"Нет! -- воскликнул я, -- воспитание великое дело, и мальчиков надо пороть под латинской грамматикой".
А.А.Фет. Из письма к Л.Н.Толстому (1).
"Приятно и даже соблазнительно властвовать над людьми, блистать перед другими, но есть в этом и некий демонизм, опасность".
Герман Гессе. Игра в бисер (2).
За годы, пока я собирал материалы об истории лысенкоизма, читал речи, статьи, книги, разыскивал живых свидетелей тех лет, знавших лично героев случившейся драмы, -- и из лагеря Лысенко, и из среды ученых, противостоявших ему, -- я невольно сживался с образами этих людей, они мне грезились наяву и во сне. Их голоса звучали, как живые. Я снова видел перед собой Трофима Денисовича, каким видел его в студенческие годы, -- в вечно сереньком балахоне, в помятом пиджачонке и в штанах с сальными пузырями, вздувшимися на коленках. Его надтреснутый голос прорывался из строк статей и докладов. Его сухая жилистая фигура, казалось, могла появиться в дверях. И мне хотелось бы еще раз увидеть его, усесться за длинным столом в его маленьком неуютном кабинетике в Тимирязевке, никак не соответствующем его величайшему посту, но так соразмерному с его собственным неказистым видом.
В те годы я сам ходил в шитом-перешитом продувном пальтишке, вечно недоедал и не задумывался над тем, а почему богатый академик и к тому же президент щеголяет в таких нарядах? Что это -- поза, демонстрация самого престижного в те годы пролетарско-крестьянского происхождения или внутреннее кредо, отражение цельности натуры, сущности этого сильного человека, целиком и полностью отданного делам и не желающего знать ничего о внешних атрибутах, модных портных, добротных вещах?
Я жил в общежитии, уехав от мамы, оставшейся в Горьком, пропадал дни и ночи в лабораториях и аудиториях, был робким с девушками, поэтому мне и в голову не приходила простая мысль, а как же смотрела на эту опрощенность его жена, дети, почему академик, еще вовсе тогда не старый человек пренебрегает внешностью, не следит за собой, неужели ему не хочется выглядеть получше перед всегда оценивающими глазами окружавших его женщин? Что он -- и ими пренебрегал? Или совсем уж щекотливый вопрос: а были ли у него любимые женщины? И посещал ли он театры, бывал ли на концертах, почитывал ли романчики, ходил ли в гости? Были ли у него друзья задушевные? Не холуи, не прилипалы, каких около столпов всегда уйма, а настоящие друзья. Встречался ли он с ними в домашнем кругу, и если встречался -- выпивал ли положенные на Руси сто грамм, а, может, пятьсот? Ведь здоровый был мужик. Или вовсе спиртного в рот не брал? А как относился к деньгам? Был скуп или, напротив, добр?
Сколько таких вопросов возникло у меня позже, и как мне хотелось узнать на них ответы. Ведь, что ни говори, а я сжился с моим главным героем, пере-читывал, часто вслух, цитаты из его статей, силился вспомнить, как он сам говорил в аудитории про то же. Я старался понять мотивы его действий и, если сказать честно, не мог временами не испытывать уважения к его методичным, тонко продуманным акциям.
Если в начале работы над книгой мне казалось кристально ясным, что Т.Д.Лысенко -- не просто посредственность, а отвратительный тип, монстр, негодяй, то со временем я стал стремиться к тому, чтобы не навешивать в каждом случае подобных ярлыков, а стараться подходить к любому из его поступков с пригашенными эмоциями и холодной головой. При таком подходе я нередко не мог не отдать должного изрядной смелости этого человека, его умению концентрировать силы, парировать выпады врагов, прекрасно говорить на публике, решать психологические задачи, выкарабкиваться из ловушек, вскакивать на ноги после падений. Он был так слитен с эпохой, с её идеалами и героями, которых воспевали в книгах и кинофильмах, которым старались подражать миллионы вырвавшихся из захолустья простых девушек и парней, не умевших отличать истинных героев от таких вот прилипал к времени.
В духе времени были и его фанфаронские жесты, вроде отправки телеграмм в адрес "Москва. Кремль. Товарищу Сталину", и даже постоянное стремление пускать пыль в глаза внешней "упрощенностью" -- уже упомянутым помятым пиджачком с загнутыми лацканами, старым дедовским сыромятным ремешком, засаленным и скрутившимся в жгут, подпоясываться коим он предпочитал даже после того, как его ученики подарили ему как-то шикарный ремень (так и не использованный никогда их великим патроном). Отсюда же проистекала такая черта поведения, как нежелание ставить студентам на экзаменах тройки или, упаси Бог, двойки, так как за них лишали стипендий. (Впрочем, допускаю и иное объяснение: он мог не ставить плохих отметок и из-за нежелания признать этим, что кто-то не хочет, как следует, учиться по его предмету. А так, чем не почет: моим предметом все занимаются увлеченно).
Среди даже относительно хорошо знавших Лысенко людей он умело поддерживал легенду о собственной бессребренности, простоте в личной жизни. Лишь крайне ограниченное число людей, буквально единицы, знали (да и те предпочитали при жизни Лысенко об этом помалкивать), что вся его простота была обманчива и, как гласит русская пословица, была хуже воровства. Лысенко был одним из самых зажиточных среди своих коллег. Его зарплата (и приплаты за участие во всяких комиссиях и членство в Президиуме АН СССР1) превышала зарплату самых именитых ученых, полученная от Сталина "в подарок" дача под Москвой в живописном местечке Мозжинка вблизи Звенигорода имела вид латифундии, одной за другой он удостаивался наград в виде орденов, несших при Сталине ежемесячно немалые материальные блага, трижды был удостоен Сталинской премии 1-й степени (по 200 тысяч рублей каждая), приличными были гонорары за газетные и журнальные статьи и бесчисленные переиздания одних и тех же книг. Много лет он получал крупные вознаграждения за "улучшение" сортов с помощью внутрисортового переопыления. Такое вознаграждение было установлено постановлением Совнаркома СССР в июне 1937 года и предусматривало выплату по 4 копейки с гектара всех посевов в стране селекционным станциям и учреждениям, откуда этот сорт вышел, и селекционерам-улучшателям уже имевшихся сортов ("...не выше 50 000 рублей в год", как гласило это постановление /3/). Ж.А.Медведев образно сравнил надежды получить дополнительный урожай от таких "внутрисортовых переопылений" с попытками увеличить объем воды в бутылке посредством ее встряхивания. Но это не мешало властям платить фантастические по тем временам деньги за посев "обновок" на мил
В очерках советских журналистов его живописали как своеобразного аскета. Его и на самом деле не волновало, как он одет, обут. Он мог десяток лет таскать одно и то же пальтецо, месяцами завязывать всё те же потрепанные шнурки, во многих местах порвавшиеся и связанные узелками, -- и это его нисколько не смущало: раз можно завязать, чтобы ботинки не болтались, -- то и ладно, не в узелках дело.
Да, он не читал беллетристики, вообще читал мало и по пустякам не разбрасывался. Никто не помнил, чтобы он по собственной инициативе хоть раз сходил в театр, на концерт, -- он жил в ином мире и ничуть этим не тяготился. (Впрочем, одно исключение из правила стало мне известно: чета Глущенко пригласила как-то Трофима Денисовича в Центральный Еврейский театр на "Короля Лира". По словам Ивана Евдокимовича Глущенко игра Михоэлса потрясла Лысенко, и он попросил Берту Абрамовну Глущенко сводить его еще раз в еврейский театр на тот же спектакль; но, кто знает, может быть давнишнее чувство Лысенко к жене Глущенко, толкавшее его и раньше на необдуманную прыть, и здесь сыграло свою роль?).
А женщины, в общем-то, волновали его мало: дотошные сослуживицы вспоминали пару историек, когда вроде бы что-то когда-то было, но и здесь инициатива исходила скорее всего не от него, и, кажется, он быстро остывал. "Да, и скажите, -- говорил мне академик Т., близко его знавший, -- при такой жене, как его Александра Алексеевна, которая вообще за ним не следила никак, и, по-моему, и белья ему не стирала, и обедами не кормила, кто бы удержался?" И, тем не менее, выходило, что, в целом, удерживался. Не манило это его, иными целями жил.
В послесталинское время он завел раз и навсегда определенный распорядок дня: с утра на работе, с которой в 6 часов вечера он уезжал всегда в одном и том же направлении: в цековскую столовую на улице Грановского. Там он обедал, брал в распределителе кое-какие продукты для семьи и затем ехал домой. Пока он обедал и отоваривался, шофер успевал купить когда одну, когда две бутылки пива (которое Лысенко любил). Несколько раз в месяц он сам (всегда сам, а не шофер) покупал бутылку сухого вина. Но не водку. (Как разночтение, возникал рассказ человека из противного лагеря -- генетиков, который узнал от своей знакомой, дочери члена-корреспондента АН СССР Арнольда Степановича Чикобавы /1898--??/ -- советского языковеда, награжденного тремя орденами Ленина, что её отец дружил с Лысенко и иногда зверски с ним напивался, и тогда они якобы на равных ругали советскую власть. Но так ли это?!).
Все близко его знавшие дружно свидетельствовали, что Трофим Денисович не любил оставаться один и всегда вызывал к себе домой кого-либо из приближенных. Вернувшись с работы, он спал час или два, а затем звонил, как правило, Презенту или Глущенко (последний жил неподалеку на Якиманке), и с восьми вечера до двух-трех часов ночи они проводили время в беседах, обсуждая темы, называемые ими научными.
Не любил он оставаться один в своем кабинете и на работе, вечно требовал, чтобы кто-нибудь с ним был рядом.
Собственноручно он своих статей никогда не писал, а диктовал стенографистке. Потом кто-то из грамотных приближенных (опять-таки чаще всего Презент или Глущенко) правили тексты, полученные от машинисток, и отдавали их Трофиму. Он снова что-то диктовал, если считал нужным, и так статью доводили до завершения.
Конечно, такой стиль творчества не споспешествовал тому, чтобы стать более грамотным. Лысенко не знал правил грамматики и при письме не ставил знаков препинания. Я видел как-то посвящение на книге, выведенное рукой Лысенко в 1937 году:
"Дорогому ... дарю свою первую работу думаю и верю что твоя первая работа будет несравненно лучше вернее (затем слова "несравненно лучше вернее" были повторены еще раз и зачеркнуты, после чего дарственная надпись продолжалась) мечтаю чтобы твои работы были продолжены и главное более верными как это сделаеш
ТДЛысенко"
Дата была написана так, как пишут врачи на рецептах, -- 19 21/X 37, запятые и точки отсутствовали, а на конце слова "сделаеш" от буквы "ш" вниз шла какая-то робкая маленькая черточка, будто он задумался, а не следует ли здесь еще что-то дописать, но потом не решился и оставил всё, как было. Поражал в этой подписи и удивительно корявый почерк, "как курица лапой", из криви вкось. Но уже в пятидесятые годы он делал надписи на книгах более четким, хотя всё еще каким-то детским почерком, и по-прежнему без знаков препинания.
К слову сказать, когда я несколько лет работал с Н.П.Дубининым, я не раз удивлялся тому, сколь неграмотен этот человек, каждый день писавший сам по многу и довольно интересно. Несколько раз я пытался в шутливой форме сообщить ему, например, что причастный оборот, стоящий после определяемого этим оборотом слова, выделяется запятыми. В конце концов, после, наверно, десятого упоминания про эти злосчастные запятые, Николай Петрович вышел из себя и, рассвирепев, закричал:
- Запомните, я -- академик и вовсе не должен помнить об этих запятых! У меня всегда найдутся умники, вроде вас, которые за меня их, где нужно, расставят.
В другой раз Дубинин, взявшийся в 60 с лишним лет педантично учить английский и быстро в этом преуспевший, в той же манере проговорил уже не мне, а своей молоденькой жене, приставшей с нотациями по поводу неправильного употребления герундия:
- Не знаю я ничего про эти герундии. И знать не хочу. И без них обойдусь.
Возможно, в таком грамматическом нигилизме сказывалось плохое начальное образование обоих академиков, хотя Дубинин вел происхождение от дворянина, а Лысенко от крестьянина. Во всяком случае, не один Лысенко отличался нелюбовью к запятым.
Было широко известно, что Лысенко не проявлял жадности к деньгам, и, если узнавал о чьем-то безденежье, лишениях (естественно, в своем кругу), просто и без всякой позы давал нуждающимся деньги, порой немалые, причем умел давать их так, чтобы не обидеть человека. Так было в Одессе, так продолжалось и в Москве. Этим, конечно, не раз пользовались ловкачи, но изворотливость и жадность отдельных людей не пригасила готовности Лысенко помогать деньгами ближним. Например, еще в Одессе на его доброте неплохо поживился его заместитель на директорскому посту А.Родионов. Этого простого рабочего (который, как помним, в анкетах в строке "образование" писал: "незаконченное среднее самообразование") Лысенко возвысил. Почему-то он решил, что семья Родионова бедствует, и несколько лет давал регулярно любимцу деньги. В это самое время Родионов, будучи заместителем лысенковского института по административно-хозяйственной работе, прекрасно был осведомлен о том, что лично Лысенко денег не хапает, так как демонстративно не получает положенных ему как научному руководителю гонораров за семерых числящихся за ним аспирантов, объясняя это тем, что ему на жизнь хватает. Заведенное правило -- давать вспомоществование Родионову действовало до тех пор, пока Лысенко не узнал ненароком, что Родионов выстроил себе неплохую дачу, которую, конечно, при бедности не построишь. Он тут же прекратил благодетельство и долго с Родионовым не разговаривал.
Он постоянно ругался со своим зятем -- мужем родной сестры, оставшейся жить в Карловке в родовом гнезде Лысенко. Зять частенько наезжал в Москву, чтобы поспекулировать какими-то товарами. Останавливаться он мог не только у своего высокого родича, но, тем не менее, всегда приезжал на квартиру к Лысенко. Последний узнавал о цели его приезда, и тогда между ними начиналась перепалка. Но наезды от этого не прекращались, поведения своего никто не менял. Как занимался зять спекуляцией, так он и продолжал это делать дальше; как ругался с ним Трофим в прошлые разы, так ругался и позже. Но чтобы власть употребить -- это ему и в голову не приходило, и зять это хорошо учитывал. Если вспомнить, как обходились с неприятными им родственниками другие люди из верхушки при Сталине, то можно оценить терпимость Лысенко.
Характерно вел себя Трофим Денисович и в отношении еще одного родственника -- родного отца. Денис Никанорович управлял в Горках так называемой бригадой полеводов. Однако положенной ему по закону зарплаты не платили: так распорядился сынок. "Я тебя кормлю, и на одёжку и на обутку даю. Не бедствуешь",-- отрезал как-то сын раз и навсегда, и заносчивый старик по этому поводу никогда не роптал. Он поддерживал хорошие отношения со всеми дружками сына, любил зазвать их в свою избу в Горках, угощая всегда одинаково -- шматом украинского сала (которое никогда не переводилось) и полстаканом водки. Отказываться от угощения было нельзя, иначе старик бы обиделся, при этом он всегда приговаривал, что вот всю жизнь так обедает и здоров, как бык. За четыре месяца до смерти колоритный старик заявил Трофиму, что чувствует приближение конца и просит отвезти на родину в Карловку. Желание было исполнено. Он умер в своем доме, сидя за столом и положив голову на руки.
Я узнавал эти подробности из жизни знаменитого человека, они, конечно, о многом говорили, подтверждая правоту давно известной мысли, лаконично выраженной А.Моруа:
"Нет науки без обобщений, но и нет человеческой истины без индивидуальных черт" (4).
И, тем не менее, на многие вопросы ответа я не знал, и вряд ли кто-нибудь мог их прояснить.
Но все эти детали быта и характера не могли заслонить главное в его жизни: то, что он своим цепким умом понял, как надо использовать создаваемую коммунистической партией систему власти, чтобы продвигаться вверх, лезть по трупам, никого не щадить и ничего не терять. Окровавленные челюсти коммунистической государственной машины перемололи таких гигантов как Яковлев, Эйхе, Чернов, Муралов, Гайстер, с которыми рядом находился и Лысенко, но он уцелел. Против него лично были направлены действия его научных противников, и, если смотреть правде в глаза, кое-кто из них, наверняка, не только думал, но и делал всё, чтобы любыми методами свалить его и изничтожить, как изничтожались десятки миллионов других людей в это страшное время. А он выжил и победил, хотя побывал в непростых передрягах. Было бы неправильным недооценивать ловкости и самообладания этого человека. Тем более что, когда дело шло о научных взглядах, его поведение было в основном открытым, хотя высказывался он подчас грубо. Его позиция была ясной, хотя и неделикатной.
Конечно, для оценки позиции и действий Лысенко в системе власти ответы на многие из вопросов о глубинных характеристиках его личности могли бы пригодиться. Но только вопросы эти должны были приоткрыть не поверхностные стороны его поведения, не детали, связанные с опрощенностью внешнего вида и приземленностью таких сторон, как нежелание ставить плохие оценки студентам. Кое-что о его внутреннем мире я узнал от близких когда к нему людей, кое-что прояснилось в беседах с людьми не столь близкими, но все-таки знавшими его лично. И, тем не менее, картина эта была мозаичной, поступки не всегда оказывались однозначными и легко трактуемыми. Кроме того узнаваемые подробности уводили от основного, затемняли фундаментальные черты его как части научной среды, черты, ставшие основополагающими для него в профессиональной деятельности. Чертами же этими была уникальная для масштаба его личности серость, узость интересов и скудость знаний.
Рука судьбы оказалась к нему благосклонной на заре жизни, когда забросила в Ганджу под начало талантливого ученого Н.Ф.Деревицкого, когда дала ему возможность в первый же год работы общаться с такими выдающимися людьми, как Н.М.Тулайков, крутиться в атмосфере ВИР'овского энтузиазма, быть включенным в нешуточное дело. Но складывающаяся обстановка государственного благоволения к тем, кого А.И.Солженицын метко обозвал "образованщиной", коснулась и молодого Лысенко. Посланцем Молоха выступил московский журналист Вит. Федорович, прославивший Лысенко на страницах центральной газеты, и не удержался молодой агроном, покатился колобком по сусекам, наращивая силу, но убегая от образования, науки, ученых. Как у Антихриста в легенде Владимира Соловьева, у которого после сговора с Дьяволом ни одно дело больше уже не удавалось, так и у Лысенко вся последующая жизнь пошла в мистическую пустоту -- за что он не брался, всё оканчивалось конфузом и провалом. Мечась от одной догадки к другой и не умея ни к одной из них подойти серьезно, как то подобает настоящему ученому, он падал вниз, не осознавая этого. И как дьявольское наваждение появилась жажда власти -- и он поддался на приманку, стал судорожно карабкаться вверх, расходуя на это все свои недюжинные природные данные. В годы взлета он, наверно, чувствовал себя счастливым, а то, что за внешним процветанием терял всё больше, он и осознать не мог. Цена теряемого ускользала от сознания. Маленькие уступки самому себе оставались незаметными, облепившие его со всех сторон помощнички и ученички, менее талантливые, но более злобные, только ускоряли процесс развала личности, оскудения интеллекта, притупления совести.
В церковь он не ходил, и в Бога, видимо, уже не верил, и не было у него духовника, некому было покаяться в грехах, некогда поразмыслить над ними. Самый страшный грех -- грех гордыни -- обуял душу, а ведь склони он непокорную голову даже перед потаенной иконой, возможно, и навели бы его молитвы на мысли о греховности содеянного и ежеминутно творимого. Но нет, не до того было. Он даже один, наедине со своими мыслями боялся остаться, звал к себе клевретов и подхалимов, искал успокоения в беседах с ними. Так и уходило счастье человеческое, заменялось деловитой суетой.
Вращение в системе власти создавало веселое мелькание в глазах, но от этой ряби настоящее дело не сдвигалось вперед ни на йоту, а лишь обрастало грязью. Как не работала в социалистической системе ни одна деталь, так не работал и Лысенко, оставаясь всё тем же полуграмотным знатоком из народа, кустарем-самоучкой. Уже первая его работа была построена на обмане, подделке, а вовсе не была "открытием агронома Лысенко", как трубили газеты, и как до сих пор многие наивно полагают (5). Не обрастал он знаниями и позже, не смог стать настоящим ученым. Так выстраивался порочный круг -- плохое образование -- отсутствие в последующем стимулов к самостоятельному росту -- замена необходимости движения вперед в науке движением вверх по лестнице власти -- а там, только бы удержаться, только бы не упасть. Вырваться из круга можно было на начальных этапах, но тут помешала социальная среда, открывшая ворота для середняков, посредственностей, серостей, лишь бы они были своими, и одновременно перекрывавшая все пути для образованных, продуктивных, но "не-своих".
Личные устремления этого человека, его недюжинная работоспособность, крестьянская смекалка и выносливость могли бы помочь его самосовершенствованию. Но оказавшись замешанными на самолюбии, всё более перераставшем в болезненное тщеславие, эти свойства характера постепенно редуцировались в банальное упрямство и нежелание слушать кого бы то ни было, кто брался учить его уму-разуму. Он потерял самокритичность -- качество абсолютно необходимое ученому, окружил себя льстецами. Они называли его гениальным человеком, а ведь правильнее было сказать, что он всё более превращался в ограниченного человека, в гениальную посредственность.
Середняки взяли власть, выдвинулись во всех сферах жизни, стали триумфаторами в массе, а отсюда проистекала массовость признания Лысенко как яркого представителя посредственности. Блистал же он лишь словесными императивами и был готов ежесекундно идти на подлог, лишь бы не утерять не по праву захваченные позиции. Конечно, середняка не советская система породила. Но она призвала их в науку, дала им преимущества в занятии мест и в институтах и в академиях, так что весь феномен лысенкоизма был чисто советским. "Середняк пошел в науку" -- этим сказано всё.
Но не только в науке Лысенко остался навсегда серым. И в другой сфере бытия -- в обыденной жизни он свою серость не поборол. Его личная жизнь, как и жизнь его кумира Сталина, была убогой. Всё, что так ценимо людьми иного, высокого стиля -- искусство, музыка, книги, радость дружеского общения, взлеты духовной жизни, даже пылкая любовь к женщине -- всё осталось вовне, не коснулось его. Его жена была такой же серой посредственностью, как и он сам. Их трое детей выросли кичливыми, они унаследовали его тщеславие и ожесточение, где только можно разглагольствуют о величии их непонятого, опередившего своё время родителя, а как только прослышат о публичных упоминаниях ошибок Лысенко, строчат протесты и опровержения.
Не понимали и сам Лысенко, и даже Сталин и Хрущев, так его защищавшие, что пир победителя Лысенко, богатырски разгромившего врагов его "учения" и недругов социализма, был пиром во время чумы. Всё общество, управлявшееся "победителями", было тяжело и безнадежно больно, и, взглянув непредубежденно на одни лишь проявления лысенкоизма, можно было вы-явить симптомы болезни и узреть её первопричину, её главный болезнетворный "...изм", ибо та же болезнь охватила весь социум. Еще крепким было тело с виду, еще мало кто понимал серьезность надвигавшейся беды, еще радовались большевики, что оказались способными отхватить треть Европы, Монголию и Китай, Вьетнам и Корею, пробраться в Африку, а уже тогда глубокое нездоровье всей системы изобличала история болезни Лысенко.
В самом деле, ведь в любом обществе всегда были и будут шарлатаны и просто ошибающиеся люди. Они могут пытаться надуть окружающих -- с умыслом или по неведению. Но в здоровом обществе коллеги тут же обратят внимание на ошибки, проверят выкладки и вынесут им объективную оценку. За "липовым" открытием быстро наступит черед закрытия. И никто не подвергнет репрессиям закрывателей несостоявшегося открытия, никто из членов правительства или секретной полиции не набросится с политиканскими обвинениями ни на честных ученых, ищущих новое и несущих обществу пользу, ни на тех, кто ошибся или смухлевал. Даже если бы это случилось по отношению к честным ученым. Даже если бы это случилось, то немедленно сказалось бы на судьбе тех, кто посмел поднять руку на мозг нации. То, что случилось в СССР с загубленными или временно репрессированными учеными, возможно только там, где альянс лысенок и сталиных с бериями был частью раскручивавшейся кровавой колесницы социализма.
Конечно, и в жизни цивилизованных обществ бывали моменты, даже в новейший период истории, когда мракобесы временно приобретали вес в обществе, когда из школьных библиотек изымали книги Дарвина, как это было в США, но эта временная лихорадка быстро проходила, организм был достаточно силен, чтобы оказаться подкошенным ею. Однако даже в пору пика болезни ученых не хватали, не заточали в тюрьму, не казнили и не унижали, а развитие науки не останавливалась ни на секунду.
Бывали и такие случаи, когда отдельные самородки опережали свое время, выдвигали идеи, до которых еще десять и двадцать лет должны были дорастать их менее дальновидные коллеги. Такие истории встречаются и по сей день. Но пионеры науки, первопроходцы и "прорицатели" не на том добивались успеха, что отвергали без всяких на то оснований теорию гена или всю генетику сразу, а предлагали на самом деле новые идеи. Барбара Мак-Клинток в пятидесятых годах открыла явление перескакивания генов в хромосомах, разработала теорию этого переноса, и, тем не менее, голос этой хрупкой и тихой женщины был не то, чтобы не услышан, а просто недопонят и недооценен. Понадобилось двадцать лет, чтобы её идеи подхватили в 70-х годах генные инженеры, чтобы автора по заслугам увенчали Нобелевской премией. Такая грустная (всё-таки двадцать лет потеряно) и радостная (всё-таки труд не пропал) история лучше любой другой подтверждает здоровье свободной (капиталистической) системы, которую ленины, сталины, хрущевы и лысенки обвиняли во всех мыслимых и немыслимых грехах. Эти люди не понимали (вернее, не желали понять) самоубийственность их партийных устремлений. Естественно, не понимали этого и тысячи тех, кого мы сегодня называем постыдным именем лысенкоисты.
Разумеется, было бы жестоким винить в недопонимании принципов научной работы, в замыкании в скорлупу ограниченности и за счет этого в обкрадывании самого себя лишь одного Лысенко. Он жил в том мире, который, во-первых, был создан идейными вождями общества, а, во-вторых, был ему по душе, о чем он так любил разглагольствовать. Мифотворчество, вкупе с шапкозакидательством, с отвержением ценности настоящей науки стали веяниями того времени, и Лысенко следовал этим завихрениям. Водоворот огромных по масштабу социальных перемен втянул в себя Лысенко, закрутил его и поглотил, как поглощают водовороты щепки, а случается и крупные бревна.
При обсуждении таких вывертов советской жизни принято валить все беды на Сталина. Однако наивно считать, что во всем Сталин один виноват. Пожалуй, надо сказать определеннее: ссылки на Сталина особенно нелогичны. И уж совсем наивно обвинять в бедах, случившихся с Лысенко, Сталина. Лысенко выступил на авансцену благодаря своим недюжинным природным данным, он завоевал с боем позиции на вершине пирамиды власти благодаря умению вести борьбу, а не в силу случайности или прихотей Сталина. В созданной системе ценностей он был настоящим самородком чистой пробы, драгоценным бриллиантом. Только караты драгоценности взвешивались на иных весах, -- фальшивые поделки ценились выше подлинных бриллиантов. Так что в своей системе измерений он был рекордсменом. Даже в личных отношениях со Сталиным он переиграл рябого диктатора, сумел втереть ему очки в тот момент, когда другие лидеры партии уже раскусили Трофима. В этом он тоже был рекордсменом. Благодаря поразительной интуиции царедворца и проницательности своеобразного мудреца, благодаря умению разгадывать тайные помыслы Сталина, он смог играть на тех струнах, которые при ином прикосновении издали бы фальшивые звуки и вызвали бы лишь раздражение "великого кормчего". Несерьезно отрицать эти яркие черты его характера.
И никто не мог сравниться с ним в умении общаться с простолюдинами, говорить на их языке. Он обращался не к рассудку крестьян, он взывал к их предрассудкам, он будил в них эти живучие предрассудки, столь близкие сердцу темных и исконно забитых крестьян. Значит, умел он, взлетев наверх, не растерять навыков общения с низами.
Распространено мнение о том, что медвежью услугу оказали ему помощники, накипь, облепившая его со всех сторон. С этим нельзя не согласиться. На ура воспринимали они любой бред, любые эрзацы мысли их шефа. И тут же преподносили ему доказательства правоты по каждому пункту. Вранье, фальшь, шулерские замашки его помощничков, конечно, оказались страшным бичом лысенкоизма и привели к гибели все "учение". Лысенко должен был бы проклясть свою школу, откреститься от нее. Только ведь для этого надо встать над самим собою, а такого никому не дано. Своими силами этого не сделаешь.
Но, с другой стороны, в школе Лысенко были не одни лишь циничные жулики. Было много и простых людей, может быть, не очень глубоко образованных, но по-своему неглупых. Они все поголовно обожали своего вождя, боготворили его, ни на миг не могли допустить мысли, что он мог в чем-то ошибаться или что-то недопонимать. Я не раз встречал таких людей, каждый раз обнаруживая их гранитную убежденность во всеобщей правоте идей, некогда исходивших от теперь уже покойного шефа.
Как-то раз я столкнулся с этим во время поездки в "Горки Ленинские", когда И.Е.Глущенко уговорил меня посмотреть его опыты по переделке озимых пшениц в яровые. Сопровождать нас он позвал давнишнюю сотрудницу "Горок", много лет проработавшую с Лысенко, а теперь перешедшую к Глущенко. Мы ходили весь день по полям и делянкам, я дотошно спрашивал о деталях их работы, пытался разобраться в количественной стороне дела, найти генетическую причину превращений. Причина эта ускользала. Я видел, что эта сотрудница очень хотела убедить меня в одном и разубедить в другом. Мы все устали, выдохлись, хотя она превосходно себя вела, была сдержана, терпелива и терпима. Она заинтересовано слушала возражения и старалась мягко их парировать. И вдруг на фоне этой усталости я, видимо, слишком жестко сказал о наивности попыток Лысенко обойтись без генов. На это последовала реплика, смысл которой сводился к тому, что Лысенко понимал всё на свете, а вот мы пока действительно наивно думаем, что можем своим умишком дорасти до него. Тут уж удивился я и спросил:
- Неужели Вам кажется, что Лысенко был прав всегда?
На это она твердо и без внешней аффектации, как-то устало, сказала:
- Трофим Денисович был гением. Все его идеи гениальны и будут восприняты в будущем.
Был конец лета. Желтели бесчисленные колосья. Сухонькая фигура женщины, резко очерченная боковым светом заходящего солнца, контрастно выделялась на золотистом фоне. Было бы бестактно рассмеяться на эти слова. Было, наверняка, нелепо пытаться её разубедить. Я счел за благо промолчать, избрав единственную, как мне казалось, форму несогласия -- оставления её реплики без ответа, глухого с моей стороны молчания. Вскоре я распрощался...
Много раз я вспоминал этот разговор, в памяти всплывал образ старой женщины, долгие годы проработавшей вместе с Трофимом Денисовичем и сохранившей к нему высокое чувство преклонения. Меня изумляло и, признаюсь, даже как-то сердило, что и она и прочие лысенкоисты рассматривали своего бывшего патрона как непризнанного абсолютного гения, просто опередившего свое время и потому несправедливо оплеванного в конце жизни. Они жалели то время, которое ушло и унесло с собой ореол славы великого Лысенко. Это напоминало бесчисленные рассказы о солдатах Наполеона, забывших и тяготы службы, и жестокость тирана, и горечь поражений, а сохранивших лишь святое чувство преклонения перед их великим предводителем. Многих из этих людей Лысенко лично оскорблял, ко многим из них персонально относился высокомерно, третировал, держал в черном теле, не давал защищать диссертации, продвигаться по службе, благоволя в то же время на их же глазах всяким проходимцам и явным мошенникам типа Карапетяна. Обо всем этом они порой рассказывали, не стесняясь. Казалось бы, сделай они всего одно движение, встряхни лишь Головой и розовые очки спадут с глаз, открывая еще одну черту Лысенко -- его научное убожество и банкротство. Но этого-то как раз никогда и не происходило. Как о человеке говорили порой плохо, вспоминали, правда, с натугой, всякие дурно пахнущие историйки, а стоило копнуть глубже, задеть его научное "кредо", как следовал категоричный и вполне единодушный взрыв признания:
- Лысенко?. . . . . . . . Гений!
И только когда я стал смотреть на этих людей не как на более или менее симпатичных или отталкивающих персон -- то говорящих на чистом литературном русском языке, то на диалекте с исковерканными словами и выражениями, что было чаще, а как на УЧЕНЫХ, то есть специалистов своего дела, я понял, в чем тут загвоздка. Все эти люди, вся "школа Лысенко" несла на себе непременную печать научного убожества, все они были учеными не второго и даже не третьего сорта, а хуже. Каждый из них знал лишь какое-то ремесло, свою узенькую темку, никогда не следил за научными аргументами своих оппонентов. Как закономерный результат такого отбора сотрудников само собой получалось, что все идеи Лысенко воспринимались ими единственно: НЕКРИТИЧЕСКИ. А посему то, что покоробило бы любого образованного биолога, лысенкоистами акцептировалось восторженно. В каждой идее Лысенко яркой стороной выступала демагогическая, бесшабашная ненаучность, сдобренная фальшивой "заботой об урожае". Эрзац бил в глаза неспециалистам повышенной тягой к утилитарности и внешней революционностью. Авторитеты запросто сбрасывались с пьедестала, их заумные, на взгляд середняков, идеи и законы отвергались бездоказательно, но шумно. А от зажигательной революционности, от причастности к "великому труду очищения науки от реакционного буржуазного хлама, оставшегося нам в наследство от старого мира" (Ленин), самомнение этих людей росло. Участие в "величественной деятельности" приятно щекотало нервы, прибавляло веса в собственных глазах. Именно в этой приземленности, излишней и покоившейся на пустом месте самоуверенности и зарождалось чувство преклонения лысенкоистов перед Лы
Стоит ли говорить, что эти люди с порога отвергали малейшее подозрение в преступности поступков и самого Лысенко и его ближайших сторонников в еще одной области -- репрессалиях. Аресты и гибель научных противников списывались на счет Сталина. Иногда вскользь говорилось о том, что не может быть развития науки без драмы идей, хотя кому не ясно, что развитие науки должно сопровождаться драмами, но не драмами человеческого бытия.
Один из самых близких к нему людей как-то вечером рассказывал, как Лысенко спасал невинно арестованных людей, как возмутился, узнав, что его первые в жизни аспиранты написали в газету "Социалистическое земледелие" статейку о непозволительном на их взгляд факте разгильдяйства двух сотрудников одесского института -- Куксенко и Гаркавого, разгильдяйстве, якобы граничащем с вредительством. После публикации в газете письма аспирантов обоих обвиненных тут же арестовали, но Лысенко, узнав о самоуправстве аспирантов, не убоялся написать реляцию в НКВД, и через какое-то время обоих освободили, а Гаркавый позже даже дружил с теми, кто на него "пожаловался в газету". Рассказывал этот сотрудник Лысенко и о замечательном, по его словам, человеке и прекрасном редакторе первых выпусков журнала "Яровизация" Ф.И.Филатове, арестованном только за то, что над его столом висел портрет Есенина. И за него вступился Лысенко, добился освобождения Филатова, тот уехал потом в Саратов, был верным лысенковцем и, спустя годы, защитил докторскую диссертацию.
Но известна мне была и другая история. После ареста А.К.Запорожца -- агрохимика и директора института, созданного Прянишниковым, его жена, скульптор, Ольга Владимировна Квинихидзе-Запорожец, смогла попасть на прием к Лысенко, завела с ним речь о муже, моля о помощи. Лысенко куда-то спешил, разговор продолжался по дороге, потом Трофим сел в машину. Квинихидзе набралась смелости и тоже села на заднее сидение. Пока машина ехала, она продолжала упрашивать Президента ВАСХНИЛ и депутата Верховного Совета СССР. Лысенко молчал, словно воды в рот набрав, так и не заметил много раз протягиваемого ему прошения, и вышел из машины, зло хлопнув дверцей.
Там, в Одессе, речь шла о своих, здесь его просили за несвоего, за человека из другого лагеря, и доброта испарилась.
Так размывалась пасторальная картинка, появлялись сцены из другого жанра, в котором добрый гений обращался в хищного и злого колдуна.
Не понимали лысенкоисты и те, кто взрастил Лысенко, его пагубной роли в еще одном вопросе. Когда отдается приказание, которое может быть выполнено, начальник выступает в роли вождя, указующего путь к победе и этим укрепляющего свой авторитет. Люди начинают верить в силу этого человека: энтузиазм отдельных маленьких человечков складывается в одну огромную волю, творящую подчас чудеса. А тот, кто придал начальный импульс, приобретает величественные очертания в глазах исполнителей, ставясь реальной силой, подвигнувшей реальные горы. Отражение величия свершенного на лицо, от которого исходил этот начальный импульс, наделяет это лицо силой прозрения, сообщает ему сияние гения. В обществе, имеющем моральные критерии, сказали бы, что на это лицо упала Благодать Божия, что он следовал персту Божию. В обществе бездуховном весь успех припишут гениальности этой личности.
Когда же приказ заведомо неисполним, проигрывают все, но более всего тот, кто такой приказ отдал. Его могут обозвать бранными словами, охарактеризовать как фигляра, игравшего со своим народом в нечистые игры. Этот человек -- при жизни мертвец.
Однако действие этого принципа простирается дальше. Неспособность дать правильный приказ неминуемо ведет к отказу от идеологии, на которой покоил свои взгляды (и выводы) несчастный лидер, превратившийся в фигляра. От неисполнимости его приказов непременно протягивается ниточка к недейственности всей доктрины, руководившей фигляром. Не просто итог жизни этого человека окажется плачевным -- его история высветит пороки и всего общества.
Размышляя над этим выводом, я стал понимать, что со временем концептуальная схема в оценке жизни и деятельности Лысенко менялась и в моем восприятии. В отличие от многих, если не большинства тех, кто изучал историю лысенкоизма, я отходил от однонаправленной концепции, согласно которой осуждению подлежал один Лысенко или он в компании единомышленников. Что мог сотворить во вселенском масштабе один Трофим Денисович или даже Трофим Денисович со-товарищи, если бы не многорукая и многоликая партия коммунистов. Ведь именно партия пестовала "умельцев из народу", партия и только партия, словно гигантский спрут душившая народы Советского Союза -- всех жителей в целом и каждого по одиночке -- ответственна за разгром генетики. Исходя из этого, исследование деятельности Лысенко представлялось мне важным не только само по себе, но и в связи стем, что лысенкоизм отражает пороки Системы, воздвигавшейся коммунистами. В результате совместных действий коммунистов и коммуноидов, коим Лысенко несомненно был, стране и народу был нанесен страшный урон, хотя подавить всех и заставить замолчать всех не удалось. Закончить книгу я хочу мыслью, выраженной Алексеем Константиновичем Толстым, завершившим описание страшных лет царствования Иоанна Грозного в "Князя Серебряном" словами:
"Да поможет Бог и нам изгладить из сердец наших последние следы того страшного времени... Простим грешной тени царя Иоанна, ибо не он один несет ответственность за свое царствование; не он один создал свой произвол... (6).
...но помянем добром тех, которые, завися от него, устояли в добре, ибо тяжело не упасть в такое время, когда все понятия извращаются, когда низость называется добродетелью, предательство входит в закон, а самая честь и человеческое достоинство почитаются преступным нарушением долга!" (7).
1979 -2001 г. г.
Москва -- Фэйрфакс
Примечания к Заключению
1 А.А.Фет. Из письма Л.Н.Толстому. Сочинения А.Фета. Изд. художественной литературы, М., 1982, т. 2, стр. 215.
2 Герман Гессе. См. прим. /2/ к главе XI, стр. 147.
3 В "Постановлении Совета Народных Комиссаров Союза ССР от 29 июня 1937 г.", оза-
главленном "О мерах по улучшению семян зерновых культур", подписанном Председателем Совета Народных Комиссаров СССР В.Молотовым и Управляющим делами СНК СССР М.Арбузовым, 14 пункт III раздела гласил:
"Ввести, начиная с 1937 года, государственное премирование селекционных стан-ций и селекционеров: ежегодно в размере 6 копеек с каждого гектара хозяйственных посевов -- за выведение нового сорта и в размере 4 копеек -- за улучшение соответствующего сорта. Выдавать 50% премии селекционеру (но не выше 50.000 рублей в год".
(См. газету "Правда" 30 июня 1937 г., ╧178, стр. 2).
Переопыленые сорта, а также полученные от переопыленных растений семена пшеницы, ржи, ячменя, овса и т. д. считались улучшенными (собственно, в расчете на них и была внесена запись об "улучшенных" сортах). Площади посева такими семенами, цифры о которых сообщались в плановые и финансовые органы (на этом основании и определялась цифра улучшенных площадей, хотя на практике эти цифры были гораздо меньше -- председатели колхозов и директора совхозов предпочитали "улучшать" сорта на бумаге), составляли ежегодно миллионы гектаров. См., например, статью А.Мусийко (в будущем -- директор Института селекции и генетики в Одессе) "Искусственное опыление" в журнале "Колхозное опытничество", 1938, ╧4, стр. 6-7, в которой автор сообщил, что только в двух областях -- Одесской и Николаевской в 1937 году одна лишь кукуруза была посеяна переопыленными семенами на площади 20 тысяч гектаров. Интересны цифровые данные, представленные Мусийко: в первой части статьи он говорил, что "искусственное опыление кукурузы дало прибавку урожая от 2,5 до 15 ц/га", а ниже, разбирая все имеющиеся в его руках конкретные данные, сообщал, что, на самом деле, в "3 колхозах прибавка была 1 ц/га, а в 46 -- от 1 до 3 ц/га" (там же, стр. 6).
4 А. Моруа. Амио. Цитиров. по книге: "От Монтеня до Арагона". Изд. "Радуга", М., 1983, стр. 44.
5 Кроме Ж. Медведева, разделявшего это мнение, ту же мысль высказывал в своей статье Н.Ролл-Хансен: Nills Roll-Hansen. Genetics under Stalin (book review). Science, 1985, vol. 227, p. 1329.
6 А.К. Толстой. "Князь Серебряный. Повесть времен Иоанна Грозного". Цитиров. по: Собра- ние соч. в четырех томах, Библиотека "Огонек", Изд. "Правда", М., том 2, 1969, стр. 497.
7 Там же, стр. 498.