Тем временем начала прорезываться, как-то медленно и очень неопределенно, возможность найти работу в другом месте. Еще летом 1989 года, когда мы были с Максимом в Нью-Йорке, я позвонил известному русскому писателю Василию Павловичу Аксенову, который теперь работал Именным профессором (Кларенс Робинсон профессором) в молодом и бурно развивавшемся Университете имени Джорджа Мейсона под Вашингтоном. Я прослышал, что в этом университете продолжают интересоваться профессорами, приехавшими в США из разных стран, имеющими репутацию в своих областях и проявляющими мультидисциплинарные пристрастия, чтобы избрать их на остающиеся одну или две свободные вакансии Робинсон-профессоров (между собой мы звали их Робинзонами).

На робинзоновские должности были набраны ведущие специалисты со всего света. Эгон Ферхайен из Германии славился своими исследованиями истории искусств, Жан Пол Дюмон приобрел мировую известность своими антропологическими работами, политолог Джон Пэйден был признанным знатоком Китая и вообще Дальнего Востока, Шаул Бахаш — Ближнего и Среднего Востока, Роджер Вилкинс был одним из лидеров демократической партии, в годы президентства Джонсона был помощником Генерального Прокурора США, а затем стал одним из ведущих журналистов в стране и блистательно читал лекции студентам, Тэлма Левайн — крупнейший философ Соединенных Штатов — была Президентом влиятельного Американского философского Общества, на лекции Василия Павловича Аксенова о серебряном веке поэзии в России студенты валили валом, и он пользовался известностью как писатель.

Для Робинзонов было установлено одно непреложное правило: они не имели права работать с аспирантами и были обязаны читать лекции только студентам, причем предпочтительно младших курсов. Это правило было установлено Кларенсом Робинсоном, когда он решил завещать свои миллионы, нажитые коммерцией, университету. В целом университет гордился своей многонациональной и мультидисциплинарной группой Робинсон-профессоров.

Первый шаг к приглашению меня в число Робинзонов сделал один известный американский журналист, знавший меня еще в Москве. Он переговорил в Аксеновым и сказал мне, чтобы я ему позвонил. Василий Павлович был заботлив, мил, попросил меня прислать мои документы, книги, жизнеописание. Он ничего не обещал, более того — сразу дал понять, что процесс избрания новых профессоров многоступенчат, в него вовлечено много людей, а поскольку я не литератор, ему трудно будет аргументированно меня продвигать. Когда все требуемые бумаги, книги и статьи были им получены, он отдал их другому Робинсон-про-фессору, биологу, вернее биофизику, Хэрольду Моровцу. Время от времени Моровиц мне звонил, просил выслать то одну дополнительную бумагу, то другую. К осени 1989 года интерес руководства этого университета к тому, чтобы пригласить меня, стал чуть более явным, появилась первая слабенькая надежда, что может повезти в этом месте. Меня уже собирались пригласить на интервью, но потом опять наступило долгое затишье.

Звонок из города Фэйрфакса, где расположен Университет имени Джорджа Мейсона, раздался в то самое время, когда в Охайском университете я уже был избран полным профессором. Звонила провост университета, назвавшаяся Кларой, ее итальянскую фамилию я поначалу не запомнил, но ее гортанный, совсем не американский акцент был запоминающимся. Она, как водится, поинтересовалась, как идет жизнь, я сказал, что только что получил теньюр в Охайском университете, она меня поздравила и спросила, а не хочу ли я все-таки приехать в Джордж Мейсонский университет на интервью. Предложение ее звучало интригующе, так как она сказала, что ведь если я пройду успешно интервью, то смогу в их университете получить лучше условия, чем в Охайском. Тон Клары был благожелательным, спокойным, я решил, что было бы неуважительно отказываться от такого приглашения, уж на интервью я приехать мог без всякого лукавства. Клара подтвердила, что их университет оплатит и дорогу и гостиницу, а два дня я выкроить сейчас, будучи полным профессором, мог без труда. Мы поговорили о дате приезда, я посмотрел свой календарь и назвал удобную для меня дату приезда. На следующий день секретарь президента Джордж Мейсонского университета позвонила мне и назвала гостиницу, в которой университет заказал мне комнату. Название мне показалось знакомым — «Мариотг» — и еще какие-то два дополнительные слова. Сеть отелей «Мариотг» была мне уже знакома, два других слова из названия я постарался записать, получилось не очень разборчиво, но, полагаясь на то, что отель должен быть невдалеке от университета, я решил, что найти его будет нетрудно.

Опять сказалась выработанная, даже не знаю почему, в России привычка делать вид, что ты всё понял и повторять не надо. (Впрочем, в России разница в акцентах речи не столь велика даже у людей из разных районов, и все говорят в России все-таки на однотипно звучащем языке.) Американцы в таких случаях не постеснялись бы несколько раз переспросить, да еще попросили бы продиктовать все непонятные слова по буквам, да еще повторили бы записанное, спрашивая, а правильно ли я понял? В Америке, стране с огромным числом давних и недавних эмигрантов, прибывших из разных стран, с разными акцентами, все говорят на английском, но подчас национальные особенности прорываются так явственно, что разнообразие говоров разительно. Умение не бояться переспрашивать, не делать вид, что ты всё понимаешь с полуслова, дается многим русским нелегко.

Джордж Мейсонский университет был готов оплатить мне и автомашину, которую я мог взять в прокат прямо в аэропорту Вашингтона. Я так и сделал. Приземлившись и войдя в здание аэропорта, я подошел к бюро, за которым восседала представительница компании, предоставлявшей автомашины в рент, заполнил простенькую форму, показал свои права, дал кредитную карточку, и через каких-то 15 минут выехал на машине в город. Девушка дала мне простенькую карту, на которой я нашел неподалеку от границы Вашингтона город Фэйрфакс. Значительную часть города на карте занимало зеленое пятно кампуса Университета имени Джорджа Мейсона. Всё вроде было просто, я поехал.

Время было позднее, что-то около 10 вечера, на улице стало совсем темно. Немало покружившись, я выехал на улицу, ведущую к университету, сбавил скорость, надеясь увидеть название отеля и в нем поселиться без хлопот. Гостиницы с таким названием не было. Я увидел машину полиции, припаркованную к обочине, остановил свою машину и пошел спрашивать самого знающего человека. Полисмен выслушал меня, сказал, что такого отеля в Фэйрфаксе точно нет, тогда я стал спрашивать, как доехать до Университета Джорджа Мейсона. Его оказалось найти также непросто.

В конце концов, я добрался до университета. Въехать на территорию кампуса я въехал, но ни к одному зданию подрулить не смог, так как ко всем корпусам университета подъезд был запрещен и к зданиям вели только пешеходные дорожки, к тому же все окна в домах были темными. Я решил ждать прохожих и стал спрашивать каждого из них, знают ли они гостиницу, нужную мне. Никго названия отеля «Мариотт и что-то еще» не знал. Тогда я поехал в ближайшую гостиницу, решив спросить о моем отеле. Только в половине второго ночи я, наконец, попал в то место, куда мне было надо, посетив до этого две другие гостиницы, где меня, разумеется, не ждали.

А в 7 утра за мной уже должен был заехать вице-президент университета. Спать пришлось мало. Завтрак с вице-президентом был по-американски прост: сэндвич, кофе и апельсин. Вице-президент ко мне цепко приглядывался: как сижу, что говорю, как держусь. Через полчаса мы поехали в университет: он на своей машине, я за ним.

В 8 утра я вошел в кабинет Президента университета. Крупный мужчина с полным лицом и рыхлой комплекцией, не толстый, но массивный и представительный, усадил меня в кресло напротив своего кресла. Оба кресла были заранее поставлены необычно: прямо в центре его не очень обширного кабинета. Президент начал приглядываться ко мне, стал спрашивать о научной работе, но я быстро заметил, что ответам на эти вопросы он не придает большого значения, так как никакими деталями не интересуется и каждой фразой остается довольным. Потом пошли вопросы о моих гуманитарных увлечениях, о книге о Лысенко (вынутую из портфеля и протянутую ему книгу, напечатанную по-русски, он стал проглядывать более внимательно, поинтересовался некоторыми фотографиями в книге, затем протянул мне ее назад). Следующие вопросы были о моем понимании мультидисциплинарных наук, о желании или нежелании преподавать что-то такое, чего еще никто никогда не преподавал, о возможности совмещения гуманитарных интересов и научной направленности. То ли от бессонной ночи, то ли лихости, приобретенной мной в связи с обретением теньюра, но я стал свободно на эти темы говорить.

Вслед за тем я упомянул наш первый в США американо-советский грант. Я понял, что эта тема сердце Президента затронула. Он оживился и стал сыпать вопрос за вопросом. Я уже знал, что по американским правилам директор проекта — единственное лицо, распоряжающееся грантом, только он может решать, как и на что тратить деньги, грант не привязан к университету, откуда грант подавали, и директор проекта при переходе на новое место всегда забирает или все деньги или их остатки. Это означало, что, переходя на новое место, я приносил с собой в новый университет немалые средства.

Потом Президент посмотрел на часы: мы проговорили уже 40 минут. Он предложил пройти к провосту. Ее кабинет был расположен в том же отсеке здания. Клара Ловетт (теперь я увидел ее фамилию на табличке, прикрепленной к стене рядом с кабинетом) встретила меня радушно, ее вопросы касались двух аспектов: что я мог бы читать в их университете и как я хотел бы организовать свою научную работу. Она дала мне понять, что, возможно, переговорит со мной еще раз в конце дня. «В зависимости от того, что скажут Президент и другие люди», — подумал я и был недалек от истины.

На 10 утра была назначена моя лекция для студентов биологического факультета на тему «Митохондриальная ДНК и генетика митохондрий». Аудитория, в которую меня привели, была заполнена, присутствовало более полусотни студентов, на последнем ряду я увидел человек десять явно не студенческого вида. «Оцениватели», — решил я. Лекция продолжалась два академических часа, удержать внимание студентов я сумел и почувствовал, что сегодняшняя лекция получилась неплохой. Опять-таки лихости придавало то, что в случае провала мне ничто не угрожало и серьезный в таких случаях психологический стресс начисто отсутствовал.

По окончании лекции студенты даже мне поаплодировали, после чего меня повели в студенческий клуб на обед с Робинсон-профессорами. Когда меня привели в этот зальчик, я увидел, что на огромным столе было накрыто на 15 персон, все Робинзоны толпились гурьбой около стола. Среди профессоров я увидел Василия Павловича Аксенова и очень обрадовался: все-таки первое знакомое лицо. Вдруг я заметил в дальнем углу еще одного знакомого — нашего с Максимом старого приятеля, бывшего научного атташе американского посольства в Москве Джона Ворда, который теперь работал в Госдепартаменте и которого я пригласил в Джордж Мейсонский университет на мою лекцию, не подозревая о том, что там все действия расписаны до минуты и чужие люди нежелательны. Но, оказывается, Джон уже со всеми до меня перезнакомился и был принят с удовольствием (хотя позже я узнал, что профессора были немало удивлены моей свободой поведения; но человек из Госдепа, значит, лицо влиятельное, пришел, что ж, хорошо).

К этому времени я уже чувствовал усталость и думал, что за обедом передохну. Но оказалось, что обедать стали Робинзоны, а я был открыт теперь для их перекрестных вопросов. Один из Робинзонов (потом мы стали с ним особенно дружны, Пол Д’Андреа, потомок итальянцев, драматург) спросил меня: «А как вы будете относиться к тем студентам, которые явно вас не любят и учатся плохо?» Я вспомнил Кнута Гамсуна с его рассуждениями на подобную тему и пересказал его точку зрения об уважения к тем, от кого только и можно получить реальную оценку своих действий. Мне показалось, что экскурс в «чистую» литературу удовлетворил спрашивающего (я тогда не знал, что он драматург). Василий Павлович также приветственно шевелил усами. Обед с вопросами продолжался час.

В половине второго мы прошли в другой корпус и расселись в холле зальчика, к которому примыкали офисы Робинзонов. Сами Робинзоны расположились на диванах и стульях вокруг. Теперь вопросы пошли об общих взглядах на жизнь, на науку, на ускорение темпа научных исследований и связи науки с промышленностью. Гуманитарные нотки во всех вопросах непременно выходили на первый план. В какую-то минуту Василий Павлович, который совершенно определенно был общим любимцем Робинзонов (только стоило ему открыть рот, как все замолкали и с интересом поворачивались к нему), помог мне несколько расслабиться, рассказав старый советский (или, вернее, антисоветский) анекдот о том, как затравленный «антипартийной группировкой Маленкова—Берия и других» Никита Хрущев приходит в мавзолей на Красной площади в Москве с подушкой, одеялом и матрасом и спрашивает Ленина и Сталина, уютно расположившихся в хрустальных гробах: «Можно я с Вами, товарищи, посплю?», на что Ленин вроде бы соглашается, а Сталин, попыхивая трубочкой, говорит: «Ныкыта! Здесь не общежытие». Я порадовался тому, с какой легкостью Василий Павлович передал все нюансы анекдота по-английски и даже нашел, как оттенить грузинский акцент второго вождя. Минута отдыха закончилась. Робинзоны продолжали меня допрашивать до трех тридцати.

В четыре дня мне предстояло выступить перед Робинзонами со специальной лекцией. Я посвятил ее рассказу о Лысенко, партийном диктате в науке и пагубной роли вмешательства в науку государства, особенно государства в однопартийной и репрессивной системе. По окончании лекции опять было много вопросов. Лекция была рассчитана на час. Мы задержались до половины шестого.

На ногах я еле стоял. От перехода из здания в здание я уже совершенно потерял ориентировку в этом университете. К тому же то в одном, то в другом месте что-то строили, поэтому было непривычно грязно для американского городка, где всегда всё чисто и подметено.

Мне передали, чгго меня снова ждет Клара Ловетт. Василий Павлович вызвался меня проводить до провоста и, дождавшись конца беседы, пойти со мной искать, где же я утром запарковал свою машину.

Второй приход к провосту был отмечен разительной переменой в ее поведении. Она уже не была столь подчеркнуто веселой и дружелюбной, похоже было, что наступил момент серьезных переговоров. Речь пошла о моей будущей зарплате, и я понял, что длинный марафон проверок меня в течение дня привел университетские власти к решению, что меня можно приглашать на должность именною профессора (позже я узнал, что был сформирован специальный комитет, ответственный за интервьюирование меня, составленный из двух преподавателей кафедры английского языка, представителей кафедр биологии и истории, а также двух людей из офиса провоста, эти люди присутствовали на моих лекциях). Названная мне цифра возможной зарплаты была чуть выше того, что мне предложили в Охайском университете, но лишь чуть-чуть, и я спокойно возразил Кларе, что такая зарплата меня удовлетворить не может, так как раньше мне было сказано ею же, что в Университете Джорджа Мейсона условия будут лучше. На деле же это гораздо худшие условия, так как мне известно, что жизнь в столице по крайней мере на треть дороже, чем в провинциальном Коламбусе. Началась торговля. На тридцатипроцентное повышение Клара не согласилась, сошлись на 25 процентах. Потом пошла речь о размере лаборатории. С трудом, но этот вопрос был решен так, что я получал условия не хуже, чем в Коламбусе. Потом я запросил от университета дать такие же деньги для начала работы лаборатории, как в Охайском университете. Этот вопрос мы дискутировали долго. В конце концов, я понял, что им хочется меня пригласить, но еще немного, и я сорву дело. А мне, по правде, уже показалось, что я о многом важном договорился. Поэтому я согласился на меньшую сумму и на этом остановился.

Надо заметить, что к этой торговле я был подготовлен. Перед самой поездкой я позвонил Чарлзу Кэнтору, и он научил меня, что принято просить в подобных случаях. Список Кэнтора еще не был исчерпан, можно было бы попросить и еще кое о чем, но я решил воздержаться. Сам для себя я еще не решил, хочу ли я уезжать из Коламбуса, а вести дело к тому, чтобы сорвать переговоры, мне тоже не хотелось. Последним пунктом в списке Кэнтора был вопрос о специальной стоянке для моей машины (нередко в университетах трудно найти свободное место на паркинге, и Чарлз меня предупредил, что, как правило, именные профессора имеют право запрашивать такую льготу для себя). Я сказал Кларе, что в принципе удовлетворен всеми переговорами, что осталась одна мелкая проблема, но я на ней настаивать не буду, а могу ее и не упоминать вовсе.

— Ну почему же, скажите, и, если я могу, я решу этот вопрос, — улыбаясь снова, как бы показывая, что формальная беседа ей порядком надоела и теперь можно перевести разговор в более приятное для нее русло, проговорила Клара.

Я сказал о стоянке, и Клара ответила, что этот вопрос будет решен без всяких трудностей. Мы перешли к последней теме: когда я смогу принять должность и начать работу. Клара сказала, что предполагается, что я перееду к ним в концу лета, а с сентября начну читать лекции. Мне показалось особенно привлекательным, что педагогическая нагрузка, о которой я даже забыл спросить, оказалась для Робинзонов более чем вдвое меньше, чем Охайском университете. Последней фразой Клары Ловетт было то, что она доложит результаты наших переговоров Президенту, потом мои дела пойдут на рассмотрение Совета университета. Совет никогда не возражает против кандидатур, предлагаемых к утверждению, так что это простая формальность.

Мы пожали друг другу руки и разошлись.

С большим трудом Василий Павлович, который сидел в приемной провоста и поджидал меня, разыскал место, на котором был запаркован мой автомобиль. Мы сели в мою машину и поехали к стоянке аксеновского автомобиля. Сделав порядочный круг по обводной дороге, идущей вокруг кампуса, мы остановились около белого «мерседеса», принадлежащего Ахсенову.

— Мы думали с Майей позвать тебя к нам сегодня, — проговорил Вася, — но я чувствую, что ты зверски устал, и тебе надо ехать в гостиницу спать. Увидимся, когда вы переедете. Отдыхай. Я помню, что когда я проходил интервью, похожее на твое, я пришел домой и не мог говорить, сидеть и думать. Я лег на кровать и тупо смотрел в потолок. Процедура эта выматывающая.

На этом мы простились, а на следующее утро я вернулся в Коламбус.

Теперь я столкнулся с серьезной дилеммой: морально или аморально уходить из университета, когда ты только что получил в нем столь долго ожидаемый теньюр? Привычные жителю России опасения и тревоги наполняли меня. Ведь и в самом деле чувство благодарности коллегам в Университете штата Охайо было исключительным. А теперь вместо благодарности, я должен объявить им, что предпочитаю другое место.

Слегка облегчала для меня ситуацию новость, которая разнеслась в эти дни по кафедре: Фил Перлмэн уезжал в Техас, переходя в Центр молекулярной биологии Техасского университета, где работали три Нобелевских лауреата и где он получал лучшие условия, чем в Охайском университете. Самый главный человек, которому я считал себя обязанным, уезжал, и хоть в этом отношении было легче.

Конечно, я спросил нескольких американцев о том, как бы они поступили в моем случае. У нас гостил тогда профессор Южно-Дакотекого университета Дональд Кенэфик с женой, которого мы знали еще с московской поры. Он сказал, что смена мест работы крайне положительно сказывается на любом профессоре, так как позволяет быстрее расти, входить в новые области, расширять кругозор и вообще стимулирует. Важно лишь, чтобы в каждом новом месте условия были лучше, чем в предыдущем.

Другие американцы, к которым я обращался, спрашивали меня в первую очередь, на сколько в новом месте зарплата лучше, а услышав, что на четверть, говорили: надо быть ненормальным, чтобы такими суммами пренебрегать. Наконец, я решил сказать Перлмэну о моих моральных затруднениях.

Перлмэн, даже не задумываясь ни на секунду, сказал, что с материальной точки зрения, вопрос бесспорный, что близость к Вашингтону важна, что природа Северной Вирджинии замечательна. Он рассказал, что его сестра жила там, он несколько раз бывал в тех местах и считает, что жить в Северной Вирджинии много лучше, чем в Охайо. Отрицательным моментом было то, что у Джордж Мэйсонского университета нет пока той огромной репутации, которая есть у Охайского университета, нет развитой системы аспирантуры, туда наверняка идут студенты похуже, но это все быстро меняется.

— Я бы не раздумывал, — подытожил Фил.

Через две недели обещанное письмо Президента Джордж Мейсонского университета пришло. Мне нужно было срочно ответить на сделанное предложение стать «Кларенс Робинсон-профессором молекулярной биологии и истории наук». К этому моменту все колебания остались позади. Я ответил положительно.

Тем временем журналисты не переставали интересоваться деталями полученного нами гранта, несколько раз я отвечал по телефону на их вопросы. Я уже открыто говорил о переходе в университет имени Джорджа Мейсона. Наиболее дотошные из корреспондентов стали звонить и туда. В одном из сообщений о моем переходе в этот университет говорилось:

«Преследуемый и оставленный без копейки денег в Советском Союзе, Сойфер был в течение 10 лет критиком политизации советской науки и надеялся на то, что его фортуна изменится к лучшему после того, как он прибудет в Соединенные Штаты... В прошедшем месяце Сойфер узнал, что Эн-Ай-Эйч присудили ему... трехлетний грант для изучения деталей трехнитевых структур ДНК... И вот этой весной Джордж Мейсонский университет решительно заявил, что приглашает Сойфера занять специальную должность общеуниверситетского плана... В Университете имени Джорджа Мейсона Сойфер будет Робинсон Профессором... Получатели этих почетных должностей, — говорит вице-президент университета Дэвид Поттер, — избираются на основе проявленного ими интереса к обучению студентов, междисциплинарной природе их исследований, их репутации в национальных масштабах и их способности «стать строителями нашего университета». Сойфер, — говорит Поттер, — не только выдающийся ученый, но человек чья работа переходит границы лабораторного стола. Его прошлое дает ему уникальное будущее и открывает возможность помогать науке Советского Союза».