакали на русские стрелковые ряды, надеясь на этот раз добраться до них и прорваться через лес к главному месту сражения. Но только лишь они достигли середины поля, как молчавшая до того батарея позади Мировича начала прицельную стрельбу по ним. На сей раз Василий, помня о близости пушек, чуть сместился в сторону, чтобы стоять несколько дальше от пролетавших мимо ядер и картечи.

Теперь он хорошо видел разрывы снарядов, попадавших не в первые кавалерийские ряды, а в самый центр несущегося по полю эскадрона. Произошла сумятица среди нападавших, и прорваться к лесу удалось не больше сотни всадников. Но тут их ждали притаившиеся гренадеры, бросившие лошадям под ноги свои гранаты и снова упавшие на землю. Каждый их взрыв выводил из строя двух-трех всадников. Но не мог остановить тех, кто вырвался вперед. Как и в первый раз, когда до конницы оставалось не больше двадцати шагов, прозвучала команда «огонь!», и раздавшийся залп повалил многих лошадей, выбил из седел несколько десятков всадников. Однако это не остановило прорвавшихся драгун, и они с грозными криками обрушили свои палаши на головы солдат, которые пытались отбивать их удары дулами мушкетов, норовили сбить с лошадей штыковыми ударами.

Прямо перед Мировичем усатый драгун в блестящей медной каске на голове со страшно вытаращенными глазами зарубил молодого пехотинца, неловко подставившего навстречу палашу свой мушкет. Схватившись за голову, тот глухо застонал и рухнул на колени. Остальные солдаты в страхе попятились. И тогда вперед выскочил Федька Пермяк с искаженным в крике лицом и со словами «Курва немецкая! Получай!» всадил свой штык в бок драгуна. Тот даже не охнул, а как-то осел в седле и выронил палаш. Лошадь его, не чувствуя поводьев, понеслась прямо на солдатскую шеренгу, и те торопливо расступились, пропуская ее вместе с мертвым всадником.

6

Пушки не прекращали стрельбу, пытаясь остановить сгруппировавшихся конников, но они умело уклонялись от огня и скакали то в одну, то в другую сторону и благодаря своим маневрам сумели подобраться вплотную к русской пехоте, находящейся слева от капральства Мировича. Оттуда слышались глухие сабельные удары, крики раненых солдат, храп лошадей, отрывистые команды.

Часть прусского эскадрона, используя такой же маневр, добралась до части русской пехоты, стоящей справа от капральства Мировича. Но и они большого успеха не имели, хотя десять человек сумели опрокинуть пехотинцев и выбраться на лесную дорогу, по которой совсем недавно пришел Сибирский полк. Остатки драгунских эскадронов отошли назад, не рискуя больше подставляться под выстрелы русской батареи, куда за ними последовала и вражеская пехота, не сделав больше ни одного выстрела. Лишь после этого орудия смолкли, и над полем повисла угрюмая тишина, прерываемая ржанием оставшихся без всадников лошадей и стонами раненых. Зато в центре, слева от позиций Сибирского полка, орудийные залпы еще долго не смолкали, и продолжался треск мушкетных выстрелов. К полудню и они смолкли, и все ждали известий, чем же закончилось первое столкновение с пруссаками. Пока же занялись тем, что отнесли в тень убитых, отправили в обоз раненых. Свои позиции приказано было не покидать, пока не станет известна диспозиция противника.

Мирович мысленно попрощался с Фокой и Тахиром, отправленными вместе с гренадерами, но они неожиданно вернулись обратно. Правда, Тахира едва не растоптала вражеская лошадь, но он сумел увернуться и отделался лишь ушибом. Зато в Фоку попал осколок неудачно брошенной гранаты и перебил ему сухожилие на ноге, чему он даже был рад.

– Может, теперь домой отпустят, коль к службе не годен, – говорил он однополчанам.

Когда их капральство расположилось после боя на ночлег, зайдя чуть в лес от того места, где находилась их позиция, Мировича отозвал в сторону опирающийся на самодельный сосновый костыль всезнающий Фока и негромко спросил:

– Слышали, ваше благородь, что наш немец-капитан деру дал?

– Куда дал деру? – не поверил услышанному Василий.

– Да куда же еще? К своим немцам и побежал.

– Не может того быть. – Мирович в растерянности смотрел на Фоку, а тот, опершись на свой костыль и не выпуская из крепких зубов трубки, с прищуром смотрел на него в упор.

– Могет не могет, только каждый на свой лад живет. Немец он немец и есть, одно слово. Мы ему кто? Дикари, язык ихний не понимающие. А вот пруссаки – совсем другое дело. Они его и без толмача поймут и чин повыше дадут. Так что, глядишь, в другом сражении свидитесь с ним… Только он теперь не с нами рядом, а супротив нас стоять будет.

– Сам-то как? – спросил его Василий, указывая на забинтованную ногу.

– На мне, как на собаке, все заживает, не впервой… Авось подлечат, да и обратно к вам возвернусь. Примете к себе?

– Какой разговор, – ответил Василий, и на этом они расстались.

А вот Тахир заявил, что будет проситься в кавалерию, потому как верхом с лошади лучше видно, что сильно меняло дело при его небольшом росте, и пешком ходить совсем не надо, чего он, оказывается, совсем не любил.

Ближе к вечеру стало известно о полной победе русских войск и о разгроме пруссаков. Всем было пожаловано по дополнительной порции вина сверх положенной ежедневной нормы. Спать легли раньше обычного, надеясь, что и завтра не нужно будет вставать чуть свет и они смогут до следующего сражения хоть несколько ночей поспать спокойно.

Мирович предположил, что они наверняка выступят завтра вслед за прусской армией, чтобы заставить ее покинуть берега Балтийского моря, где отныне полновластно закрепится Россия. Но он не мог знать планов главнокомандующего Степана Федоровича Апраксина, который пока что и сам не решил, куда дальше вести армию. А потому на другой день был созван военный совет, где все высказали свое мнение и приняли окончательное решение об отводе войска на зимние квартиры к Нарве.

Больше всех был рад такому решению сам генерал-фельдмаршал, которому совсем не хотелось искать повторной встречи с прусской армией, возглавляемой королем Фридрихом, слывшим по всей Европе изрядным полководцем и гениальным стратегом. Кто его знает, как повернется дело на сей раз, и не придется ли потом ему, Апраксину, на старости лет улепетывать к русской границе в случае полной воинской конфузии в решающей битве. Лучше переждать зиму, авось к весне что изменится.

Зато сам Фридрих, получив известие о поражении под Гросс-Егерсдорфом, впал в панику и готов был бежать из страны, если русские войска поведут дальнейшее наступление. Так или иначе, своим отходом Апраксин спас прусского короля, чем продлил ход войны еще на несколько долгих лет, дав ему возможность собрать новую армию. А русские солдаты и офицеры, оставаясь в войсках, еще очень не скоро смогли попасть на родину…