Развязка наступила внезапно. В середине ноября 1987 года мне позвонили домой из УВИРа и сказали, что моя давняя просьба о выезде на постоянное жительство за границу удовлетворена, что я больше не считаюсь знающим секреты и могу покинуть страну. [Вскоре в Москве одна из высокопоставленных американских дипломатов, присутствовавших на встрече Рейгана с Горбачевым, рассказала мне, при каких обстоятельствах Горбачев уступил нажиму американского Президента.] Я понимал, что все надежды быть прочитанным и услышанным на моей родине могут из-за отъезда рухнуть, и написал письмо М. С. Горбачеву. В нем я просил дать мне возможность уехать всего на два года с женой и сыном в США (дочь осталась бы в СССР), чтобы читать лекции в американских университетах. Я думал, что раз мифическая секретность больше не преследует меня, то я могу воспользоваться правами, записанными в Конституции СССР.
Горбачев был в это время в США и вел переговоры с Рейганом, во всем мире царила эйфория — еще бы, впервые за много лет американцы и русские нашли общий язык по серьезным вопросам!
1 и 9 января 1988 года появилась первая моя публикация в СССР за годы моей жизни в качестве «отказника»: «Огонек» напечатал в двух номерах большой очерк о разгроме генетики.
Вот как это произошло.
За день до наступления 1988 года меня срочно пригласили в редакцию «Огонька», где уже несколько месяцев лежала моя статья о Лысенко и Сталине. История с запрещением генетики в СССР была и остается одним из самых возмутительных проявлений политического диктата в сфере науки. Этот запрет повлек за собой отставание СССР на многих направлениях научных исследований — и не только в биологии, но и в медицине, сельском хозяйстве, ветеринарии и других областях. Статья была насыщена фактами и содержала ранее неизвестное письмо Лысенко Сталину, и когда я прочел эту статью друзьям, они в один голос заявили, что никто и никогда в Советском Союзе не решится ее опубликовать.
И вот неожиданно мне объяснили по телефону, что статья идет в ближайший номер. Я приехал в редакцию утром, а вышел из нее поздней ночью. При мне был набран в типографии текст, его прочитали еще раз редакторы, затем в течение пяти часов две дамы, знавшие, казалось, всё на свете и державшие в своих шкафах советские энциклопедии, справочники, решения съездов партии, проверили все до единой даты, цифры, имена и фамилии, встречавшиеся в статье. Иногда они звонили кому-то, и минут через двадцать из недр огромного здания издательства «Правда», в котором располагается редакция «Огонька», им приносили старые подшивки газет, давно изъятые из подавляющего большинства библиотек страны.
В тех случаях, когда я приводил факты, нигде не опубликованные, они требовали подтверждений, и я прямо из редакции много раз звонил старым московским генетикам, а также в Ленинград, Киев и другие города, связывая по телефону редакторов с оставшимися в живых людьми, которые подтверждали тот или иной факт и обещали прислать позже письменные подтверждения.
Я ушел из редакции за полночь, увидел на углу противоположного здания телефон-автомат и эзоповым языком объяснил жене, что всё в порядке. Я боялся, что подслушивавшие все наши разговоры гебешники могут что-то такое сделать и приостановить публикацию. Я всё еще не верил, что утром в киоски города поступит самый популярный в стране журнал с моей статьей, что впервые после почти десятилетнего перерыва на страницах советского издания появится мое имя, а на следующей неделе в этом же журнале будет напечатано продолжение статьи.
Хотя перед уходом я подписал последнюю корректуру, но меня интересовало: какие же купюры сделает цензура, если только она еще существует?
Первая часть статьи вышла без купюр. А вот во второй цензура показала свои когти. Через неделю я снова был вызван в редакцию, чтобы проверить все данные, приводимые в этой части статьи, и подписать корректуру. В самую последнюю минуту, когда секретарь Коротича уже подписала пропуск на выход из здания «Правды», охраняемого милиционерами, и я направился по коридору к лифту, — я услышал разговор двух редакторов, двигавшихся по направлению к тому же лифту на полшага впереди меня. Одна из них задала другой вопрос: «А Сойферу об этом сказали?». Они не знали меня в лицо и не думали, что автор может их услышать. Но я тут же догнал их, представился и спросил: «А о чем мне должны были сказать?». Растерявшись, они сообщили, что цензура сняла из окончательного варианта все ссылки на газету «Правда». Там, где я писал об информационных сообщениях и статьях в «Правде» и приводил соответствующие даты, номера выпусков и страницы, появились слова: «как сообщали газеты», «в то утро в прессе все могли прочитать…», «в письме, опубликованном в печати…» и т. д. Оказывается, горбачевские и яковлевские призывы к правде, к полной правде, к честному изложению истории не касались цензора, спрятанного в одном из бесчисленных кабинетов небоскреба издательства «Правда». Для него ничего не изменилось, призывы к правде остались риторикой для дураков, а ошибки, допущенные газетой «Правда», просто не существовали.
В ту минуту я не заметил еще одного факта произвола цензора. Вечером того дня, когда вышла вторая часть статьи, у меня дома собрались друзья — ученые и писатели (в их числе ЮЛ. Карабчиевский). И вдруг один из гостей, Максим Франк-Каменецкий, закричал своим пронзительным голосом: «Боже мой! А вде Сахаров? Они изъяли фамилию Сахарова!». Я схватил журнал и увидел, что во фразе «Только благодаря принципиальной позиции академиков В. Л. Энгельгардта, И. Е. Тамма и А. Д. Сахарова Нуждин (подручный Лыненко, рвавшийся в академики. — B.C.) не прошел в академики…» — имя А. Д. Сахарова было заменено
безликим словосочетанием — «и другие». Кровь прилила мне к лицу. Я бросился звонить Андрею Дмитриевичу, чтобы сказать об этом произволе. Затем я заявил по телефону протест В А Коротичу, но уже по тону его понял, что он туг ни при чем. На следующее утро я принес в редакцию письменный протест против произвола цензора, мне обещали «при первой возможности» его опубликовать, но возможность эта так и не появилась. Меня начали усиленно выпихивать из СССР.