Музей закрылся для посетителей в 16:00; сейчас мы с Холлус вновь шли через выставочный зал сланцев Бёрджесс.

— Я заметила, многие из выставленных окаменелостей — гипсовые слепки, — сказала она.

— Ну, некоторые из них настоящие, — ответил я, указывая на сланцы вокруг нас. — Но мы, конечно, обмениваемся с другими музеями — даём им нужный им слепок в обмен на что-то, нужное нам. Или просто покупаем их слепки.

Я остановился и указал вверх:

— Вот этот экземпляр Tyrannosaurus Rex в галерее Открытий — слепок. А Parasaurolophus — самый популярный слепок; мы только что закончили его для музея в Хельсинки.

— Меня эти окаменелости просто завораживают, — сказала Холлус. — Физических слепков мы не делаем, но для интересующих нас объектов создаём голограммы высокого разрешения. — И, немного помолчав, добавила: — Мне позволят отсканировать эти образцы?

— Ты хочешь отсканировать образцы сланцев Бёрджесс?

— Да, пожалуйста! — попросила она. — Это неразрушающая процедура; она никоим образом не повредит самим образцам.

Я почесал над ухом — где некогда росли волосы:

— Думаю, это можно организовать, но... — тут во мне проснулся прижимистый бизнесмен. — Но, как я сказал, мы обычно обмениваем или продаём наши слепки. Что мы получим взамен?

— Предлагаю в обмен аналогичным образом отсканированную библиотеку аналога кембрийского взрыва на Бете Гидры, — немного поразмыслив, ответила Холлус.

Желание торговаться — третья из пяти стадий Элизабет Кюблер-Росс. Этот тип торгов обычно ничего не даёт, но он по меньшей мере научил меня не сдаваться так просто.

— Ещё я хочу получить такую же библиотеку сканов эквивалента кембрийского взрыва с Дельты Павлина, — сказал я.

Стебельковые глаза Холлус дёрнулись. Я уже усвоил, что такое их движение означает, что она собирается возразить, но настоял на своём:

— В конце концов, вы всё равно поделитесь этими данными с вридами, а потому им тоже придётся заплатить. К тому же мне нужны две копии ваших сканов, поскольку одну мы собираемся передать в Смитсоновский музей.

Холлус немного поразмыслила, а потом стебельки её глаз затрепетали, и она сказала:

— Договорились.

— Как пройдёт сканирование? — спросил я.

— Нескольким из нас придётся лично спуститься сюда с оборудованием, — пояснила она.

— Правда? Ух ты, — улыбнувшись, сказал я. — Будет здорово ещё раз тебя увидеть — я хочу сказать, во плоти. Сколько времени займёт процедура?

Холлус обвела взглядом стенды, словно прикидывая масштабы работ:

— Мне сдаётся, примерно одни ваши сутки. Сканирование на таком высоком разрешении занимает время.

Я нахмурился.

— Что же, нам в любом случае придётся это сделать, когда музей будет закрыт. Ваше личное присутствие, когда музей открыт для публики, — это слишком рискованно. И, раз уж это займёт столько времени, нам придётся начать работу вечером в воскресенье — и работать весь понедельник, когда в музее выходной, — сказал я. Последний раунд бюджетных сокращений Майка Харриса заставил нас открываться для публики только шесть дней в неделю. — Думаю, нет причин откладывать. Как насчёт вечера в это воскресенье?

— А когда это будет? — поинтересовалась Холлус.

— Через два дня.

— Да, — ответила она. — Отлично.

* * *

Для меня принятие душа всегда было просто способом быстро стать чистым — и сейчас эта процедура ещё ускорилась: у меня не осталось волос, которые нужно мыть. Но для Сюзан душ был самым настоящим наслаждением. В будние дни она принимала его быстро, но по утрам в субботу она проводила в нём где-то по полчаса — наслаждалась теплой водой, позволяла ей делать массаж. И, пока Сюзан была в душе, я лежал в постели, рассматривал украшающие потолок спальни гипсовые завитушки и размышлял. Пытался найти смысл.

Один из моих любимых фильмов — «Пожнёшь бурю», оригинальную версию, в которой роли Клэренса Дэрроу, Уильяма Дженнингса Брайана и Г.Л. Менкена играли Спенсер Трейси, Фредерик Марч и Джин Келли. На этот фильм сделали пару ремейков, специально для телевидения; никогда не понимал, зачем переделывать хорошие фильмы. Почему бы не взять плохие и не переделать их, исправив допущенные ошибки? Мне бы очень хотелось увидеть приличную версию «Дюны» или «Детектива Варшавски» — или «Скрытой угрозы», если на то пошло. Но на «Пожнёшь бурю» ремейк сделали — сперва с Джейсоном Робардсом, Кирком Дугласом и старым добрым Дэрреном Макгэвином — Карлом Колчаком из «Крадущегося в ночи», не меньше. Собственно, если подумать, Менкен и Колчак весьма похожи... когда не играют вампиров.

Но я опять отвлёкся. Господи, как бы я хотел концентрироваться получше!

Как бы хотел, чтобы боль ушла.

Как бы я хотел — чёрт возьми, как сильно хотел бы! — быть уверенным в том, что мои мысли связные, что они здравые, что они — то, что я действительно думаю, что они не спутаны болью или таблетками.

Впервые увидев «Пожнёшь бурю», я самодовольно ухмыльнулся тому, как Спенсер Трейси подчистую разнёс Фредрика Марча, заставив фундаменталиста превратиться в лепечущего идиота прямо на свидетельской трибуне. «Что, получил? — подумал я. — И как, понравилось?»

Раньше я читал в Университете Торонто курс по эволюции. Я это уже упоминал, верно? Когда Дарвин впервые выдвинул свою теорию, учёные предположили, что ископаемые останки её подтвердят, что мы увидим плавное превращение одного вида в другой, увидим, как малые изменения накапливаются со временем, образуя новый вид.

Но окаменелости этого не показали. Да, да — переходные виды находили: Ichthyostega, который кажется промежуточным между рыбой и амфибиями; Caudipteryx — смесь динозавра и птицы; даже Australopithecus — в сущности, обезьяноподобный человек.

Но постепенные изменения? Накопление мутаций со временем? Нет. Акулы остаются акулами уже четыреста миллионов лет, черепахи занимаются своими черепаховыми делами двести миллионов лет, а змеи ползают по планете восемьдесят миллионов. По правде, ископаемые останки почти не демонстрируют постепенных последовательностей, малозаметных улучшений; единственной по-настоящему убедительной эволюционной последовательностью у позвоночных остаётся ряд лошади. Именно поэтому чуть ли не каждый из крупных музеев считает своим долгом выставить на всеобщее обозрение этот эволюционный ряд — такой же, как у нас в КМО.

Стивен Джей Гулд и Нильс Элдридж ответили на это, выдвинув теорию периодически нарушаемого равновесия — прерывистого равновесия, как говорим мы, эволюционисты. Виды не изменяются в течение долгого времени, а затем вдруг, с резким изменением условий окружающей среды, стремительно превращаются в новые. Я на девяносто процентов хотел поверить Стивену и Нильсу, но на десять процентов чувствовал в этом подвох, семантический фокус, игру слов вроде гулдовских «непересекающихся сфер» религии и науки. Чувствовал, что ими, этими эвфемизмами, прикрывают больной вопрос — тот факт, что ископаемые останки не подтверждают теорию Дарвина; словно, выбрав для проблемы название попричудливее, можно её решить. (Не то, чтобы Гулд первый это придумал: фраза Герберта Спенсера о движущей силе эволюции — «выживание самых приспособленных» — в сущности, не что иное, как тавтология, поскольку для «приспособленности» так и не придумали лучшего определения, чем просто «свойство, повышающее шансы на выживание».)

Долгосрочная стабильность окружающей среды? В феврале температуры в Торонто зачастую падают до двадцати по Фаренгейту, а слой снега может доходить до пояса. Воздух становится настолько сух, что шелушится кожа и трескаются губы. Без толстого свитера, тёплой парки, шарфа и шапки умереть от переохлаждения проще простого.

Шестью месяцами позже, в августе, обычными являются температуры за девяносто градусов; да и выше сотни не есть что-то из ряда вон. Воздух настолько тяжёлый от влажности, что, даже неподвижно стоя на месте, ты уже обливаешься потом; солнце настолько жаркое, что считанные минуты без шляпы приводят к головной боли, а радио то и дело предупреждает пожилых и слабых сердцем не выходить на улицу.

По теории прерывистого равновесия условия окружающей среды остаются стабильными на продолжительные промежутки времени. Почти на всей планете эти условия не являются стабильными даже в течение месяцев.

Но я был настойчив; мы все были такими — все, кто преподавал эволюционные курсы. Мы включили прерывистое равновесие в наши учебные планы и снисходительно покачивали головами, когда наивные студенты вопрошали нас о недостающих звеньях.

И такое самодовольство было для нас не в новинку. Эволюционисты заносчиво сложили руки на груди ещё в 1953-м, когда Гарольд Урей и Стэнли Миллер получили аминокислоты, пропуская электрический разряд через первичный бульон — который, как они тогда считали, адекватно представлял атмосферу ранней Земли. Ещё бы, думали мы, — ведь мы уже на полпути к созданию жизни в пробирке, на полпути к доказательству того, что жизнь появилась в результате простых, спонтанных, естественных процессов. Если встряхнуть бульон как следует, того и гляди появятся полноценные самовоспроизводящиеся организмы.

Вот только ничего из этого не вышло. Мы по-прежнему не знаем, как перейти от аминокислот к самовоспроизведению. А если посмотреть на клетки в электронные микроскопы, можно увидеть такое, что Дарвину и не снилось — механизмы, вроде жгутиков, которые оказываются столь невероятно сложными сами по себе, что почти невозможно представить их появление в результате плавных, дозволяемых теорией эволюции, шагов. Такие механизмы, которые, кажется, создавались сразу и целиком — со всеми сложными, движущимися частями.

Что же, мы проигнорировали и биохимические доводы — с тем же самодовольством. Помнится, старина Джонси как-то дал мне статью в «Скептикал Инквайер», в которой Мартин Гарднер пытался разбить Майкла Бихи, профессора из Университета Лихай, написавшего «Чёрный ящик Дарвина: биохимический вызов эволюции» — сборник хорошо аргументированных доводов в пользу разумного замысла. Фамилия Бихи, как не преминул указать Гарднер, созвучна с «хи-хи» — шутка, смешок, нечто такое, чего нельзя принимать всерьёз. Если в данный момент мы не можем разглядеть последовательность шагов, которые могли привести к появлению жгутиков — или к ряду последовательных изменений, заставляющих кровь сворачиваться, или к сложности человеческого глаза, или к системе клеточного метаболизма, основанном на АТФ, — это отнюдь не означает, что такие шаги не имели места.

И, конечно, мы продолжали настаивать на том, что Вселенная кишит жизнью — что в Земле нет ничего особенного, что она, в действительности, заурядна, что планет вроде неё... ну, что их как той грязи, от которой мы и взяли название для нашей.

Но затем, в 1988-м, была открыта первая экзопланета, у звезды HD 114762. Конечно, тогда мы и знать не знали, что это планета; мы полагали, что это, наверное, коричневый карлик: в конце концов этот объект оказался в девять раз тяжелее Юпитера, летая по орбите, приближенной к HD114762 ближе, чем Меркурий к Солнцу. Но в 1995-м была открыта ещё одна экзопланета, на этот раз вполовину меньшая Юпитера, вращающаяся на орбите вокруг своей звезды, 51 Пегаса, также на меньшем расстоянии, чем Меркурий от Солнца. А потом мы находили новые экзопланеты, ещё и ещё — и все в звёздных системах, не похожих на нашу.

В нашей системе, Солнечной, газовые гиганты — Юпитер, Сатурн, Уран и Нептун — находятся на удалённых орбитах, а внутренние планеты маленькие и каменистые. Теперь мы из обычной звёздной системы превратились в аномалию. И при этом само устройство Солнечной системы, похоже, критически важно для развития и поддержания жизни. Без гравитационного воздействия со стороны нашей гигантской луны — практически сестры-планеты, образованной на ранних этапах формирования Земли, когда астероид врезался в ещё незастывший шар — вращение Земли было бы неустойчивым, а атмосфера сокрушительно плотной, наподобие атмосферы Венеры. А в отсутствие Юпитера, патрулирующего границы между внутренней и внешней частями Солнечной системы и сметающего своей чудовищной гравитацией своенравные кометы и астероиды, наша планета испытывала бы прямые попадания таких объектов куда чаще. Столкновение с болидом, очевидно, практически стёрло жизнь с лица планеты шестьдесят пять миллионов лет назад; мы бы не справились с более частыми бомбардировками.

Разумеется, родная Холлус звёздная система очевидно напоминала нашу, как и система вридов. Тем не менее такие звёздные системы, как Солнечная, экстраординарно редки; это исключение, а не правило. И клетки совсем не просты; они невероятно сложно устроены. И ископаемые останки, вызывающие одновременно и восхищение, и разочарование, наглядно показывают: эволюция движется скорее скачками, чем накоплением постепенных изменений.

Всю взрослую жизнь я прожил, будучи бескомпромиссным неодарвинистом. Меньше всего мне хотелось бы отречься от своих взглядов на смертном одре.

И всё же...

И всё же, как верит Холлус, быть может, в головоломке жизни кроется нечто большее.

Я знаю, эволюция реальна; я знаю это наверняка. Я видел окаменелости, знакомился с исследованиями ДНК, которые показывают, что наш генетический материал на 98,6% совпадает с генетическим материалом шимпанзе, а потому у нас неизбежно должен быть общий предок.

Движется скачками...

...А может... квантовыми скачками?

Законы Ньютона семнадцатого столетия в основном правильны; они абсолютно применимы для огромного числа самых разных вычислений. Мы их не отбросили; скорее, сделали в двадцатом столетии частью новой, более всеобъемлющей физики — физики относительности и квантовой механики.

Теория эволюции — продукт девятнадцатого столетия, она была опубликована Дарвином в его книге, полное название которой «Происхождение видов путём естественного отбора, или Сохранение благоприятных рас в борьбе за жизнь». Но чем больше мы узнавали, тем менее адекватным представлялся нам естественный отбор в качестве механизма создания новых видов; даже наши лучшие попытки искусственной, разумной селекции, очевидно, не справились с этой задачей: все собаки по-прежнему принадлежат к виду Canis familiaris.

И сейчас мы оказались на рубеже двадцать первого столетия. Определённо, не кажется ли разумным представить, что идеи Дарвина, как до него идеи Исаака Ньютона, будут включены в нечто большее, в некую более полную теорию?

Проклятье!

Будь оно проклято.

Ненавижу, когда боль приходит вот так — внезапно пронзает меня, словно нож.

Я потянулся к беспорядочно заваленному всякой всячиной журнальному столику. Мои таблетки — где они? Где?