В конце 1978 года мое терпение лопнуло. Я рассказываю здесь о крупных событиях жизни, а было еще каждодневное капание в одном направлении, каждодневная подлость. Сначала на нервной почве у меня началась страшнейшая аллергия, я покрылся коростой и еле с этой болезнью справился, потом появились первые признаки язвы. Терпеть больше не было сил. Я видел только тупик. А мне хотелось работать. В это время наши прежние работы стали широко известны на Западе, я получил много приглашений из американских и европейских университетов приехать поработать на год, на два, занять должность профессора и т. д. Я передавал эти приглашения Турбину и каждый раз получал ответ, что лишен права выезда за границу. В конце концов я понял, что мне не переломить сложившегося положения и что никто не в состоянии мне помочь: ведь уже много раз я поднимал вопрос о трудностях работы моей лаборатории и в Президиуме ВАСХНИЛ, и у замминистра сельского хозяйства. Жестом отчаяния был общий визит всей нашей лаборатории к вице-президенту Шатилову и замминистра Кузнецову, в отдел сельского хозяйства Совмина СССР и в ЦК партии. Нас принимали, обещали помочь, просили не волноваться. Но ничто не менялось. Нам перестали выдавать нужные реактивы, старались растащить даже те приборы, без которых наша работа стопорилась и которые на самом деле были никому не нужны. Турбин, так поддававшийся напору «компашки», начал понимать, что и под него копают: в это время Муромцева выгнали с поста Главного ученого секретаря Президиума ВАСХНИЛ (как говорили, за пьяный дебош в Посольстве СССР в Вашингтоне), и он сошелся с Осей в усилиях прибрать институт к рукам.

Последний ободряющий звонок прозвучал у меня дома 16 октября 1977 года: звонил Юрий Васильевич Седых. Он еще раз подтвердил, что вся возня вокруг

моей лаборатории будет прекращена, и добавил, что на днях хочет вызвать Атабекова к себе: «Я ему напомню дни, когда вы его рекомендовали избрать член-кором, мы заставим его вспомнить о совести», — сказал мне Юрий Васильевич. Звонок совпал с моим днем рождения, я валялся тогда с воспалением легких и с обострением язвы, и звонок этот сильно поднял мой дух.

Но потянулись месяцы, а положение не только не исправлялось, а всё яснее и яснее ухудшалось. Экспертная комиссия института стала задерживать наши статьи. Месяцами они лежали в комиссии без движения, и мне давали понять, что наша работа никого не интересует, мне уже объявили два выговора за проступки, которых просто не существовало. Кругом все знали про этот затянувшийся конфликт, но противная сторона знала за собой силу, которую никто переломить не мог. [Многие говорили мне, что КГБ сильнее всех, что он уже диктует свою волю даже Политбюро, прикрываясь тезисом, что органы госбезопасности — орудие партии в борьбе с врагами].

В этот момент в стране нагнетали обстановку травли академика Андрея Дмитриевича Сахарова за высказывания о методах исправления ситуации в стране. [Я знал его работу, посвященную размышлениям о мире, прогрессе и социализме, которая меня воодушевила и заставляла возвращаться мыслью всё чаще и чаще к неправильностям в развитии страны и управлении народным хозяйством. Меня внутренне возмущало всё больше, что выдающегося ученого, о котором я много слышал, в частности, от И. Е. Тамма, начали травить в его же собственной стране].

У меня всё более отчетливо складывалось убеждение, что руководство страны, позволяя кагебешникам перегибать палку в попытках задавить любое самостоятельное мнение о том, как должна развиваться страна и разрешая КГБ действовать столь неразумно в отношении А. Д. Сахарова, наносит ущерб престижу своего же государства. Вспоминая это время, могу сказать совершенно четко, что у меня не было никакого желания пойти на конфронтацию с властями, что, возможно, мои собственные трудности обостряли размышления над порядками в стране вообще, и я решил, что будет правильным и честным отнести в приемную на Старую площадь, где располагался аппарат Центрального Комитета партии, частное (и я считал — абсолютно конфиденциальное) письмо Брежневу, в котором я обращал внимание на нелогичность и неправильность поведения руководства страны в отношении Сахарова. Я отметил в письме, что даже если Сахаров чего-то не понимает, он в любом случае — крупнейший ученый, сделавший так много для укрепления обороноспособности страны, что имеет право быть услышанным. Если у него есть ошибки, то надо опубликовать его точку зрения, открыто ответить на его призывы и объяснить, в чем руководство расходится с ним во взглядах. Я написал также, что борьба идей должна включать в себя борьбу идей, то есть сопоставление взглядов и противопоставление взглядов, а не борьбу с людьми. В целом, это было спокойное письмо. Но обернулось оно самыми тяжкими для меня последствиями, хотя сейчас я понимаю, что еще легко отделался, всего лишь потеряв работу, так как последствия могли быть значительно более трагическими.

Не я один был в таком положении в стране, и уже кое-кто из тех, кто прошел через эти испытания, прибег к крайней мере: уехал в Америку или в Израиль,

где, как рассказывали многие из моих друзей, легко вернулись к серьезной исследовательской работе. Я уже видел в ведущих журналах мира статьи даже тех, кого хорошо знал по совместной работе — В. Заславского, А. Варшавского и других. И так складывалась жизнь, что и у меня оставался теперь лишь один путь вернуться к серьезной науке — уехать из СССР, что означало заявить о желании эмигрировать в Израиль, куда только и отпускали таких, как я.

Не стоило большого труда разыскать моих родственников по отцовской линии в Израиле (потом обнаружились родственники и в Америке) и получить вызов на постоянное местожительство. Я пришел к Турбину, который еще оставался директором института, и подал ему заявление о желании эмигрировать из СССР. Меня немедленно освободили от заведования лабораторией, саму лабораторию разделили на две части, главной стал заведовать новый секретарь партбюро института, специалист по электронной микроскопии Вася Кадыков — ничего, по правде говоря, в молекулярной генетике не понимавший. Меня оставили старшим научным сотрудником.

Прошел год, в разрешении на выезд мне отказали на том основании, что я якобы знаю государственные секреты. Никаких секретов я не знал, но что-либо доказать чиновникам из Отдела виз и разрешений (пресловутого ОВИРа) было невозможно.

В этот момент я совершил еще серию «грубых» и непростительных, по мнению властей, проступков. Я подписал письмо в защиту томившегося в тюрьме Юрия Федоровича Орлова, затем сам составил и дал подписать Елене Георгиевне Боннэр, писателю Г. Н. Владимову и еще нескольким человекам письмо в защиту Анатолия Щаранского. Затем я передал на Запад письмо в защиту Сахарова, незаконно сосланного в Горький. Тем временем близился 60-летний юбилей Сахарова. Вместе с экс-чемпионом СССР по шахматам Б. Ф. Гулько мы решили написать приветственное письмо Андрею Дмитриевичу и передать его в редколлегию сборника, готовившегося к печати. Собственно говоря, слова «редколлегия», «к печати» совершенно не соответствовали действительности. Редколлегия была не редколлегией, а группой единомышленников Сахарова, которые, идя на нечеловеческий риск, решили, невзирая ни на какие возможные репрессии, собрать материалы для сборника. Кто и когда его издаст, было неясно, и эти люди просто решили, что нужно собрать, скомпоновать статьи, может быть, что-то отредактировать.

Помимо письма, которое мы передали в сентябре 1980 года западным корреспондентам и отправили в Вашингтон, в Комитет по празднованию юбилея Сахарова, я вдруг, под наплывом нахлынувших на меня чувств, задумал написать статью о Сахарове, о той громадной роли, которую он сыграл для возрождения генетики в СССР. От Игоря Евгеньевича Тамма я хорошо знал детали этой борьбы. Была также мне хорошо известна научная статья Сахарова о генетическом вреде испытаний водородного оружия, которая была опубликована в англоязычной версии журнала «Советский Союз» и перепечатана в мало кому известном маленьком сборничке, выпущенном Атомиздатом в 1959 году. Я много раз читал эту статью, много раз собирался поговорить с Андреем Дмитриевичем о ней, да как-то не решился вовремя этого сделать, а теперь он томился в моем родном городе, а я даже не мог пройти к нему во время наездов в Горький, так как у дверей Сахаровых денно и нощно стояли сторожевые.

Статья о роли Сахарова в возрождении генетики в СССР так хорошо в моей голове сложилась, что когда я засел ее писать, то закончил текст на почти 20 машинописных страницах за 4 часа. [У меня давно сложилось правило, что всё написанное я перед сдачей в печать читал вслух жене, друзьям и сотрудникам, прислушиваясь к их советам и сам замечая какие-то неточности. Эти чтения помогали мне исправить стиль и заметить огрехи структуры текста. Я писал статью о Сахарове в малюсеньком полутемном кабинетике в двухэтажном доме, подлежащем сносу, в центре Москвы, куда остатки нашей лаборатории после разгона перевели по указанию новой дирекции, чтобы устранить мое «вредоносное» влияние на сотрудников. Пока лаборатория располагалась в здании Института биомедицинской химии АМН СССР, следить за нами было трудно, коллектив был дружный, а тут мы оказались в окружении лабораторий, возглавляемых академиками ВАСХНИЛ и васхниловскими начальниками: в соседних комнатах располагалась лаборатория И. Е. Глущенко, этажом выше Н. И. Володарского, в соседнем подъезде Муромцева и академика-секретаря Отделения защиты растений ВАСХНИЛ Ю. Н. Фадеева. Домик с грязными стертыми деревянными лестницами и протекающими потолками арендовали, по-моему, у консерватории, вести в нем полноценную молекулярно-генетическую работу было нельзя по санитарным соображениям, хотя мы пытались из последних сил что-то путное делать, сотрудники же других лабораторий слонялись без дела и вели то в одном, то в другом углу пустопорожние разговоры. Возможно, что именно в этот же день на меня «настучал» в органы кто-то из слушателей, хотя я не видел за собой греха, ведь я писал о вполне научных вопросах — о том, как Сахаров включился в дискуссии о научном вреде Лысенко, и о его выводах о загрязнении окружающей среды продуктами взрывов водородных бомб. Позже эта статья целиком вошла в мою книгу «Власть и наука»]. Вечером следующего дня я приехал вместе с гроссмейстером Б. Ф. Гулько домой к писателю Георгию Николаевичу Владимову, автору книг «Три минуты молчания» и «Верный Руслан», и прочел ему и его жене статью вслух. Впадимовы статью одобрили, и после этого она попала в руки составителям тома, посвящавшегося великому соотечественнику. Составители сборника, эти смелые люди — Евгения Эммануиловна Печуро, Раиса Борисовна Лерт и Александр Петрович Бабенышев — работали почти год. Важный вклад внес в эту работу Александр Петрович — его, правда, тогда звали все запросто Аликом. На него пала главная организационная нагрузка. Книга, озаглавленная «Сахаровский сборник», была подготовлена к сроку, сестра Алика перепечатала весь текст, а затем его удалось пронести на квартиру Елены Георгиевны Боннэр. КГБ, конечно, догадывался о том, что нечто подобное затевается, ведь многие квартиры прослушивались денно и нощно. В сам день юбилея — 21 мая 1981 года — друзья Сахарова и его единомышленники пробирались поодиночке на квартиру Е. Г. Боннэр на улице Чкалова. Мы узнали, что был задержан А. П. Бабенышев, его обыскали, но Бог миловал — он в этот день сборник с собой не взял.

Через короткое время Бабенышев (а ранее того его мама — С. Э. Бабенышева) попытался пробиться к Сахарову в Горьком. Алик своего добился: влез в окно квартиры Сахарова ночью, и Сахаров с Боннэр успели попить чайку с привезенным Аликом подарком мамы — тортом, который для сладкоежки Сахарова был лучшим подарком. Но когда Бабенышев тем же путем выбрался на улицу, его уже ждали. С разрешения Сарры Эммануиловны Бабенышевой и Алика Бабенышева я приведу отрывок из письма Сахарова, привезенного из Горького Еленой Георгиевной Боннэр и переданного из рук в руки Бабенышевым:

«Я вспоминаю о ваших (С. Э и А. П. Бабенышевых. — B.C.) поездках в Горький более года назад… когда за Аликом бежала целая свора из опорного пункта, не знаю, где они там помещались. Это было довольно страшно, — они бежали целым табуном, падая и вновь подымаясь на пустыре напротив наших окон. Всего вам самого хорошего. А. Сахаров».

К письму была приложена отдельная записка:

«Дорогой Алик!

Я хочу и должен поблагодарить отдельно за тот большой труд, о котором знаю от Люси (так звали Елену Георгиевну Боннэр близкие и сам А. Д. — B.C.)  — сам пока не видел. Я понимаю, чего это стоило — и тебе и другим. Я благодарен всем, кто приложил к этому делу свои руки.

А. С.

29/V-81»

Как только в КГБ поступила информация о моей статье в готовящемся сборнике, в институте собрали экстренный ученый совет. Не без злорадства Вася Кадыков, который как секретарь партбюро института был в курсе дела, сказал мне, что распоряжение о его созыве пришло из КГБ и было связано со статьей о Сахарове. Перед советом всех его членов поодиночке вызывали в кабинет директора, и посланец «оттуда» пугал их тем, что я сахаровский агент, чуть ли не шпион. И инструктировал, как следует голосовать. Двенадцатью голосами против двух при одном воздержавшемся меня забаллотировали «за научную несостоятельность». Профессор МГУ Б. Ф. Ванюшин, незадолго до того введенный в состав ученого совета нашего института, начал свое выступление на совете с того, что, «имея приоритет в изучении генетических процессов репарации и мутагенеза перед западными учеными, Сойфер в последние три года не смог его удержать» (будто он не знал, как эти годы мне не давали работать), а закончил тем, что я просто занимаю место, которое должно принадлежать другим, более талантливым людям. В эти же дни два индийских ученых — Гупта и Ядав прислали мне письма с просьбой разрешить им «пройти курс интенсивного обучения под Вашим личным руководством», желая работать именно в том направлении, которое упомянул Ванюшин. Председатель группы народного контроля А. Князев обвинил меня в том, что я, подобно вредителям тридцатых годов, старался завести советскую науку в тупик. «Западные ученые, — сказал он, — специально фабриковали данные о возможности генетической трансформации у растений, а Сойфер, подхватив подобные исследования, умышленно поддался на провокацию. Были потрачены солидные средства, отвлечены силы ученых. Это просто провокация». Сегодня с помощью этого метода удается передавать растениям устойчивость к ряду заболеваний, его же используют, в частности, и в нашем Центре биотехнологии в университете штата Охайо — для изменения способности фиксации азота и других фундаментальных и важнейших для практики процессов.

Удивительно, что один человек все-таки выступил в мою защиту. Им был пожилой академик ВАСХНИЛ Иван Евдокимович Глущенко, в прошлом ближайший сотрудник Лысенко. Мы с ним публично и резко расходились по научным вопросам, но поддерживали нормальные человеческие отношения. Теперь он встал на мою защиту. Он поднял над головой стопку моих книг и обратился к Ванюшину и другим членам совета: «Как вам хватает смелости такое говорить? Где ваши книги, хоть у одного из членов совета?».

Другого моего защитника — профессора Леонида Ивановича Корочкина, заведующего лабораторией Института биологии развития АН СССР, который специально приехал на совет, чтобы высказаться в мою защиту, просто в зал заседаний не допустили, нарушив законодательство и правила научной этики. Видимо, где-то было решено, что совет следует провести закрытым. Корочкин, ожидая окончания совета, написал протест министру сельского хозяйства СССР В. Месяцу и Президенту ВАСХНИЛ П. Вавилову. Но судьбы моей уже ничто изменить не могло. Под Новый год — 31 декабря 1980 года — я получил телеграмму за подписью Муромцева, что я уволен с работы и что трудовая книжка выслана мне почтой.