Соколиная книга

Соколкин Сергей Юрьевич

Николай Тряпкин и Юрий Кузнецов, Борис Примеров и Валентин Сорокин, Валерий Ганичев и Владимир Бондаренко называют Сергея Соколкина одним из самых значительных поэтов своего времени. Он творчески следует традиции русской поэзии, начатой Сергеем Есениным и продолженной Павлом Васильевым, при этом его стихам не чужда новаторская образность, что сродни поэтике Владимира Маяковского. Тема любви к Родине – основная в его творчестве. И, конечно же, любовь к женщине, той единственной и неповторимой. Его имя стало широко известно в 1998 году благодаря шлягерам «Три розы» и «Певица и музыкант» в исполнении Ларисы Долиной.

Это седьмая книга поэта.

 

О себе

1

Я – поэт. Этим и Не интересен (привет Маяковскому). Не интересен ни нашему времени, ни горячо любимой Родине, ни потерявшим инстинкт самосохранения соплеменникам и согражданам. Они больны и теряют жизненные соки.

В отличие от большинства современных, особенно продвинутых (модернизированных) стихотворцев я не играю в литературу (не пишу манифесты, не устраиваю скандалы), я её делаю. Живу Поэзией и дышу Ей. Творю свой Миф.

2

Никого не желая оскорбить, руководствуясь только Любовью, исхожу из того, что Россия (как идея, как особый субстат и оплот духовности) – это Пуп земли, Центр мироздания и Ноев ковчег современной погибающей цивилизации (где каждой твари по паре). И еще, – у нас самые лучшие люди. Хоть и других не любить у меня нет оснований. Если бы считал по-другому, уехал бы, наверное, к … (куда глаза глядят).

3

Любимыми моими поэтами всегда были Есенин, Маяковский, Пастернак и П.Васильев. Очень тепло относился и отношусь к Блоку, Цветаевой, Гумилеву, В. Хлебникову. Ценю, но без особой сердечной искры, большого мастера – Мандельштама и ранние стихи Бродского. А последней моей пожизненной любовью стали – Ю.Кузнецов, Н.Тряпкин и Б. Примеров. Остальные живы, про них молчок… И дай Бог им здоровья!

Не любил никогда и не люблю – всяческих иронистов, пересмешников, маньеристов, пост– и прочих – модернистов, языкопоказывателей, – всю эту внешне бурлящую накипь.

Может быть вирши данных стихоплетов и вызывают у кого-то смех и выпрямление извилин, но это не имеет никакого отношения к поэзии в целом и к русской литературе в частности. Все-таки поэтическая мысль отличается от обыкновенной своей Божественностью, близостью к постижению Жизни и Смерти. Поэзия – это то, что не скажешь прозой. Да и любовь к Отчизне – не последнее дело…

4

Еще я никогда не любил «лапшу на ушах», слово «прикольно» и Петросяна.

5

Как гражданин России и ее верный сын с покорностью принимаю кличку «почвенник», поскольку традиция – это единственная основа для построения Нового Мира (реального или поэтического). Но как человек, работающий в языке (а не показывающий язык публике), развивающий этот язык, изменяющий, трансформирующий русский стих сообразно современным реалиям и моим представлениям (глубже разбирать – дело критиков), считаю область своего служения и своего применения – «новаторским традиционализмом», а себя соответственно – «продвинутым почвенником».

6

Вырос я в советской коммунистической среде (по деду – генералу Советской армии), русский по крови, интернационалист по окружению и воспитанию… Жил в большом промышленном городе (Свердловске). Корневой реальной России не знал и не догадывался до поры до времени, что таковая вообще существует. Искренне верил во всё, чему учили в школе (Ленин, Сталин, Хрущев…).

Но, видимо, предки мои (да и многие окружающие) хоть и были людьми советскими, были внутренне глубоко русскими и православными. И – травимый много лет – во мне стал зарождаться здоровый великодержавный дух. Я начал много читать, обретать Веру, стал сам себя учить России (стих «Я учу себя русской душе»). Я научился по-русски думать, по-русски поступать, по-русски дышать.

К русским песням, былинам и сказаниям пришел я от песен советских, песен «Машины времени» и Окуджавы, песен Высоцкого, которого очень любил и знал наизусть. Полностью русским и державным осознал себя только в Москве, став студентом Литературного института и переварив в себе перестроечную кашу из Ельцина с Горбачевым, собственных арбатских выступлений и впервые взятых в руки книг «русского космиста» Федорова, выдающегося фольклориста Афанасьева, Бердяева, князя Е.Трубецкого и многих других… Я осознал одну простую вещь, здесь в России, в преддверии глобальных войн и катастроф, если мы хотим выжить, мы должны стать единым Народом (и не только горизонтальным – географическим, но и вертикальным – историческим).

Каждый должен понять, если здесь ты, – значит русский, а иначе хана – вам и нам, и… паханам…

Я счастлив, что в 1992 году в мой мир вошел Владыка Иоанн – Митрополит Санкт-Петербуржский и Ладожский, благословивший меня и молившийся за меня в самое трудное время моей жизни.

7

Особняком в моей поэзии стоят стихи о любви. «Это, – как писала обо мне в МоЖ в 1994 году Жанна Столярова, – очень редкий в наши дни жанр мужской любовной лирики». Жанр, практически вымерший в наши дни. Проникновенная открытость сердца. Боль, моление о пощаде – на глазах у публики. Там нет Мифа, нет легенды, есть чувство и Образ. Русская поэзия, особенно любовная, пишется кровью.

В этом я весь – русский поэт Сергей Соколкин. Этим и Не интересен.

 

У меня на тюрьме

Я не сторож брату своему. И не брат я сторожу тому, кто стрелял на соловьиный шорох, кругом первым сделав Колыму. Я не сторож брату твоему, что поверил в гордую войну. И стрелял на Север, Юг и Запад, доверяя Богу одному. Просто брат я брату своему, просто честь не подчинить уму, просто он тогда меня не выдал… И теперь мне трудно одному. Я не сторож брату своему. Приглашаю всех на Колыму… Я в Москве люблю ходить на небо, а еще – в Бутырскую тюрьму…
Во сне пройдусь по коридорам Бутырки, гулким, как столетья, пущу свой голос на просторе и загляну в глазок – «сто третьей». Забытые увижу лица, — свое — с вершины лет и боли… И голос мой взлетит, как птица на выстрел, — плакаться о воле… Проснусь – на ощупь — в пледе мятом. В поту. И, выпив теплой водки, сползу подкошенным солдатом в сон, как в окоп, – глухой, короткий. А там настигнет голос-эхо, лихую растревожив дрему. И скажет буднично и тихо: – Ну что ж, привет, ты снова дома.
У меня на тюрьме вольный ветер живет, по твоим волосам он поземку метет. Он печали метет по крутым берегам. И взбегает искра по точеным ногам. И бенгалом горят мои черные дни, осыпаясь на русские плечи твои. И я вижу, как воздух прессует гроза. И вскипают рассветы в заветных глазах. И судьбу я рисую на мокром песке, на зеленой, к глазам подступившей тоске.
Меня стерегла лишь кручинушка-доля, когда мне служивый надежду принес. Запиской твоей ворвался ветер воли, как – взаперти обезумевший – пес. Что можно любить так, страдать можно столько, не ведал мой разум до этого дня. Мысль о тебе воет бешеным волком, как – взаперти обезумевший – я.
Воспоминанья о тебе накатывают то и дело, как то, куда ты так хотела, — из детства море. Но в судьбе уже наметился разлом меж нами и извечным морем. Твоя ладонь, как старый дом, рассечена морщиной горя. Твоя рука в моей руке. Моя судьба в твоей ладони. Мы тянемся друг к другу, стонем. И строим замки на песке.
А мы нарушили заветы и не послушались людей. Но мир, сживая нас со света, не одолел души твоей. Святая дьявольская сила в ней святотатственно жила: днем по пятам за мной ходила, а ночью душу стерегла. Твой образ сквозь прогорклый воздух в мое вплетался естество. И я в слепой ночи беззвездной лепил и приближал его. Тебя я всю в истоме сонной бессонною ласкал рукой — на потной простыне казенной, уже измятой подо мной. Ладони утопали в теле, и с губ стекал любовный сок. И лишь глаза в глаза глядели, и лишь сердца считали срок. И, своего дождавшись часа, тонули в небе ты и я. И долго плакали от счастья во тьме земного бытия.
Все забыл: твои косы и платье… Но, привычную душу губя, за стеной, за бедой, за распятьем наконец обретаю тебя. Бездна духа и вечные звезды не смущают тюремный покой. И прогорклый, прохарканный воздух весь пропитан твоей чистотой. И в стенах вековых казематов, где Емелька главою поник, вижу я в потном вареве мата твой пречистый страдающий лик. О себе уже не беспокоясь и о воле не плача ничуть, я судьбе своей кланяюсь в пояс, твое имя шепчу и молчу…
На губах, овдовев, отцвели поцелуи, как застывшие бабочки канули в прах. И святится в слезе, на ресницах танцуя, твое долгое имя на звонких ногах. Остальное лишь тлеет и в памяти тонет. И глаза наливаются небом седым. Лишь, за воздух хватаясь, упрямо ладони вспоминают родное и близкое им. И я слышу твой голос в тюремном оконце, сбереженный, как ржавого хлеба ломоть. И сквозь щели в душе незнакомое солнце наполняет печалью притихшую плоть. И становится странно-легко, и, немая, песнь о волюшке с губ отлетает, как дым. И друг к другу мы рвемся, судьбу принимая, всё как есть понимаем и в стену глядим.
Дорогая, как ты там за мукой-разлукой в своем буйном цветенье кукуешь года? Протяни мне — в прощанье застывшие – руки. Я вернусь! Я тебя никому не отдам! Я ворвусь к тебе ночью, как воин ликуя, упаду пред тобою в священном бреду. И губами, забывшими вкус поцелуя, как к колодцу, к любимым устам припаду. Буду пить твое тело до изнеможенья. Чтоб вскипала в объятьях звериная жуть. Окна я кирпичом заложу. И до жженья на губах – буду пить. А потом расскажу, как в глухой полутьме своей чуть не ослеп я, когда, свет твой увидев, пошел напролом… Как однажды, накрыв мою голову пеплом, смерть нависла, глаза зачерпнувши крылом. Как визгливая ревность взвивалась над шконкой, как на лезвии бритвы игрался с судьбой, когда старого зэка седая наколка в тонком лучике мне показалась тобой. Как тебя рисовал я, и стенка сырая проминалась, как рвалась незримая нить, когда пальцы я сбил, штукатурку сдирая, — чтоб тебя на свободу с собой унести. Как звучала во мне, желваками играя, затихала на миг, чтобы вздыбиться вновь, в эти гиблые камни вживаться мешая, эта невоплощенная в сказку любовь. Я вернусь навсегда. И душою воскресну. Сбереженную мною затеплю весну. И тебе – растерявшейся — выплачу песню, и прижмусь к тебе весь. И как мертвый усну.
На тюрьме шел дождь, заливая дворик теплой, вянущею водой. Пахло летом, сосной, почему-то морем. Или просто все это было тобой… И дышалось грудью, и капли висли на носу, глазах, на усталой душе. Память гасла. И ни единой мысли в голове не удерживалось уже. И сквозь клетку небо лучилось светом и чириканьем птиц. И хотелось пить. Никогда не думал, что в мире этом можно так легко, беззаботно жить.
Берегиня моя, золоченое яблочко — с наливной, расписной, разудалой косой. Покатилась по ветке, по елочке-палочке, по груди проскользила каленой стрелой. Прикоснулась к губам, опалила дыханием, в ретивом замерла, как малиновый звон, среди ночи взошла над моим мирозданием, отражаясь лицом от пречистых икон. Опоила гремучим вином счастья-верности, окропила слезой, как живою водой, в обручальном кольце заперла, словно в крепости, от дурных черных глаз заслоняя собой. Повела к себе в дом по сожженной Рязани, и воссияла звезда вековая во лбу. Берегиня моя, родовое сказание, вздох заветной царевны в хрустальном гробу.
Твой силуэт в дверном проеме и солнце, бьющее в глаза мне, — последнее, что память помнит, опомнившись в мешке из камня… Он отпечатался, как чудо в душе, как на доске – апостол, как свет, явившийся «оттуда», жизнь разделив на «до» и «после». Я шел к тебе сквозь все запреты — на голос за стальною клеткой, навстречу явленному свету, но видел только силуэт твой. Ты, уводя меня от края, во тьме промозглой полыхала. Влюблялся каждый день в тебя я, горела ты, но не сгорала… Пятнадцать лет прошло бесследно, грусть подступившая понятна… Смотреть на солнце долго – вредно… Ослепнешь. Хоть и там есть пятна…
На душе соловьями отпели рассветы, и поплыли закаты в глазах-небесах. И твои поцелуи, как бабочки лета, обреченно застыли на талых губах. В волосах терпкий запах созревшей полыни, пьяный запах измятой девичьей мечты. Но сентябрь замерцал, и серебряный иней проступил сквозь родные до боли черты. Я ведь врать не умел никогда. И не буду. Я любил, как бросал, и бросал – не одну… Растранжирил полжизни – на счастье как будто… В сердце призраки бродят, хоть вой на луну. Пил, гулял, в драках часто бывал я некстати, но не продал друзей, Русь в себе не сгубил. И пускай мегатонны души я растратил, для тебя еще больше в груди сохранил. И я понял, что счастье – сидеть просто рядом и полынью дышать твоих душных волос, задыхаясь во тьме раскаленного взгляда, отгоняя печаль накатившихся слез — оттого что ты есть на планиде-планете и не кончилось время на наших часах — там, где, как соловьи, надорвались рассветы и взорвались закаты в глазах-небесах…
Мужик – охотник по натуре, — неважно, брать или терять… И только дуре, бабе-дуре, такого сроду не понять! Сидят кружочком, точат лясы. А я на их возню плевал, я лихорадочно влюблялся и так же страстно забывал. Всем хочется тепла и крова, но как же дышится — пока дурною кровью зачарован и плотской близью свежака! Душа горела шапкой-кражей, рвалась из клетки – небо пить, предсмертная терзала жажда — безостановочно любить. Под сердцем, как под водкой-квасом, я с каждым разом западал, с размаху в губы целовался, чтоб сдуру – с лету – наповал. Чтоб сдуру — с лету — без осечки… Но под «Сваровский» звон стекла, затвором передернув плечи, ты, словно молодость, прошла. Явилась ты, не запылилась, была – как будто не была. Душа взлетела и разбилась и за тобою поползла. Любимая, я, может, умер, мне, как на небе, хорошо… Мужик – охотник по натуре, а баба, видимо, ружье…
жене Всё бери за ночь любви с тобою, но чтоб ночь – на вечные года! Нежностью почти что роковою я к тебе прикован навсегда. – Не свободен я! — и больше нету в лексиконе у поэта слов… За такую грешную монету покупаю я твою любовь… Как напьюсь отравы долгожданной глаз твоих, мерцающих во мгле, мой Пегас, отлягивая ржанье, в небеса несется – на метле. Отлетают в стороны подковы, вырванные молниями гроз, и сияют в бездне светом новым на копытах шляпки рыжих звезд. Вверх летит, как кошка выгнув спину, весь в калач сгибается, чтоб там, резко распрямившись, как пружина, бросить небеса к твоим ногам.
Слишком долго я тебя не видел, слишком много водки утекло, слишком сильно я тебя обидел. Снежной мглой глаза заволокло. Пусть потом бессонница кричала, я о стены бился головой, — слишком громко вьюга бушевала, и свистели черти за спиной. Треснув — небо – зеркалом разбитым, обвалилось в бездну бытия, град козлиным молотил копытом — по прохожим, бедным, как и я… Стало легче – вышла дурья накипь и тоска… Теперь уж не до сна. Выбесившись, стихли вурдалаки. Значит, в сердце понесла весна. Чувствую, так было не однажды… Спала пена звонкой немоты. В горле, в сердце – ком пустынной жажды. Значит, там — за дверью снова ты… Словно ива с плачущей прической, ты с ветрами в дом ко мне войдешь — волосы не кошены расческой, и глаза – летящие, как дождь. А в глазах твоих такое!.. небо, что другое — плачет от тоски, кто в глазах твоих ни разу не был — даже не сопьется по-людски… Ну, а губы – жадные, как волки… Задыхаюсь… Разобью стекло. Я тебя не видел слишком долго, слишком много водки утекло.
Любви не хочу, Боже, дай мне покой, а нету покоя, хотя бы – запой. Любимое тело устал целовать, я все ей отдал, больше нечего дать. Хочу отключиться, молчать, не внимать, в траву бы уйти или рыбою стать. От войн, эпидемий, вестей и властей в безумное море безликих людей забрось и толпой окати, как волной, — боюсь тет-а-тет оставаться с собой. Душа тяжела – ненавидя, любя. Один не могу, убиваю себя. Люблю! — и за небо цепляюсь душой. И в бездне тону, и тяну за собой…

 

Ангел в окровавленной слезе

…но всяким словом, исходящим из уст Божиих… Второзак. 8:3 Когда познать дано мне будет участь Слова и в Боге умереть на всех земных углах, то мать моя и сын в предчувствии былого уйдут в последний путь с печатью на устах. Земля меня простит, и устоят основы, и кровь уйдет в песок, стекая по челу. Все будет, как теперь: вначале было Слово. Но мало помнит кто — зачем и почему.
Боже, внемли мне! Господи правый, для чего Ты оставил меня?! Я далек от спасенья и славы. И не ведаю ночи и дня. Славословит Тебя, Боже Святый, мой Израиль в великих скорбях, я же червь, Твоей волей зачатый, от груди уповал на Тебя. Но пришли они тучной толпою; пляшет алчная злоба в глазах. Пролились мои силы водою, я иссох и повержен во прах. Распинают меня – тем плачу я за любовь к Тебе в жизни земной. Псы презренные, гибель почуя, повзбесились и брызжут слюной. Веселятся враги, кровью агнца смыть желая грехи пред Тобой… И на кости мои тыча пальцем, делят ризы мои меж собой. Спаси, Боже! – Твое славлю имя! — И продлит Твою волю мой род: Он придет, кто страдания примет за меня и за весь мой народ.
Николаю Ивановичу Тряпкину Дано нам жить под строгим небом — у верной Родины в горсти, чтоб, умирая, русским хлебом по всем окопам прорасти. Как сеятель в часы восхода, Любовь, что Господом дана, бросает только в чрево рода свободы вечной семена.
Когда по людным площадям тащили умершее Слово, то были пращуры готовы открыть нам тайну россиян. Кумиры падали в пути в полузабытые могилы, вставая с новой — крестной силой — дар откровения снести. И, опалимы светом тьмы, рвались мы к осиянным странам, крича ушедшему: «Осанна!» И причастились Слову мы…
Душа моя – языческих кровей, оставленная Богом без ответа, что ты бурлишь, как древний Колизей, живую плоть желая сжить со света? Крепись. И пусть сегодня на кресте ты никого не видишь сквозь завесу, но даже в этой – мнимой пустоте сжигают когти дьяволы и бесы. Душа моя, лишь память сохрани — шести часов последней той недели: над миром тьма, враги одежду делят… – Или, Или! Лама Савахфани!
Гряди ж, Исусе Господи, скорее… Утробу выжги матери-земли, покуда мы, из рода в род зверея, тьму душ своих на трон не возвели. В их вязком мраке — с мудростью совиной полуживую память теребя, рождаясь, рвем скорее пуповину — заражены свободой от Тебя. А по Руси шакалов диких свора ширь бороздит – за костью дармовой. Дай умереть от рук ночного вора, в своей крови крестившись пред Тобой. Скорей гряди, пока нетленны Цели того Завета, что прошел века. А мы и Новый не уразумели, а уж без Третьего жить не хотим никак.
О Господи, не искушай мя Словом, не посвящая в замыслы свои. Ты, как мечом, крестом своим Христовым, любя, мне душу с телом раздвоил. Пустив по ветру обе половины… Но Вера, Моисея помяня, проторенным путем – за пуповину — сквозь годы в вечность повела меня. И дух стенал вне опыта и школы, когда, свистя, из будущих времен за ним неслись предвечные монголы, воссев верхом на гробе на моем. В земной утробе – в корневищах рода пытался я привить Твой Идеал. Со всех времен, ветров и падших Родин я свой народ по крохам собирал… Да будет так, – земной удел не вечен. Иду Тобой, как старовер в огонь. О Господи, лиши мя дара речи иль это Слово в мыслях узаконь. Последний договор с Тобою, Спасе, среди людей… А там воздастся пусть. След Сущего в земных трех ипостасях — Я, и Народ мой, и Святая Русь.
Крест не на всех есть в обличенном мире. И, веруя в себя, как в анекдот, толпа беснуется и ждет кумира. И гвозди предвкушает для него…
Прав по гроб Предвидевший, что будет. Оплатив судьбой труды Иуд, жертвы палачей своих не судят, — на Голгофы день за днем идут. Откровеньем зрелищ бредит воздух. В материнской святости своей женщины клянут веками гвозди. И для них рожают сыновей…
Когда я буду жить в растерзанной России, проклятым небесам я славу воспою. И плотию своей — остуженной и синей, я земляных червей досыта накормлю. И стану сам землей – поящей и плодящей. И мертвые в живых воскреснут навсегда. И будут их терзать. И песни петь все чаще. И верить по ночам: «Я буду жить — когда…»
Шатается крест на свободе… Оплачена долгой ценой, судьба моя в русском народе — как церковь под красной звездой. Как водится, пропили душу… Иконы трещат, как дрова. Теплее не стало. Лишь душат, терзают… Оттуда слова… А впрочем, кресты и устои не рушатся сами собой… С жлобами тягаться не стоит, как топать по луже ногой. В тоске по державным просторам сквозь купол, наметив межу, из церкви, крестился в которой, я в небо, как в поле, гляжу.
Елене Бирюковой Пахнет морем. Кантовский собор опустился с неба прошлой ночью. Время нам взлетать, но под собой я не ощущаю твердой почвы… Привыкаю в жизни кочевой не мочить судьбы ступни босые. Странно, в первый раз мне ничего не напоминает о России.
Всё как раньше: пропал, отневестясь, отчий дом, отчий край за спиной. Я теперь ухожу в неизвестность, от земли оттолкнувшись ногой. Пусть сбывается линия жизни. не дай Бог лишь поверить, скуля, что останется в прошлом Отчизна и останется в прошлом земля.
А что я могу, только взять и убить соседа по лестничной клетке да в тысячный раз с бодуна залепить фингал похотливой соседке. А что я могу, снова взять наплевать на всё, что я выучил в школе. На грабли по четвергам наступать и выть, словно птичка в неволе. А что я могу, быть богатым хотеть и всех ненавидеть богатых… Бояться быть глупым, быть умным не сметь. И верить – грядущее свято. А что я могу, вновь поднять старый флаг на общесоюзном погосте. И повести всех голодных собак к нетленному прошлому в гости…
И снова дороги открыты… Пивным перегаром дыша, день старый летит под копыта — ненужный, как чья-то душа. И люди, что с детства пугливы, как мерины, выгнув глаза, свободу хватают наивно, как добрую девку за зад. И грудь распирает от ветра. И кровь бродит, словно вино. Летят во все стороны света на крыльях вчерашней вины. И вновь воскресает Иуда, подавший на чье-то бытьё… И жизнь понимаешь — как чудо. И смерть – продолженье ее…
Михаилу Шанькову Пустынен город мертвой славы, где мы, обнявшись, вчетвером, под ношей умершей Державы корявой поступью бредем. Слились в одно дворцы, бараки. И гул Империи затих. Роняет золото Исакий на крылья ангелов своих. И в небо уплывает пристань, в туман уходит человек. И маршируют декабристы, как обувь, стаптывая век. Лишь Всадник вздыбился на страже непредсказуемых времен, где под бесстрастным солнцем даже неверный шаг запечатлен.
Они идут, земные люди, В страну, которой больше нет… Борис Примеров Мир душе твоей, пращур Примеров, что над мертвой Державой взошла. Над разбитой дорогой — без веры, над бытьём – без кола и двора. И твой дух, не взыскуя земного, вон исходит из русских полей, где горит мое черствое слово, обагренное кровью твоей, озаряя в молчании строгом на тебя указующий перст. Твое тело, забытое Богом, до могилы я нес, словно крест. Даже в этой зияющей бездне ты лежал – недоступно высок — слово лишнее в тягостной песне, падший ангел, отбывший свой срок.
Александру Худорожкову Там, где гудит страна, предвосхищая сечу, и незачатый плод кричит из бездны дней — там всем нам танцевать за голову Предтечи и, получив ее, не знать, что делать с ней. О бедный мой народ, разверившийся в Слове, на горе и крови свой замесивший хлеб, беззубым ртом опять свистаешь клич соловий и точишь лезвиё впотьмах своих судеб. Искупят сыновья отцовскую проруху. И день придет, когда сердца отпустит ржа. Но не дано нам знать, подняв на ближних руку, как светел Божий лик на полотне ножа…
Глаз мертвой девушки чуть-чуть подслеповат. В него война глядится, словно в воду. И видит сквозь него слепой солдат кровавый путь в Господнюю свободу. Се попущенье пасмурных времен, где в гневе поднял камень брат на брата, — в бесславной бойне не оценит он и не опустит дула автомата. И тени искореженных друзей, взывая к мщенью, восстают из праха. И ангел – в окровавленной слезе — взмахнув крылом, сползает на рубаху и черный штык. А враг придет назад, как подлый тать… И, повернувшись к Богу, обняв холодный труп, сидит солдат и мертвым глазом смотрит на дорогу.
Господа офицеры великой Российской Империи, где теперь ваши души, прельщенные духом извне?! За задворки свобод заплатили вы золотом веры, и — без царя в голове — вы его обрекли на земле. Ах, как поздно настигло в родимой чужбине раскаянье… И земли трубный глас всколыхнул в вас сыновью любовь, когда с русской Голгофы уже раздавались стенания и, дымясь, заливала Отчизну невинная кровь. Час настал, господа, причащаться крови Государевой, Он грядет в темноте ваших душ, что попрали Закон. А пока вечный зверь раздувает бесовское зарево в православной державе. И имя ему – легион… Посему, господа, ныне, присно «отступники» — имя нам: ни Царя, ни России, ни Веры уже за душой. До Суда вам лежать под парижской свободы руинами, прорастая из тьмы нашей русской плакун-трын-травой. Ну а правду о вас, что залита вином и помоями, нам испить суждено — до забытого всеми креста. Русь простила давно, над своими рыдая изгоями. О заблудших сынах Богородица молит Христа. Господа, честь имею, блаженное воинство белое. Пусто в Храме. И лишь, проступая на желтой стене, в ровном свете лампадок встают за Святым на коне — господа офицеры Предвечной Российской Империи.
На ладони высохла земля, проросла в веках блокадным хлебом. И в глазах, сливающихся с небом, встали насмерть русские поля. И покуда жить еще могу, я к ответу мертвых призываю, их землей сырою попрекаю — каждой пядью, отданной врагу.
Вдоль по ветру от Лобного места, где от призраков стонет стена, православье отпев в черных мессах, свой престол утвердил сатана. И толпа, что давно уж не ропщет, честь-хвалу воздает наяву бесу, чьи окаянные мощи не ложатся никак в трын-траву. И сквозь землю грядут по ступеням эти души, объятые тьмой. На свету же их влажные тени превращаются в смог над Москвой. И в моленьях насущному хлебу всем нам видеть в единственном сне: в блеске молний по черному небу мчится всадник на белом коне.
Я был убит врагами на рассвете. И был сожжен. И был развеян прах, он им осел на треснувших губах. И этот день запомнил долгий ветер. И стал я мертвым ангелом у Бога. Разверзлись все могилы на земле, нащупав души в наступившей мгле. А для живых торилась в ад дорога. И наливалась кровью мертвых раса. В один окоп слились погосты те. Бог был доволен. В вечной мерзлоте вставала Русь. Я ждал своего часа.
Где мосты сожжены, и деревни погублены и где воздух тлетворный бесплоден и слеп, где могучие россы под корень подрублены, там цветет наш корявый, безрадостный хлеб. И где катит тягуче — с последними силами смерть-старуха свой крест на скрипучей оси, окопалась земля родовыми могилами среди глада и мора великой Руси.
Божья милость известна заране — всё свое испытать на горбу. Проступает чужое сознанье в запечатанном черном гробу… С мыслью дикой и внешностью трупа от себя не нашел и следа. Лишь козлиную мерзость нащупав, осознал вдруг – попал я куда. Всяка нечисть набилась: в повале гады скользкие тыкались в бок. Непотребные девки стонали, пеной жаб обспускав между ног. В предвкушении пёсьего князя, как гнилушки светясь в темноте, натирались из печени мазью некрещеных умерших детей. А сожрав лягушачьего кала с порошком из костей мертвецов, пучеглазые ветры пускали в беззащитно-гнилое лицо. И на том затянувшемся бале, закрутив в беспредельный тупик, черти пьяные в душу плевали, на нательный мой крест наступив. Кровью тварей погубленных — милость протекла, как заря, поутру. На устах, что в блевоте дубились, зачалось Слово чистое вдруг. Помогите мне встать! Над собою получил я свободу уму. Снова день. Но какою ценою — я уже не скажу никому.
– Бог ты мой, что за свара клубится в поднебесной твоей, не пойму… Святогор выходил из светлицы в чисто поле — в кишащую тьму. Грозны тучи крыла распластали, буйны ветры секут из-под ног, и змеевы поганые стаи наползли в перекрестья дорог. – Или некому, братия, боле за отеческу землюшку лечь?! Шип змеиный и посвист соловий заглушают родимую речь. Эх, людишки – обмякли, ослабли, поприжались, как блохи в шерсти, — нет чтоб меч навострить или саблю, им бы ноги скорей унести… – Что я вижу – уж не с медовухи ль? Свищут молоньи, тешится гром. Три носатых, прозрачных старухи тащат по полю кованый гроб. – Что ж, приспело, наверное, время… Размахнулся вдоль гиблых дорог, порубил все змеиное племя, огляделся вокруг. Занемог. Красно солнце приходит все реже, сила буйная в теле гниет, мать сырая земля уж не держит, поотвыкла – тяжел для нее. И во всю богатырскую удаль меч вбил в землю. Поклон положил… – Эй, носатые, стойте покуда! — в гроб вошел. Да и дверь затворил.
То не тучи солнышко попрятали И не ночь на землю навалилася То на старый Святогоров православный меч Воронье поганое слетелося А стоит тот меч во чистом полюшке Тыщу с гаком лет да еще семьдесят И зовет к себе он русских молодцев Чтобы подняли его за дело правое Только кто к нему потянется дотронется И захочет его взять из земли-матери Небывалой русской силой преполняется И родимый для нее тяжел становится Расступается тут сразу земля-матушка На четыре святорусских да на четверти И уходит в землю добрый молодец Поминая тихим словом свою силушку Но идут к мечу и пешие и конные Крест кладут на все четыре стороны И хватаются за рукоять злаченую Воронье с отчизны милой чтоб повыгнати
Продираясь сквозь черные боры, тьму народов и тысячу лет, я себя ощутил Святогором. Святогор – мой отец и мой дед. В генах Русь у меня. Под удары сотни раз я подставлю свой лоб. Вон мой меч! Эй, собаки-хазары! И трещит на мне собственный гроб.
Великий крест перерожденья судеб висит над миром. Но не имут страх. И человек, что Богу лишь подсуден, простерся перед кесарем во прах. И скрылся Сущий. И настало адом все то, чем обращался божий мир. И возроптало человечье стадо. И втоптан в землю рухнувший кумир. И веры нет. Лишь полная свобода — у бездны развернувшейся – на дне. Лишь в теле ожидаемого Бога гвоздищи вопиют до скорых дней. Нет ничего. Лишь память крестной муки щекочет ноздри и стоит в глазах. Лишь страждущей толпы животный страх. И снова к небу поднятые руки…
Лишь с Востока как будто над плахой черны молньи на Запад сверкнут Он восстанет из русского праха буйны силы из уст изойдут И от края небес и до края с четырех застоялых ветров сквозь Него переметною стаей мертвецы поползут из гробов Завопят как голодные дети и хоть будут стоять над душой в узел свяжет Он северный ветер бросит оземь и топнет ногой И не вымолвив вещего слова кол осиновый в землю вобьет крикнет-свистнет коня неземного и подошвы свои отряхнет
Ларисе Барановой-Гонченко Се – русский Царь грядет в полуночи души, не помнящей родства, с крестом, от Господа полученным, в земле – им узнанной едва. Слеза буравит щеки впалые, в устах зарок кровавых дней. Из тьмы выходит стадо малое в усталом облике людей. Встают языки просветленные с улыбкой страха на лице. Зверюга с шерстью опаленною опять грызет стальную цепь. Братины поднимают прадеды со дна веков за наш престол. Путь указует Сергий Праведный благословляющим перстом.
Мне в Слове пребывать — как на груди у Сына пришедшего в сей мир покой души смутить Мне Слово соблюдать замешивая в глине отверженную плоть Того – кто смысл пути Мне кровь Его испить из умершего тела и Словом докучать и другу и врагу Когда ж Оно придет на Суд — мне нету дела — вначале быть Ему А после ни гугу
Б. Безуглому Немой безумец появился ночью, мерцая взглядом, мне письмо дает: «Ты должен говорить учить мя: отче…» И потащил в сгоревший самолет. «Я – летчик-испытатель был, высоты я покорял в честь Родины моей. И на посту погиб, уже в полете… Как СССР… Никто я и ничей. Я импульс твой из будущих простраций, оживший, как адамово ребро. Я вылетел: во время – из пространства. И космос я вне Родины обрел. Тебя я выбрал – ты тоской исполнен — ведущий сына отчею стезей. Свезу тебя – на время – в преисподню, развею в пух и прах, сровняв с землей. И Рим увидишь, и свою Россию, и станешь самым низшим — так и быть — научишься не есть, не тратить силу… Но ты меня научишь говорить!» Смотрю в его лицо и понимаю: в глазах – моя судьба. Вдруг из-под век я выхожу и голубем пускаю свой голос: «То сигнал мой, человек…» В висках гудит, я сам себе не верю… но в сердце слышу тот же самый гул: «Се человек! И он стучится в двери. Открой ему!» Я больше не могу! Чу, голоса!.. Кто это был? — Туманно в глазах и мыслях (может, чей-то сглаз?). Не дочитал до дна я книги странной его могучих – до безумья – глаз. Ну вот и все… Теперь пора обратно — туда, где жил – в неведомой тоске…. Но мне вослед вопят немые братья вне русских слов на русском языке. Иль душа исчерпалась моя, или речь потеряла основу?! Но язык – сквозь столетья — по Слову чертит круг – на Восток бытия. Нету сил немоту удержать, поднимаясь в глубины сознанья. Затопляет ненужное знанье, суетой разъедая, как ржа. Дальше космос… И вспомнить боюсь, что скулит родовая природа… Но какие лихие уроды душу вводят упрямо в искус. Вслед за солнцем пойду сквозь века. Оглянусь… Но монгол гикнет сзади! И зарежет кривыми глазами то, что свалится с языка. Я был нем средь вчерашних прозрений. Вновь безумец возрос со спины и копать стал вдоль собственной тени день за днем в глубь столетий иных… Нависали забытые лица по-над бездной, а он через шаг то стрелу запускал за границу, то скуластый петровский башмак. То кровищу с нечистою силой из буденновки выплеснул прочь. Смерть, косою взмахнув, в небо взмыла. Отчий череп скатился обочь… В землю сгинул безумец полночный, страшный дар я руками схватил, как прозрели безглазые очи: «Ты признай меня сыном своим! Я отцом твоим буду в Той жизни, но вселюсь в тебя Здесь, словно в Храм. Станешь камнем Грядущей Отчизны — как мой гроб, твоя Вера стара…» Свет пропал. Растревоженно стало. Ком могильный упал в мои сны. Появился безумец усталый, стал копать, но с другой стороны. Ладно, бог с ним… К отпущенным срокам отчий череп – сквозь все времена — мне нести, словно чашу Востока. Да наполнится Духом она! Бог со мною… Мне надо немного, — откровения – в день изо дня — как земле под лопатой Немого: «Ты мое полюби, не меня…» Здесь русский дух подавлен интеллектом, теряясь в подсознательном… И слог — вне русских слов – понятным диалектом — снисходит до толпы, как местный бог. Душою – в гроб, а глоткою – наружу здесь каждый сам себе и бог, и черт. здесь русский хлеб, осыпавшийся в лужу, судьбой не принимается в расчет. Здесь к Западу все тянутся руками, отбрасывая тени на Восток. Здесь искренне протягивают камень голодному, приняв на грудь – по сто. Здесь каждый ощущает запах смерти, хоть не осознает свою вину. Здесь можно даже смерть свою измерить, — лишь резко влево руку протянув. Здесь можно все забыть, оставить в прошлом и не понять — от Родины вдали — как сушат шаг, черствея на подошвах, сырые крошки аржаной земли… Соблазнами, ниспосланными с неба, влеком на протяжении веков, отправился я, взяв краюху хлеба, на поиски безумца своего. И грезил я грядущими веками, но в прошлое лишь взглядом попадал. Вечор набрел на вещий серый камень. На нем надменный ворон восседал. Он встрепенулся. Крыльями косыми затмились солнце, тень моя, тропа. «Сей камень — пограничный столб России, сто лет уже – как с неба он упал. Он выбор твой, он вечный твой хозяин, дающий силу слабым в трудный миг. Чем дольше пред твоими он глазами, тем меньше остается для других. Решай. Твоей гордыне не удастся вне разума мытариться весь век. Пойдешь направо — вступишь в государство, налево – ты свободный человек…» «А где же Бог?! — Ответь, седая птица…» Исчезли камень, ворон и тропа… Смотрю — к земле, прям посередь границы, вжимаясь в почву, мой немой припал. Как будто воду пьет – притом не в меру. Промежду пальцев проросли цветы… «Я слушаю, что происходит в мире на свете Том, теперь послушай ты. Как родовое срубленное древо, твоя Отчизна, в землю угодив, в крови омывшись, вышла Светлой Девой. Ты сын Ее, тебя ждет мир — иди! Ты есть един – ты воплощенье рода — в тебе поет невытравленный плод. Ты – Человек, ты – Дух Того Народа, ты – самовозрождаемый народ. Теперь иди, неси свой крест к порогу иного Царства, пасынок мечты. По мертвецам сюда найдешь дорогу. Меня же больше не увидишь ты!..» Ну, вот и все. Прочь от воспоминаний — к родным и просветленным небесам, шепча себе святое заклинанье: «О врачеватель, исцелися сам». Я вышел из земель — с каких лишь мертвым возврат возможен – в качестве идей… Я здесь, как пыли столб, как воздух спертый, как перевоплощение людей. Вершу средь оживающих надгробий свой круг, что предначертан был судьбой. Из праха проступают тел подобья. И русский дух общается со мной. И мать-земля расходится кругами… Навек встают под флаг мой мертвецы — убогих дедов светлые отцы звенят мечами и гремят костями. Родимым песням предаются вволю и пашут землю, обнажая суть. Я их могилы посыпаю солью — чтоб смерть ко мне совсем забыла путь. И на слезах моих взрастает небыль — пуская корни в будущность и в старь, — что человек, подняв глазищи к небу, прочувствует, как Истина проста… Из круга выйду я — в родное лоно, — над Спасской башнею звезда взойдет. И вовремя родившийся ребенок меня – по Слову – к людям отведет. Толпа, плодоносящая от Слова, суть есть — Народ от Личности моей, когда мой дух, пройдя путем Христовым, на землю ступит в качестве идей. И это мой народ, что ждан и гадан, что вечно рядом – в песнях, сказках жил, взыскующий Божественного Града середь земли, вдали от зла и лжи. Во мне оживший — с тем и этим светом — на тайный глас пришедший к алтарю… Рим и Византиус… Россия! – этим я именем отныне говорю. Познав – как благо свыше — распростертым себя на предначертанной доске, я буду говорить на русском мертвом — страны немых – творящем языке. Вот он, мой крест. Вот дедовы заветы. Вот та одна из множества дорог. Кладу поклон в четыре части света. Ну, вот и всё: там Бог, а тут порог.
И когда петух заскочив на кол недоклюнул беду нависшую заломил картуз буйный колокол с песней падая в землю нищую И достала до неба трещина а звонарь ни мычит ни телится небо кровью людской окрещено а со шпилей орлы разлетелися Как вороны кружат над падалью облетая границы адища а с церковок кресты попадали да как звезды и все на кладбище И тогда опять прокричал петух и заплакал во сне юродивый разбудил меня и я понял вдруг колокольный звон моя Родина
Ночной свободы хаос безотчетный к духоустройству прививает вкус, весь этот мир — от Бога и до черта — на миг выстраивая наизусть. Пустая блажь, встающая из пепла, в простонародье званная судьбой, что при рожденье памяти ослепла и по миру пошла с лесной клюкой, — за ради хлеба, да еще немая, мысль, жадностью наполнившая рот, — кто все уже на свете понимает, тот ничего, увы, не создает… Ему осталось только обонянье. Но выхолощен воздух поутру, где мысль, лишь отягченная деяньем, сойдет за правду на людском миру. Но, правя ежедневную заботу, природа проступает даже тут — и дерева, вытягиваясь к Богу, корнями землю, как собаки, рвут… Уже сознанье не боится сглазу. Встает слепого солнца торжество. Еще Христа не принимает разум, а дух уже свершает путь Его…
Пушкин – наше всё… Из классика Актерши, в телевизоре что жили, с книжонками не очень-то дружили. И к месту и не к месту, как солдаты, твердили генеральские цитаты… Одних поэтов просто запрещали. А про других не знал я ничего. А Пушкиным мне душу высветляли и наизусть учили мне его — библиотекарши с короткими носами, учительницы с длинными усами… Они его ночами вслух читали, а утром им все дыры затыкали… И что мне делать с темною душою — раз этим дурам нравится пока — читать стихи – из вызубренных в школе — и Пушкина держать за дурака?!
Найти свой берег — как души спасение, и к ночи, подведя итог мечтам, вздохнуть: «Державин», выдохнуть: «Есенин», и грустно улыбнуться: «Мандельштам»…
Быть русская дуэль должна кровавой! И ровно в десяти шагах от ада… В раю нам не ужиться. Боже правый, прости за все, а царь простит за правду… Я те слова вдолбил себе, как пулю, что гений воплотил в немом экстазе. И шел злодей по вымершему полю, но Пушкин падал и, считай, промазал. У каждого свои по жизни цели… Но с детства словесами нас пугают. И Пушкин умирает на дуэли. И в памяти, как пятна, проступают и те слова, и та земля сырая — от Черной речки до бездарной пули. И я иду и Пушкина читаю. А те слова сжигают и волнуют…
Не надо Пушкина не знать. И о судьбе его мечтать — зевая и скучая… Не надо с Пушкиным дружить и по гостям его водить, в масонстве уличая. А надо ровно столько знать, чтоб землю с небом различать и волюшку с неволей. Ведь надо Пушкина шептать, а лучше Пушкиным молчать — как в пятом классе, в школе…
Не бывает тягостней минуты… Падая в глухую высоту, полный восхищения и смуты, прикасаюсь к теплому холсту, где художник кистию упорной, в сотый раз, познав величья миг, затирает в небе рукотворном проступивший выщербленный лик. И ложатся краски оголтело. И над миром горбится гроза. И встают, живущие вне тела, очень самостийные глаза. И тебя находят среди многих, сея в душу первобытный страх. Так, старея, умирают боги, воскресая в русских мужиках.
Люблю твой колокольный звон, Россия – мать-земля сырая, извечный череп подымая, оратая иных времен. И смерть, метущая косой, о лемех молньи высекает. И ветер утренний взвевает лишь пух вороний над тобой. И все, кто в вечный прах ушли, встают – без имени и даты. И все мы тут, родной земли христолюбивые солдаты.
На кладбище, где мирный дух и негарь и храм лесной струится средь ветвей, там батюшкина пустынька к ночлегу встречает чаепитием гостей. Там и без слов открыто сердце Богу. И ветер слег во вдумчивой ночи. С молитвой тихою сливается дорога… И бес в окно стучит…
Плещет небо синеокое, катит Волга через край… Разлилась ты, Русь широкая, только рюмки подставляй!
Люблю я Родину, поверь, страна! Люблю с похмелия и с бодуна. Ведь продолжается всегда Она — даже с похмелия и с бодуна.
И все мы здесь, и все мы там, у всех у нас судьба все та же: вменять друг другу божий срам, служа у кесаря – на страже. Служа у кесаря, чертям проклятья слать в хмельной надежде. И, страх имая, жить, как прежде, и быть всегда то тут, то там.
В миру всего тесней альтернативам, когда над ним завис великий крест. И в памяти неграмотной, строптивой восходит слово: Иисус Воскрес! Вновь Храм встает в мерцании завета. К нему сквозь лес опять валит народ. Раскаявшись, Иуда с того света, жизнь проклиная, в землю слезы льет — кровь проступает… В старом нищем платье воззвал пришедший: «Как без веры жить?» И закачались брусья на распятье, раскачивая поле спелой лжи. …Безвременье… Взлетая ввысь над раем, в расколе слепо веруя в свой стан, душа находит скит и выгорает от пяток до нательного креста. Сквозь зиму в вечность проступает тупо от света не прозревшее жлобье. А тело серебрится вечным трупом и в колокол судьбы ногами бьет…
Тень креста пролегла через темные силы, в бездну крысы, толкаясь, бегут из России. И уже никого: ни народа, ни Бога. Только правых ведущая в вечность дорога. И грядет справедливость, но между своими. Молча крысы друг друга сгрызают во имя…
С последним солнцем Рим объяла мгла, когда из арамейского предела тень от орла двуглавого сошла к подножию родительского древа. Ему томиться в поднятой пыли с тех пор, как перевыкорчевав корни и распахав лицо родной земли, Микулушка хлебнул поганой крови. На сладкий дух сквозь годы-времена с восьми концов ползут собачьи дети. И падшие слепые племена по трын-траве разносит темный ветер, оставив нам в котомке божий день и тягу к хлебу на родных могилах. А над землей кружит все та же тень, но распознать корней еще не в силах.
Искали ль черта там иль ничего, иль просто дурость пришлых одолела? — но вырыть прах задумали его и перенесть в соседние пределы. А из могилы в небо выползал премудрый дуб, покрытый мхом и ветром, что каждый, отводя, крестил глаза, как бы представ пред тем и этим светом. Вдруг, словно пузыри пошли со дна, со всех глубин закопанного слова: «Моей земле не страшен сатана, я не нашел здесь ничего такого. Копайте дальше, но не в том вопрос, кто тут лежит и, чей здесь гроб разруша, всей сутью в память этот дуб пророс и пригвоздил, раздвинув ребра, душу. Откуда корни?!» Распрямляя ствол, сорвался древний лист в гнилую темень. Свет вспыхнул, и, возобновив родство, с кладбища заспешили в вечность тени. Черту сомненья люди перешли, поддались кости заступу покорно. И прах его был выбран из земли и стал землей. Но дуб лишился корня.
Под бестрепетным лунным прицелом слышу землю с другого конца. И ложусь в неестественно белом на могилу отца-праотца. Слышу зовы и рая, и ада, но во мгле не пойму, где какой, — в небеса с легким шелестом падаю, в небо смерти и жизни самой. И когда человеки лихие — с пулей-ножичком тешатся тьмой, мертвецы, испокон не чужие, вырастают стеной крепостной. Пофамильно, повзводно, поротно мои прадеды-деды идут с ненаглядными, с самыми «родными»… И дядьев молчаливых ведут. Сердца стук — словно бубен шамана, дословесная темная речь. Предки, смертью прикрывшие раны, жизнь живую выходят стеречь, прорастая во мне васильками, проливаясь водою живой и губами шепча и сердцами: – Не боися, сынок, мы с тобой. Крест нательный к губам прижимаю и о здравии Бога молю. То ли жизнь мертвецам продлеваю, то ли смерть приручаю свою…
Когда Бог проклял землю, то ветрами замел дороги к истине самой и все живое выдернул с корнями. И сгинул род людской. И лишь деревья по земле незрячей, как высохшие ящеры, ползут. И, заклиная небо, корни прячут и новой почвы ждут.
Убиенному войску в былинах лежать навсегда. Я последний солдат, на кресте целовавший судьбу. Сквозь подошвы мои прорастает трава-лебеда. Через вещую кровь я по трупам иду на Стамбул. Оборванкой свобода встречает меня у ворот, собирая копеечку в русский поверженный щит. Нерадивая память в забвенье считает ворон, распластавших крыла надо мной в православной ночи. Над Софией, как Китеж, восходит печальный Исус, неразумный народ свой пытаясь представить во тьме. Крик печали плывет с минарета, как будто в лесу, и не виден сквозь морок Егорий на белом коне. В недрах рода идет эта гибель-игра. И у ног цитадели не видно родного следа. Запинаясь о собственный труп, я иду на Царьград. Через душу мою проступает трава-лебеда.
Вдоль по тени креста, заслонившего ворогам небо, древо жизни моей пролегает по отчей земле — по-над проклятой Богом, обильной невзращенным хлебом, где сквозь душу мою пролетает Яга на метле. И свистит Соловей, и разводит чертей дева-рыба, и поганый Тугарин стрелу запускает в зенит. Ветки древа сего, раскорячась, вздымаются дыбом, ветер с древа рыдать на заросший могильник летит. Там встает русский дух, наливаясь антоновским соком, слезы с голых ветвей обретают в природе лицо. Внук взял дедовский щит, — его память в просторе высоком мать-земля оживляет руками своих мертвецов, что растут из нее. И вступающим в русское поле меч и посох дают. А когда они гибнут в миру, древо жизни моей пролегает сквозь отчую волю, и на высохшем корне листок зеленеет к утру.
Господь с тобой, мое языческое «Я», извечное, как Рим, загнувшийся вне духа, понесшее в миру татарскою прорухой и прочей поганью, по-русски говоря. Господь с тобой, зане, грядущим временам путь к Богу осветив, дотлело древо рода, пока сквозь пепл взрастал славяно-русский хам, сживая на корню норманнского урода. Окстись, душа! За Русь, за нас, за эти строфы. Искус постигни – сделать выбор за отца. Взрослея памятью, пойми, что вне Голгофы свобода совести простительна юнцам, но не тебе, душа, Владимира виденье, что через всех монголов, сквозь разброд и страх еще пробилось как-то в наше поколенье — корявой лебедой в приплюснутых глазах. Господь с той лебедой, таящей подоснову земного бытия, когда уже невмочь этический соблазн Пришествия Второго от «Я есмь путь» в себе самом перевозмочь.
Думал я, что получу свободу, отпустив тебя, вздохну… Но вот в этот дух, что тщетно рвался к Богу, намертво пустила корни плоть. И теперь сквозь все, что наболело, вырвались, отчаяньем дыша, в прошлое — мое земное тело, вслед тебе — бессмертная душа.

 

Потому что я русский

Бутумуру Забвенны римляне-титаны и греки в подвигах-боях, — башмак извечен Чингисхана — в увечных сроках-временах… …Во мне природа шевелится — по венам, яростен и зол, в крови на нервной кобылице несется с посвистом монгол. Прекрасен он в преддверье пира, и дико-царственны глаза, — живой сперматозоид мира. Убить нельзя, забыть нельзя! Я, опьяненный, кровь пускаю себе, почувствовав всерьез, как я границы открываю в неблагодарную до слез Европу… Пьян русак спесивый, забыв тиранов и вождей… Твой час, Европа, — день в России открытых окон и дверей.
Не сосчитать тогда на свете было лун. Мы были варвары, нам помогал Перун. Но солнце красное, как зарево, взошло. Мы были варвары, но это всё прошло. Мы были Западом, Востоком, и собой мы становились под одной звездой. Друг другу Родиной мы помогали стать. И плыл орел по тени от креста. Шли за Урал мы с правдою в сердцах и грели Родину в ладонях, как птенца. И в Енисее – в пламени свечи мы остужали звонкие мечи. Но дух стенал, а счастья нет как нет, и наша кровь порой меняла цвет. За веком век летел, за годом год, мы были варвары, такое не пройдет… …Пропал орел. И звезды замело. Мы были Родиной, но это все прошло. Мы были Родиной, но связь оборвалась — Россия кончилась, Помпея началась.
Когда сияла в небесах моя великая Держава, мы просто не имели права знать о расставленных сетях. Когда ж запуталась в сетях моя великая Держава, мы просто не имеем права забыть о прежних небесах.
Приди, покусись, оторви от нашего русского хлеба краюху заплечного неба, настоянного на крови. Приди, покусись и возьми извечное русское поле набегом языческой воли, руками, мечом и костьми. Приди, покусись и уйди погостами варварских полчищ. И пусть тебе светит в пути над миром разверстая полночь.
И палили танки по Руси. И пожар взвивался над страной. И летели души в небеси, озаряя в прошлом град святой. И тела трещали, как дрова, и светился пепел много дней. И молчала пленная Москва, ожидая участи своей. Мертвые не вспомнят про нее и про нас. Они в веках лежат. И кружит над нами воронье. А над ними ангелы кружат.
Настал черед, мой сводный брат, омыть в крови святое право. В бою никто не виноват — ни сын, ни пасынок державы. Ты за маммону принял бой, борясь с Христовыми полками. Мы оба воины с тобой, ну что ж, померимся богами! И правы будем мы вдвойне, облекшись в дедовские латы. Не на трибуне, на войне солдат становится солдатом. Своим богам и небесам молись. И трепещи душою. Русь терпелива, но и нам обрыдло цацкаться с тобою. Ну а потомки нас простят и песню боевую сложат. И в землю отчую положат. Иль прахом пушку зарядят.
Бесноватых мутантов немая орава возжигает во тьме матерь-землю мою. И в нее превращаясь, я выстрадал право за нее – за родную погибнуть в бою. Пыль веков на чело черной птицей садится, обагрив русской славой земное былье. В каждой пяди ее кровь златая святится, и могила Христа в каждой пяди ее. И, горстьми зачерпнув этой вечной основы, я встречаю врага на крылатом коне. Ну а лечь в эту землю и слиться с ней снова, прямо скажем, не самый бесславный конец.
Памяти погибшего священника Обелиск на растоптанной братской могиле все коптит жженым мясом в бесстрастное небо, хоть торжественный прах, торопясь, выносили на просевшие баржи и сплавили в небыль. Только помнят подвалы, как кровушку нашу сапогами месили, мочой поливали. Как, пустивши на круг поминальную чашу, в нее рыла свиные себя окунали. Как восставших из тьмы добивали ногами, повылазили бесы под траурным сводом. Но, златые хоругви спустив пред врагами, Русь Святая на них не пошла крестным ходом. Лишь в священном дыму оскорбленною тенью черный ангел сверкнул и пропал в одночасье. И груженой баржою без благословенья уплывает Россия на поиски счастья…
Идет война. И Бог уже не выдаст, свинья не съест. И Путин ни при чем… Из дерева одежды шьем на вырост и крестимся каленым кирпичом. Идет война. И в землю мы врастаем, роднясь с травой и облаком в реке. Закрой глаза – и в перелетной стае заговоришь на птичьем языке. Идет война. Любовь давно в разгаре, горячая, нездешняя любовь. Гуляй, душа, – в ударе так в ударе, пока с небес на землю льется кровь. Идет война. И набухают вены. И мальчики рождаются в траве. Теперь мы все немножечко чечены, кто с пулей, кто с Аллахом в голове.
Махмуду Эсамбаеву Над Грозным тягостная вьюга. В шаманском танце хохоча, смерть втягивает в пляску друга, махнув рукой на палача. И словно год назад в столице — грохочет танком, целя в лоб. И черной птицею садится на невостребованный гроб… Для зрелища, стуча копытом, встает коррида в полный рост. По следу крови за убитым другой ногами бьет в помост. Стан лебединый гнет недобро, дрожит, как струнка, чтобы вмиг рукой, как полной яда коброй, врагу всадить точеный клык. К хлысту чеченской длинной воли, мечась на лезвии меча, его душа, дрожа от боли, льнет, кастаньетами звуча. Щелчок. И вывалились бесы, огнем обсыпав каблуки. В белках кровавых волчья несыть разводит желтые круги. Застыл тореро, хорошея, в отважной дикой красоте. И бычья вытянулась шея, сверкнув рябиной на кусте. Бой кончен, выходя из роли, танцор плащом стирает пот. А по щекам, как струйка крови, слеза горячая течет.
Истории своей не надобно отныне нам – русским выродкам, без воли и судьбы… Лишь песня на губах — как мертвый в поле стынет, и матери кричат в предчувствии беды. В Руси отныне ночь — из человечьих месив. И смерть метет косой по полю спелой лжи. Встает слепой солдат, погибший в Гудермесе, и, руки вытянув, идет по нашу жизнь. О Русь моя, очнись, ответь, кому в угоду твой желторотый сын был послан на убой, а царственный дурак убийцам дал свободу, чтобы наемники смеялись над тобой?! А ты, поймав в горах, опять бы их простила, забыв про боль обид, предательства оскал… Над проданной страной плывет свинячье рыло, и шастает во тьме обугленный шакал. И женщины бредут с глазами водяными бесчувственной толпой по колее войны. В запёкшихся устах одно застряло имя… И верить хочется, что живы их сыны. И что вот-вот придет конец бездарной драке, а вместе с ним конец продажного ворья. И под раскатистые всхлипы воронья плоть русскую не будут жрать собаки. Пока же на Руси года кровавой прозы и мертвую страну насилует бандит… Расстрелянный солдат, подставленный под Грозным, лежит, как Крест Святой, и в небеса глядит.
Николаю Ивановичу Тряпкину Раскачиваясь, расшатываясь, приседая, вынося головой проливной понос, дорогу у мертвецов узнавая, к России тянусь я — воскресший великоросс. Она ж средь могил разрытых стонет и все сползает в омут черных дней с шершавой теплой божеской ладони, смотря глазами матери моей. Меня знобит как пред скончаньем века, зубовный хруст с земли крадется ввысь, мол, на Руси — все меньше человеков, все больше, больше серых русских крыс. И вижу я, как в мусорке смердящей еще живое что-то что-то ест, жует, корявой смертью, злобою ледащей накачивая выпавший дряблый живот. И видел я, как девка простая за доллары отдавалась и за копейки. Но из мокрой жопищи вылетая, песнь любви свистали канарейки. И снится войны мне опухшая морда, что, как сеятель, в похмельной качке пригоршнями разбрасывает по моргам отработанных русских мальчиков. Обгрызана земля моя, изнасилована маньяками разными, гадами и безродцами, что сосут ее кровь. Но взбесилась она, черной местью им под ноги льется… Я ведь добрым рос, нежным, с мягкой душою… Но каждый – варвар в неурожайный год. Рот поганого набив землею, буду держать — пока хлебом не прорастет. Шумит океан крови русской. За нами наши деды, впереди — нерожденные дети… Возвращается мама с небесными глазами — по трупам врагов как Пресветлая Дева.
Владимиру Бондаренко Я спокоен, я абсолютно спокоен. Только, как у раздавленной псины, в глазах стекленеет слюда… Се – есть самая наиподлейшая из боен, где подставлен был русский солдат, что живьем еще вмерз в полумертвую тощую почву. Слово «долг» пузырится на обгрызанных, нищих губах. И вкогтившись в имперскую землю, родную заочно, он в Россию друзей провожает — в красных, как солдатская клятва, гробах. Он обложен, как волк, что обязан быть чьей-то добычей… Наступать не дают… Значит, кто-то опять под лопаткой найдет ржавый нож, — он давно изучил тот разбойничий славный обычай… С голодухи блюет по утрам он от спирта и уполномоченных рож. И гудит в голове, что, в такую войнушку играя, интерес свой имеет ползучая кремлевская власть. А Россиюшка-мать, голубица… бабища дрянная — предала, поревела немного и бандитам как есть отдалась… Я иду по Кремлю, вижу Русь подтатарскую вживе. А вокруг пустота. И похмельный туман впереди… Когда мордою в грязь опускают свои и чужие, то своих ненавидишь до смертного хрипа в груди. На колени, холопы! Молитесь, покуда не в силах вашу мерзкую плоть на убой гнать – заместо коров. Ведь какая же дрянь, разлагаясь, течет в ваших жилах, если к нефти чеченской приравняли вы русскую кровь?! Я, наверное, плачу на этих всерусских поминках, жаль мне наших старух… Но не жаль мне — других матерей, когда вдруг разрываются мины под подошвами их сыновей. Что сидят в роддомах, бородатые рожи натужив промеж белых коленок онемевших беременных баб. И безумный Шамиль, напослед выходящий наружу, на весь мир вырастает в кавказский крутой баобаб… Сразу в круг стар и млад — под камланья шаманского вопли, словно кровь нашу топчут, — на ножонках кривых копотят. А из «мирного дома», пока мы разводим тут сопли, замочили еще пару русских ребят. Миру-мир, праху-прах. Молча смотрим на небо, на черный пылающий крест. Мы детей народим и, даст Бог, восстановим Державу… И простит нас свинья, и Господь, вероятно, не съест. И «Аллаху Акбару» — слава…
Памяти русского солдата — комбата Марка Евтюхина, геройски погибшего с 6-й ротой 104-го парашютно-десантного полка От возмездия банды уходят — сквозь густой улус-кертский туман, словно черные духи природы с гор стекая в ночной Дагестан. Бог не смотрит… Но здесь по приказу десантура вгрызается в тьму. Тьма упряма, густа, непролазна. И расклад – двадцать семь к одному. Десантуру она накрывает, наплывает волна за волной. И душа за душой отлетает, — вместо — ангел становится в строй. Бьются молча, расчетливо, страшно. Слишком близко, — и пушки молчат. Вот сошлись в ножевой – рукопашной духи тьмы и последний солдат… Бьются в небе небесные роты. Но и там силам зла нет числа. И Шестая небесной пехоты рота в землю навечно вросла. Божьи дети — под Богом распяты. Торжествует злодейка-судьба… Но с небес слышен голос комбата: – Вызываю огонь на себя! Псков, 76-я Гвардейская десантно-штурмовая
Хану Нахичеванскому Разбрелись, полегли в смутных небесах славяне. И не ведал никто, русский дух – он жив, не жив?.. Отличились тогда други-братцы-мусульмане, други-братцы пошли да в Брусиловский прорыв. Австрияк пусть помрет, «накладут в штаны» мадьяры, не должно их тут быть – на Карпатских на горах. Там, где русский – в штыки, горцы там идут – в кинжалы, подчищая грешки… Да простит меня Аллах! Дайте саблей махнуть «дьяволу в мохнатой шапке», — честь семьи отстоять, да за русского царя… Убивали его, но с рукой срасталась шашка, его призрак – врага гнал за реки, за моря. Полусотня орлов тысячу с земли сживала, да в окрошку врага, — чтоб не безобразничал! И ползла на металл плоть живая – ножевая, пулеметный металл замолкал и отступал. Не имеет никто прав сказать, что горец дрался, как обозник какой, да за чьей-нибудь спиной! Ни один не ушел, в подлый плен никто не сдался, даже мертвый боец продолжал свой личный бой… Русский батюшка-царь восхищен был и прославлен, впрочем, речь не о нем, а о том, кто воевал. Каждый третий-второй был к Георгию представлен, каждый первый-второй, всадник или генерал, если б был православным, стать Георгием мечтал. И когда им кресты божьей милостью вручались, заменен был Георгий задвуглавленным орлом. Каждый первый-второй, все от «птички» отказались: – Нам верните джигита, да чтоб с боевым конем! И Георгий взмахнул в небесах своим копьем. Интересна судьба, а история лукава — царь пропал, но в войне «дьяволы» пробили брешь. И у верных престолу, обреченных и кровавых, впереди у героев – был Корниловский мятеж…
Глаз налитой на скомканном лице, разбухшем, словно в луже сигарета. Стоит пальто у церкви на крыльце и что-то шепчет Богу – с того света. Он тоже был когда-то человек… Имел свой дом и спал под одеялом. И девушка, не поднимая век, его когда-то в губы целовала. Теперь он бомж. И даже теплых слез нет для него в измученном народе. Не подают. И лишь смердячий пес к нему без отвращения подходит. Но каждым утром, что уж тут скрывать, он «бабу ждет» и сдержанно воняет… Но каждый раз с помойки «эта б…» его метлой поганою сгоняет. Он купит ей цветы, метлу, алмаз за три рубля… «Дай бабок», – глухо стонет… И тянет мне в трясущейся ладони свой налитой и одинокий глаз…
Ты чужой здесь всему. И извилист твой путь. Но глядят прямо в душу глазенки собачьи. Ты любому готов даже руку лизнуть, что тебе соизволила бросить подачку. Ты как будто отстал… И порыв твой утих, но настойчиво тянет штанину ручонка… Ты боишься «ментов», а тем паче своих, но уже кажешь зубы лихого волчонка. Ты пока еще слаб, вот годков через пять ты возьмешь в руки нож, и душа загуляет… А ведь где-то живет твоя бедная мать, что на промысел этот тебя посылает… А ведь где-то еще и Россия живет и слезливо, по-бабски, наш день проклинает, и скулит, ухватившись за впалый живот, и на грустные руки слезинки роняет. Впрочем, что я несу – нет у нищих судьбы. Я и сам тут живу – равнодушно послушен. Сквозь меня прорастают чужие цветы, и на Запад летят перелетные души.
Как бессловесно жить в Москве скандальной! Хочу на тройке, голос чтоб окреп, проехать по Руси многострадальной, где люди жнут свой горький, грешный хлеб. Кто нас казнит, кто тешит злую ревность?! Прости земля, прости, родная мать… Хочу взглянуть в лицо старухе древней и черную ладонь поцеловать. О Русь моя, прекрасная и страшная, с тобой на месте лобном помолчу и, распевая песню бесшабашную, на тройке гиблой в небо улечу. Но через миг, под сердцем этот груз тая, вернусь опять в свою земную плоть… И небу прокричу: – Ведь мы же русские! — и, думаю, поймет меня Господь… А надо мной шальные ветры кружат, но надо удержаться все равно. Народ живет — и выдюжит, и сдюжит. Он выдержит и сдюжит — все равно! А вьюги злые круг за кругом чертят, но надо до конца судьбу пройти. И всё вперед, как раненые черти, несутся кони, выпучив белки. Навечно отведу от глаз ладони — ведь мне здесь умирать, судьбу храня. И кони, обезумевшие кони, быть может, к свету вынесут меня. На русском поле встану на колени, за павших другов помолюсь устало… Услышу голос, выплывший из тени: – Вы кто, простите, вас тут не стояло…
Словно жизнь моя взята в ренту, душу тянут из под руки — проститутки, попы, президенты, тати, лешие, ведьмаки. Но меня защищают с лаем, окружив мой пустой стакан, кот ученый, собака злая, баба – пьяная вдрабадан.
По России пойду я — слушать песни берез. И сдержать не успею тихих, ласковых слез. Храм увижу старинный и замру, не дыша, и под плач журавлиный просветлеет душа… Эх, как ветры гуляют, и вороны кричат, звезды сыплются с неба – как столетья назад. В сердце смутная радость. Невозможно дышать. И с протяжною песней пропадает душа. Пьяный запах сирени, я валюсь на траву. И из прошлого тени надо мною плывут. Взмахи сабель и плети, кровь и цокот копыт… Но проходят столетья, Русь, как прежде, стоит. Над Окой в лунном свете чайка с криком кружит. Я люблю землю эту, без нее мне не жить. Широко я разлегся и гляжу высоко, волен я и безгрешен, да и гол как сокол.
Валентину Сорокину По-над Волгою молча пройдусь я… Нет за ней ни любви, ни земли… Как прощальная песня над Русью, через сердце летят журавли. Улетают куда-то к началу. В никуда – как любая мечта… Холм летит, Божью церковь качает, вдаль уносит погост без креста. Дождь пошел параллельно, как ветер. И у самой расстрельной черты облака заплясали, как черти, перед бездною встав на дыбы… Уплотняются дали России, гул идет от исчезнувших птиц. Лишь печально завис в ветре синем одинокий березовый лист… Словно знает — деревья вернутся домой, как слеза, как на отмель волна. Да простит меня Бог, что я плачу душой, а душа, словно Волга, полна.
А. А. Проханову Потому что я русский, взлюбивший отчаянно землю, где бесплодные бабы налившийся колос растят, я фамильный погост как последний окоп свой приемлю и, ступив на колени, расту на державных костях. И смотрю в небеса, и с поющей душой бездорожий принимаю всю грязь, что монголо-татарин месил, и люблю я народ, что, не выйдя ни кожей ни рожей, в мировой океан лапоть свой против ветра пустил. Потому что я русский, живущий под Божеским небом, потому что есть мать, что приветит больного врага, поделюсь я ним, грешным, — блокадным, но выжившим хлебом. И пусть жрет нашу землю, с нее отправляясь в бега. Пусть вопит на весь мир, что живу и люблю я, умея лишь мечами махать, помирая, водяру глушу… Но казаха, тунгуса и вечно-скитальца еврея к океанам-морям, словно твой Моисей, вывожу. Потому что я русский, я знаю безбожные годы: как простой мужичок, что коряв, хитроват и бескрыл, глядя Богу в глаза, создавая Империи своды, по колено в кровище величие духа творил. И свои семена сею я уже в наших потемках. По ночам умирая, с утра возвожу русский Храм. И по крови моей, заливающей землю потомков, корабли уплывают к неведомым материкам.
Валентину Сорокину Как звенят по Руси колокольчики-ромашки, звонкий яростный свет прорастает из ночи. И на солнце летят эти бабочки-букашки, хоть по мордам их я не умею различить. Я ведь рос в городах очень разных-безобразных — и любимых до боли, и забывшихся потом. Не забылись коровы в разоренниках заразных, что вспоили меня порошковым молоком. Будем жить – не тужить, но прощать уже не будем, будем петь-горевать, но рожать другим концом. Ходят люди вокруг, вроде бы живые люди, но молчат-говорят собчаковым языком. Будем пить-хоронить, разговаривать не в меру на другом — только нам нужном языке отцов. Где-то Тряпкин поет, где-то Борюшка Примеров, Поликарпыч вещает, тихо плачется Рубцов. Исполать вам, друзья — лихоборцы вековые! Мы за вами идем — кто со Словом, кто с креста — познавать, изучать буквы русские живые, что способны вертеть землю — именем Христа. С молоком вам дано, что Христос по крови – русский, и понятно, что к нам приходил не по грибы… Ох, запеть бы сейчас и запить бы без закуски, камарилья бы вся, ох, возрадовалась бы! Только хрен вам и нам, не запьем и не закусим, если нефть не пропьем, не откроется Сезам… Каждый должен понять, если здесь ты – значит, русский, а иначе хана – вам и нам и… паханам… Как звенят по Руси колокольчики-ромашки, звонкий, яростный свет прорастает из ночи. И на солнце летят эти бабочки-букашки, хоть по мордам их я не умею различить.
Профессору В. П. Смирнову Мы эту осень сами заказали. И нет в ней правды, есть одни стихи, как будто бы в пустом холодном зале отчитываем все свои грехи. Звенит листва монетой с того света, шуршит толпа в три тысячи голов. Свобода есть, а воли к жизни нету… И речь ясна, но нету русских слов. Душа шумит, ей кислорода мало, ржавеют клены, плачут тополя. Молчит природа, что-то в нас пропало — нет Родины вокруг, одна земля…
Жизнь нас всех воевала, к земле пригибала и, связав, навязала чужую игру. Мимо пуля летала, но не доставала, лишь нырять заставляла в любую дыру… Пусть не сразу мой рост доходил до оконца, быть сильнее и выше мне было не лень — ведь чем ниже садилось усталое солнце, тем длиннее была на земле моя тень. Жажда губ ножевых колотила и била, имена пропадали в звенящей нови. Ведь чем больше девчонок меня погубило, нерастраченной больше становилось любви. Я был вечно влюблен, уж такая порода… Но менялась Отчизна, менялись тела. И не так было все у страны, у народа. И тебя я не знал, хоть в душе ты жила. Годы, словно бродячие псы на дорогах, под колеса бросались, рыча и визжа… Ну, а я от тебя, как когда-то от многих, скрыть пытался сжигающий сердце пожар. Я ведь жил, и мужал, и накапливал силы, чтоб талант свой намыть в трудной русской воде. И отдать без остатка родимой России, и отдать без остатка любимой тебе. Не хочу я как все — торговать или хапать, я хотел бы служить, понимаешь, служить. Хватит сил ли, не знаю — энергии хватит чтоб ракету-носитель на Марс запустить. И бессилие душит, пьянит, словно брага, — никому я не нужен здесь в «этой стране». И страна не нужна, и народ-бедолага, и не нужен язык — словно мы на луне… Ты устала со мной. И разверилась вера. Слышишь, дочка за стенкой «Мадонну» поет… И метусь я душой, переполненной ветра, восемь разных ветров продувают ее.
В. В. Путину Пятнадцать лет стреляют танки, горит земля, и Белый дом, пятнадцать лет идут в атаку псы-невидимки за бугром, трясут бездонную громаду… Распахивая целину, кладут, кладут, кладут снаряды в одну мишень, в одну, в одну! Горит свеча кровавой муки, смерть топчется по головам. И мертвые, поднявши руки, выходят русские к врагам. Уже и плакать, и смеяться в раю устали и в аду: – А кто сказал, что если сдаться, то танки прекратят пальбу?!
Зачищены три олигарха… Но это сверху — Богом данное. Большой Иван кутит без страха с опричниною окаянною. Отрезанными головами по-над страной собаки лаются. И птицы с черными крылами с восьми концов сюда слетаются. Но не берут меня в Малюты. Теперь Малюта – имя бранное. Как будто – малая валюта, но, впрочем, тоже Богом данная. Теперь словарь собачий в моде… Скинхед — какое имя странное. И я скинхеду дал по морде — за то, что слово иностранное.
Стой неколебимо, как Россия… А. С. Пушкин Озарило сверху вдохновеньем, тут же полыхнуло под землей. И возник пылающим виденьем Пушкин над израненной Москвой. Ободрался чужеземный глянец, и восстал во весь земной пустырь маленький кудрявый африканец — святорусский чудо-богатырь. Засветились старые иконы, опалившись адовым огнем… Бесы прут… Но держит оборону ангел в битве меж добром и злом. Словом держит. И земле — сгорая — тень его носить, не износить. Даже в слове, даже умирая, — Пушкин – вечно крайний на Руси. Слышишь, за углом родного дома погибает он в твоей душе… Только держит, держит оборону на последнем русском рубеже.
Я не курю, — подальше от греха… Забыть пытаюсь имя Герострата. И Евы Браун тень в годах-веках передо мной ни в чем не виновата. Уже никто ни в чем не виноват. Лишь конь в пальто горит в лучах заката. И, журавлиный клин сминая, в ад проходят строем по небу солдаты. И из разрывов вековых пластов огонь, что, изрыгнув подошвы Рима, спалил Союз, становится костром, облизываясь в сторону Берлина…
На ощупь танк – зеленый трактор с пушкой, привет с Урала – с темною душой… И всё. Капут! Лишь глупая кукушка соперничать пытается с судьбой. Глаз слепит солнце. И воюют дети. Старик напряг последний свой кулак. Ведь главное, куда подует ветер, в какую сторону развернут русский флаг.
Ладонь, как танк, пылит по карте старой, — земля бугрит, горит со всех сторон. Ведь направленье главного удара пульсирует со сталинских времен. Я слышу голоса – и днем и ночью: накатывают – вал за валом вслед. И вещий гул прадедовых побед в моей крови крепчает с новой мощью. Чем наяву страны хребет слабее, народа меньше – чем толпы пустой, тем круче верю в путь Ее святой, грядущей славы отзвук все яснее. И чем страшней, отверженнее лица героев, и поэтов, и вождей, тем путь светлей, — на звездах штык-ножей небесный воздух снова шевелится. Издревле клином вышибают клин, кулачным боем разминают мышцы. Упруги стали русские границы, звучит приказ короткий — «На Берлин!»
Русский флаг, что русское оружье, как улыбка Ваньки-дурака, что с лица не сходит, птицей кружит вдоль по сердцу – в тучах-облаках. …Оба войска пали над обрывом, прокричал стервятник вдалеке, звезд лучи скрестились над заливом, ангелы поплыли по реке… Умирает Ванька, но счастливый, древко сжав в недрогнувшей руке.
Бедный, малограмотный народ, он в Берлин придет, он доползет. …А над Волгой бабы будут выть, от чужих – своих детей растить. Лебеду и землю молча жрать, от убитых – сыновей рожать… Бога нет, но есть приказ – «Вперед!» Бога мой народ потом найдет. Сэкономит порох, динамит, но Гагарин в космос полетит. Колокольный и кандальный звон. Бога нет, чернил и нет бумаги, — кровушкой Ему напишет Он на когда-то грамотном Рейхстаге. Он еще откинется потом… Про народ я… Несгибаем Он.
Сергею Сибирцеву Кто обретать, а я теряю снова права на жизнь по правде, не по лжи… И оправдаться, – разве только словом?.. Но это надо кровью заслужить… Идет война на виртуальном свете, нас атакуют сонмища врагов. Вопят с небес зачеркнутые дети, в экраны зрят мильоны дураков. Зачем же я, душою обнимая тебя, моя безумная страна, шепчу пароль, в надежде призывая твои — в пустую бездну — имена?! Все имена… Но были-небылицы сплавляются в одну простую мысль. И я шепчу — и воздух шевелится, — сиюминутный мир теряет смысл, как прорванная мухой паутина… Вот за окном светлеет горизонт. Но речь темна, слепа и нелюдима, в ней нет ни слова — все ушли на фронт.
Виталию Пуханову Кто умер, тот уже бессмертен, — порукою – сыра земля. Давно живем без тьмы и света, но кто здесь ты, и кто здесь я… Шепнешь: прости, Россия-мама, в своей забытой Богом мгле с душой, пустой, как голограмма, не весящей уже ни грамма, мы к небу ближе, чем к земле… Сын за отца не отвечает… А слово – словно воробей. И поле жизни заметает заморский ветер глюковей. Но вдруг внезапно прозреваешь… Как с бодуна придя домой, ты взглядом прошлое пронзаешь и понимаешь: ты здесь свой. Не вырывая даже йоты судьбы, прожитой не тобой, что стала просто частью плоти и полностью твоей душой… Невыносимы муки эти! Отец, прошу, сойди с креста. Бессмертие страшнее смерти, когда бояться перестал…
Когда бы нас подняли по тревоге… В. Пуханов Нас по тревоге не поднимут, не попрекнут землей родной, — ведь сраму мертвые не имут пока их помнит род людской. Но нас поднимут по тревоге, когда закончат со страной… За нами явится конвой… На Страшный суд проводит строгий — героев павших — строй святой.
Ты жил с великими поэтами, как с ровней. Но они ушли, ушли кто Стиксами, кто Летами, ушли, как в море корабли. Ты жил, но ничего не понял ты — судьбу, считай, не оправдал. Лишь дни сомнений вместе пропиты, мерцает памяти бокал. А в нем, на дне, все тайны Китежа, и льется небывалый свет. Песнь слышится… Теперь молчи уже. И прямо с неба жди ответ.
Какую биографию делают нашему рыжему. А. Ахматова Мы рыжего его и конопатого ценили за стихи и за Ахматову. Она и биографию помятому ему сулила, – каждый был бы рад. Из черного не сделать белым кобеля. И греческий не сделать нос из шнобеля. Не Букера ему вручили – Нобеля. Опять во всем усатый виноват…
Памятник Петру Первому работы Фальконе, заказанный Екатериной, — первый памятник в России. Первый протест против Библии. Он прорубил окно в стене — царь Петр на каменной кобыле… Но на хрена мне Фальконе, когда мы Бога позабыли… Кумир напрягся над страной, дрожит, как девушка, Европа, в окно присвистнул тать лихой — Русь-матушка, вот это жопа! А мы ей – нате, соболя… Скрипит кровать, шуршит перина. Была Расеею земля и немкою Екатерина.
Петру Калитину И сказал мне дядя Ваня, бывший кент вора в законе, бывший… – лагерная вохра, Ворошиловский стрелок: – Зря не бацай, СССР был как кулак народов братских… В общем, если шмайсер держишь, жми сильнее на курок. И сказал мне дядя Ваня, шоркнув сталинской наколкой: – За слова свои ответишь, так что много не базлай… В жизни столько баб красивых, что одной по горло хватит, так что больше, чем проглотишь, в свой стакан не наливай. И сказал мне дядя Ваня, разливая, не скучая, выключая телеящик, матерясь на беспредел: – Гитлер – падла, Ельцин – тоже! И народ – пацан, в натуре… А менты еще покажут — кто и где чье мясо съел. И сказал мне дядя Ваня: – Зря не бацай, паря, глоткой, на рожон не лезь без батьки, партия нам что велит?! Мол, вокруг все п… (голубые – С. С.) — в телевизоре и возле… Изменяется природа, мир на месте не стоит… Но сказал мне дядя Ваня: – Жизнь нельзя сдавать без боя! — и налил за край и выше, наградной взяв револьвер. — Гастарбайтеры достали, а скины совсем тупые… Где ты, дядя Сталин?! Суки, — развалили СССР!
Агаджанову В. К. Страну украли. И потерян след. До послезавтра доживем едва ли. Гуляет доллар, как хмельной сосед. При Сталине бы расстреляли. Куда летим мы, позабыв азы (всё нам «хип-хоп» и всё нам «трали-вали»), забыв, что мы народ, забыв язык?! При Сталине бы расстреляли. Кричу я: люди, мы ж не хуже всех!.. Но тишина. И я опять в печали. В печали я! Уныние – есть грех. При Сталине бы расстреляли…
Всё свистят и сверлят пули нас, отрекшихся когда-то… Мать-земля, нас обманули, Ты должна родить солдата. Мы за все Армагеддоны Беловежским платим златом, — враг на Волге, враг у Дона… Ты должна родить солдата. В телеящике Пандоры всё плодятся бесенята… Не смотри безумным взором, Ты должна родить солдата. Бог оставил нас, — так надо. И в раю хмельно от мата. Родина в аду. Из ада Ты должна родить солдата.
Нам не дожить до Страшного суда. Уходит мир сквозь пальцы, как вода. Уходит сила в землю-мать – не зря, — быть может, вдруг родит богатыря… Уходит, возродится ли когда? — Об этом знает странная звезда, что среди ярких — тихий свет хранит. Под ней и путь в сто тысяч лет блестит. И узок путь. И нелегка дорога. И нечем оправдаться перед Богом. Из дыр земли кровавая заря течет. И не видать богатыря. Бессменно, как хирурги-упыри, вскрываем язвы матери-земли. Как будто бы дождемся — кто когда — амнистий после Страшного суда.
Сергею Сибирцеву Граненый с размаху закинул. Расею в душе помянул. И бабу к себе пододвинул, с бутылкой и бабой уснул… То ангелы с бесами бьются, то просто душа на краю, — но русские не сдаются ни здесь, ни в аду, ни в раю. …Проснулся без бабы, год минул, — в раю – без врагов и боев. И к Богу стакан пододвинул: – Ты что, брат, не видишь краев?!
Вадиму Месяцу Кто на Руси не любит шумной казни, веселой разудалой русской казни — с блинами, и икрой кроваво-красной, и водкой серебристо-ледяной?! Гуляй, честной народ, сегодня праздник, гуляй, братва, и пей за сырный праздник. Царь-батюшка не любит трезво-праздных, царь-батюшка сегодня сам такой… Попеть бы, погулять бы, побухать бы, и с каждой спелой бабой справить свадьбу. Под утро свадьбу, ночью снова свадьбу. Чё рот раззявил, наливай полней! Кто кровь не любит погонять по венам, севрюжинку и с хреном, и без хрена, язык русалки к яйцам или к хрену! Ух, расплодилось по весне блядей… Как весело, легко снежинки кружат, румяных мягких баб головки кружат. Из сочных девок груди прут наружу и набухают солнцем и весной. И парни, затянув себя потуже, друг дружку лупят искренне по рожам, по красным мокрым и счастливым рожам. Ведь праздник, праздник к нам пришел домой! Дудят рожки, и громыхают трубы, и чарочки братаются друг с другом. Лихой купец целует девок в губы и самым сочным дарит соболя. И казнокрад монаху дует в уши и нищим пятаки бросает в лужи. Ведь завтра он уже царю не нужен, башка его не стоит и рубля… И вот везут по кочкам и ухабам большую разухабистую бабу, соломенную фифу, дуру-бабу. Не баба — смерть уселась на санях. Ее когтит медведь, она и рада. Цепной шатун-медведь. И нет с ним сладу. Он мясо жрет, пьет водку с шоколадом. И пиво пенно плещется в бадьях. Вокруг идет-гудет война-работа, храп лошадей и псовая охота. И мне охота, и тебе охота — так получай метлою в левый глаз. Ну, потерпи, соколик, белый голубь… Ты победил, – тебя за шкварник – в прорубь, глотни с ведра. И голой жопой – в прорубь. И еще раз. И двести сорок раз… А праздник разгулялся, шумный праздник, полнеба подпалил уже проказник. Он, как жених, красив палач-проказник, — лишь спичкой чиркнул. И – за воротник. Он язычком ласкает бабу красным, — огонь, огонь, ах как она прекрасна в страданьях… Кто не любит шумной казни… Кто не любил, давно уже привык… И пьяный попик на корявых ножках пьет из горла. И с ним какой-то – в рожках, пушистенький, в совсем нестрашных рожках. Дает-сует хрустящие рубли. Едят блины и взрослые и дети, едят блины и «до» и «после» смерти. У русских – первый блин идет за третьим. И за четвертым – тоже первый блин.

 

Я пью за продолженье листопада

Через год любовью воскрешенной возвратилась «вечная разлука». Перед всем, заранее прощенной, я ее хватаю на поруки. Жадно слушаю слова ее простые. Выжившей любви глотая звуки, сердце растрезвонивает муки ожидания — за год простоя… …Мне теперь понятней стала осень в этих бурных хлопотах весны. Сколько сам с себя я жизней сбросил, сколько облетело в сны. И теперь по крохам собираю, чтобы снова потерять в свой час. Чем смелее в жизни мы теряем, тем упрямей жизнь гнездится в нас. Потому и бьется под словами сердце, караулящее вздох, чтоб собой пустой заполнить воздух, наполняясь милыми, друзьями, чтоб к деревьям возвращались листья, вспомнив их тоскующие руки, а в пустом дому взахлеб излиться зазвонили вечные разлуки, чтоб в житье-бытье вошла погромом та любовь, что всем казалась бредом, ощутив себя такой огромной, как ночью небо.
Галине Гагариной Что такое любовь через тысячу лет?! Я отвечу тебе – это я… Пусть стекает слеза на холодный паркет и в ответ шелестят тополя. Пусть столетья, как пули, влетают в мой кров. Ты сильнее, ты чище меня. Даже пусть ты уйдешь от меня, но любовь — это – я, все равно, это – я.
Сжигает душу боль невыплеснутой страсти, но где-то в небесах проложен этот путь. Ты не гаси любовь в порыве злой напасти. Взгляни в мои глаза. И потерпи чуть-чуть. Пусть музыка в глазах качается, как море. И верная судьба пусть приближает срок… Ведь тайная любовь наружу выйдет вскоре. И целый мир тогда падет у наших ног. Качается в бреду заброшенный шиповник, его ты обняла, он исцарапал грудь. Бывает так, ведь я еще не твой любовник, я твой поэт, и всё. Ты потерпи чуть-чуть. Усталость от судьбы, глухой восторг измены. И жизни прожитой поверхностная муть. И светлый день, когда выходишь ты из пены. И в мире только мы! Ты потерпи чуть-чуть.
С утра по радио сирень передавали. Вплоть до последних слов. Во всем дому цвела любовь и бабочки летали, цветами прорастая в полутьму. – Приди, куда мне столько одному?! Я задыхался в этом аромате. Открыл окно, и в лиственный прибой вкатилось небо в самом синем платье — как пауза меж прошлым и тобой. Легли в ладони облачные дали. Я сделал шаг… Вдруг, следом за звонком, ты ворвалась, не сбросивши сандалий, и выдворила небо – за окно. И молча обняла… Очеловечен твоим присутствием, запел на кухне кран. Сирень, что днем цвела во мне, под вечер, налив воды, я опустил в стакан. И ушла она, как испарилась — в воздух, в память – росой на заре… Его тень от него отделилась, сквозь сирень продираясь за ней. Поцелуи взошли на щеках. Он, как луч, распадался на части. И запутался он в трех шагах, в трех словах и в своем одночасье. И, в траву уходя, напоследок вспыхнул он, как наивный пацан, — своей первой – последней победой… Но следы ее шли по пятам. И когда наступил неумело на свою одичалую тень, свежесть юного женского тела расплескала по жилам сирень… И ты сирень без возражений. Теперь твой бог – Гидрометцентр. Ты утопаешь в пораженье и изменяешься в лице. И я тебя не знаю… — пошло ль в нос чмокнуть, памятью обдав? С тобою мы не жили в прошлом, мы жили в будущем тогда… Окрестили этот день сиренью. И без ощущения корней женственность, заземленная зреньем, проступила в девушке моей. Проступили ветви, точно вены на отяжелевшем животе, и на непрожитое мгновенье взгляд ушел в себя, как будто в тень. Жизнь двоилась… Этаких взрослений оторопь вставала, как стена. Вздрогнули тревожные колени, высветив под солнцем два пятна. Я человеком стал. Крестили меня в преддверии тебя. В глухой тени – в коронном стиле непознанного бытия. Я ветки в зубы брал, смеялся… Но каждый крест – сам по себе — отчаянно воспринимался как крест на жизни, на судьбе. Пока на губы не упала, раздув сиреневый огонь, цветком счастливым – пятипалым твоя воздушная ладонь. Смерть сирени. Воскресенье. Ровно семь минут как ожил… Куст сирени сажала колдунья. И смеялся я, тайну храня. Но вчера, в эту ночь полнолунья, как-то странно позвал он меня. Лишь вошел я в листву, и несмело прикоснулась к цветам моя тень, свежесть юного женского тела расплескала по жилам сирень. Ах, сирень, я целую Вам руки. Мне знаком запах Вашей капризной листвы. Ну признайтесь, ведь это же Вы обрекли мое сердце на муки?! Я Вас ждал, я целую Вам руки, ах, сирень… Лепестки осыпались на плечи, словно слезы с прозрачных ветвей. И венчал нашу странную встречу распоясавшийся соловей. Вы упреки покорно сносили, признаваясь в ужасной вине. Были Вы так безумно красивы, что цветы распускались на мне. Ах, сирень…
Море что-то бормочет влюбленно, застревает в ушах, волосах, даже чайка кричит, как ребенок, позабытый на небесах. Только нет ни любви, ни желанья землю вновь навсегда покидать… Ты прости мне, что ты не жена мне, приходи по ночам, как звезда или сон. Только без продолженья мы оставим дорогу туда, где бросаются чувства на шею, словно волны, почти без труда размывая границы былого и опять возвращаясь назад… Просто ночью слепою глаза к вдохновенным обманам готовы. Звезды падают. И с замираньем я смотрю на них. И обдает ветром душу, как жадным дыханьем — с тобой знакомящийся женский рот.
«Вход до десяти». Но что закон мне?! — Бросив общежитское жилье, с одинокой полночью знакомлюсь и вожу по городу ее. Ей стихи безумные читаю, радуюсь, — я ей кажусь – во сне… По следам за ней крадется снег. Утром обернусь — мгновенно тает. Плачет, видно. На себя, как в воду, я гляжу. Назад пора. А там женщины приходят и уходят. А любовь все бродит по пятам.
Дождь сквозь слезы идет, прячась сам от себя. Только ты не идешь, только нету тебя… Дождь сквозь слезы идет, сквозь родное лицо. Дождь сквозь слезы идет. И сквозь это кольцо. Дождь сквозь слезы идет. И сквозь сон городов. Дождь сквозь слезы идет. И сквозь нашу любовь. Дождь сквозь слезы идет и сквозь слово «Судьба». Просто я так боюсь за тебя, за себя. В парке выключен свет. Все здесь наоборот… Дождь сквозь слезы идет. Превращается в снег. Только ты не идешь, голос твой не звонит. Дождь сквозь слезы идет, и стучит, и стучит.
Я вновь создал Вас чайной розой, шиповниковый парафраз. Но вот когда срывал сквозь слезы, то все забыл, как в первый раз… Смотрю, в бутылке пива – роза?! «Вы кто?» – спросил я, как сейчас… Во мне Ты вспыхнула занозой. Я вспомнил все — в последний раз…
Ты разъята природой на сотни причин избегать меня днем, — своих глаз опасаться — и светиться печалью вчерашних мужчин, когда полночь течет сквозь тебя, как сквозь пальцы, поцелуем свернувшись на каждом из них, обходя безымянный словами своими… — и во сне очутиться одной – за двоих, подыскав с удивлением этому имя…
Все это не более чем просто душа, когда я хочу удержаться в сознании, исполнив тебя в полный рост, не спеша, часть тени украв у тебя на прощание… Как ты в полный голос сейчас хороша! Неси в поцелуй свое тело певучее. Замолкла — как не было. Так, впрочем, лучше, — все это не менее чем просто душа.
Он был безумен, как ее глаза, летящие наперерез сердцам, когда она его искала за пределами себя, и до конца стал «не от мира он», когда нашла его под левой грудью. Тонкий след прошел, алея, словно от ножа… Он вышел и покинул этот свет.
От «Аве Мария», зависшей салютом, до глаз итальянских и русских былин судьба дала шанс мне в четыре минуты, и мне захотелось, чтоб ты была им. Бессмертье чужое, каким же мне утром со скоростью музыки в небе кружить, когда на тебя отвели мне минуты, а позади – или ночь, или жизнь?.. Иль будущее… Так что, землю минуя, оплачиваю ежедневный тариф. Ведь счастья осталось четыре минуты, а музыки в легких — минуты на три. Опять не ко времени я, но уюта вдруг так захотелось… Подъемлю чело. Вот кончились счастья четыре минуты. А за душой никого, ничего…
Вот и все, что в это утро было: на челе сквозных ветров настой, в русский крест засыпана рябиной волчья проседь в гриве вороной. Всех и вся заставши в плагиате, с каждым разом умирать устав, поцелуй, не знавший отлагательств, бледневеет в сжатые уста. Вздрагивая мраморною стелой, где лишь взгляд до гибели живой, сквозь упрямо-будничное тело женщина восходит над собой. Суть себя отдавши на закланье, повернувшись к зеркалу спиной, сокровенную прикусывает тайну, плодородьем родственна с землей. Распахнув окно навстречу свету, в необжитом воздухе пустом — притянув — рябиновую ветку — отпускает… И выходит вон.
Губы вырвав из дрожи огня, поцелуй разметав по дороге, ты ушла половиной меня… Не пошли за хозяйкою ноги, а остались стоять до любви, до звезды, что повалится наземь. Видно, правда в ногах, а свои ноги воткнуты в правду, как в вазу. Облетают с них листья, болит пустота где-то там сверху, слева… Где вы, блудные души мои, с кем вы?! Ладно, пусть их… Дорога все шает. Раздаряюсь, как пешим лужа. Вон судьба моя мимо шагает в босоножке на босую душу…
По-над прокуренной постелью крадутся губы по лицу, чтоб выразить на сонном теле к словам способный поцелуй. Крадутся руки в день вчерашний — украсть твой одинокий сон. Я тоже сплю, мне тоже страшно. Я быть собою обречен. Ты плачешь… Ты меня узнала. И, вспыхнув, ночь из дому гонишь. Сижу спеленут, как детеныш, ладоней маленьких узлами. Ты – мой проваленный экзамен. Не тот я… Снова засыпаю. Все повторяется. Глазами на лицах губы проступают…
Влюбленный в Вас до без пятнадцати четыре сойду на нет, надеждой оправдав, — сойти с ума в тебя, и навсегда покину время, где часы почили. Но за собой оставлю миг измены. С окном предзимним вырвав ржавый гвоздь, внесу в зубах на веточке мизерной продрогших слов рябиновую гроздь. К ногам рассыплю… Никуда не деться. Ты, наступивши, ими след мой сбрызни. Спасибо Вам, я вынесен из жизни и до поры схоронен в твоем сердце. Пройдет бесплодье. Никогда не кончится рябины миг, зависший над окном. Я беру тебя в одиночество. Ты свободна! Я жду Вас потом.
А. А. Вознесенскому Девочка, забывшись в правоте тела, побывавшего в объятиях, учится не спать на животе, чтобы в будущем не сделать вмятины…
Мне губы твои шептали доверчиво весь вздор о любви – святой и изменчивой. Погас в окнах свет. И прошлого нет. Есть только мужчина и женщина… Тону в глубине смущенного голоса — взлетая и падая в капище космоса. И в небе любви целую твои, такие домашние волосы… То солнцем любви, то страстью палимая, за мной твоя тень блуждает незримая. Сквозь толпы людей на этой земле ты вечно со мною, любимая. И пусть говорят – молва опрометчива, весь вздор о любви – святой и изменчивой. Бессильна тут ложь, и снова кладешь свои два крыла ты на плечи мне.
Дрожало солнце на щеке… А надо было так немного, когда душа просила Бога о самом малом пустяке — о двух минутах теплоты, не о любви и не о счастье, о человеческом участье. Когда есть я, когда есть ты. А я молчал, молчала ты. Молчали птицы в поднебесье. И это было лучшей песней. И ожиданием мечты. А ты наивною была, ждала немыслимого чуда. И вот забылись мы друг в друге. И жизнь, как молодость, прошла. И ощутил я два крыла, и не осталось даже тени. И больше не было сомнений в том, что судьба произошла. Дрожало солнце на щеке, и надо было так немного, когда душа просила Бога о самом малом пустяке…
Ты везде, может, все это ветер крутит, вертит ненужные листья… Пусть за все будет осень в ответе. Знаю, это не листья, а письма. Ты везде, без тебя пропадаю. Кружит голову штамп на конверте, кружат листья, по письмам шагаю. Ветер, ветер, за все ты в ответе. Твой портрет из осенних листьев — в поцелуях зимы – разлетится. Но дохнешь в створ холодных окон, и в кружок соберется вновь он. Твой портрет из осенних листьев как туман, над землей клубится. Он исчезнет… Потом приснится — твой портрет из осенних листьев. Ты везде, – я не вижу, но знаю, помню боль недосказанной фразы… Я тепло твоих губ ощущаю, знаю их, как поэму экстаза. Ты везде, жду тебя очень-очень. Ты увидишь все с первого взгляда. И дождливой осеннею ночью нас накроет с тобой листопадом.
Не помню, тебя я встретил во сне или наяву? Да только вот не заметил, как год без тебя живу. По нашей иду тропинке, снежок не спеша пошел. Губами ловлю снежинки. Пусть будет все хорошо. В сердце любовь проснется, сквозь снег зашуршит листвой. Снова звезда зажжется ночью под Рождество. Снег тает на ресницах, верится в колдовство. Знаю, ты мне приснишься ночью под Рождество. Под утро вернусь домой я и в грешных своих мечтах тебя принесу с собою в продрогших объятиях. С шампанским возьму рюмаху. И, выпив, налью еще… И грохну об пол с размаху. Пусть будет все хорошо.
Тучка в небе высоко, дождик в небе низко, Один милый далеко, другой милый близко. Один милый весь в делах, денежки считает, А другой, он тут как тут – глазками стреляет. Первый мой дружок богат, дом, как сахар, белый, А второй в душе солдат – брови словно стрелы. Один в небо запустил сизую голубку, А второй подставил мне аленькие губки. Один умно говорит всё слова пустые, А другой сидит-глядит – глазки голубые. Первый ходит каждый день да в костюме новом, А второго я и так целовать готова. Тучка в небе высоко, ну а дождик низко, Один милый далеко, другой милый близко.
Поднеси ладонь к моей — и вспомни приступ одиночества в крови. Две дороги жизни на ладонях — привели нас к дереву любви… Вот оно стоит, прощаясь с летом. За окошком небо в облаках. Поцелуй меня, почувствуй эти капли дождевые на губах. Пусть стекло ладонь твою остудит. Дождь как из ведра уже пошел. Ты пойми, что никогда не будет нам с тобой вот так же хорошо. Скоро к нам в окно заглянет вечер, в небе силуэты птичьих стай. Обними меня как можно крепче. И за ними вслед не отпускай…
А мы во всем с тобою сами виноваты, и листья наших чувств кружатся в неглиже. Банальным стало даже то, что было свято. Легко на сердце, пусто на душе. И все слова, что в сентябре у нас остались, теперь в винительном мы слышим падеже. Любовь бросала нас и снова возвращалась. Легко на сердце, пусто на душе. Шепни желанья и открой свои сомненья. Нас оправдают и придумают сюжет лишь наши губы в робком приступе волненья. Легко на сердце, пусто на душе. Как поздно к нам с тобой прозрение приходит, и очень трудно что-то изменить уже, и осень ранняя тоскою нас изводит. Легко на сердце, пусто на душе.
Накрасишь губы и ресницы, взмахнешь прозрачною рукою, и мы расстанемся, как птицы, в метельном танце под луною… Мы кружимся под облаками. И ветер наши губы лижет. Я трогаю тебя руками, но больше я тебя не вижу. И грим уже совсем не нужен… Как цепи падают объятья. Душа босой идет по лужам, как девочка в коротком платье.
День прошел и растаял. Звезды в небе зажглись. Так таинственно тихо, словно кончилась жизнь. Купим водки, художник, и с тобою вдвоем просидим до рассвета под слепым фонарем. Ах, арбатский художник, на ночной мостовой нарисуй меня, милый, под счастливой звездой. Нарисуй, мой хороший, и цветов не жалей — словно счастье зависит лишь от кисти твоей. Дождик ходит по крышам. Все понятно без слов… Сигарета промокла. Не сложилась любовь. Милый, пьяный художник, мы с тобою вдвоем просидим до рассвета под слепым фонарем.
Как мы были непреклонны, отрекаясь от любви… Но в душе вопили клоны тех Небес и той Земли, той Свободы заоконной, где с богами мы равны. Как мы были непреклонны, как мы были влюблены! Как мы были непреклонны, как был тягостен рассвет. И, взлетая, бились волны о холодный снег. Как мы были непреклонны. И в пластмассовых цветах тихо плакала Мадонна с теплым сыном на руках.
А на дворе, смеясь, колдует девка-осень, желтеет все, ржавеет все. Но нет вопросов. А мы прозрачного вина нальем в бокалы… Сердца отпустим погрустить под небом талым. Горит листва. И мы с тобой в пожаре рыжем. Твои глаза мне с каждым днем родней и ближе. Все те же сны, где мы вдвоем, еще нам снятся, но оба чувствуем, что надо расставаться. Колдует осень на душе, и мы колдуем и, обжигаясь, на огонь уже не дуем. И птицу счастья во все стороны пускаем. Любовь устала. Мы ее не осуждаем. Ох закружила осень нас, заворожила. И разметала, словно листья, и забыла… Пожар вокруг, но почему земля остыла? Послушай, осень, а зачем ты приходила?
С размаху в омут мы бросаемся всё реже, безумству страсти дань мы отдали сполна. Пусть вместе нас еще любить привычка держит, но очень скоро подустанет и она. Прости, прощай, — моя не высказана нежность, твоя любовь — как непрощенная вина. И наших рук, и наших взглядов безнадежность на увядание судьбой обречена. Уже и звезды светят как-то вполнакала. Лишь бьет искра в полнеба, если мы вдвоем. Твои глаза как два наполненных бокала, что мы на счастье никогда не разобьем. Прости, любовь, прости, но ты пришла не к сроку, не виноват никто, ты душу не трави. В душе людской сейчас совсем не та эпоха, тысячелетие сейчас не для любви… Но сердце не верит…
Любовь – это чудо, безумная тайна. Для нас с тобой она кончается печально. Закончилось лето, последний день прожит, а мы друг в друга влюблены еще, быть может. Осеннее солнце с улыбкою странной манит к себе последней нежностью обманной… …Я всех приглашаю на танец печали. Назад отыграем, вернемся к началу. Как танец печали, кружится день летний. И кто-то уходит последним, последней… …Осеннее солнце с улыбкою странной манит к себе последней нежностью обманной. И мы, словно листья, с судьбою играем и так серьезно друг для друга умираем. Не можем расстаться, летаем по кругу, хотим губами удержаться друг за друга…
Меня сентябрь несет по краю земли, сорвавшейся с небес. И вновь я сердце отпускаю — мурлыкать – на руки к тебе. Ты плачешь: – Завтра улетаю, — смеешься: – Хочешь, я вернусь?.. И воробьишек серых стая пропрыгала, как божья грусть. Завис листок под небом мутным — прозрачный, как твои глаза… А я молчал в ответ как будто… А может быть, «люблю» сказал… И в музыке пустого сада мелодия осенних слов слышней, чем шорох листопада и уходящая любовь.
Ты ушла от меня, словно боль и усталость, и ни Богу, ни черту пока не досталась. Я горю на ветру, но горю, не сгорая. В каждой вижу тебя, взглядом дверь открывая… А глаза у тебя стали странного цвета… Да и я в них – не я… Ох, плохая примета… Мы на счастье с тобой перебили посуду. Но в разбитый стакан наливать я не буду — ни полночной слезы, что в туман превратилась, ни великой любви, что кукушке приснилась. Ты ушла от меня, словно боль и усталость. Но в разбитом стакане водка не расплескалась…
Я одинок, как гений в плагиате, что, лунное освоив ремесло, ночь распахнув, стоит в одном халате, не в силах удержать высоких слов… Всё принимая слишком откровенно, как в водку сок пускают по ножу, психической энергией вселенной по капле в шепот разума вхожу… Шепчу, камлаю, сердцем увядаю, хочу найти те самые слова и с каждым новым словом умираю, к твоей душе притронувшись едва. Губами, снами, вещими слезами, что забродили в сердце, как вино… Но из того, что происходит с нами, не понимаю ничего давно. Но лишь одно я знаю и имею — и тем живу, не смея всё забыть: что ты уже была – навек моею и только смерть нас сможет разлучить… Звезда прожгла лукавым взглядом стену. Я здесь один, ты где-то там в ночи. И что это, любовь или измена, одна ты знаешь. Знаешь и молчишь…
Я без тебя не пропадаю, и о разрыве не жалею, и из окна не вылетаю, как птица крыльями не вею. Я не болею, не бледнею, не загниваю и не таю, я даже, в общем, не старею… А лишь, как мамонт, вымираю.
Жена-любовница, давай начнем сначала, не раздувай огонь вражды в крови. В раскосе глаз твоих спокойно-величавых парит орлица вдумчивой любви. Свистит ли ветер, град идет с дождями, твердь неба молнии ломают в бездне лет, парит орлица, мощными кругами равняя звезды, солнце, ночь и свет. Парит орлица. Там внизу – кишенье. И воронье накаркало беду. Будь выше всех. Прости, будь совершенна. Сбрось в пропасть со скалы змею-вражду. Жена-любимая, смотри, проходит лето. Сердца болят, готовятся к зиме… Парит орлица. С птичьего полета я с каждым мигом — меньше, меньше, ме…
Сказал в запале – резано и круто. Обидел, аж волной пошли круги… Метнула взгляд пронзительный — как будто сорвался сокол с вскинутой руки. Захохотала жутко и нелепо, в зрачках сверкнули рысьи огоньки. И треснул мир, как дом, — как будто не был… И рухнул в бездну горя и тоски. Жизнь кончилась. Глухи слова отныне. Кричит обида-дева даже днем. Любовь забилась в щель. Одна гордыня сжигает души адовым огнем. И каждый прав – на том и этом свете, готов ввязаться в настоящий бой… Родная, спи, родная, спи — ведь это все не про нас, все не про нас с тобой…
жене Твои губы во тьме различаю… Но во мраке венчальной свечи — на земле не тебя я встречаю, а твое отраженье в ночи. Поразбросаны лучшие годы сзади, сбоку – и нет им числа… Что тебе, неземная, угодно, чтоб – не только во сне – ты была? Приходи, – желтый волос по ветру, так похожа лицом на жену… Разнесем весть по белому свету, а о чем – сам пока не пойму… Будем жить мы с тобой в рукавице, в той, что в сказке лежала века. Одинок я, как пение птицы, и свободен, как мысль дурака…
Я бегу против стрелки часов, против хода вращенья земли. Чтобы вырвать из бездны веков душу той, что мерцает вдали… Она светит со дна, как звезда, отраженная черной водой. – Между нами беда-лебеда, не сдавайся, останься со мной! Сколько было растрачено слов! Память гонит нас сквозь решето. Если мы позабудем любовь, на земле нас не вспомнит никто. Длинный посох достанется мне, помело с рукоятью тебе. И узнать нас не сможет во тьме наша дочка — сама по себе…
Я пью за продолженье листопада! И чокаюсь с бокалом пустоты. Еще пока мне ничего не надо, еще пока я с памятью на ты. Еще пока твои целую груди, горю в твоем дыхании – дотла… Еще пока про нас забыли люди, еще кровать для наших снов мала. Еще пока не знаю я, что счастлив, не знаешь, что несчастна ты еще… И сердце бьется только на две части, еще грехи – тебе и мне – не в счет. Еще пока на сне не ставишь точку. И я на тестя непохож – точь-в-точь. Еще пока мы не родили дочку, любимую единственную дочь…
Становлюсь безудержно покорным с милой, что повенчан я в веках, по годам — почти уже покойник, по любви – пока еще никак… И за что в любви такая сила и метельной нежности размах?! Все сносила и переносила на своих мистических крылах. Но не чуют у красивых – душу. Так и я — как ветер злой в ночи, что вначале должен дом разрушить, чтоб увидеть свет огня в печи… Видел, где твои проходят ножки, — шеи в штопор крутятся, а там, словно пробки, сносит дурьи бошки, отрывая их ко всем чертям. Одурманены твоей походкой — ветреной, а может, ветровой, — пол-России пьет запоем водку, пол — с ножами носится за мной… Иногда такая ты — лихая, иногда, – как песня соловья: нежная, прозрачная, родная… Иногда — чужая, не моя. Но когда, звездою полыхая, сбрасываешь свой покров земной — темноту губами прожигая, прямо в вечность падаешь со мной… С нежностью, пуская в небо корни, твое тело звонкое ловлю… Становлюсь безудержно покорным с женщиной, которую люблю.
Как хорошо в последний день Помпеи пройтись по улицам заснеженной Москвы. На миг любви — в бессмертие поверив, услышав из-под снега рост травы. Увидеть в небе ветра зарожденье, в голубке серой Божий лик узреть… И что-то вечное смахнуть, как наважденье, — еще пока не время умереть… Твои глаза… Но что-то говорит мне, что всё не так, как мне мечталось быть. И сердце сокращается в том ритме, в котором мы давно не можем жить. Счастливым быть уже я не сумею. Другая жизнь у Родины в крови. Лужков построит новую Помпею в последний день несбывшейся любви.
Грустью я обижен и растрачен — на тебя, на жизнь, на белый свет. Я растрачен и переиначен, бьет в глаза холодный белый свет. Это там, где небо было вольно под крестом могучего орла, там, где песня-сказка, вспыхнув болью, по оврагам-кочкам понесла. Там, где был я верен и уверен в крепости заветного кольца. Сердца жар был волчьей страстью мерян в злых зрачках любимого лица. И теперь под волчий вой, играя как река, — в предчувствии беды — кровь моя бурлящая, дурная сносит этой крепости следы. Размыкая ветреные руки безучастной спутницы – судьбы, жаркого дыхания разлуки на твоих губах растут клубы. Словно с ветки лист в страну иную — с губ слетает поцелуя след. Словно песню спев свою земную — в небо вышел неземной поэт…
Во тьме земной грущу в окно я, где звезды рушатся на дно моей души, — мне все равно… Ведь одиночество такое, что не вмещается в окно. Но заклинаю сквозь невзгоды: – Любовь бессменна и нежна, неубиваема она. Замки срывая, платья, годы, она придет — твоя жена. Ты задохнешься чуть не плача, когда ошпарят, хохоча, как будто духом первача, — бессмертно молодые губы, рот в рот — органами звуча.
От тебя я письмо получил — чистый лист — ослепительно белый, как дыханье в казенной ночи или к сделке готовое тело. Я на нем начертал слово «Да!», хоть себя ненавидел за смелость. Испарились чернила. Звезда вместо них на листе загорелась. Твое фото смахнул со стола. Показалось, что ты побледнела… За окошком осенняя мгла… Да, я понял, чего ты хотела…
Через полчаса мне уходить, улетать, сбегать, перегорать, забывать, бросать и не будить… В общем, любовь предавать. Через полчаса мне одному те полжизни, что ты отняла, в топку паровозную бросать. Сердце отправляя на луну — пусть мертвые хоронят мертвецов… А я на самолете улечу. Предавшие любовь — пешком не успевают.

 

Мне 22, я весь в губной помаде

Мне двадцать два. Я весь в губной помаде девчонок, что целуются, спеша. Я как поэт — извел пять тонн бумаги, но как поэт не сделал ни шиша. Не потому ли по ночам мне верится, что я смогу, поднявшись спозаранку, сдернуть с неба Большую Медведицу и подарить Свердловскому зоопарку.
Л. Л. Свои чувства, как зверя, затравливаю. Сердце – не кубик Рубика. Я тебя из себя выдавливаю, как засохшую пасту из тюбика. Боль, как крик в катакомбах, глушится. Но все дальше от выхода ты. На натянутых нервах сушится душа, застиранная до дыр. Только заново переиначивает память-сводня душу мою и в лицо твое заворачивает мое сердце, как в простыню. Да! – Я ложью себя не унижу. Да! – Хотел бы тебя вернуть. Я теперь много больше вижу глазами, плакавшими вовнутрь. Я ведь помню тебя не миленькой недотрогою в белом шарфе, не женою в квартире маленькой, где полы до смешного шатки. Не вышептываюшей губами, когда голос любви иссяк, а разбитою женщиной, с волосами, нервно собранными в кулак. Отдираю тебя… Легче кожу! — слишком присох к тебе. Впрочем, ты, наверно, несчастна тоже, раз звонишь в середине ночи. Давит плечи чугун утраты! Только разве словами сказать?! Больно. В сердце моем распяты любимой плачущие глаза.
Лед на губах. В глазах. Во все углы вмерз лед. Чтоб не упасть – ни шагу. Ты вышла из любви, как из игры выходят иногда, забросив шайбу. Сегодня праздник льда в моей судьбе. Проиграна любовь, ты взмыла круто. А я еще остался в ней сидеть, словно наказанный на две минуты…
Сегодня я понял, что тебя я люблю. Это было как молния, режущая ночами. Словно ты падаешь, а я ловлю… Но этого не было. И мы молчали. А было то, что, в халате стоя, ты как будто от холода сжалась. Я ж свои поцелуи глотал запоем, чтоб, не дай бог, тебе не досталось. И как сам я себе изменял, до сих пор еще поражаюсь, но хлестала она меня — босоногая эта жалость. Может, это бы и забылось, но уж так повелось меж людьми: каждый! хочет! любви! ненавидя в любви слово «милость». Но входит оно любящей свекровью, не давая побыть вдвоем. И то, что в себе мы зовем любовью, мы жестокостью в других зовем. Ну а может быть, все и не так было, не с такой уж щемящей тоской. Только долго меня словами знобило: «А я думала, ты не такой…» А снилось, ты падаешь, а я – ловлю. Или вместе с обрыва срываемся… Сегодня я понял, что тебя я люблю. Сегодня я понял, что мы прощаемся.
Я знал, что больше женщин не увижу, когда вошел на миг в глаза твои. И сон пришел — глухой и неподвижный, когда за мной захлопнулись они. Я жил тобой, вместить пытаясь в строки случайный поцелуй, связавший нас. И не искал, от счастья одинокий, я выхода из этих долгих глаз. Но я не знал, как гибельны подушки для чувства, что насущным хлебом стало. Лишь наше сердце билось в наши души. Я вскакивал, а ты во сне стонала… Проснись скорей — мы будущее губим! Верни меня. Я в память ухожу. Ведь я же на лице своем не губы, а тот – потрескавшийся поцелуй ношу.
Забыт я, но, словно окалину, меня нельзя стереть рукой. Пусть даже я умру когда-нибудь — такой – до одури живой. Пусть солнце сгинет в серой вечности — для всех моя любовь взойдет! Лишь если вымрет человечество, она от голода умрет. Пока ж – аз есмь! Имею тело. И там тебя боготворю. Хотя какое, впрочем, дело тебе, что я еще люблю?! Гуляй с моими недрузьями. Там, как и ты, такие есть, что, вылюбившись, лечат память, как неприличную болезнь. Но ты, кто мною меж другими любимой будешь, как никто… Ты все же вспомнишь мое имя, хотя б — как грустный анекдот…
Снова эта весна налетела нежданно… Неосознанных чувств разноцветная гамма… И я снова бегу к тебе улицей детства. И я вижу, я вижу глаза твои, мама… И вот так год от года. Из недр зимовьих в атакующей лаве безумных и смелых наступают деревья – в буденновках новых, а зима отступает колоннами белых. Молодеет природа, и мы молодеем, ветер чуда гуляет по сонным аллеям. Снова мысли стучат – не дождутся решенья. Вот опять из весны мне пришла телеграмма. Меня ждут мои взлеты, открытья, свершенья. Я в весну побежал. Ты прости меня, мама. Вдруг сдавило в груди, словно после ухода любимой к другому – в конце романа… …С каждой весной все моложе природа, с каждой весной все белей моя мама.
…Кроме того, при этом сберегаются леса нашей Родины, чистота ее рек, озер, воздушного пространства… ВТОРМА Фантазии природы не хватает посреднику меж ней и интеллектом. Рассыпалась по крышам глуховато и разложила небо в мокрый спектр. Во весь эфир, как вечный будетлянин, утробу почвой вывернув наружу, корнями в память проросла, ветвями, царапаясь, ко мне полезла в душу. Наивная… Я слишком занят. Знала б, куда ее мне? – разве в телевизор… Насторожилась… Желтой стелет вязью в мое окно, как будто в книгу жалоб: «Для сохранения живой культуры, загубленной с таким к себе доверьем, не лучше ль в землю сеять книги мудрые… Еще, быть может, вырастут деревья…»
Саше Дудоладову Не велите Велимира мерить. Надорветесь. Разлетелся Велимир по миру птицами из наволочки весен. И кумирством Велимиру не потрафить. Не войдут в кумира реки, звери… Как ни разу не хватило в типографии буквы «л» – «люблю» его измерить. «Ладомир» не должен быть понятен. Вам понятен хлеб и ветер в венике?! Миллион поэтов вам понятен? Вымерьте меня, поймете Хлебникова.
Все гении давно уже в железе, и не внемлют люди новым голосам, но кто-то должен реабилитировать поэзию, И этот кто-то — должен быть я сам.
Вам всем, кто не имел врагов, не плакал от потерь, оракул будущих времен в рай приоткроет дверь. Отмоет дочиста статут и выпьет воду сам, и ваши крылья отрастут. А я пошел к чертям…
Перепачкав в песочнице личики, дети строят воздушные замки. И смеются, хватаясь за руки, песочного бунта зачинщики… И взлетают в пространство отважно шпили башен, проткнув небосклон, пусть пока лишь песочных, нестрашно, пусть пока лишь воздушных, неважно, это только сейчас, а потом… А потом набежали мамаши, по домам увели их силком — по развалинам замков, ставших снова серым — обычным песком…
Понимаю припадками детства — жизнь открытьями глубока — вровень с улицей по соседству, как увидел в семь лет с чердака. И на пятки звезда наступает только с той высотой пополам и тебя по ночам распинает на оконном кресте твоих рам. Вот твой час — когда, вспыхнув, сознание видит будущее. И ломко он решает судьбу: прозябание или – вечно – за истиной гонка. Этих взрослых звезд прорастание в неуемных глазах ребенка… Королев, Циолковский… В стремени удержаться дано лишь им… Обезличивание – лишь форма времени, проходящего по остальным. Человеки ли, дубликаты?.. Только в каждом Вселенная мается. Это взрослые виноваты в том, что детство кончается…
Когда каюк мне как поэту придет, поставлю на утробу. Глупее нет – стоять у гроба, когда в нем ни фитюльки нету. Я знаю, это будет ночью, — поэты ночью видят лучше, — когда сгущается до точки вся жизнь под ногтем авторучки. И вот – его теряя имя и примеряя мир иной, смеяться буду над другими, как будто плача над собой… А днем, наевшись цитрамона, всю писанину – под кровать! И обалдело-просветленным пойти с сынишкой погулять… И там — в какой-нибудь аллее тех – работящих пожалеть, кто чувства лучшие пропели, но не успели умереть…
Я – случай из восьмого «Д», и без «дозы» вам со мной не справиться… Я живу в воображении людей или в памяти, какая разница… Мне снится сон – навязчивый и жуткий, привычен, впрочем, он для наркомана: меня с ладони кормит проститутка, а я ей говорю: «Мне скучно, мама…» А за окном, как в кадре негатива, мои года, темнея на заре, как лебеди, качаются пугливо и машут крыльями календарей. И надевая белые халаты, мы трем бензином стекла целый день, мы знаем, это птицы виноваты… смывая молча белых лебедей… А я ей говорю: «Мне скучно, грустно…» И вспоминаю школу, класс и долго я не могу попасть указкой узкой, хоть и нашел на карте, в реку Волгу. А наяву я сплю, мне не до шутки. Проходит день – как все – обыкновенный. Потом и сон – навязчивый и жуткий… Она никак попасть не может в вену…
Из России, из волжской сторонки, его гений могучий гремел, опрокидывая галерки, подминая парижский партер. И по миру уже разметался этот голос – поющих полей. Ну а он бушевал и скитался, еще славе не чуждый своей. Словно рвался от правды земли, русской удалью мир восхищая… Вот лишь рампы слепящей огни от Парижа его отделяют. Но гудит, содрогается он, разрывается в боли щемящей… Словно тот, будь он проклят, вагон, на чужбину его увозящий. Только выдохся, сник и одрях и смирился с судьбою коварной. И в Россию дошел только прах, перевитый строкой ординарной…
Юрию Кузнецову Мне снилось, что, с надеждами поссорясь, пришла сюда моя седая совесть. Я шел за ней… «Вот здесь я родилась…» И тонкой болью слабенькая связь сквозь прожитые потянулась годы. И сердце вздрогнуло, и связь оборвалась… Как на войне. Вцепившись в кабель рваный, молчит связист… И нужен доброволец. Смогу ли я, продравшись через раны погибших там, мне, в общем-то, чужих до собственной добраться боли и посмотреть в себя глазами их?! Понять, как я живу и что мне светит. Я ждал ответа от самой земли… Я был уверен, что они ответят. Они должны ответить, черт возьми! Я так воспитан, я памятью, как порохом, пропитан. А вечного огня живые искры в горячем сердце порождают выстрел. И мне еще совсем немного лет… А может, в этом вовсе нет секрета: искать всю жизнь на жизнь свою ответ и не найти готового ответа?! И просто жить… Но, время пересилив, найти ответ в своем понятье «жить». Жить так, чтобы бескрайняя Россия слилась в одно с Россиею души. А с временем я слово породню. И если совесть вложит мне, как другу, в мою уже морщинистую руку мою же молодую пятерню, то я умру, родиться не боясь на языке иного поколения. Здесь мертвых нет! Здесь совесть родилась, рожденною задолго до рождения.
Мне почта принесла пожар Чернобыля. Как будто встал глазами в центр пекла. Но я статьи не видел, — все черно было, был просто белый лист засыпан пеплом. Читал, – глаза съедала катаракта. А там, как с дерева — с руки воздетой апрель, задев за май, упал в реактор, от мира отгороженный газетой. Прорвало апокалипсис. Час пробил. Полынь чернела, и крепчал поток. И люди шли, и каждый как святой был — шел и светился с головы до ног. Никто из них не замечал потопа, — они, влюбляясь, солнца излучали. И в своих чревах женщины качали живых… радиоактивных изотопов. Я строчки разобрал, но позже – к лету. Пока ж они казались неким шифром. И каждый день выветривал газету, посыпая мне голову шрифтом.
Дайте послушать танец маленьких лебедей, пусть Чайковским накроется мертвая зона. На последнем аккорде покидаю я общество бравых людей, как банальная рифма, я останусь под сенью закона. Вы меня узнаете? — Исполняю чужие слова. А своих я не знал и не буду теперь уже ведать. Стал я частью земли, за которую отдал сполна, не успевши узнать, в чьих руках догорела победа. А успели ли мы эвакуировать города с обескровленного отечественными нейтронами знамени, зачеркнул ли Чайковский бессмертный балет свой, когда умирающим лебедем я танцевал в умирающем пламени? А правда, что водкой болезни и смерть отводили, а люди бежали от прошлого и все-таки опоздали? И землю с собою в душе увозили, а позже и сами землею стали?.. И на ней теперь пляшут сухие дожди… Две строки для жены, чтоб пока не рожала, — трудно будет с ребенком одной. Я вернусь. Подожди… До следующего пожара. Ты огонь на конфорке зажги и спали на нем волос, тот, который, целуя, куснул я едва… Ты его запали — и услышишь мой голос, зазвенит голова, и, светясь, с легким треском растают — во вздохе – слова.
Наш скорый, свистя, перечеркивает деревню, таща на хвосте городские огни. Загрустив, каждый домик с охапкой деревьев кого-то высматривает в моем окне. И долго — тя-нет-ся за на-ми, отставая. Видно, по ушедшим память гложет… Как стоп-кран рвут, отдаляя расставание, окна – настежь, душу – настежь тоже! Господи, дома-то постарели как! Сгорбились над лужами, ворча, словно бабки над остывшими тарелками щей – для не заехавших внучат. Воздуха – как в песне. Слышно версты. Мы бросаем в речку пятачки. Мы сюда когда-нибудь вернемся. Избяная наша, подожди. Оглянусь… К стеклу прижавшись, сяду, ощутив прохладу у щеки. А они столпились и с досадой смотрят с того берега реки. Не хватает зрения, моргают. И печаль струится сквозь очки. А потом, наверно, собирают брошенные нами пятачки.
И грянул гром, и выпал снег — грусть вперемешку с шумом капель. Как будто кто рассыпал смех, потом подумал и заплакал. А позже снег, набравшись сил, качался мутными стеблями. Но ветер, воя, их косил, звеня воздушными серпами. Потом, себе устроив роздых, над клумбой – словно он продрог — волчком крутился в хлопьях звездных и зарывался под сугроб. Потом порхал. И так был сочен. И так загадочен на вид, что целый миг казалось — ночью он снова в небо улетит… Хотелось – но никто не вышел — из снега горки заливать. Все знали: завтра день опять. И грязи будет выше крыши.
Душу, жившую бесслезно, омываю раз в году голым трепетом березы, как из лужи на снегу, средь цветного обезличья, надоевших роков вой — русской песенной привычкой, полосатою судьбой. В сердце чувственная ругань памяти гнездо свила, но порой, как голос друга, забываются слова. И в предчувствия, как с горки, мчишься, отморозив нос. И любовь в дубленом горле застревает, словно кость. И опять приходит плата — гаркнуть прошлому: люблю! И так хочется заплакать, и опять, стыдясь, терплю. И, свернувшись матерщиной в накопившемся соку, черно-белая судьбина примерзает к сапогу…
В свете жизнью разыгранных драм, что бы там атеисты не прочили, влюбленный — в женщину вхожу, как в храм, сотворенный великими зодчими. И ее просветленным глазам исповедуюсь напропалую, к ним припав, как к живым образам, — Богоматери руки целую. Каждый любящий – это родня, — по скорбящему лику почуял и, забывшись и взор свой подняв: «Мама, мама, где сын твой?!» — кричу я. «Может, умер он, может, в беде — нищий духом, но в этой обители воскрешаю в себе и в тебе я любовь нашу, мною убитую. С ней повязан я отчей силой». В то и верую, осиянный, что целую свою Россию в губы черные Несмеяны. Не бывают чужими объятия! Под родным венценосным кровом дорисовываю уста невнятные я своей, пусть испорченной, кровью. И служить тому чувству вещему вечный крест нас благословил. В церкви молюсь я женщине, живущей в вечной любви.
И в память клонится чело. Десятый век вьюжит… Россия, какой неведомою силой тебя вдоль мира размело?! Валяют ваньку отовсюду. И с дыркою, взамен креста, мужик шатается приблудный и не желающий родства. Он как дыхнет… И в звездной стае запляшет солнце, словно черт. «Окстись!» – вскричу. Душа оттает. Но с крыш, как назло, потечет.
Не в силах распрощаться с днем вчерашним и втискиваясь в завтра самое, я чувствую себя угнавшим самолет, увидев землю с Сухаревой башни. Домой лечу. И мается душа. В иллюминатор выглянув с тревогой, все то же вижу там: два алкаша и б… бредут тоскливо по дороге. И тонут с откровением и болью во взглядах их и жизнь моя, и грусть, и самолет, – как крест на снежном поле. А все пути ведут в Святую Русь… А я лечу, как будто на премьеру чужой судьбы. Озлоблен, как дублер, с упрямством постигая – не Рублев в ту «троицу» выписывал мне веру. А мы летим. И монотонно-странно проходит жизнь, не ведая беды. И под пятою остаются страны, и люди – вне борьбы и вне судьбы… А мы летим, хотя немного страшно. А впереди, перстом вонзив в зенит нательный крест свой, Сухарева башня — боярыней Морозовой летит.
Ты пробовал стихи на запах? Они, как вздох, дождем разреженный, в случайной улице, внезапно пахнут любимой женщиной. Поэзия ложится в строчку, как тексты песен лебединых. Я вычитал ее под точкой в глазах любимых. Стихи на всё бросают тени. Им тесен глаз, как небу – ванна. Возьми себе на черный день их, как поцелуи — до востребованья. Когда душа пуста настолько, что места даже для любви нет, ударит в ноздри запах стойкий. А выдохнешь — и строчка сгинет.
Захлестывая чайковую клинопись, море встало на дыбы и опрокинулось, зацепило небо по соседству, помотало — дальше снова врозь, — екнуло в груди, оборвалось и тоской обрушилось на сердце. …То виной несмытой закипало, то тобой по венам отливало, то, ладонью придушив глаза, ревновало к пролитым слезам, годы вымывая поминутно, смешивало вечер – ночь – и утро, укатило сердце за пределы… И осело. А потом, покачиваясь в мареве, всё мерещилось ночами: то ли это пена на море, то ль разбившиеся чайки.
Выливали себя как придется, пенной ревностью голубой. Вдруг из долгой звезды над колодцем родилась любовь. Значит, где-то сердце родилось, запророчило поздней кукушкой. Пальцы влажные притаились на своей половине подушки. Как под долгой судьбой домотканой вдруг, прозрев, о звезду уколоться и, уткнувшись в небо ногами, утонуть, как звезда в колодце.
Шарф на пса намотаю… – Свинство, брат мой меньший, – скажу при этом, — всё же в век дисплеев и джинсов неэтично ходить раздетым. И, смеясь, побегу по траве. На луну я кепчонку заброшу и забуду, как был озабочен, что прохладно ее голове. Через звезды, как бог, пройду я… Знайте наших, капризные цацы! И созвездья, как свечки, задую, и к тебе прибегу целоваться. Ну а ты, на меня уставясь, засмеешься и чмокнешь в нос, скажешь: – Снова напился, красавец, и щетиной, как пес, зарос…
Обласкав бездомную собаку, в сантиментах, словно год назад, ухожу как чувственный слабак я — чтоб не видеть слез в ее глазах. Вспомнил: «Все уже непоправимо…» Что за бред — так брякнуть, не моргнув?! Я учусь терять своих любимых и все научиться не могу. Что за гробовое слово – вечность?! Не понять, коль был хоть раз любим, коли вновь волнует чувства вечер и так тянет к женщинам чужим.
Не осталось ни на зуб корысти синяки как Божий след нести; познаваний яблочных огрызки в Ньютоновой сморщились горсти. По весне, приклеив к голой плеши прошлогодний пух, весь на мази, свежим людям тополь сумасшедший пудрит неокрепшие мозги. Наполняет рот пустое слово. И рефрен забора – по уму. И поет поэт, как дятел новый, отыскав на скатерти весну. И в трубу подзорную бутылки смотрит день с обратной стороны внутрь меня, как дети внутрь посылки, и мои просматривает сны. Что ж, смотри, я в доску трезвых стою, но за нечто большее стою. Яблоки, надкушенные мною, мыслящим любовью — раздаю. Милые, не брезгуйте. Не в меру нежно-глуповат ваш ранний лик, что завис во власти энтээры как духовный — но сверхпроводник.
Андрею Ермакову Иногда, по старому обычаю, хочется упиться – до балды — и, сжимая девочку приличную, клясться ей в любви до хрипоты. И завраться, и, усевшись в лужу, плач по Стеньке сердцем прорыдать — свою душу глоткою наружу по ушам пушистым разливать. И, забыв про крылья за плечами, наплевать на мнение толпы… И весь вечер все свои печали вместе с персияночкой топить. Потрясать прогнившие основы и свергать кумиров — в грязь лицом, оценить сочувственное слово, застрелясь соленым огурцом. Завязав с убогим этим бредом, замолчать, скучая до поры, и, мрачнея, подливать соседу, тянущему голосом дурным. И опять разлить за жизнь иную, где никто ни разу не бывал… И — на друга голову тупую вылить недовыпитый бокал.
Умерла любовь, как издыхает сука… Вроде этим все разрешено. Но остался хлипкий, близорукий, днем и ночью воющий щенок… Ты устал, тебе уже не нужно слов ее, где все опять – вранье, но ты хочешь быть великодушным с женщиной – ведь ты любил ее. И ты в который раз ее выслушиваешь, любовь хоть в памяти пытаясь разыскать. И нежность из себя за хвост выуживаешь, укладывая третьей на кровать. И выходишь утром как оплеванный и как будто кем-то обворованный. А в душе скулит, скребется, корчится тоска собачья. И тебе вдруг хочется бежать, бежать, не вглядываясь в лица могущих вдруг тебя усовестить… В горло мертвой хваткою вцепиться и до хруста челюсти свести.
Милая, мы в сумасшедшем доме. Ты сквозь стену приходишь ко мне. Принимая чужое подобие, пририсованное к простыне. Мы теперь больше с тобой понимаем, мы умудренными стали почти… Как тысячи расстроенных роялей рычат вороны в каменной ночи. Тени в окне проплывают неслышно. И сладко пахнущие качаются груши. Руки за ними тянешь пристыженно, прямо в руки стекают обвисшие груди. Будильник с кнопкой в башке, как в шляпе, на кровать таращится, словно рожа в усах… Ну их к черту! — пойду пошляюсь. Светит луна, точно дырка в трусах. Иду по траве, будто против шерсти глажу тропинку к тебе, насвистывая… Любовь — гениальнейшее из сумасшествий, но нас, к сожалению, скоро выписывают. И ты горячим лбом к стеклу прижалась. И распахнулась ночь опять, как книга наших вечных жалоб, где нету места, чтоб писать. И все усилия напрасны в глуши дрожащего листа. Но ты выводишь желтой краской профиль упрямого лица.
Как будто осень разыграла в лицах тревожный сон: дрожа и серебрясь, в твоих глазах, как в уцелевших листьях, скучающая прихоть сентября качается… Я жду… Уже ловлю, крича руками глупое: «Люблю!» Как прост твой вид стал… И глаза слезятся. И в полужесте вздрогнула рука. Лишь губы не решаются расстаться с последней правдой, чтоб – наверняка… Люби — вшая, не мучайся… Не мучай! Влюбленный сор вытряхивая бурно, соленых листьев выцветшую кучу и груз надежд — я сам, с размаху – в урну. И хохотать, как псих, как полагается всем дуракам, кто верил в чудеса. Пусть гибнут, пусть летят — хоть осыпаются, хоть просыпаются с другим твои глаза. Что делать, – осень. С веток, индевея, шурша, слетает август… Стар обряд — спиною к лету раздеваются деревья, рассматриваясь в лужах сентября. И отдаются осени. И это зовется не изменой — бабьим летом. А грусть тебе к лицу, так хорошо вплелась в прическу желтая погода… Бывай. Желаю счастья! Я пошел. Твои глаза больней моих покуда…
Эта девочка стоит бутылки шампанского… От последней десятки останется на «мотор», чтоб умчать в коммунальную тьму-тараканскую откупоренный, выдохшийся разговор. И забыть. И забыть навсегда! И запомнить ее тело, пробивающееся ко мне из тех лет, как из темных зацветших затонов… а потом, оглянувшись, увидеть в окне женщину… Постороннюю. С кислой миной. Которую не в состоянии для себя отменить. О, как она умеет быть любимой, и, плюнув в душу, что-то в ней отмыть. – Мы вряд ли снова встретимся. Послушай, сегодня мне что хочешь – по плечу. Лишь пожелай, пропью с тобою душу. И совестью за это заплачу. Любовь пытать – жестоко, лучше тело отдать на растерзанье палачу. Ты слишком глубоко во мне засела. Но я мужик. И я тебя хочу! Честнее так… А жалости мне мало к тем нам, что до сегодня не дошли. Хочу, чтоб ты – сейчас – моею стала. Но лишь ценой всех призраков любви.
Дождь. Рояль расстроенный выкаркивает гаммы. Вышлепываю стойко под сумасшедшим гамом. В ночной сумятице, средь прочих, еще иллюзии пасутся… Рояль – угрюмый переводчик моего в тебе отсутствия. …Словно сердце твое подслушиваю или в душу влезаю вором, и тоска на башку обрушивается, как с веток дохлые вороны. Наверно, все болели гриппом и вот такой же хриплой грустью… Твое лицо страдает – гримом, мое – до хруста… И почему-то так неймется вбежать к тебе, расправив плечи, бить по роялю – чем придется… За то, что дождь, за то, что вечер.
Метель из улицы — твоими волосами. Снег – в душу, словно милое вранье. Бегу туда. Просвет между домами — там – в глубине двора — лицо твое… Ты злая, ты холодная, ты снежная. Ты маленькая, добрая и нежная. Все врет метель! Ты добрая. Ты злая. Ты равнодушная. А впрочем, я не знаю. Забыть тебя! Я выдержу – я си… Такси… Плевать на все! Такси, такси! Выдергиваю дверцу из машины, запалом сигаретку машинально. «Поехали!» — пока я не взорвался, пока не передумал, не остался. «Куда везти?» К сидению прирос. «Куда везти-то, а?» — «Что за вопрос?! Конечно, к ней! Туда, туда, где в грубых вьюгах севера совсем не помнит обо мне очаровательная стерва. К той, что не выбежит навстречу и не всплакнет, когда уйду. И даже не подставит плечи, когда в бессилье упаду. Которая меня погубит, которую я погублю, которая меня не любит, которую я не люблю!.. Которую, остыв немного, не пожелаю и врагу, но не отдам ни злу, ни Богу. Из-за которой все я вру… В общем, она самая земная, самая мне нужная она». — «Я не знаю, где живет такая…» Вылез. На дворе стоит весна.
Прошу, не требуй, чтобы я твердил: «Навек! Не разлюблю!». Незначащие фразы уже я говорил и был наказан тем, что любовь свою не сохранил. Я не хочу загадывать – люблю! И трезво знаю цену чувству этому. Люблю тебя сейчас и вот поэтому не обещаю, что не разлюблю.
А ведь совсем необязательно знать имя женщины любимой… С влюбленных губ срывая зарево той тайны, что неодолимо рождает музыку, подспудно наружу рвясь души полетом. И вот срывается посуда. И вдребезги — с хрустальной нотой! С любимою, забившись в небо, за первый поцелуй состариться. Свою судьбу рвануть за стебель, чтоб в искушеньях не раскаяться, чтобы желаньем моментальным все объяснять, не разломить зубами тайны и музыки не расплескать, чтоб, имя на губах почуя, взахлеб над счастьем замолчать… Его – как женщину чужую — случайной встречею назвать.
С тобой ко мне приходит осень в косых разводах журавлей. И мы летим в густую просинь сырых разлапистых ветвей. И то не листья, облетая, — а годы хлещут по щекам… Свою любовь оберегая, влюбленными не выжить нам там, где к бессмертию в нагрузку природой заготовлен впрок — с тоской рябиновой вприкуску сирени горестный глоток.
А бабы какие любили его, как взоры прохожих рыдали! Как он дорожил… Как терял их легко. А как грациозно его покидали… Потом забывали и падали в ночь. И только во сне навещали, за ручку любовь приводя, словно дочь, в пропахшей духами печали. Он чад целовал и, не зная в лицо, на памяти не экономил. На сердце надел золотое кольцо. Во сне их всех перезнакомил. И так с этим свыкся, что перезабыл и запах волос, и вкус флирта. И вдруг в темнотище проснулся и взвыл: – Кого же из них я любил-то?..
Человек уходил из себя, словно слезы этих женщин, растерянно глядя вокруг. В переулке, споткнувшись о запах мимозы, выронил сердце из рук. И оно разбежалось стучаться и плакать в наступившую память. Забыв о толпе, он случайную женщину, взявши за локоть, посадил вместо сердца, оторопев… И, припомнив их всех, с кем расстался так странно, потянулся губами в пропавшую юность. Женщин всех называл с грустной нежностью — Анной… Удивился и вздрогнул, когда сердце вернулось. И совсем не почувствовал боли вчерашней. Подгоняемые сквозняком, в переулке звенели шаги уходящие… Он любил этих женщин потом.
По городу темному, всуе запутавшемуся в веках, бродят холодные поцелуи на сетчатых длинных ногах. Идут в одиночестве шатком и ночи, под просвист теней, себя раздают без остатка и растворяются в ней. А утром их нет. И машины вдыхают озябший бензин. На улицах только мужчины. И губы горят у мужчин.
Поминки по себе отпраздновав, иным наутро восстаю. Свою любовь — такую разную, как фотографию твою, рву пополам. Навеки мы теперь с тобою связаны. Прощай! Вдвоем – и только — всё мы вытерпим. Лишь ты меня не забывай… Твоей судьбы и мне соавтором быть довелось. Благодарю! Мой Бог, к твоей слезе сосватаю свечу заздравную свою.
Не пытайся проникнуться… Чувства дистрофик, от ощущенья весны – без ума. А когда ты внезапно поймешь эти строфы, у вас уже будет зима. Уже будет ребенок… И в золоте света мы пойдем с ним в диковинный сад… А сегодня, давая прощальное лето, я зову тебя в свой сердцепад. Знаешь, сколько лежит их, летит. И растут еще… Хоть срывай, хоть пинай ногой. Без тебя мое прошлое было бы будущим. Ты позабыла его…
Я вновь набрел на старый дом, где нам любовь постель стелила, где полночь нас с тобой вдвоем на царство возводила, где все от твоих юных глаз сверкало, где утро постоянно нас свергало. Он отдан, видимо, на слом, но не рассыплюсь сожаленьем. Я сам теперь, как этот дом, где ты блуждаешь привиденьем. Я заглянул в него несмело и не дыша, но от него давно душа отлетела. Сводил с ума собачий вой, дождь барабанил злобно. Я не увидел ничего сквозь выбитые окна.
Привыкаю любить не спеша. Обхожу свою память по кругу, трезвой ночью не встретив подругу на углу, где споткнулась душа. Непривычное слово «семья» наделяет меня новым зреньем. Но, как прежде, любовь – это я, а Она — мое душетворенье. Разошелся народ по домам. Только все это игры для взрослых. Тот, кто любит, уходит в туман, по себе оставляя лишь воздух. И опять с тобой кто-то иной. И любящих отчаянье вертит. Я бегу и подобие смерти ощущаю все чаще спиной. Но нельзя же любить сразу всех! Тормозясь, загребаю ртом воздух. И глаза голосуют за прозу, оглядывая встречных снизу – вверх.
Ну хватит, ваша песня спета, дурачить бросьте белый свет, что ярких молодых поэтов сейчас в моей России нет. Не замечать их стало модно — примерно как вдыхать бензин. И мне подумалось, возможно, что слово «критик» от – «кретин». Все разглагольствованья – штампы, давайте взлет, с дороги прочь! В России вызрели таланты, вглядитесь в нашу молодежь. Или поэт сродни иголке в стогу?! Все это – ерунда. Я есть! И имя мне – Соколкин! И хватит спорить, господа…

 

Я учу себя русской душе, или Под перестройкою хожу, как под статьей

Все пройдет, как с белых яблонь дым… Сергей Есенин Под Перестройкою хожу, как под статьей, приняв на грудь сомненье. И бессилье ревет в душе. Отплакав над собой, качусь слезою пьяной по России. Я слишком верил в то, чему учили. Плевал на быт. Но время за труды скурило веру. Словно с яблонь дым… Все кончилось. И яблони спилили. Сгодятся на дрова… Эх, люди, люди, вранье в крови тромбуется в цинизм. Сознайтесь, мы достраивать не будем наш недоразвитой социализм, подгнивший на корню. Смущаясь запахов, друг друга водим сами же за нос, как за поводырем, идя за Западом под гласностью (для тех, кто безголос). Конечно, мы еще бываем стойкими и не идем мы с совестью на сделку, но лучше всех живется в Перестройкино тем, кто имеет дачу в Переделкино. К несчастью, я люблю свою страну, ведь я продукт своей эпохи. Глоткой меня не взять. В окно смотрю. И водку размазываю пальцем по столу.
Народ спасется лишь в самосознании… Как первые – Любовь и Страсть, Россия – это состояние души… Оно ведь может и пропасть…
Словно кто их погнал взашей, во мне гены заголосили… И учусь теперь русской душе — неизбывной любви к России. Своей совести я не врач, но обучаюсь любить втихомолку даже здесь — в коммуналке барачной, выходящей окном на помойку и церковку в убогих заборах… На которых, слезою полна, душу Русь проливала в запоях, прямо в небо пиша письмена… И лежит на ладони землицы ком, вековым прорастая колосом… Да пашу в языке отеческом — безлошадник — пустую полосу… Но ору, лезу внутрь каждому (раздает копейки юродивый): «Люди, мы не совсем изгажены, люди, правда, мы любим Родину?! Правда, мы бережем уже в нас пульсирующую жилку…» Я учу себя русской душе и с тоскою гляжу на бутылку…
Родные пепелища, без сомнения, всего дороже нам издалека… А я теперь москвич по убеждениям, и дым Отечества пускаю изо рта.
Андрею Алексееву Горит костер безумной веры — левее моего пути. Кругом – заборы и барьеры, — не отойти, не обойти. Мой Дантов круг… Барьеры гнутся, но держат на себе судьбу… Взошла царица революций с звездой, пылающей во лбу. Она стройна и безрассудна (свихнусь с ума от этих ног…) и мне вещает гласом судным: «Иди же, я теперь твой бог!» Свободно и прозрачно тело… Горит и гнется небосклон… А мне тепло, как в колыбели. Я понимаю, это сон. И я еще ребенок, мне ли… Когда вот вырасту большой… Но комиссар в горящем шлеме с крестом склонился надо мной.
Ю. В. Томашевскому Из букваря перед гибелью — я – выходец на авось — ладонь возлагаю на Библию, сжимая в другой ржавый гвоздь. – Мария, что сын твой наделал, мечту отправляя в кредит?! В наследство оставил нам тело, проведав о том, что творит… – Молитесь, терзайтесь гостями средь тех, кто Иуда иль Брут, из душ выгребая горстями извечную тягу к добру. – Рубите отцовские корни! И Русь, подобравши суму, завыв так по-бабьи, от крови стопы омывала ему. К стопам повернулись все реки, все слезы, сомкнувшись в кольцо. Могилы, как Виевы веки, отверзлись. Узривши лицо, покойники встали… – Россия, я сын твой, великая мать! В твоих небесах две Марии, двум совестям не бывать! На Конституцию встал я, чтоб ближе был красный зенит… Ленин, распятый на «Капитале», меж глазами и солнцем летит.
Стыдно мне, что я в Бога верил, Горько мне, что не верю теперь… С. Есенин Что-нибудь будет святое И в нашей жизни с тобой… С. Соколкин Я сынище твой, матерь застоя, твой ублюдок, твой червь испокон. Как и ты, на крови я настоян и мечтой застоялой вспоен. С молотком и серпом по оврагам строил путь я – на белой кости. И Христа заколол красным флагом — Он его отказался нести. Я стихия рабочего класса. Мой кулак словно символ труда. Даже небо я выкрасил красным, чтоб не очень тянуло – туда… Вольно-живше-дышавшим по грамоте — как на ложе прокрустов иных… – Из избы, из души и из памяти выноси «беспартейных» святых!.. Офицеров и интеллигентов — к черту, к стенке, к ногтю! Лабуда! Оказалось, что страны есть где-то, где по рекам – не кровь, а вода… Приоткрылись тяжелые двери, как с сивухи блюю, что ж терпеть?! Стыдно мне, что я в Ленина верил, страшно мне, что не верю теперь! Страшно то, что я здесь на постое. Дальше путь мне сужден — по кресту. Я не верю в твою перестройку, ощущая свою пустоту. Потому и скулю, и юродствую, но по старой привычке — потом заливаю судьбу свою жлобскую не каким-нибудь – красным вином. И хотя непорочность застоя мной зачата, хоть плачет ОВИР… Но ничто не родится святое в нашей жизни с тобой. Не ври!
Люблю Россию я… М. Ю. Лермонтов Люблю я СССР, но странною любовью… Повинен в том рассудок мой, захлебывающийся «Медвежьей кровью», но не желающий за упокой России пить. И не желая брата признать в продажном продавце надежд, ведь «диктатура пролетариата» — есть власть не помнящих родства невежд. Закон «партийности литературы» свободе Слова в глотку кляпом вбит. Ну, а любимая прокрустова цензура в башке у каждого, как мент, сидит и принимает разные обличия… Но как только демократий зуд — Еffтушенок в трусиках и лифчиках с красным флагом к Ленину везут. Ветераны половых сражений, постельных инвалидиков отряд, внучата Ильича – «совьетски Женьи», припавши к гробу, песни говорят… Но единой сказкой жить несладко. Вымучив другую, по стране тащит хозрасчет с марксистской хваткой Михаил на белом скакуне. И искусство в помощь, как условились, — раз редко экономика щедра, Плисецкая «прибавочную стоимость» танцует в «Капитале» Щедрина. И под гром оваций и приветствий, запинаясь у Больших Дверей, знамя русской интеллигенции несет-блюдет ответственный еврей… Все идем мы от мечты к надежде, красим в красный цвет — за годом год. Все меняется, но, как и прежде, татарин подметает, русский пьет… Ох, время разрешенных революций — в сердце, в спорттоварах и в Кремле. Только почему ж контр-эволюция топор в ладони вкладывает мне?! Анархист голодный зело страшен, — так и хочется — едрена мать! — звезды обрубать с кремлевских башен и буржуям сытым продавать. Плюрализм нам счастие размножит, только вдруг увидишь — без прикрас — экспорт революции возможен, пока нет другого экспорта у нас… Про Коран забыли, про Христа, Русский интерес под небом синим… Преданные смертники России стонут песни про Афганистан… Тракторист – Генсек в стыдливой стойке покаянье принял, — ерунда! Блядствует в России Перестройка — все для вас в России, господа! Мы ж безразличные, тупые и постольку вы прямо в Кремль несите по рублю — на Горбачева М., на Перестройку, на СССР и «странное люблю»…
Ну, вот и все, Генсек, вы сняли маску — закончен маскарад… Вы на коне. И демократия, подружка сказки, вас ждет в постели вашей наконец… Что ж, торжествуйте! Знайте лишь, в увечье моральном спит еще не весь народ. Скорей черните беспринципной речью всех тех, кому заткнуть успели рот… Пусть Солженицын, Лихачев – в мандраже сдались, смирились, получив под дых… Но все ж не Ленин вы, не Троцкий даже, хоть и страшны в претензиях своих: отдать на откуп всю страну Европе!.. Приличней бы, в чем мама родила, за доллары подставить свою ж… — вот тут уж ваши личные дела. Но так искать признанья – просто скверно. Вам Запад льстит, дурея от хлопот. Но вы же в их глазах – не Миша Первый, не Горб Великий, а простой холоп. Зачем кооператорскую таксу то поднимать, то снова опускать?! Иль по России старикашку Маркса за бороду устали вы таскать?! — сдались ли просто, дотащить не чая? Коль домработницы над властью держат верх, а экономикой парторги заправляют, Генсек, вы разорите вся и всех. Неграмотны вы, Миша, мудреваты, не любите своей страны, людей… И, честность загноив, в партаппарате разводите валютных вы блядей… Теперь опять о Гласности… Осилив, державною придавите пятой?! Есенин, Маяковский, П. Васильев… Кто дальше: я, мой друг, читатель мой?! Мы славим вас! И, отрезвев от рвоты, в стране, где снова тонет все во лжи, идем на ВЫ, хоть там, за поворотом, нас ждут менты — им тоже надо жить…
Двое в комнате. Я и Ленин — фотографией на белой стене. В. Маяковский В стране разруха, кровь и бурелом… Но розовеют лица в одночасье — в толпе трудяг возник принесший счастье великий Ленин — с надувным бревном. И Сам пошел пешком к Великой Цели (в костюме-тройке, в галстучке простом). И пролетарий, сбросив рабства цепи, крест приволок – с еще живым Христом. Привез крестьянин в красной тачке дом свой — (для дела все сгодится в сей земле, очередной кирпичик за потомством) — товарищ Ленин строит мавзолей… А уж в подвале комиссар планеты попов и офицеров бьет под дых. И со слезой восторга славит это простой народ, оставшийся в живых… Ведь он материалист. И он очистит мозг – от «говна библейских идиом»… И вот наш строй, нависший над Отчизной — товарищ Ленин с надувным бревном. «Колючка» словно плющ вокруг державы. И каждый — кому вверх и кому вниз — до злых соплей, покуда не придавит, свое бревно потащит в коммунизм. Иных же… И шатается лет через… Уж на кровавом небе – не стене, в кресте костей тирана лысый череп в своей — им ненавидимой стране. Свалив теперь на Сталина все беды, ему подставил хилое плечо пародья на кумира-дармоеда, поклонник Маркса — некто Горбачев. И вновь строитель наш без сожаленья на землю опустился – в наш Содом… Перестроился дедушка Ленин, перестраивая Свой Дом. И опять Другим Путем – проклятым он пошел. И с ним слуга навек — друг, герой, убийца, провокатор — простой советский честный человек.
Борису и Федору Примеровым Россия – животворная страна. И в нее, из пламени свободы, свою жизнь я, как в живую воду, окунаю, вспомнив имена… Ветры воют, силой ножевою, на куски Державу раскроив… Как щенок, хозяйскою рукою, царь утоплен в собственной крови. Смертью смерть поправ… Рекою крови по просторам носит мертвеца. В кителе военного покроя главный варвар в Горках ждет конца. Ураганом Призрак Коммунизма продотряды гонит по дворам. Люди прячут Родину по избам, по лесам, а чаще – по сердцам. Только чудом не расстрелян дед… Наизусть запомнив, до деталей, нам Россию бабки передали, как Лука – Исусовый завет. И Верховный, дым в усы пуская, слишком поздно дал себя понять, русской бездны дыры затыкая… А о прочих что и вспоминать… И в огне великого простоя, обгорев, как грешники в аду, — в своей стране! Россию! снова строю. И первым камнем голову кладу!

 

Мои поэты

 

Потому что я русский, или Плагиат наоборот

После многолетнего отсутствия в литературе, восстанавливаясь, так сказать, в литературных правах, отнес я недавно стихи в журнал «Наш современник», автором коего являюсь уже лет пятнадцать. Первую мою подборку дал еще Геннадий Касмынин. А последнюю – «великий и неприступный» Юрий Кузнецов за месяц до своей смерти, в октябре 2003 года. Теперь «стихами занимается» Сергей Куняев, ему я и отдал свои творения. Через некоторое время звоню ему, чтоб узнать о судьбе публикации. И слышу в трубке взволнованно-возмущенный срывающийся голос Куняева-младшего:

– Серега, у меня к тебе очень серьезный разговор. Как ты мог дать в журнал вместе со своими стихами одно из лучших стихотворений позднего Тряпкина?!

Я, как говорится, чуть со стула не упал. Во многих вещах меня упрекали в жизни. За многое ругали. Но такое! Уж в чем-чем, а в плагиате меня еще ни разу не обвиняли. Даже в шутку. Моему возмущению просто не было предела. Я тоже начал закипать в трубку. Но, собрав волю в кулак, все-таки спросил:

– Сергей, о каком хоть стихотворении идет речь?

– Как о каком, о стихе «Потому что я русский». Я его, кстати, на четырех каналах телевидения читал…

Тут уж моему ликующему возмущению просто не стало конца и края…

– Да ты что, это же мое самое любимое, самое известное стихотворение. Это моя «визитная карточка». Оно у меня несколько раз было опубликовано – и в газете «Завтра», и в «Аль-Кодсе», и даже в собственной книге. Только вот в журналах и альманахах не публиковал. Кстати, и подборка в «Завтра», и книга вышли с предисловием Николая Ивановича Тряпкина. Я его (стихотворение) и на вечерах газеты, и на своих собственных вечерах читал (в ЦДЛ, ЦДРИ, Славянском центре и т. д.). И даже перед депутатами в Госдуме. Оно и в Интернете на нескольких сайтах есть, в частности, на сайте «Поэзия сопротивления». А в рубрике «Песни Русского Сопротивления» под названием «А. А. Проханову» много лет распространяется на дисках и кассетах – в патриотической среде. И мне даже один батюшка рассказывал, что в некоем монастыре монахи его наизусть учили. Ну и меня, конечно, по этому поводу гордость и радость разбирала. А тут вдруг меня лишают авторства. Пусть даже в пользу великого поэта, моего старшего друга, который написал две статьи обо мне, предисловие к книге «Ангел в окровавленной слезе» и дал рекомендацию в Союз писателей России в 1994 году.

Получается – такой плагиат наоборот. Я слышал, что некоторые личности приписывают себе чужие произведения, выдают их за свои. Это дико, но понять можно, как вора, крадущего дорогую картину или слиток золота… Но чтобы наоборот: свои стихи вставлять в чужие книги – это уже модернистские извращения какие-то…

А Куняев тем временем продолжал:

– Я его и в посмертный сборник лучших стихов Н. И. Тряпкина «Горящий водолей» включил…

«И полилась печальная беседа»… Оказывается, книга вышла в 2003 году в издательстве «Молодая гвардия» в серии «Золотой жираф» (а я пять лет (!) об этом ничего не знал). И сейчас этот томик стихов стоит на полках любителей поэзии и многих библиотек страны.

И я вспомнил, как это все начиналось… А начиналось все с подборки во все той же – любимой Тряпкиным газете «Завтра», где он и публиковал все свои новые стихи. И где я тогда служил завотделом поэзии. Был апрель 1995 года. Тряпкину, как и всему народу, жилось очень тяжело. Плюс ко всему, атмосфера в собственной семье сложилась очень напряженная, гнетущая – дочь поэта вышла замуж за человека, далекого от поэзии и вообще от культуры в целом. И Николай Иванович стал просто лишним человеком, от которого, по его словам, просто хотели побыстрее избавиться, мелочно не разрешая пользоваться холодильником, заходить на кухню и т. д. А тем более – стучать на пишущей машинке.

И Николай Иванович приносил мне стихи, написанные от руки его аккуратным, почти каллиграфическим почерком. И, заикаясь, виновато говорил: «Вот, Сережа, опять – от руки». Я его успокаивал, говорил, что ничего страшного, я сам отпечатаю. Печатал, приносил в редакцию. И стихи «выходили». Замечательные – великие стихи. Боевые!

В тот раз я, как всегда, отдал стихи в секретариат – в набор, но «вычитать» полосу по каким-то причинам не смог. И вот выходит газета № 17 (73) за апрель 1995 года. Прихожу на планерку, а там – скандал, крики. Тринадцать лет прошло, а я до сих пор помню… Проханов лишил меня премии, Бондаренко наговорил обидных слов о редакторском непрофессионализме. А я, главное, ничего не могу понять. Тут мне показывают свежую газету с подборкой стихов Тряпкина под общим названием «Потому что я русский», и заканчивается она двумя моими стихотворениями, и последнее из них, одноименное названию подборки, с посвящением А. А. Проханову. Я чуть не расплакался от обиды, возмущения и собственного бессилия что-либо переделать. И главное, что я не мог понять, как они там оказались. А Бондаренко еще и масла в огонь подливает: «Ты понимаешь, что ты наделал? Ведь начнется путаница. Литературоведы и биографы Тряпкина будут вставлять эти стихи в его книги… А что скажет сам Тряпкин… Купи бутылку коньяка и езжай к нему, извиняйся… Опровержение мы, конечно, дадим, но… Увы и ах!..»

Тряпкин, кстати, оказался единственным человеком, кто всего лишь посмеялся и сказал, подбадривая меня: «А что, мне очень понравилось, я под каждым словом подписываюсь. Очень хорошие стихи. У меня давно не было таких мускулистых молодых стихов. Очень жалко, что не я их написал…»

Бутылка была благополучно выпита, Николай Иванович по моей просьбе спел несколько своих замечательных стихов, включая трогательную «Гагару», я в ответ прочитал «наше общее» – «Потому что я русский». Его домашних в Москве не было, и мы засиделись. Поздним вечером я уехал домой.

Опровержение вышло в одном из следующих номеров. И я благополучно забыл об этой истории. Но самое смешное, что об этом, как оказалось впоследствии, забыл и литературный критик Владимир Бондаренко, написавший, кстати, литературный портрет «отверженного поэта» Николая Ивановича Тряпкина.

Куняев продолжает:

– Когда я стал собирать эту книгу стихов, я, естественно, обратился в газету «Завтра», так как Тряпкин в последние годы публиковал стихи только в «Завтра» и «Нашем современнике». И Бондаренко дал мне все газетные номера с тряпкинскими публикациями. Но он мне ничего не сказал про этот казус-скандал…

«Забыл, видимо», – подумал я, много лет прошло все-таки…

Я лихорадочно носился по книжным магазинам и нашел-таки эту шикарно изданную книгу с глубокой, мудрой вступительной статьей Сергея Куняева, с большим знанием и любовью написавшего о творчестве великого русского поэта – нашего современника. И на странице 351 стояло ОНО. Мое стихотворение. Ощущение, надо сказать, очень странное. И ревность. И гордость. И дурость какая-то… Есть только одна ошибка. В книге стихотворение датировано 1995 годом, видимо, по газетной тряпкинской публикации. А написано мною оно было 10 апреля 1994 года. И в газете «Завтра», и в моей книге опуб ликовано в том же – 1994 году. Его, кстати, тогда же, в 1994-м, особо отмечал в отклике на выход моей книги «Ангел в окровавленной слезе» поэт Борис Примеров. А в еще более ранней статье, опубликованной в «Литературной России» в 1993 году, тот же Примеров целиком цитирует второе мое стихотворение, «На могиле», также попавшее в тряпкинскую подборку в газете «Завтра» (хорошо, оно не попало в книгу Николая Ивановича, хотя, пожалуй, немного обидно – оно что, хуже?).

Теперь эта яркая толстая книжка стоит на моей книжной полке – как некий символ, как, можно сказать, общее детище… Даже хочется иногда отчеканить или нет, лучше закричать, высунувшись в окно: «Попробуйте теперь сказать, что я не классик!..»

Но казус, он на то и казус, чтобы иметь продолжение. В сентябре сего года литературная общественность России широко праздновала 75-летие своего начальника – председателя Правления Союза писателей России Валерия Николаевича Ганичева. Празднества проходили и на Суворовской площади, и в Центральном доме литераторов. Были даже сняты некие фильмы-клипы о Ганичеве, которые демонстрировали и там, и там. И, как говорится, по законам жанра – и там, и там в фильмах звучало «лучшее стихо творение позднего Тряпкина» – «Потому что я русский».

С момента издания моей последней книги, благодаря помощи Зураба Церетели, прошло уже четырнадцать лет. И давно пора издавать новую. И книга сама уже написана. Даже две. Денег вот только пока нет на их издание. Но когда деньги будут, я бы очень хотел издать ее в том же издательстве – «Молодая гвардия». И попросить Сергея Куняева написать вдумчивое, как он умеет, предисловие. И «упереть» у Н. И. Тряпкина одно стихотворение. Любое. Чтобы счет был – 1:1…

Думаю, кстати, что Тряпкин был бы единственным, кто не обиделся бы и не возмутился, а по-детски рассмеялся и пропел:

Дорогой ты наш поэт! Все тебя мы славим И за каждый твой куплет По поллитру ставим.

P.S. На сегодняшний день «Соколиная книга» – уже третья, вышедшая после публикации этой статьи.

 

Не лги себе! или Путь миссионера

1

Октябрь 1985 года. Мне только что исполнилось 22 года. Я закончил Уральский политехнический институт. Публикуюсь в местных свердловских газетах «На смену», «Уральский рабочий», «Вечерний Свердловск» и других. Больших литературных журналов два – «Урал» и «Уральский следопыт», но туда не берут – стихи не те (нет о Ленине, об «опорном крае Державы», о мартенах и т. п.). Хожу в литобъединение при газете «На смену». Там хвалят, там я почти «звезда». Но, конечно, мне, молодому честолюбивому, «задумавшему о себе высоко», рамки местного литобъединения узки, темы, обсуждаемые там, неинтересны, стихи руководителя – стихотворца В. Сибирева сами по себе – явная графомания, хоть и издал он более десятка книжек. А ведь надо строить жизнь, выбирать свой дальнейший путь.

Незадолго до этого приезжал к нам в литобъединение московский поэт Анатолий Преловский, говорил какие-то речи о трудной судьбе поэта, о том, что надо десять раз подумать, прежде чем решиться связывать жизнь с поэзией (но в двадцать два года такие речи – не более чем брюзжание старого неудачника…). Потом мы все по кругу читали свои вирши. И по окончании, когда все стали расходиться, он подошел ко мне и сказал, что мне нужно ехать в Москву, в Литинститут, что тут я пропаду. Но мне надо было еще отработать три года по распределению после получения дип лома Политеха.

И все-таки я решил ехать в Москву. К какому-нибудь настоящему поэту. А было-то их не так много. Незадолго до этого в книжном магазине мне попалась маленькая книжка Юрия Кузнецова «Ни рано, ни поздно», только что вышедшая в издательстве «Молодая гвардия». И я сразу самонадеянно решил, вот Он – тот Поэт, который должен меня понять.

Каким-то образом отпросившись (работал я тогда в УНЦ Академии наук СССР), я поехал в Москву, благо там у меня было много родни (бабушки, дедушка, отец, сестра). Разыскал Союз писателей и всеми правдами-неправдами выцыганил у секретарши телефон Юрия Кузнецова. И позвонил.

В трубке раздался хрипловатый голос:

– Слушаю.

– Юрий Поликарпович, я молодой поэт из Свердловска, Сергей Соколкин. Я бы очень хотел показать вам свои стихи…

После легкой паузы – ответ:

– Но я вряд ли смогу помочь вам в смысле публикации… А что вы вообще хотите?

– Знаете, – сказал я чересчур серьезно, может быть, даже торжественно, – мне просто необходимо, чтобы вы мне ответили, поэт я или не поэт. И стоит ли вообще мне этим заниматься. А то у нас в Свердловске и пишут не так и публикуют другое…

– Приезжайте! – тут же последовал ответ.

И вот я на Олимпийском проспекте, в обыкновенном типовом доме. Поднимаюсь на лифте на пятнадцатый этаж. Дверь открывает моложавая симпатичная нерусская женщина. Я подумал, что ошибся дверью. Но она, видимо, поняв мое замешательство, улыбнулась и просто сказала:

– Вы Сергей? Проходите, Юрий Поликарпович вас ждет.

Иду по коридору мимо кухни, справа вход в кабинет. Поэт сидит за столом, спиной ко мне, что-то пишет. Несмело вхожу. Он тут же разворачивается, испытующе оглядывает меня с ног до головы, хитровато улыбается:

– Ну привет, Соколкин, садись, рассказывай.

Я стал что-то невнятно бормотать о трудной судьбе молодого поэта на Урале, о том, что никто ничего не понимает и не хочет понимать…

– Стихи принес? – строго спросил мэтр, сразу переходя на ты.

– Да, конечно, – ответил я.

– Давай, – сказал он и углубился в чтение, кряхтя и покачивая головой. И вдруг, положив на стол стопку листков со стихами, уставился на меня немигающими глазами, помолчал и тихо сказал: – Знаешь, поэт ты гениальный, но стихи у тебя пока – говно.

Я сидел ни жив ни мертв, не зная, как реагировать, а Кузнецов продолжал:

– Правда, некоторые из них можно и нужно публиковать здесь, в Москве, в журналах. Но они не принесут тебе славы. У тебя пока нет главного, основного, корневого стихотворения, за которое бы зацепилась критика и стала тебя поднимать. Вот у тебя есть задиристое стихотворение «Критикам». Но окончание неправильное. «Моя фамилия Соколкин…». У поэта – Имя!..

Я тут же исправил (у меня это был как один из вариантов, но почему-то я его не решался поставить) и показал Кузнецову:

Я есть! И имя мне – Соколкин. И хватит спорить, господа!..

– Правильно, так хорошо, – одобрил Юрий Поликарпович. – К тому же ты добавил «Я есть!» – оно еще усилило смысл. Молодец. А ругать будут, не обращай внимания, главное, пиши.

И никогда не лги себе! Пиши правду. И еще у тебя есть строчка «Сдернуть с неба Большую Медведицу и подарить Свердловскому зоопарку». Свежий, смелый образ. Но убери эпитет – «Свердловский». Это как-то провинциально… Да и ассоциации со Свердловым неприятные появляются… А вот стихотворение «У Вечного огня» мне понравилось. Строчка «погибших там, мне, в общем-то, чужих» – настоящая… Хотя, потом ты поймешь, что все они, отдавшие жизнь за Родину, тебе не чужие, а родные, свои…

Я, кстати, в первой же своей журнальной публикации – в «Уральском следопыте» № 3 за 1987 год напечатал это стихотворение с посвящением Ю. П. Кузнецову.

– Галя, Галя, я прав, посмотри, – закончил Кузнецов разбор моих стихов.

Не знаю, почему – а спросить было неудобно ни тогда, ни потом – но свою жену Батиму он часто называл Галей, налегая на мягкое кубанское «г». Мы еще о чем-то говорили, но память избирательна и не сохранила всего разговора… На прощание Кузнецов подарил мне свою книгу «Русский узел» с очень обнадеживающей меня надписью. Жаль, книжку эту через пару лет у меня стащили в общежитии Литинститута, куда я поступил в 1987 году.

Уже в дверях Юрий Поликарпович мягко пожал мне руку и сказал:

– Как только напишешь что-нибудь значительное, жду тебя у себя. Звони и приезжай!

Окрыленный, я вылетел на улицу, – солнце светило веселей, небо было голубее, снег белее, а люди – все стали любимыми. И я бежал к своему Олимпу по Олимпийскому проспекту от русского поэта Юрия Кузнецова.

2

Второй раз я приехал к нему через полгода, летом 1986-го. За месяц до этого из поездки в Москву вернулся замечательный писатель-сатирик Саша Дудоладов, передавший мне, что он то ли видел, то ли слышал (сейчас не вспомню уже), что Кузнецов на своем вечере хвалил молодого поэта с Урала.

– Это он о тебе говорил, – ничтоже сумняшеся уверял меня Саша. – А про кого еще?!

«Логично», – сладостно-обнадеживающе екнуло у меня где-то внутри, но сомнения, честно сказать, остались.

И вот я снова в Москве, на Олимпийском, 22. Жара, дышать нечем. Дверь опять открывает Батима. Увидев меня, ласково улыбнулась. Зашел в прихожую, снимаю ботинки. А Батима говорит:

– Тут Юрий Поликарпович на своем вечере на вопрос, есть ли сейчас молодые талантливые поэты, отзывался о вас очень хорошо, сказал, что есть на Урале, в Свердловске, один поэт, он вам всем еще покажет.

В этот момент из дальней комнаты появился Кузнецов и сказал то ли шутя, то ли серьезно (я не понял), немного даже смутившись:

– Не слушай женщину, это я не про тебя говорил, это я про другого… Проходи.

И зашел в кабинет. Я за ним. А сзади голос, почти шепот Батимы:

– Про вас, про вас он говорил, я знаю, это он сейчас что-то…

Юрий Поликарпович читал мои стихи. А я жадно оглядывал полки с книгами, пытаясь запомнить, что читает поэт, чем дышит. На этот раз ему понравилось значительно больше стихов, в основном – любовная лирика. Особо выделил стихотворение «Из сентября».

Несколько раз процитировал строчку «Спиною к лету раз деваются деревья, рассматриваясь в лужах сен тября».

– Хороший образ, настоящий. Ты стал немного понимать психологию женщины, а это очень важно для поэта.

Увидев в другом стихотворении строку «Великий поэт конъюнктурит» завелся:

– Сейчас нет великих поэтов, просто некоторые хотят таковыми казаться, хотят, чтобы их так называли. Посмотри внимательней, почитай. И не лги себе! Никогда.

А над «Сиренью» расхохотался:

– Ну, ты и завернул… «С утра по радио сирень передавали…» Галя, Галя, включай скорее радио…

Спросил, не собираюсь ли я поступать в Литинститут. Я сказал, что собираюсь на следующий год, но есть проблема с отработкой по распределению (кстати, с работы ученые меня отпустили до окончания установленного срока, и думаю, наука от этого только выиграла). Кузнецов сообщил, что в следующем году семинар поэзии набирает Лев Ошанин, не бог весть какой поэт, но поступать все равно надо, чтобы быть в Москве среди таких же молодых способных людей. Нельзя, мол, вариться в собственном соку и т. д. Но меня убеждать было не надо. Я и так весь горел этим желанием и готов был отдать за это практически все.

3

После поступления в Литинститут летом 1987 года я первым делом позвонил Юрию Поликарповичу. Сказал, что стал студентом. Он поздравил меня и пригласил к себе. Я тут же примчался. Дверь мне открыл сам Кузнецов. Устало проговорил: «Раздевайся, проходи». Я, как и раньше, пошел было в кабинет, но он, окликнув меня, позвал за собою на кухню. Там был еще один человек, который очень смешно, как мне показалось в первый раз, себя вел. Он как-то неуклюже суетился вокруг Ю. П., как-то заботливо его опекал, хотя на самом деле все путал и делал не так. Каждое слово он повторял раза по два-три, говорил быстро и отрывисто. Ростом он был значительно ниже, чем Ю. П., но восполнял свое меньшее присутствие кипучей деятельностью.

Когда я вошел, он замолк и вопросительно взглянул на Кузнецова. Тот словно нехотя и как-то вяло произнес:

– Это свой, при нем можно.

И невысокий человек (а оказался он поэтом Олегом Кочетковым) продолжил с вдохновенным возмущением громить какого-то неизвестного мне деятеля СП СССР. На столе стояла пятилитровая банка с пивом, которое очень быстро закончилось. Появилась вторая. Я чувствовал себя как-то неловко: сижу с огромным поэтом, молчу, разговор идет непонятно о чем.

– Давайте хоть пиво разолью.

– Разливай, – соглашаются уже хмельные голоса.

И разлил. Мимо кружки. Прямо на пол. Попало и на Ю. П., и на Олега.

– Ах ты, господи! – воскликнул Олег и продолжил обличительный монолог.

Я вскочил виновато, чтобы вытереть. Но Кузнецов остановил меня:

– Сиди, я сам.

Неторопливо взял тряпку, как бы раздумывая, что с ней делать, и медленно стал вытирать стол и пол. А Олег все говорил, ставил кого-то на место. Так я и запомнил то посещение: Кузнецов в мокрой одежде с тряпкой в руках и Кочетков, ниспровергающий какого-то функционера СП.

4

Будучи еще студентом первого курса Литинститута, я очень сблизился с семьей поэта Бориса Примерова. Часто бывал у них дома, тесно дружил с их сыном Федором. И помню, как-то после прочтения моих стихов поэтесса Надежда Кондакова, жена Бориса Терентьевича, сказала мне очень важную вещь, о которой сам я, бывший провинциал-свердловчанин, до этого не знал, хотя смутно подозревал, догадывался, удивляясь, бродя по редакциям, почему мои стихи – даже когда хвалят, не берут. Из «Нашего современника» меня отсылали в «Литературку», а оттуда – обратно в «Наш современник». Так вот, узнав, что мои любимые поэты – Есенин, Маяковский, Павел Васильев и Борис Пастернак и немало удивившись такому набору, она сказала: «Сергей, вам будет очень трудно в литературной среде, вам все время придется бороться, вы не будете подходить ни в какие литературные обоймы. Правым, либералам, вы не подойдете из-за патриотического содержания стихов, а левым, патриотам-почвенникам – из-за некой продвинутой, модернистской, на их взгляд, формы». Помогло появление прохановской газеты «День-Завтра», куда такое формо-содержание вписывалось как нельзя лучше, но это было в 1992 году. Потом привыкли и стали печатать всё (или почти всё).

И теперь я понимаю, что, вероятно, именно этим я и приглянулся великому, но очень уставшему от бытовой борьбы поэту, приглянулся, несмотря на некоторые явные несовершенства тех моих стихов. Ведь у Кузнецова – при явной глубинной почвенности и генном патриотизме – достаточно модернистская форма изложения, которая во многом сближает его не с Рубцовым, Примеровым, Куняевым или Сорокиным, а скорее с ранним Вознесенским и ранним Бродским (хоть он и называл второго вторичным, а первому вообще отказывал в принадлежности к поэзии).

Также к реальным, а не фиктивным модернистам (то есть развивающим язык, письмо, а не шокирующим своим необузданным «я») можно отнести замечательного русского художника и великого подвижника Илью Сергеевича Глазунова (хотя он ни за что не согласится с этим моим заявлением). А вот Малевич – не модернист, он просто очень сильно переоцененное мертвое квадратное гипертрофированное «я».

5

Да, Кузнецов – модернист, не придумавший, но выстроивший свой космос не на пустом месте, не в хаосе и разрушении, а на крыше, если так можно выразиться, засыпанного пылью забвения – Мифа (и думается, «Поэтические воззрения славян на природу» сыграли в становлении его мировоззрения далеко не последнюю роль).

Да, Кузнецов – гений. И теперь это тоже понятно. Гений, как и Пушкин, не стихами – выход хрестоматийных текстов у него такой же, как у любого большого поэта. А есть у него, кстати, и средние стихи.

Гений потому, что создал свой мир, свой образный ряд, свой язык, свою интонацию, по которой его сразу можно отличить от других поэтов. Кузнецов соединил логику современного бытового (типового) языка с практически вымершими понятиями и образами. Это язык, на котором говорил он один (подражатели не в счет) и который в конце концов стал понятен не только пишущей, но и читающей братии. Люди свыклись и стали понимать как естественное – этот симбиоз бытового с возрождаемым языком и мировоззрением наших предков.

Но человеческая жизнь, даже гениальная, слишком коротка для такого титанического броска в бездну. Как пересаженная из других мест яблоня будет расти, цвести, но плодоносить может начать только через какое-то время (если вообще начнет). Но главное, что дерево уже посажено, семя брошено…

Стихи у Кузнецова умные (разумные). Но лично для меня в его стихах, особенно в любовной лирике, не хватает чувства, пронзительной открытости сердца. Многие стихи, философские в том числе, поражают своей практически математической логикой, они как бы просчитаны на несколько ходов вперед. Он, как хороший шахматист, передвигает фигурки образов, прекрасно понимая, чего ему надо добиться, сочетая рациональное с иррациональным, высокое с низким.

Поразительно, Кузнецов, при всей своей несгибаемости, «олимпийскости», «богоизбранности» – не боится быть слабым и смешным, как бы отдавая противнику (критику, читателю) одну из пешек (и все хором кричат, что Кузнецов рифмует анекдоты и делает это достаточно плохо и неуклюже. Значит, он такой же, как мы, человек со слабостями, желающий легкого успеха). Ан нет! Зачем ему это было нужно, знает он один. Его творчество, его и законы. И следующим ходом у вас забираются и пешка, и ферзь, и король заодно…

Стоит такое стихотворение, которое стоит десятков томов иных «классиков» (простите за каламбур)…

Но человеческое сознание инертно. Его надо ублажать, развлекать. В него надо силой пропихивать нестандартные, новые на данный момент мысли, обороты речи. И Кузнецову повезло. Рядом с ним оказался такой «пропихиватель» – Вадим Валерианович Кожинов. Неизвестно, состоялся бы Кузнецов без Кожинова в полной мере или нет. Это вопрос в пустоту. Слава Богу, что он был. И мы ему за это благодарны. Жалею, что никто сейчас не хочет или не может взять на себя эту тяжелую работу. Ведь неизвестно еще, чем она может аукнуться в будущем, принесет ли дивиденды… Многие предпочитают только, как критик Б., констатировать факты существования тех или иных персонажей, уже давно отмеченных другими литераторами (чаще всего еще советскими)…

И еще Кузнецов был миссионером, бессребреником. А это явление в наши дни практически неповторимо. В наши дни – стяжательства, когда превыше всего желание хорошо и «красиво» жить. Все хотят зарабатывать на том, что они делают (и в этом, в принципе, нет ничего плохого). А Кузнецов умел жить выше обыденного, быть выше быта. Умел реально творить. Умел быть равным Творцу. И один Бог знает, каково это было ему и его семье…

6

Судьба поэта трудна не сама по себе, а потому, что она Судьба Поэта. Критик, физик, строитель в тех же условиях, чувствуют себя намного лучше (нервная система менее расшатана, душа менее ранима, совесть может смириться с бытом). Ну подумаешь – не печатают, зарплату не дают, начальник дурак… Займемся чем-нибудь другим, сменим работу, спрячем фигу в кармане. А поэт так не может. Ни сменить работу (читай призвание), ни жить с фигой (как с нелюбимой женщиной). Поэт прост, как народ, прозрачен и чист душой, наивен и простосердечен. Ложь его убивает, один из главных его принципов – не лги себе!

Виктор Пеленягрэ, выпускник Литинститута – «маньерист» и автор нескольких широко известных поп-хи тов, как позже выяснилось, не брезговал, как он это называет, позаимствовать то строчку, то четверостишие, то целое стихотворение. Он выдал за свой текст песни, исполняемой группой «Белый орел» «А в чистом поле система “Град”», на самом деле переделанный из стихотворения покойного коллеги по цеху Андрея Туркина… Позаимствовал он четверостишие и у Юрия Поликарповича:

Ты женщина – а это ветер вольности… Рассеянный в печали и любви, Одной рукой он гладил твои волосы, Другой – топил на море корабли… —

нелепо заменив в нем пару слов. А не подозревавшая ни о чем Ирина Аллегрова исполняла песню с заимствованными строками на различных «высоких» площадках.

Когда певица узнала об этом, она была просто в шоке. Пеленягрэ же, а встретил я его на одном из телефестивалей «Песня года», где исполнялись и мои песни, услышав мой недоуменно-возмущенный укор, как он может воровать чужие стихи, а тем более стихи известнейшего поэта, живого классика (на что он надеется, ведь это все равно станет известно, он бы еще у Пушкина своровал…), рассмеялся по-барски фамильярно и сказал, что это не плагиат, а заимствование (как будто хрен слаще редьки… «Справедливости ради» надо сказать, что это оказалось не единственное его «заимствование» у Кузнецова). И добавил, Поликарпыч, мол, не обидится. А «Поликарпыч» действительно знал об этом (здоровья, думаю, ему это не прибавило). Он всего лишь сказал мне: «Я даже не хочу говорить об этом. Счастья ему это не принесет. Нет такого поэта. Кузнецов есть, а Пеленягры нет». Естественно, в суд он тоже подавать не стал, не тот уровень… Неестест венно другое….

Где был Союз писателей? Почему Российское Авторское общество, созданное для охраны прав авторов, не сделало этого? Не отследило. Неужели так низок интеллектуальный уровень чиновников от культуры? А ведь в творениях этого сочинителя (и не только в текстах песен, но и в стихах, в частности, опубликованных в книге «Как упоительны в России вечера», вышедшей в издательстве «Голос» в 1999 году под редакцией Т. Алешкиной), «плавают» как у себя дома многочисленные строчки из Блока, Цветаевой, Есенина, Рубцова, Ахматовой, Пастернака, Гумилева, Высоцкого, Тарковского, Тряпкина, а также из известных «дворовых» и авторских песен.

Удивительно, что Академия поэзии, возглавляемая замечательным поэтом Валентином Устиновым, приглашает такого автора под свои знамена, заявляя его в своих выступлениях, публикуя в своих альманахах. Неужели же помощники Устинова, принимая сочинителя в члены Академии, не интересуются его «творчеством», не читают его стихов… Кузнецов, кстати, как рассказывал мне Устинов, скептически отнесся к созданию Академии и не вступил в нее. Он был абсолютно самодостаточен – в этом смысле.

7

Октябрь 1993 года. После месячной отсидки (с 13 июня по 13 июля) в Бутырской тюрьме «за хранение и ношение оружия» (я делал журналистское расследование о поступлении в Москву оружия и… перестарался) я опять вернулся к работе в газете «День», в которой служил с 1992 года. Общественный резонанс был достаточно высокий, о моем аресте написали практически все либеральные и патриотические газеты, кто со злорадством, кто с сочувствием. И вот я опять работаю, пишу стихи, статьи, делаю интервью с известными художниками, писателями, космонавтами, деятелями Церкви.

И вдруг октябрьские события. Оборона Белого дома (мы, журналисты газеты «День», несколько ночей провели в здании Парламента, описывая происходящее). 3 октября утром грязные, голодные и «холодные» (в здании было отключено электричество) разошлись по домам – поесть, поспать, прийти в себя.

Вдруг днем звонок от начальства: срочно приехать в бывший Краснопресненский райком КПСС, там собираются все «наши». Приехав, увидел Проханова, всех «дневцев», главного редактора «Нашего современника», «Народной газеты» и многих других. Вокруг царило радостное оживление, суета. Все поздравляли друг друга, оцепление вокруг Белого дома было прорвано, со стороны Крымского моста пришли большие колонны «Трудовой России». Омоновцы, привезенные из других городов и еще вчера избивавшие прохожих у метро «Краснопресненская» и на подступах к Белому дому, побросали щиты и дубинки и скрылись в неизвестном направлении…

Но каково же было мое удивление, когда среди «газетчиков-трибунов» я увидел «мирного поэта» Юрия Кузнецова. Среди всей этой суеты он выглядел как слон в посудной лавке, не знающий, куда деть свое большое тело. Физически, конечно, от него, как и от Бориса Примерова, не раз приходившего на баррикады у Белого дома, не было никакого толку, чем он мог помочь… Журналистикой Кузнецов не занимался, не писал о сиюминутном. Но быть в стороне он тоже не мог. Убивали его страну, его народ. И он был со своим народом, со своей Родиной. Потому что являлся яростнейшим государственником, державным строителем, имперским поэтом. И он был готов защищать свое Отечество, свою великую Державу, называлась ли она Советским Союзом или Российской империей. Суть-то у них одна. И враг один.

8

После октябрьских событий, физического поражения оппозиции, разгрома газеты «День» над всеми нами, кто имел отношение к закрытой газете, к Проханову, навис вполне реальный «дамоклов меч». Добрые люди рекомендовали нам какое-то время не только не ходить на работу (которой, впрочем, в тот момент уже не было), но и вообще уехать из своих квартир, а еще лучше из Москвы. Над Прохановым реально нависла смертельная опасность. И продолжалось это не день и не два. И даже когда была открыта новая газета «Завтра» (ничем, впрочем, не отличающаяся от своей предшественницы), поначалу издававшаяся в разных городах России и бывшего СССР, ненависть к «красно-коричневым» и желание «либералов» «додавить гадину»

(вспомните «интеллигентнейшую» Лию Ахеджакову) меньше не становились.

Как-то незаметно исчезли несколько сотрудников газеты, перестали печататься некоторые бывшие авторы (правда, появились новые, гораздо более боевые), трусливо замолчали некоторые политики. А поэзия жила. Стал бойцом «тихий лирик» Борис Примеров, вовсю громил врагов своим словом и стариковской палкой добрейший Николай Иванович Тряпкин, не умолкал поэт и подвижник Валентин Сорокин. И конечно же, не мог стоять в стороне от происходящего Юрий Кузнецов. И на страницах газеты «Завтра» (и других патриотических изданий) появились его стихи «Что мы делаем, добрые люди», «Федора», «Где ты, Россия, и где ты, Москва?»

9

Все произошедшее в октябре 1993 года отра зилось и на моей судьбе. Через несколько дней после чудовищного расстрела Парламента следователь Пустовалов по указу прокурора вновь «открыл» мое, давно закрытое «дело» (Проханова обкладывали со всех сторон). Но, слава Богу, и друзья были. Письма в мою защиту и поддержку кроме родной газеты написали редакторы «Нашего современника», «Литературной России», «Русского Собора», «Народной газеты», «Палеи», председатели Союза писателей России и Москвы, писатели Виктор Розов и Владимир Солоухин…

И вдруг, как-то вечером прихожу домой, раздается телефонный звонок. Снимаю трубку: «Это Кузнецов. Сергей, я слышал, у тебя проблемы… В общем, я тут кое-что написал. Немного, но, думаю, хватит. Скажи, на чье имя надо писать?..»

Я чуть не заплакал, был очень тронут. Думал, ему не до того – ходит весь погруженный в свои мысли о вечном, нетленном. А ведь узнал, в тяжелую минуту не поленился, не побоялся – написал. Да еще и нашел для меня теплые, высокие слова, назвав меня «поэтом, одним из интереснейших в своем поколении».

10

Весна 1994 года. У меня наконец-то вышла полноценная книга стихов, изданная по тем временам просто шикарно – в цветной обложке. Помогли с изданием Московский международный фонд содействия ЮНЕСКО и лично – Зураб Церетели. Я весь на подъеме, настроение хорошее. На службе в газете тоже все отлично: сделал несколько интересных интервью. Напечатал в «Завтра» и других изданиях более десятка подборок стихов, обо мне написали Тряпкин и Примеров в «Литроссии». В общем, жизнь складывалась. К тому же, благополучно и окончательно завершилась моя эпопея с Бутырской тюрьмой.

Не бывает худа без добра. Жена меня до этого много раз спрашивала, почему у меня столько стихов о любви, а ей я не посвятил ни одного… Я всегда отвечал, что ведь она рядом, я ее очень люблю, и у нас все хорошо. А стихи рождаются страданием, переживанием. Вот и накаркал… За этот «бутырский» месяц в переполненной ворами и убийцами камере, где мы, не блатные, спали по очереди на одной шконке (кровати) три человека, я написал десять стихотворений о любви, посвященных моей жене. Их тут же опубликовали газеты «День» (пока я еще находился в Бутырке), «Московский железнодорожник», журналы «Московский вестник», «Наш современник» и другие издания.

Так вот, циклом любовной лирики «У меня на тюрьме» и открывалась моя книга «Ангел в окровавленной слезе». Я с удовольствием дарил книги своим друзьям, сослуживцам, коллегам-поэтам.

И вот как-то около редакции, а она располагалась тогда в СП России, я столкнулся с Кузнецовым. Он стоял у открытого окна под лестницей и как-то сосредоточенно-рассеянно курил (первое я понял по глазам, второе – по движению рук, стряхиванию пепла). Он был хмур, может быть, нездоров. Я, забежав в редакцию, взял из стола книжку, радостно ее подписал и пошел к мэтру. Он, беря книгу, лукаво улыбнулся и произнес неторопливо:

– Книжки вовсю издаешь, а вот у Тряпкина книжки давно не выходили…

Я немного растерялся, не зная, как на это реагировать. И молчал. Кузнецов постоял, помолчал тоже и, видимо, почувствовав некоторую неловкость, примирительно сказал:

– Да ладно, ладно, это я так, – и уже, открыв книгу, добавил: – К тому же у тебя тут предисловие Тряпкина…? – И вдруг удивленно-возмущенно: – А это что за название раздела у тебя – «У меня на тюрьме»? Разве это название для настоящего поэта?! Ты что, уголовник?

Я остолбенел, потом начал объяснять, что это, кроме всего прочего, образ нашего времени и т. д. На что он глубокомысленно, как всегда, заявил:

– Не лги себе! У поэта не может быть такого названия. Разве Есенин или Блок могли так назвать книгу?.. Уголовник…

И как-то безнадежно, махнув на меня рукой, неторопливо удалился.

11

Апрель 1994 года. Идем с женой от метро «Краснопресненская» к ЦДЛ. Вечер, темно, холодно. Перед Садовым кольцом – встреча: Юрий Поликарпович. В пальто, без шарфа, белая рубашка, расстегнутый ворот. Ветер развевает волосы. Как всегда сосредоточен. Я дернулся к нему, но он уже увидел меня. Остановился и спокойно заговорил:

– Все нормально. Мы тебя приняли. Поздравляю. Ты член Союза…

Потом помолчал и добавил:

– Были какие-то против, говорили: зачем нам люди из газеты «Завтра», к тому же скандал этот с тюрьмой… Но я сказал, что главное – поэзия. А ты – поэт. И мы победили. Документы получишь в Московской писательской организации… Ну, пока…

У меня было впечатление, что он хотел еще что-то сказать, но промолчал, еще чуть-чуть постоял, глядя на меня каким-то удивленно-насмешливым взглядом. И пошел – тревожный, замкнутый, сосредоточенный…

12

Прошел год, может, больше. Мы опять с ним встречаемся в Союзе писателей России около редакции. Кузнецов курит. Настроение, видимо, хорошее. Улыбается. Увидев меня, бегущего мимо, окликает:

– Привет, как дела, газетчик?

Говорю, что нормально, чувствую некоторую неловкость, почти вину. За прошедшее время мы только один раз увиделись на улице, я ни разу не позвонил.

– Вот, – говорит Юрий Поликарпович, по-волан довски блестя глазом, – хочу тебе книжку новую подписать. Издана она, конечно, не бог весть как, но все равно получилась хорошей…

Протягивает мне ее и начинает искать ручку. Я беру скромно изданную синенькую книгу, и в глаза мне сразу бросается ее название (надо сказать, что именно с подачи Кузнецова я, как, наверное, и многие мои сверстники, стал уделять особое, почти культовое внимание названию книг). Книга называлась «До свидания! Встретимся в тюрьме». Я даже застыл, в голове у меня закрутился вихрь бессмысленных мыслей. Надо было что-то сказать, сделать. Мне вдруг стало безумно обидно и даже немножко жалко себя. И я почти что нахамил:

– Вы что, Юрий Поликарпович, уголовник, в тюрьму собираетесь? Что за название книги для настоящего поэта…

Кузнецов даже не сразу понял, что я сказал, как-то распрямился всем телом:

– Что? Да ты…

И пошел мимо меня, так и не подписав книги (единственной из пяти подаренных мне за все время нашего знакомства)…

13

Май 1995 года. Ушел из жизни (повесился на своей даче в Переделкино) большой русский поэт, мой старший друг Борис Примеров. Все в шоке. Никто ничего не понимает. Еще несколько дней назад мы встречались, он приходил ко мне домой, читал мои стихи, показывал свои, посвятил мне два стихотворения… Ужасное, жуткое горе. А тут еще эта его предсмертная страшная нелепая записка, где он пишет, что во сне ему явилась Друнина и предложила опубликовать стихи других людей под его светлым именем… И поползли слухи один глупее другого…

Через полгода мы в газете «Завтра» решили посвятить Борису Примерову вторую посмертную полосу. Я сделал небольшую «врезку» к его последним стихам, написал стихотворение памяти поэта. И стал обзванивать его друзей, знакомых – русских поэтов. Кто-то сам принес в редакцию трепетные, полные слез, строки о большом поэте, нежном друге, о страшной, невосполнимой утрате. До сих пор не могу без слез читать воспоминания о Примерове Аршака Тер-Маркарьяна и Олега Кочеткова. С огромной теплотой вспоминаю отзывы о нем Валентина Сорокина и Виктора Кочеткова, Владимира Цыбина и Николая Старшинова, Марии Аввакумовой и Владимира Кострова. И я, конечно же, позвонил Кузнецову:

– Юрий Поликарпович, вы же хорошо знали Примерова, скажите о нем что-нибудь…

– Не хочу, – раздалось в трубке, – так не поступают… Я не буду говорить о плагиаторе. Он для меня больше не существует.

– Я от вас этого не ожидал, – сказал я и положил трубку.

На душе стало вдвойне тяжело. Но что сделано, то сделано… А ведь Кузнецов, конечно же, понимал истинное значение и величину таланта Бориса Примерова.

P. S. …А что касается его якобы плагиата… Представьте себе Ахматову, Цветаеву и Пастернака, ворующих стихи у Пеленягрэ…

14

Потом мы еще неоднократно встречались. В составе делегации Союза писателей России ездили осенью 1995 года в Рязань на празднование столетия величайшего русского поэта Сергея Есенина.

Помню там Владимира Бондаренко, поэта Валентина Сорокина, писателя Владимира Солоухина, Прокушева, Куняевых, Ганичева, Артемова. Помню, что Кузнецова, как и многих других, возмутило краткосрочное пребывание на русском празднике Александра Малинина (он отпел, получил деньги – или наоборот – и уехал). Помню, пьяненькие (с поэтом В. К.), стоя в какой-то клумбе, уже в Константиново, отдавали по-военному честь кортежу прибывшего туда с помпой министра культуры России Евгения Сидорова, бывшего ректора Литинститута, за что были удостоены «их» благосклонной улыбки и рукопожатия.

15

Последняя встреча. Конец весны 2003 года. Кабинет на первом этаже в здании «Нашего современника».

Кабинет Юрия Кузнецова. Дверь приоткрыта. Захожу. Юрий Поликарпович сидит за столом, читает стихи и разносит их в пух и прах:

– Ну разве так пишут! Это же неграмотно…

Вокруг него, как цыплята вокруг курицы, сгрудились несколько человек, один подобострастно кивает:

– Да, да, Юрий Поликарпович, вы правы, большое спасибо, обязательно исправлю, как я сам этого не заметил. Да, да, именно так. Это гениально!

Кузнецов, морщась, продолжает. Остальные внимательно слушают и тоже кивают. Кузнецов, сказав очередную фразу, отрывает взгляд от листа и, мягко торжествуя, весело или наоборот хмуро, если устал объяснять абсолютно очевидные вещи, оглядывает присутствующих.

– Нет, это никуда не годится. Иди, переделывай, через год приходи.

Человек благодарно берет свою подборку и, прижимая к груди, благоговейно, как освященный пасхальный кулич, выносит ее и себя из редакции. Дальше очередь доходит до следующего и т. д. Почему-то мне показалось, что это его студенты с ВЛК. Может быть, я ошибся. Не знаю…

Увидев меня Кузнецов нехотя кивнул и сказал:

– Садись, жди.

До сих пор жалею, что не записал всего этого разговора, точнее поэтического разноса, устроенного Кузнецовым своим молодым коллегам. Когда последний из них ушел, Ю. П. сказал:

– Подожди, отдохну немного. Покурю.

Закурил, затянулся, посмотрел в мутное маленькое окно, опять затянулся, затушил сигарету, долго вминая ее в пепельницу, помолчал и наконец произнес:

– Ну что, давай стихи.

Я протянул ему большую подборку – на несколько журнальных разворотов, как мы и договорились с ним по телефону. Он взял, положил, подумал и спросил:

– А о себе что-нибудь написал: где родился, что делал?.. И фотография нужна.

Я достал из портфеля резюме и фото и подал Кузнецову. Фотографию он положил, не глядя, а вот резюме стал читать. И тут же, рассмеявшись, стал что-то из него вычеркивать:

– Это нам неинтересно, это не для нас. Это к ним… Лауреат телефестиваля «Песня года»… Песни исполняют Долина, Аллегрова, Буйнов… всего сорок пять человек… Да-а-а-а! Нет, нет, нет. Это нам неинтересно! Это не поэзия…

– Согласен, – ответил я, немного смутившись, – но вы просили написать все о себе, что делал, чем занимался… Я и написал.

– Это нам не интересно. Нас интересует только поэзия, остального – нет, остальное – к ним…

К кому – к ним, я мог только догадываться… Да и разве это в тот момент было важно? Юрий Поликарпович уже начал читать стихи. Лицо его было серьезным и усталым. Он читал стихи и складывал листы в две стопочки. Одни в левую, другие в правую. Вдруг, дойдя до стихотворения «Памяти поэта-друга» (памяти Бориса Примерова), он как-то сконфузился, сделал недовольную гримасу и сказал:

– Я не уверен, что это надо публиковать. Примеров сделал очень плохую вещь…

– Вы имеете в виду его смерть? – спросил я.

– Я имею в виду его последние стихи, точнее как раз не его стихи. Говорят, он их украл…

– Я тоже это слышал, но стихов этих не видел. К тому же, он как поэт в десять раз сильнее тех людей, у которых он якобы что-то украл. Он огромный поэт. А то, что он сам написал в предсмертной записке… Так, может, просто путались мысли… Кто знает, что испытывает человек перед смертью. Он и без этого написал множество замечательных стихов…

– Может быть, может быть… – скомкал ответ Кузнецов, думая о чем-то своем. – Ладно, пусть будет…

Через некоторое время дошел черед до стихотворения «Русский бомж», из которого Ю. П. предложил выкинуть две заключительные строфы, потому что в одной из них было слово на букву «б». Я не страдаю пристрастием к подобного рода писанине и даже являюсь ее противником, но тут, как говорится, тема обязывала. Кузнецов согласился со мной, но сказал, что все же в уважаемом литературном журнале публиковать это не стоит.

Вот в книжке своей – пожалуйста. Если это тебе так важно.

Ну, отрезать так отрезать! Очень ему понравились стихотворения о Святогоре, «Берегиня» и «Люблю твой колокольный звон». И у нас уже насобиралась довольно большая подборка – примерно на четыре разворота. Но в нескольких (порядка десятка) стихах Кузнецов предлагал заменить некоторые мои строчки какими-то своими «кузнецовскими» – нелепыми на мой взгляд в моих стихах.

Он мне доказывал, что так надо, а я говорил: Юрий Поликарпович, это ведь ваше видение, ваши строчки, они хороши в ваших стихах, а в моих будут выпирать. И вообще…

– В конце концов, – вспылил я после полуторачасового спора, – вы или берите, или нет. Я вас очень люблю и уважаю, вы мне очень многое дали, но я уже достаточно грамотный и как поэт, и как редактор, сам шесть лет руководил отделом поэзии далеко не худшего издания. Я вас выслушал, но предпочитаю сделать по-своему, оставить эти строчки такими, какие они есть. В общем, я и сам с усам.

Вдруг Кузнецов вскинул на меня свои удивленно-воз му щенные глаза и как-то нелепо, не к месту, как мне показалось, спросил:

– Что, на мое место претендуешь?!

После этого разговор уже, естественно, не ладился. И я засобирался домой, оставив только те стихи, которые ни у меня, ни у Юрия Кузнецова не вызывали никаких вопросов. Подборка итак получилась размером два с половиной разворота. И вышла в десятом, октябрьском номере 2003 года.

А в ноябре Юрия Поликарповича Кузнецова не стало. Но я об этом узнал значительно позже и не проводил его в последний путь…

Я редко с ним общался. Не всегда так, как подобает с Великим Поэтом. И мне его очень сейчас не хватает. Выть хочется при мысли, что его легкое парящее перо уже ничего больше не напишет. Но и того, что уже написано, хватит надолго, на века, быть может, на вечность.

 

Падший ангел, отбывший свой срок, или Пророческая тишь

1

Мы познакомились в сентябре 1987 года в его московской квартире около метро «Красносельская». Мне несколько дней назад исполнилось 24 года. Я стал студентом первого курса Литературного института им. Горького вместе с его сыном Федором. Федор, как и отец (и жена поэта – Надежда Кондакова), писал стихи. И все они очень трепетно, с интересом относились к чужому творчеству. А незадолго до этого Федор, взяв мои вирши, отнес их отцу. И вот я приглашен в гости к Поэту…

Дверь мне открыла Надежда Кондакова, проходим в гостиную, где накрыт стол… И первое, что бросается в глаза и как-то придавливает тебя к полу, это книги. Тысячи книг. Они везде. Их нет разве что на потолке… Книги по истории, философии, культуре, поэтические сборники, книги прозы, энциклопедии, справочники. Старые книги в кожаных переплетах и новые. Массивные собрания сочинений и дешевые сборники в мягких обложках… Как я узнал потом, почти все свои деньги от гонораров Борис Примеров тратил на книги, среди которых встречались и очень редкие, был завсегдатаем букинистических магазинов и книжных лавок. Этот замечательный поэт был еще и энциклопедически образованным человеком, был великим книжником, любителем и знатоком отечественной истории и философии. На полках стояли труды Карамзина, Татищева, Костомарова, Ключевского, Забелина. У него были почти все авторы и философы, изданные в «Литературных памятниках»…

Из смежной комнаты выходит, прихрамывая, веселый, очень необычного вида человек в белой навыпуск рубахе, лохматый, с черной бородой. Внешне что-то среднее между Велимиром Хлебниковым (как он представлялся мне благодаря его стихам) и Емельяном Пугачевым – только с очень добрыми, печальными глазами. Практически такой, каким изобразил его на картине в образе «Русского Икара» Илья Глазунов… Вышел. В руках какие-то книги…

– Ну здорово, Сереженька, дорогой! А ты это читал?.. А это?.. А это?..

Я, бывший провинциал, ничего этого, конечно, не читал. И Борис Терентьевич, все понимая, начинает очень легко и весело рассказывать мне и Федьке (как он его называл) о Леонтьеве, Трубецком, Федорове. И потом, уже за столом, продолжая говорить о великих русских мыслителях, переключается на великих державников – говорит о величии Александра Третьего, о гении Петра Первого, о мудрости Сталина. И вообще, подводит он итог своим мыслям, России, русскому народу нужна монархия, нужен человек, который бы знал и, главное, искренне любил свою Родину, ее традиции и верил в ее предназначение. И обязательно верил бы в свой народ. На мой наивный вопрос, а как быть с Лениным, взял с полки один из томов пролетарского вождя и показал мне телеграммы и распоряжения последнего о «мешочниках», оккупировавших железнодорожный состав, который в данный момент потребовался большевистскому правительству (не ручаюсь за точность пересказа). «Великий гуманист» приказывал их всех расстрелять…

Но никогда Примеров не был антисоветчиком в том смысле, в каком это слово употребляют уезжающие «за кордон» господа-эмигранты. Он понимал разницу между Лениным и Сталиным, между Советами Ленина и поздними Советами брежневского времени. И уж точно, никогда бы он не оставил Родину. Даже думать об этом смешно.

И напишут деревья Ночные стихи. Как напишут, не знаю, Но напишут про грусть, Что вошла навсегда В мое сердце, как Русь. Без нее нет поэта, Песни собственной нет, Вот и все, Умираю… Разбудите рассвет.

Или такое:

Я Русь люблю! А кто не любит?! Но я по-своему, и так, Что слышат всю Россию люди На песенных моих устах. Я к Дону вышел, И отныне В неподражаемом числе Необходим я как святыня Одной-единственной земле! И я не жажду поцелуя, Я сам, как поцелуй, горю. И нецелованным умру я, А может, вовсе не умру.

И он был прав. Никогда он не умрет ни в литературе, ни в русской душе. Поэт и старинный друг Примерова, Владимир Цыбин, писал, что «Примеров был один из тех редких людей, кого Бог поцеловал на творчество». У него нет ни одной сконструированной, не гармоничной, выдавленной из себя строчки. Слова то парят в воздухе, как орлы, то порхают, как бабочки, переливаясь и создавая яркие образы. Он никогда не был литературен, он всегда был поэтом от земли, он черпал вдохновение в родном воздухе, в родной степи…

Кто нюхал степь, вдыхал поля, Подошвами пыля, Тот без труда найдет шмеля, И даже след шмеля.

2

Такой поэт мог появиться только в золотую пору «застоя», когда перестала бешеными темпами развиваться промышленность, тормознулась, покрывшись жирком, научная мысль (воплощаемая, в лучшем случае, на Западе…), но зато буйным цветом, как крапива и лебеда, стала разрастаться народная литература. Именно только тогда мог появиться поэт-певец, свободный от воспевания «Казанского университета» и «Лонжюмо», «Секвойи Ленина» и «Братской ГЭС». Поэт воспевал то, чем жил, в чем жил, чем дышал. Он гармонировал с природой, любил ее, и она отдавала ему, как любимая женщина, свое тепло, свои запахи, свою тайну. Именно только тогда, полностью доверяя и доверяясь своему времени, человек мог быть настолько гармоничен с природой и эпохой. Думаю, что в ближайшее столетие такое, к сожалению, не повторится. Ведь «покоя на русской земле», – как писал Примеров про мое творчество, – «уже никогда не будет. И требовать от художника, рожденного в грохоте железного часа, того, чего нет вокруг, невозможно».

3

Борис Терентьевич Примеров родился 1 июля 1938 года в Ростовской области, в станице Матвеево-Курганской, чуть севернее Азовского моря, в семье казаков. Мать его – украинка, была из рода казачьей знати, из-за чего почти вся семья погибла в годы Гражданской войны. Отец учился в кадетском корпусе, а после революции стал боевым офицером Красной Армии. Но «его, как сына раскулаченных родителей, к тому же женатого на представительнице “бывших” исключат из партии и уволят из армии», – писал в своей автобиографии Примеров. В семье, кроме него, были еще двое братьев и старшая сестра.

Детство поэт провел на Дону, в станице Мечетинской, среди степей, небылиц, фантазий и преданий, среди «еще жившего в быту украинского и южнорусского фольклора». Мать поэта прекрасно пела. «До сих пор чувствую, как во время пения, правдивого и полыхающего свежестью голосовых красок, у меня перехватывало дыхание», – вспоминал Борис Терентьевич. Уже тогда, в детстве, в его жизнь вошли книги и воспитали в нем «филолога по душе и призванию».

Именно там, в Мечетке, Примеров был очарован своим земляком Михаилом Шолоховым. Запоем читал и перечитывал «Тихий Дон», всю жизнь любя это произведение и не уставая восхищаться им и его автором. Он часто цитировал наизусть куски из романа, восторгаясь метафоричностью и образностью произведения.

И конечно же, любимым поэтом Примерова был великий русский песельник Сергей Есенин. Они оба выросли в народной среде, в сельской местности – среди лесов и трав, бабочек и шмелей, песен и народных преданий. Оба почитали природу как «живую и разумно действующую». Оба были мудры действительно народной мудростью, облекая ее в живые художественные формы. Ведь настоящему художнику свойственно образное восприятие мира, очеловечивание, обожествление его.

Степь, спокойная, как лебедь, Мой избыток синевы, Зацелованная небом, Прошуми в густой крови. Ах, не я ли был той былью В беспокойной славе гроз, Где седую грусть ковылью На ладонях к сердцу нес…

И впоследствии критики неоднократно ставили Примерова в ряд поэтов «есенинского типа», даже предсказывая ему славу «князя русской песни». Среди других любимых поэтов Борис Примеров всегда отмечал Цветаеву, Гумилева, Пастернака и Васильева. Писал, что между этими силовыми точками лежит его «магнетическое поле поэзии». Ну и конечно, он боготворил Пушкина. Всегда восхищался Некрасовым. Цитируя строчку «Савраска увяз в половине сугроба», говорил, что просто литератор написал бы – «увяз в сугробе», а в «половине сугроба» мог написать только настоящий поэт с настоящим объемным зрением.

Он ведь и сам был таким поэтом. Его стихи объемны, шершавы, они благоухают степью и ветром, они родные.

Можно там щекою потереться О дожди, идущие от туч, Вытереться, как о полотенце, О мохнатый предрассветный луч.

Так не напишет пришлец, так можно писать только о родном, о своем. Это та самая, непридуманная народная поэзия, то, что называется культурной самобытностью, самостийностью, то, что растет из народных глубин, что передается с молоком матери, чего нельзя найти, сделав революцию или завоевав, покорив чужую страну. Такой взгляд, такое ощущение взращиваются веками и бережно передаются по наследству.

Я не стесняюсь, я – мужик, Мужицкий у меня язык… <…> Он мудр, как богатырский сон, — Что с ним в сравненье – Соломон?! Живая эта речь как миф, — Что с ней в сравненье – Суламифь?! <…> И падала, как капля с крыш, Его пророческая тишь.

Да, это передается только по наследству. И не кому попало. А избранным, лучшим, великим…

Почему всегда так ревниво, намеренно принижая талант Примерова, смотрели на него эстетствующие либеральные да и патриотические литераторы? Он был естественен на этой земле, а они нет, он был нужен этой земле, а они нет.

Сегодня все необычайно звонко, Неудержимо в сердце, в голове, Заглавных букв степные жаворонки Стоят высоко в талой синеве. На ста ветрах стоят, на мир глазея, Так, что с ветвей срывается листва, — Они мои. Я тайной их владею, Я на полет им выдаю права…

Вот так! Какая мощь! Сколько воздуха, силы – и ни одного лишнего слова! Он волхв, кудесник, он выдает права! А они – выученные ремесленники. Он первичен, первороден, а они… Через десять лет их вообще никто не вспомнит. Правда, наплодят, понараздувают других резиново-пластмассовых литераторов с такими же штампованными полиэтиленовыми душами. Потому что кому-то очень не хочется, чтобы русский гений, русский огонь грел, освещал и освящал русский космос, русское бытие. А он родился для этого, он жил с этим и этим. И только для этого. Родина была и его Путем, и его Целью. А инструменты – Слово и Песня. Без Родины он потеряет Песню, а без Песни – Жизнь. Так и случится потом, а пока…

Иссохшие уста – и только, Глаза тоски – невмоготу… И степи, серые, как волки, Крадутся к мертвому пруду, Где на краю, в краю безвестном, В репьях, во рву, На самом дне, Всего на расстоянье песни Лежу от жизни в стороне.

4

Борис Терентьевич очень любил рассказывать о своей жизни, об ушедших друзьях – о Николае Рубцове, об Александре Вампилове, об Анатолии Передрееве, Владимире Соколове. И вообще он всегда говорил: «Сереженька, люби тех, кто любит тебя».

С Рубцовым он поступал вместе в Литературный институт, вместе учился, жил в одной комнате, даже опекал его, вечно бездомного и безденежного. По поводу его строк «В горнице моей светло. / Это от ночной звезды. / Матушка возьмет ведро, / Молча принесет воды…» говорил: «Ну что это такое, это же надуманно, зачем же он матушку по ночам за водой посылает, лучше бы сам сходил, к тому же утром – удобней». Хотя, конечно же, любил и это стихотворение Рубцова, и другие. Еще, смеясь, рассказывал, что они с Рубцовым обменяли его писательский билет на несколько бутылок водки, когда не было денег… Он очень любил Рубцова и по праву друга один из немногих поехал в Вологду на похороны рано ушедшего поэта.

А ведь в то же время по тем же литинститутовским коридорам ходил еще один отечественный богатырь, самовлюбленнейший русский гений Юрий Кузнецов. Представляю, насколько был спрессован там воздух, как, сталкиваясь, высекали искры-молнии силовые поля этих титанов. Кстати, с Кузнецовым отношения у Бориса Примерова были очень непростыми.

Они достаточно ревностно относились друг к другу. Кузнецов стал известным значительно позже Примерова и всегда искренне удивлялся этому. Примерова же задевали вечные разговоры поэтов и критиков последнего времени о Кузнецове. Не мог он принять и кузнецовскую жесткость и заносчивость, типа: «Звать меня Кузнецов. Я один, Остальные – обман и подделка» или «Я пил из черепа отца».

Однажды, увидев у меня в руках только что подаренную мне Николаем Ивановичем Тряпкиным книгу, лукаво улыбаясь, заявил: «Разве у настоящего поэта может быть фамилия – Тряпкин?! То ли дело – Вознесенский, Рождест венский… – Но, увидев мой недоуменный взгляд, рассмеялся: – Фамилии-то у них есть, а главного нет. А Тряпкин – глыба!»

А Александр Вампилов даже был шафером на их с Надеждой Кондаковой свадьбе.

Очень ценил Борис Терентьевич произведения В. Цыбина и А. Передреева, А. Прасолова и П. Мелехина, А. Еранцева и А. Зауриха, считая, что основная заслуга его поколения в том, что оно первым (еще до «деревенской прозы») «обозначило болевые точки времени, утрачивающего, разрывающего корневую связь с землей, с заложенными в ней нравственными началами, с вековыми традициями русской жизни».

Околица, родная, что случилось? Окраина, куда нас занесло? И города из нас не получилось, И навсегда утрачено село.
Меня все терзают грани Меж городом и селом.
В такую же безлунность У поля без следа Всю молодость, всю юность Украли города. Я сам умчался в город За славой. И с тех пор Во мне убила скорость Пространство и простор. Ни августа, ни мая, Где небо? Где земля? Ах, что-то я теряю, Не самого ль себя?

Но при этом поэт печалился, что «мы своими искренними порывами не сумели спасти красоту… Шестидесятые годы, на гребне которых мы вылетели из гнезда, быстро кончились. Началось повсеместное бурное восхваление невидимых, но тем яростнее декларируемых успехов. И на этом фоне кто-то из нас замолчал, кто-то с головой бросился в переводы, кто-то запил, сломался, совсем ушел из жизни…»

Вот тут, пожалуй, и начинается реальная трагедия страны и реальная трагедия поэта, предсказанная им еще в юношеских стихах.

Не поэтому ли я в запале Новом, как безумный бубенец?! У меня веселое начало И почти трагический конец.

5

Уже со времени начала Перестройки Примеров, который вроде как должен был бы радоваться переменам, происходящим в стране, не находил себе места. Он чувствовал, что происходит что-то непоправимое. Он понимал, что в СССР, несмотря на все идеологические догмы, жила еще его крестьянская народная Россия, был жив уклад его предков, его русский язык. А с перестройкой началось не возрождение его Родины, а продолжилось интернациональное убийство России, стирание ее особых, неповторимых черт. С экранов телевизоров хлынули чужебесие, духовная и плотская пошлость. Начался развал армии. А разваливая СССР, разваливали не коммунизм, а великую Российскую Империю.

И линия разлома прошла через сердце поэта. После 1991 года, после развала СССР, развала-раздела-развода Союза писателей на враждующие лагеря (поэт, виновато улыбаясь, с горечью говорил, что, мол, у меня в доме три союза писателей, я – в одном, жена – в другом, Федька будет в третьем, когда институт закончит), Примеров на время потерялся, замолчал. И даже, как будто оправдываясь, как-то сказал мне, что ничего, у него уже бывало такое, он несколько лет не писал, но надеется, что слова придут, вдохновение вернется…

И оно вернулось. Это совпало с появлением Прохановской газеты «День», где Примеров стал постоянным, самым желанным автором.

Конец весны 1992 года. Меня, после окончания Литинститута, берут заведовать отделом культуры, а потом уже и поэзии – газеты «День». И мы уже начинаем встречаться с Примеровым в редакции «Дня» и «Литературной России», куда он приносит свои стихи или просто так заходит поговорить, поделиться своими мыслями, обидами, горестями.

Борис Терентьевич начинает посещать сборы оппозиции, патриотические митинги и шествия. Он, поэт крестьянской корневой России, выступает против развала интернационального коммунистического государства, потому что видит в этом процессе не наносное, поверхностное (борьбу с КПСС, КГБ, с бюрократами), а видит главное: попытку международных сил добить его великую державу, Российскую Империю, которую не смогли добить большевики-интернационалисты первого созыва, остановленные Сталиным и 1937 годом, практически совпавшим с годом рождения самого поэта. И Примеров уже не обращал внимания на детали, на вещи, которые раньше осуждал или не принимал. Он всем своим большим и пронзительным сердцем Поэта встал на сторону гонимых и обездоленных, за социальное равенство и возрождение национальной гордости, в отличие, например, от гимнописца С. В. Михалкова, а также героев и лауреатов Ленинских и Государственных премий, авторов «Братских ГЭС» и «Писем в тридцатый век», «Лонжюмо» и «Казанских университетов», призывов «Коммунисты, вперед!» и «Говорите по-советски». Он встал плечом к плечу с Николаем Тряпкиным, Юрием Кузнецовым, Валентином Сорокиным и Валентином Распутиным. Он, несмотря на возникшую к нему неприязнь некоторых либеральных писателей, стал публиковать свои пронзительные русские стихи в имперской газете «День», даже как-то по-детски бравируя своим выбором, своей дерзостью и своей храбростью. Было такое впечатление, что атмосфера газеты, ее менталитет, ее государственный дух частично возмещали ему отсутствие воздуха Родины в Москве, возмещали отсутствие рядом донских просторов, крепкого казачьего локтя, так необходимых ему в то тяжелое (и в прямом, и в переносном смысле) время.

В страшные смутные октябрьские дни 1993 года, когда народ поднялся против антинародной ельцинской клики (а не за Хасбулатова-Руцкого, как это хотели представить некоторые западные СМИ и поборники режима), мы, журналисты «Дня» были в Белом доме, описывая происходящее, наивно надеясь на победу оппозиции и, конечно, в глубине души не веря мрачным прогнозам аналитиков… Как мы жестоко ошибались! И все эти дни мы встречали на баррикадах вблизи Белого дома хромающего бородатого ангела с глубокими печальными глазами – великого поэта Бориса Примерова.

Он всегда подходил, улыбался и говорил: «Здравствуй, Сереженька! Наше дело правое, победа будет за нами!» И ведь он был прав. Несмотря ни на что, мы победили. Победили себя, свой страх, свое малодушие. А он, он написал такие стихи, благодаря которым перед ним умолкают предыдущие десятилетия и расступается грядущее.

6

Он очень сильно переживал поражение оппозиции, физически ослаб, даже постарел.

Но стихи писать не перестал. К тому же, 5 февраля 1993 года у него родилась внучка Василиса, которую он безумно любил, лелеял, ходил с ней гулять. Мечтал научить ее (как и ее маму – Лену) писать стихи и создать творческую династию Примеровых, говорил: «То, что не получилось у меня, получится у нее».

Он продолжал приходить к нам в редакцию газеты, правда, теперь она, после разгона Парламента и разгрома «Дня», называлась уже редакцией газеты «Завтра», хотя смысл и суть ее абсолютно не изменились. Продолжал публиковать стихи, оставаясь таким же добрым и отзывчивым человеком. Когда мне в 1994 году потребовалась рекомендация в Союз писателей, с радостью согласился написать ее и еще дважды откликнулся на выход моих книг статьями в «Литературной России» и «Завтра», а прочитав мои стихи о Святогоре, тут же посвятил мне стихотворение «Микула». А потом и еще одно – «Мы забываем нежные слова». И очень радовался, видя, что мне это приятно.

Я часто бывал в их с Надеждой Кондаковой квартире и на даче в Переделкино. Примеров, как и моя Родина – Россия, не переставал меня постоянно удивлять своим могучим, былинным внутренним миром, несмотря на свою внешнюю бесхозность и неприбранность. Он ведь с юности напоминал людям блаженного, многие чурались его, милиционеры на улице часто останавливали, принимая за пьяного или бомжа.

А он и был «блаженным» – блаженным в религиозном смысле этого слова, высказывающим правду прямо в глаза царям и тиранам: ярко, образно, громко. Да так, что запоминалась она надолго.

7

Как-то в начале весны 1994 года он пришел ко мне домой с небольшой папкой, сказав, что там у него черновики новых стихов и он хочет опубликовать их в нашей газете, но отпечатать их сам не смог (то ли машинка сломалась, то ли случилось еще что-то, уже не помню). Попросил, чтобы я ему помог. Я стал разбираться в его каракулях (надо сказать, что почерк Бориса Терентьевича напоминал его самого), а он мне помогал. Так мы и сидели, черкали прямо поверх черновиков, чтобы мне потом было удобно печатать. А какие были стихи! Шедевры, лучшие стихи позднего творчества Примерова – «Молитва», «Прощальный диптих», «Весна темная», «Когда паду я костным трупом», «Еще немного слов» и другие, однозначно ставшие впоследствии классикой русской поэзии, одним из символов сопротивления ельцинизму.

Боже, который Советской державе Дал процвести в дивной силе и славе, Боже, спасавший Советы от бед, Боже, венчавший их громом побед. Боже, помилуй нас в смутные дни, Боже, Советскую власть нам верни! Властью тиранов, Тобою венчанных, Русь возвеличилась в подвигах бранных, Стала могучею в мирных делах — Нашим на славу, врагам же на страх. Боже, помилуй нас в горькие дни, Боже, Советский Союз нам верни! <…> Стонет измученный грешный народ, Гибнет под гнетом стыда и невзгод. Боже, лукавого власть изжени, Боже, империю нам сохрани!

Потом была еще одна крупная публикация его стихов. Но Бог молчал, а поэт мучился, страдал, боролся. И душа русского поэта не выдержала.

5 мая 1995 года в 6 часов утра у меня дома раздался телефонный звонок, и голос Федора Примерова, сына поэта, мрачно отчеканил в трубку: «Сергей, случилось непоправимое, Борис Терентьевич покончил с собой!»

Поэт оставил предсмертную записку: «Три дороги на Руси: я выбираю смерть. Меня позвала Юлия Владимировна Друнина… Неохота жить с подонками… Опомнись, народ, и свергни клику… такого не было и не будет на белом свете».

«Страшно проклятье поэта, ибо он, хотя и блудное, но дитя Бога», – сказал на прощании с Примеровым Владимир Цыбин.

«Чтобы убить народ, надо убить его поэтов», – любил повторять сам Борис Примеров.

Читателю судить, сбылось ли проклятье поэта властителям России, услышали ли они его и, главное, услышала ли его Россия, сделала ли какие-нибудь выводы…

Он ушел тихо и гордо, не жалуясь и не плача, сказав накануне своему старому другу Аршаку Тер-Макарьяну: «Ты еще увидишь, что я бесстрашный».

Замечательный русский писатель Владимир Солоухин, первый Председатель Фонда храма Христа Спасителя, первый впоследствии отпетый Патриархом в восстановленном храме, когда я готовил страницу в газете «Завтра», посвященную Борису Примерову, сказал мне на диктофон: «Тому, кто в полной мере осознал, принял близко к сердцу то, что произошло со страной, с народом, тому жить практически невозможно… Ушла Марина Цветаева, ушла Юлия Друнина, ушел Вячеслав Кондратьев, ушел казак-поэт Борис Примеров. По-моему, их нельзя ни винить, ни осуждать. Я бы даже не считал их самоубийцами. Их убила наша действительность. Вечная им память!»

А я позволю себе привести свои слова, свою «врезку» к стихам Примерова и высказываниям о нем русских писателей, опубликованным в газете «Завтра» в декабре 1995 года:

«Вот и прошло уже более полугода со дня трагически-осознанной гибели, «точки пули в своем конце» нашего доброго, нежного друга, одного из лучших русских поэтов – Бориса Терентьевича Примерова. Теперь, когда улеглись страсти и высохли слезы, остыли головы и ярче, проникновеннее стало зрение, пришло ясное понимание того, что с нами рядом жил и творил русский классик, плоть от плоти великой Русской Литературы. Теперь Их Имена связаны навечно!»

Он ушел добровольно, не смирившись с действительностью, как один из любимейших его поэтов – Марина Цветаева. Мы похоронили его на Переделкинском кладбище рядом с могилой другого любимого им поэта – Бориса Пастернака. Могилы других разбросаны по всей Руси необозримой.

Посмертно Борису Примерову была присуждена Международная литературная премия имени Андрея Платонова.

 

Три розы, или Черно-белая судьба

Тексты песен

– Сергей Юрьевич, вы разделяете свою песенную, эстрадную поэзию и книжную?

– Конечно. Напечатанные где-нибудь стихи предполагают углубленное, сосредоточенное чтение. Читать их вполглаза, вполсердца бесполезно, только время потеряешь. В них я пытаюсь выразить то, что до меня никто не говорил, и сказать так, как никто еще не сказал. Такие стихи трудно петь, потому что они не всегда будут понятны массовому слушателю. Более того, хорошие стихи сложно положить на музыку, она просто ничего к ним не добавит. А песенные тексты – это балансирование между искусством и банальностью, стилистической пошлостью. Поэтому, естественно, мысль в них выражается достаточно примитивно в понимании образованного, искушенного человека. Однако чтобы найти эту мысль, выраженную в «шлягфразе», которую запомнят сотни тысяч людей, требуется и талант, и удача, и опыт.

Пью я слезы, ну а ты вино, Я грущу, а ты сейчас в Париже… Черно-белое смотрю кино, Так, наверно, и бывает в жизни. Ты пришлешь букет мне, как всегда… Я пошлю кольцо в письме ответном. И утонет в дыме сигаретном Черно-белая моя судьба. Припев: Три розы белых, белых лягут на стол. Три розы черных обжигают мне руки. Три розы белых, белых – это любовь. Три розы черных, черных – это разлука. Обещал приехать ты ко мне И опять свои слова нарушил. В море черном плаваю во сне, Снегом белым оттираю душу. Не смирюсь я с этим никогда. В белом небе черной птицей взмою. И о камни брошусь головою… Черно-белая моя судьба. Припев. Знаю я, что это звездный час, Я пою свою земную песню, Пусть совсем сгорит моя свеча, До конца спою, она воскреснет. Или я забуду про тебя, В черном небе засверкав звездою, Или станет и твоей судьбою Черно-белая моя судьба. Припев.
Как живешь ты, музыкант, Что так молод раньше был, Не разменивал талант И лишь музыке служил, Искал, любил, творил, страдал И песни о любви сочинял?! Как живу я, – как звезда, — Жизнью вольной и святой. Ведь мечтала я всегда Стать певицею большой. Сыграй, мой друг, не нужно слов, Сыграй мне, музыкант, про любовь. Припев: А под пьяной луной Ходит ветер хмельной, Что-то сердцу в груди стало тесно… Ах, мальчишка шальной, Что ты сделал со мной?! — Я пою день и ночь твою песню. Как живу я, музыкант? Женская судьба не мед. Но ранимая душа, Словно соловей, поет. И пусть летят года мои, А сердце все поет о любви. Не хочу судьбы иной, И любви не меркнет свет. На колесах домик мой, Но счастливей доли нет. Сыграй, мой друг, а я спою. Услышат люди песню мою. Припев.
Я тебя повстречала в долгих далях мечты. Я звала тебя долго, откликался не ты. Приходили другие, оставаясь в ночах. И жила я, как чья-то и как будто ничья. Я тебя находила в самых разных глазах. Я тебя узнавала в самых разных домах. Как пиджак примеряла я с чужого плеча. И живу я, как чья-то и как будто ничья. Припев: Ты ворвись ко мне, как вьюга, И на крыльях унеси. Просто вырваться из круга У самой не хватит сил. Ты ворвись ко мне, как ветер. Прошлым я не дорожу… Одному тебе на свете Я принадлежу. Лишь тебя днем и ночью я жду. И теперь И окно не закрыто, и не заперта дверь. Но твой голос не слышен и шаги не звучат. И живу я, как чья-то и как будто ничья. Припев.
Я зимой от любви больна, Но лечить ты не смей, не смей! В моем сердце зима, зима От улыбки твоей. Я зимой от любви больна, Ты окошко раскрой, раскрой, Ведь была я пьяна, пьяна Той любовью святой, святой. Припев: Я зимой от любви больна. Как же ты не поймешь, поймешь, Что не грипп у меня, меня — Аллергия на ложь. Я зимой от любви больна, Видно, это судьба, судьба. Аллергия моя, моя На – любовь без тебя. Я зимой от любви больна. Только счастье не здесь, не здесь. Завтра будет весна, весна — И отступит болезнь, болезнь. Припев.
Мне не дано сюрпризов Капризною судьбой. Но, видно, в прошлой жизни Мы встретились с тобой. А в этой я пыталась Найти тебя, любя. И утром просыпалась Лишь для тебя. Припев: Только для тебя всё, для тебя Днем и ночью кружится земля. Только для тебя всё, для тебя Солнце вижу в капельке дождя. Только для тебя всё, для тебя В небеса любви взлетаю я. Только для тебя всё, для тебя — Научилась падать я. Пусть будет всё, что будет, — Судьбу не тороплю. Как все живые люди, — Страдаю и люблю. Когда одна скучаю, То ближе быть хочу. Я крылья надеваю, К тебе лечу. Припев.
Я ничего не вижу, — Туман плывет вдали. Я думала, в Париже Я скроюсь от любви. В разлуке сердце ноет — Чужие я и он. Вдруг что-то родное Запел аккордеон. Припев: Ну давай, давай – не умолкай, Для души потерянной сыграй! Я теперь, как музыка, ничья. Ты играй, не плачу я. Ну давай, давай – не умолкай, Я его забуду, так и знай! Убежала я ко всем чертям, А любовь все бродит по пятам. Все было и пропало. И счастья не вернуть. Но снятся мне вокзалы И к дому долгий путь. А здесь цветут каштаны, Какой-то странный сон. И в пьяном дурмане Поет аккордеон. Припев. Я ничего не вижу, Туман вокруг, туман. Но только и в Париже Душа болит от ран. Я здесь совсем чужая. И в сердце стынет стон. И, тихо скучая, Поет аккордеон. Припев.
Что со мною сотворил ты — Ночь на сердце все темней… Посмотрел ты, погубил ты — И в глаза смеешься мне. И смотрю я в ножевые, Не влюбиться в них нельзя — В голубые-голубые Обалденные глаза. Припев: Обалденные глаза – как небеса. Обалденные глаза, а в них: «Нельзя!» Обалденные глаза, глаза, глаза… Только знаю я, что это зря. Я держу тебя в объятьях. Я дрожу от холода. Хоть куда хочу сбежать я, Но не знаю я – куда… Словно я стою на льдине, Надо мною небеса — Голубые-голубые Обалденные глаза. Припев.
Ну вот, нашелся ты, пропавший навсегда. Заполыхала я неистовым огнем. И плавится в груди простой осколок льда. Поверить не могу, что мы опять вдвоем. Ты телом отогрей слепую нежность рук, Прочти в моих глазах тоску пропащих лет, Потом терзай меня в объятьях сладких мук. Я так тебя ждала – замерзла, силы нет! Припев: Долюби любовь ты мою скорей. Тело долюби, душу отогрей. Ты мой вечный грех, нет тебя родней. Долюби любовь, долюби скорей! Какая ерунда, что можно все забыть, Что можно не простить и не понять, любя! Я знаю только то, что хочется любить, Я знаю лишь одно – я мерзну без тебя. Я полыхаю вся и тлею на ветру, Как будто я теперь из снега и огня. И я боюсь, что мы растаем поутру. Я так тебя ждала, не отпускай меня! Припев.
Я не ждала подарков от шалостей судьбы. Но в танце долгожданном со мною только ты. Минуты счастья редки, придумать надо их, Пусть льются водопадом признания твои. Припев: Я сведу тебя с ума, Я смогу, я должна. От любви совсем пьяна, Я сведу тебя с ума. Я сведу тебя с ума, Я смогу, я должна. Я красива и умна — Я сама сойду с ума. Мужчина – искуситель, все это не судьба, Ведь глубоко плевать мне, что в прошлом у тебя. Я голову теряю, сама я так хочу — За три минуты счастья судьбою заплачу. Припев. Чего-то не хватает, колотит сердце в грудь. Мужчина-обольститель, ты выдохся чуть-чуть. А счастье где-то рядом, забыть уже нельзя Красивые объятья, бездонные глаза… Говори мне, говори – все равно тебе не верю, Ерунду, ерунду – с чувством говори. Говори мне, говори – настежь в сердце двери. Хоть ерунда, приятно, приятно, черт возьми! Припев.
Еще на фото я похожа, Что со стены вчера сняла. Есть веселее и моложе, Вдруг с легкой грустью поняла. Кружат года, как белый танец, Но я любить не устаю. Со мною рядом внук-красавец. И в нем я папу узнаю. Припев: Знаешь, папа, я богаче подруг — Рядом мама и дочка, и внук. Тоску-печаль, как злую муху, Прогонит светлая душа. Я стала бабкой-молодухой, Хотя чертовски хороша. И я к себе не стала строже — Люблю во сне и наяву. Что есть немножко помоложе, Я как-нибудь переживу. Припев. И пусть ползут смешные слухи, Чего уж там таить греха… Среди друзей – на свадьбе внука Еще найду я жениха. Припев.
За тебя я не пойду, Ты приносишь мне беду. Не дуди в свою дуду Никогда, да. И не суй ко мне свой нос, Я не твой электровоз, Между нами взорван мост Навсегда, навсегда. Припев: Машинист электровоза марки «8-45», Все сказала у вокзала я тебе… А ты опять?! Ты не понял до сих пор, Выключен твой семафор. Рельсы разобрал монтер Навсегда, да. Не дуди в свою дуду, Твой состав не на ходу, За тебя я не пойду Никогда, никогда. Припев.
Запела скрипка, как в тумане. Бал выпускной мерцал свечами. Твои глаза в хмельном дурмане С моими встретились случайно. Кружились звездочки шальные Под звуки лунного оркестра. И я увидела впервые Голубоглазого маэстро. Припев: Маэстро первых поцелуев Так белокур и так застенчив. Маэстро первых поцелуев Еще совсем не знает женщин. Маэстро первых поцелуев Безумно верит и страдает. Маэстро первых поцелуев Всю ночь нам о любви играет. Ах, что со мною происходит — Твержу, как тайну, твое имя. Мое безумство не проходит, Я сон, я чудо, я богиня. Опять цветные вижу сны я И нахожу себе в них место. Он для меня всегда впервые — Голубоглазый мой маэстро. Припев.
Да, перед ней по-женски виновна – без слов. Ей разбила сердце, украла любовь. За желанье крылья расправить, Боже, прости. В моей жизни, наспех счастливой, Пусть будет все на пути, Все на пути, но Такой не будет, как я, Слышишь, как я, Я – молю. Припев: Ты прости мя, Господи, Что безумно счастлива я, Украв любовь свою. Ты прости мя, Господи, Но – святая грешница – я Люблю. Да, как же мир жесток наш, так быть не должно — Если счастлив кто-то, страдает другой. Без любви погибну. Шепчу ей: не уходи… В этом мире, где все так шатко, Пусть будет все на пути, Все на пути, но Такой не будет, как я, Слышишь, как я, Я – молю. Припев.
В небе нет просвета, Просто миром правит зима. Крикнешь – нет ответа. Я – сам, ты – сама. Раньше были звезды. Только стала снежной судьба. В мире, где так скользко, Каждый сам – за себя. Припев: Гололед… Падаем круглый год. Нечего сказать. Руку дай, руку дай. Гололед. Мы должны встать! Разве ты не помнишь, Были мы любимы с тобой… Скользко. И ты тонешь В дымке снеговой. Таешь, в лед врастаешь. Свое сердце брошу на снег. Может, ты оттаешь, — Мой снежный человек… Припев.
Эта девочка стоит бутылки шампанского. Я смотрю на нее сквозь хрустальный стакан. Как упруга она – самка тигра бенгальского. Я, наверное, пьян, я изысканно-пьян. Я бокал разобью и пойду с ней знакомиться, Я всегда, что могу, выпиваю за дам. В этом зале пустом жизнь моя переломится, Бледной розой упав к этим стройным ногам. Припев: Этой ночью шальной, этой лунною ночью Что-то сердце шалит, что-то сходит с ума… Этой ночью шальной будет все, что захочешь. Только лишь пожелай все, что хочешь сама. Изогнулась она, словно кошка домашняя, И с лукавой усмешкой шепнула: «Пошли…» И прижалась ко мне, словно ангельша падшая, Оторвав поцелуем от грешной земли. Хохотала безумно прекрасная бестия. И оркестр исступленно играл о былом. И кружил нас по улицам вихрь сумасшествия, И мерцали глаза ее желтым огнем. Припев. Эта девочка стоит, конечно же, большего. Мы теряли рассудок, тонули в вине. И в объятьях сплетенных, взлетая над площадью, Изможденные падали в тягостном сне. Я проснулся один – от похмелья ужасного. И вокруг никого, и безмолвно кругом. Лишь стоит на подносе бутылка шампанского. И мерцает в ней роза безумным огнем. Припев.
Ребята, наполним бокалы скорей, Я выпить хочу за надежных друзей. Кого-то уж нету, а кто-то герой. Простым будет тост мой: «За всех по одной!» Припев: За дружбу – первый, За женщин – второй, А третий – за тех, кто погиб как герой! И молча четвертый нальем про запас — Чтоб третий подольше не пили за нас… Вы женщин любили, их голос и смех… Они вас дождались, да только не всех. Как память о них шелестят тополя. Пусть пухом им будет сырая земля. Припев. В крови и в дыму вы бывали порой, Но чистыми были своею душой. Вас смерть обнимала не раз и не два… Но всё же живем. И Россия жива! Припев.
Ранним утром ангел влетел в мою душу И поднял крыло, словно вестник беды… И унес меня в прошлогоднюю стужу, Где метель укрыла и наши следы. Там, где мы любили, – не слышно ни слова И погашен свет. Ходят наши тени, влюбленные снова, Только нас там нет. Припев: Я не виновата, что сон мой не сбудется, Что любовь ушедшую нам не догнать… Добрый мой, хороший, мой ангел непрошеный, Я ведь не просила тебя прилетать. Что ж я все о нем и о нем вспоминаю, О его глазах, утонувших в былом?! Ангел мой хороший, я тебя знаю — Белый повелитель с черным крылом… Я тебя ждала и повсюду искала — Мне был нужен неба хмельного глоток. Что же ты в глаза мои смотришь устало — Запорошен снегом любви уголок. Там, где мы любили, – не слышно ни слова И погашен свет… Ходят наши тени, влюбленные снова, Только нас там нет. Припев.
Розы, что тебе дарил, пожелтели. Над землей сейчас стоят дни ненастья. Оплатить свою любовь и желанья Мне не хватит всех монет сладострастья. Я одной рукой тебя раздеваю, А другой – с себя срываю препоны. И под ласкою, ожив, проступают На плечах твоих цветы и драконы. Припев: Они ожили в ночь любви и так похожи на мечту. Татуировка. Ночь любви. Тату, тату, тату, тату. И мы с тобою, как они, исчезнем утром на свету. Татуировка. Ночь любви. Тату, тату, тату, тату. Ты зарделась, как бутон красной масти. Но движения тверды и умелы. Извивается дракон нашей страсти По горящему роскошному телу. Благовоний подливаю в огонь я. Глушат все слова любовные стоны. Мы как будто бы ушли от погони. Тишина. Лишь тихо дышат драконы. Припев.
А гусаром быть – такое дело: вечер погулял, а утром в бой. А недоцелованное тело Доцелует кто-нибудь другой. А моя заплаканная крошка, На седле повиснув сгоряча, На прощание покажет ножку, Распахнув халатик невзначай. Припев: Гусары, гусары, гусары, А ну-ка, взять под козырек. Недаром, недаром, недаром Нас любят дамы, видит Бог. Недаром, недаром, недаром Течет шампанское рекой. Гусары, гусары, гусары, Мы не забудем ни одной. Слава, точно выйдя на прогулку, Побежит за нами на редут. Голубых уланов и драгунов Черные гусары в бой ведут. Но вернется время золотое, Ведь, как выстрел, точен мой расчет, Не свободен дом Ваш от постоя, Значит, мы увидимся еще. Припев. Коли, не узнав Вас, затоскую, Чтоб примерил, намекните мне, Я на Вашу ножку золотую — Туфельку, избитую в войне. Если ж я паду у стен Стамбула, Может, Вам поплачется чуть-чуть… Ведь когда меня нагонит пуля, Бог простит, клянусь, я прошепчу… Припев.
Как волны жизни нас трепали И носили по морям. И в разных гаванях бросали Мы частенько якоря. Ах, иногда мы расходились, Словно в море корабли. Но вот опять мы возвратились К берегам своей любви. Припев: Берега любви крутые — Берег левый, берег правый. Это я ли, это ты ли — Оба мы с тобой не правы. Берега любви крутые, Но заманчивы, как прежде… Это я ли, это ты ли — Обретаем здесь надежду. Когда твой парус в море таял, Очень больно было мне. Я обижался, но всегда я Знал, что нет тебя родней. То с радостью, то со слезами Все шторма с тобой прошли. Но возвратились, как всегда, мы К берегам своей любви. Припев.
Нас призвала страна, вручила нам оружье. Должны мы сохранить покой и красоту. Мы щит своей страны. И значит, очень нужно, Чтоб днем и ночью мы стояли на посту. Припев: Отечества солдаты, солдаты, солдаты. А Родине присяга дается только раз. Отечества солдаты, солдаты, солдаты. Не подведет Россию наш Софринский спецназ. Тбилиси, Фергана и Карабах с Чечнею… Не принято у нас приказы обсуждать. Мы выполняли долг, и с этою землею Мы связаны навек могилами ребят. Припев. И пусть враги шумят и где-то мутят воду, Готовы к бою мы. И выше чести нет. Ведь мы спецназ страны, ведь мы спецназ народа! Порукою тому наш краповый берет. Припев.
Качаются звезды, корабль плывет. На нем мой любимый по морю идет. Штурвал он вращает, глядит на компас И видит лишь пару сияющих глаз. Плывет и тоскует, и берега ждет. Ведь сердце мое его к цели ведет. Соленые брызги, морская вода. Волнуется море, моряк – никогда. Припев: Моряк Черноморского флота Не любит летать самолетом. Моряк Черноморского флота На море как рыба в воде. Моряк Черноморского флота Видал в перископ самолеты… Моряк Черноморского флота Ко мне приплывет на волне. Акул не боится, врагов и штормов И вечно к любви, словно к бою, готов. Крепчает погодка, и жизнь хороша, Лишь нежности просит морская душа. Он любит и хочет меня целовать, Но в море уходит опять и опять. Швартовы отдал он, отдал навсегда… Волнуется море, моряк – никогда. Припев.
За моря отправляются гуси, Долго им по чужбинам летать. Не понять перелетной мне грусти. И не надо ее понимать. Пахнет хлебом родная деревня, По-особому теплый закат. Мне, как близкой, кивают деревья, Звезды с неба в ладони летят. Припев: Там, где ты родился, там и пригодился. Ветер пахнет домом в нашей полосе. Там, где ты родился, там и пригодился. Наша Русь большая, дела хватит всем. В разговор не вступаю с кукушкой, Все, что есть, все мое – тут как тут. Даже местные наши лягушки По-особому как-то поют. За моря отправляются гуси, Долго им по чужбинам летать. Не понять перелетной мне грусти. И не надо ее понимать. Припев.
Лето умчалось в осень. Старый клен одежды сбросил – в ночь. И стоит, и мерзнет – на ветру. Так вот и мы, похоже, Все понять никак не можем, Что вдруг случилось с нами – и когда? Припев: Ночь – в теплых глазах, Дождливая ночь. А любовь – где-то… Лед – в нежных словах. Но все же верну, Я верну лето. Лето умчалось в осень, А мечты и птиц уносит – вдаль. В те края, где нету – слез и вьюг. Только куда мне деться, Я переизбытком сердца Всё холодам не верю – всё люблю. Припев. …умчалось в осень. Ивы выкрасили косы. – Я Вижу сон все тот же – мы вдвоем. Нежно целую руки И не знаю о разлуке. Здесь наше время года – здесь любовь. Припев.
Дождь стучит по крышам, а слеза – по душам. Всё – вода… Некого стесняться, ночь течет сквозь пальцы В никуда. Как река весною, я полна тобою. Навсегда. И нежность ждет ответа. Ну, за что ей нету Выхода?! Припев: В полнолуние, в это полнолуние Приходи, прилетай навсегда. В полнолуние, в это полнолуние Под луной только ты, только я. Я бреду по лужам, ветер листья кружит И глаза. В сердце только нежность, я смотрю с надеждой В небеса. Как в бреду летаю, ветер завывает. Ну и пусть. Под пьяною луною будешь ты со мною, Я дождусь! Припев.
Зажги свечу в ночи, в душе блуждает счастье. И утопи меня в безумии огня. И расскажи скорей в густом наплыве страсти, Как пережить ты смог столетья без меня. Припев: Отлюби меня ты за все года. Никому тебя больше не отдам. Отлюби меня ты за много дней. Пропадаю я без любви твоей. Душа спускалась в ад, ей жизни было мало. И черти наяву охотились за мной. Ведь я жила, как все: мечтала и страдала. И ангелов во сне я путала с тобой. Припев. В пылу хмельной любви давай свечу потушим, — Застыла на стекле полночная слеза. Пусть ангелы во тьме летают в наших душах. И пусть идут года. Нам нет пути назад. Припев.
Цветы с утра, как поцелуи, Раскрыли лепестки – во сне. Зачем уходишь ты? – ведь любишь… А я скучаю по тебе. Раскрашен мир волшебной краской. И сердце ждет чего-то, ждет. Я верю, будет все как в сказке. И ты опять ко мне придешь. Припев: Оживают в ночи все мои желания. Я хочу быть с тобой, только с тобой. И сердечко мое, словно птица ранняя, Без тебя не поет. Твой нежный взгляд я вспоминаю. Слеза скатилась по щеке. Мне не забыть тебя, я знаю. Я так скучаю по тебе. Припев.
Счастье – это быть любимой Не на миг, а навсегда. Повторяя твое имя С поцелуем на губах. Я все отдам за этот миг – с тобой, Ты мой, ты только мой. Припев: Меня не забывай, Как эхо, повторяй — Расстаться невозможно! Не забывай меня, Я все равно твоя. Запомнить так несложно: Я твоя. Эти губы, эти руки, В сердце нежность и мечты. Не смогу я жить в разлуке. День и ночь – не знать, где ты!.. Сойду с ума я без тебя – сейчас. За год, за день, за час. Припев.
В белых снах-облаках появился несмело — И стоишь под дождем и не знаешь, что делать. Ты пришел из мечты, ты пришел в непогоду. И минуты летят, словно времена года. Ты пришел из мечты – слышу шепот надежды… И с меня, как листва, облетают одежды. В белых снах-облаках я в любви, как в метели… Вижу губы твои. Ну, так будь же смелее. Припев: Без тебя, без тебя, без тебя я повзрослела. Без тебя, без тебя – замерзает мое тело. Без тебя, без тебя – я какая-то другая, Без тебя, без тебя – я сама себе чужая. Ты так нужен мне, Задыхаясь, шепчу я. Ты так нужен мне. Это всё, что хочу я. Ты так нужен мне. Всё у нас – в первый раз. Ты так нужен мне. Ты так нужен мне сейчас. В мыслях теплый дурман, может, это мне снится? Губы ищут любви и не знают границы. Губы ищут любви, блещут молнии света — Между мной и тобой. Я не верю в приметы. Я не раз и не два это все представляла. И желанья свои, словно книгу, листала. В мыслях теплый дурман, я тобою любуюсь. Я целую тебя и совсем не волнуюсь. Припев.
Я сегодня, как в детстве, мечтаю, По высокому небу лечу. И тебя в небеса отпускаю И на землю совсем не хочу. Только ты меня держишь за плечи, Назначаешь свиданье – на семь. Ты не веришь, что кончились встречи И что сон наш растаял совсем. Припев: Я не твоя, не надо злиться, Нам не вернуть любовь с тобой. Я не твоя отныне птица, Я не твоя, и ты не мой. Посмотри же, как дни убывают И уходит тепло в никуда. Ты не злись, так у многих бывает. И от грусти не будет следа. Я уйду без прощания – первой. Будут звезды над нами кружить. Ты меня не забудешь, наверно… Я тебя постараюсь забыть. Припев.
Ежиха говорит ежу: «Мой мягенький…» А я шепчу тебе, любя: «Мой сладенький». Ну спрячь иголочки свои, ну что же ты, И обними меня скорей, мой ежичек. Припев: Трогай – не трогай, – недотрога. Но для меня ты самый лучший. Трогай – не трогай, – недотрога. Ежик застенчивый колючий. Ворона ворону поет: «Мой беленький…» Ты у меня почти блондин, мой светленький. Ну скушай ласки и любви хоть ложечку, Накрой меня крылом любви, мой ежичек… Припев.
Тем, кого любим, мы верим и чувства храним. Именно эти так часто уходят к другим. И, словно листья, уносит нас в снежную тьму. И, обманувшись, не верим уже никому. Припев: Но ты иди за мной — Как идет за солнцем луна. Как идет за летом зима. И неважно, что впереди. Ты иди, ты только иди! Будь со мной рядом. И мы над землею взлетим. Верь, если любишь, ты сломанным крыльям моим. Верь, если веришь, и все ты изменишь в судьбе. Знает лишь небо, как трудно это тебе… Припев.
Детство позади, что там впереди, И кто друг, кто враг, а кто просто так?.. Ты слушай сердце, на том пути Любовь подскажет, куда идти. Припев: Любовь придет, как подсказка, Как взрослая сказка, В новый мир позовет, — Туда, где жизнь – раскраска, А любовь – как подсказка, Ты только жди ее – она придет. Ты иди вперед – сквозь дожди и град Даже пусть часы вдруг пойдут назад. Пусть это будет нелегкий путь, Не поддавайся, собою будь. Припев.
Ты прости меня, что была такой, Что любовь прогорела кометой. Я была с другим, ну а ты – с другой. И зачем, и зачем все это?! Все мы так живем и разлуку пьем, Забываясь в знакомствах прежних, Горько слезы льем и к любви идем Переулком молоденьких грешниц. Говорил ты мне, что с ума свела. Только коротки летние ночи. Я тогда ушла, в никуда ушла, Потому что любила очень. Не смогли тогда мы спасти себя, Заплутали в страстях кромешных. Ты нашел меня, я нашла тебя В переулке молоденьких грешниц. Я тону в глазах, в них сейчас вражда, Но пойми, я скучаю ужасно. Я тебя ждала, каждый день ждала, Не гони меня, все напрасно. Видно, крест такой на моей судьбе. Мы с тобой не святые, конечно. Ты пришел ко мне, я пришла к тебе Переулком молоденьких грешниц.
Вот падают листья и кружатся тихо, Но все кверху дном повернулось теперь, — Любовь ворвалась в мою душу, как вихрь, И окна и двери сорвала с петель. А я не готова, а я не готова… Я плачу от счастья, молюсь небесам. Ты тот – настоящий… Но снова и снова Смотрю в свою душу, не веря глазам. Припев: Ты просто очень нужен мне, как воздух нужен. Печаль-тоска и снег с дождем метут по лужам. Ты очень нужен мне сейчас – и днем и ночью Я жду тебя, ведь только ты мне нужен очень. Ах, сколько их было – красивых и разных, Но сердце они не сводили с ума. Я ждать перестала. И вдруг как-то сразу Среди желтых листьев настала весна. А я не готова, а я не готова… Но все повторяю опять и опять: Еще я тебе не сказала ни слова, Но только уже все боюсь потерять. Припев.
Ты перешел мой путь, словно черный кот. Я долго верила в то, что все пройдет. Чего-то хочется – значит, не прошло. Это смешно, но не смешно… Припев: Я сейчас в руках твоих. Ими ты меня держи. Мы на облаке любви — Почему же ты дрожишь?! Я сейчас в твоих руках. Посильней прижмись ко мне. Должен быть ты в облаках — А ты – словно на луне. Я не ждала тебя, по ночам спала. Ты разбудил меня – так твори дела. Раз приручил меня – значит, отвечай. И привыкай, ты привыкай… Припев. За мной ходить, страдать – множество причин, Но для меня теперь нет других мужчин. Ты зарычи, как тигр, – все пойму без слов. Это любовь, это любовь. Припев.
Ах, как же сладостно в крови Вскипает бунт жены пропащей — Восторг измены настоящей — На перепутиях любви. Уже я чувствую истому. И к горлу подступает крик — Сегодня же уйду к другому И буду счастлива хоть миг! Припев: Свободы запах – пьяный, синий… А счастья ждать – нет больше силы. Жила я столько с нелюбимым, Что Бог мне все грехи простил. Как говорится – «се ля ви»… И нет в моей душе терзанья. Хотя б на миг – за все страданья — Познаю истину любви! Еще красива и свежа я… Кружится кругом голова. Я нелюбимому – чужая. Я – женщина, и я – права. Припев.
Жизнь была как сон, был друзьями полон дом, Было всем вина и хлеба. Но пришла беда. И от счастья нет следа. Стало черным даже небо. Пусть я не святой, только понял, кто есть кто — И куда моя дорога. Надо зубы сжать – словно жизнь с нуля начать. Ты со мной, и слава Богу. Припев: Я продолжаю жить в мельканье дней И ангелу служить – любви твоей. Я продолжаю жить, судьбу свою Благодарю. Я продолжаю жить – назло врагам, И ангелу служить – твоим глазам. Я продолжаю жить. И ты моя Любимая. Свет звезды в ночи. Так бывает у мужчин, Когда просто выбрать надо. Знаешь всё сама. Просто в дом пришла зима, Сквозняки и снегопады. Стал и я другим. Деньги, слава – просто дым. Надо мне совсем немного. Что еще искать, жизнь назад не отмотать. Ты со мной, и слава Богу. Припев.
Снега нет. Перемирие, значит. Дождик слезы стирает с лица. Прижимаюсь к тебе – ты горячий. Я оттаяла вся – до конца. Я смеюсь и, что делать, не знаю. Но все просто – как будто в раю. Я терзаю тебя и бросаю… Потому что люблю. Припев: А зима – ведь это Просто изнанка лета. Просто для влюбленных двух — Белый пух. А зима – ведь это Просто изнанка лета. Просто для влюбленных двух — Белый пух. Пусть не ангел, не ангел ты тоже, И не стелется в ноги судьба, Но в глазах самых разных прохожих Я же видела только тебя. Я за слезы не требую выкуп, Своих чувств я давно не стыжусь. Но к тебе никогда не привыкну И тобой дорожу. Припев.
А губы помнят, губы помнят, А губы знают, губы знают, И тихо, как цветы, вздыхают, И чье-то имя повторяют… Припев: Я твой забытый поцелуй. И кто-нибудь меня найдет, И остановит на ветру, И память с губ моих сотрет. А руки помнят, руки помнят, А руки знают, руки знают И словно душу раздевают, И сердце ласками пытают. Припев. А я не помню, я не помню, А я не знаю, я не знаю. Во сне хожу с тобой по краю И от желаний умираю. Припев.
Вечер без тебя – как в тоскливом сне. Чувств полна и не усну. Вечер без тебя – наводнение. Без тебя иду ко дну. Хоть со дна морей ты откликнись – «Ау». С белых облаков отзовись мне – «Ау». Без твоей любви больше жить не могу. Припев: Вечер без тебя – потерянный вечер. Вечер без тебя – заняться мне нечем. Вечер без тебя, зачем же он нужен, Без тебя зачем звезды в небе кружат?! Вечер без тебя – потерянный вечер. Вечер без тебя – мне душу калечит. Вечер без тебя – пустой он, как ветер. Просто ты один нужен мне на свете. Вечер без тебя. Катится луна В небе, как моя судьба. Вечер без тебя – и пришла зима. Замерзаю без тебя. Ты мне нужен так, ну откликнись – «Ау». Хоть со дна морей ты ответь мне – «Ау». Из чужих сердец отзовись мне, прошу. Припев.
Был ты на друзей похожим, В облаках мечтал летать. Но и дома кто-то должен Со стихией воевать. Ты ребят терять не в силах, Но вступаешь в бой с огнем, Потому что за Россию Смело бьешься день за днем. Жалости огонь не знает, Так обложит, не вздохнуть… Не хочу я, чтоб другая Бинтовала тебе грудь. Душу жмет железной хваткой, Возвратись скорей ко мне. Жду тебя я, как солдатка, — На войне, как на войне. Припев: Ты мой пожарный, пожарный мой, Живым и целым вернись домой. И если вдруг ты попал в беду, Я свое сердце, словно свечку, подожгу. Ты мой пожарный, пожарный мой, Такой любимый, такой родной. Вернись в тревожной ночной тиши, Мое сердце, словно свечку, потуши. Ты иначе жить не сможешь, Завтра в бой уйдешь опять, Потому что кто-то должен Жизнь невинную спасать. Пусть мне тоже жить несладко, Но горжусь тобой вдвойне. Жду тебя я, как солдатка, — На войне, как на войне. Припев.
Бой проигран, хоть сражались мы, как черти, С пулей в сердце самый верный друг лежит. Ангел жизни и, конечно, ангел смерти Делят всех нас на своих и на чужих. Бой проигран. И закат багряный брызнул… На восток бредут по собственной крови Пацаны, совсем не видевшие жизни, Пацаны, почти не знавшие любви. Припев: Давай, пацан, не жди с небес ответа… До боли стисни зубы и держись. На свете Том – полегче, чем на Этом, Но всё ж давай поборемся за жизнь! Враг сильней, но нам родной поможет воздух, Нам поможет даже этот первый страх… Наше небо всё в таких далеких звездах, А земля в родных могилах и крестах. Говорить высоких слов не будем, просто — Дома ждут любовь и старенькая мать… Ну а значит, друг, закурим папироску И пойдем, хранимы Богом, побеждать. Припев. Слышишь, солдат, пройдут лихолетья, Выгонят с русской земли воронье. Ангелы жизни и ангел бессмертья Теперь отвечают за Имя твое! Припев.
Вот призыв на службу начинается, Заняты теперь мальчишки сборами. Плачут мамы, суетятся бабушки. Ну а мы, всегда готовы к бою мы. Я полюблю защитника отечества И не спрошу ни имени, ни отчества. Ведь им гордится Родина могучая! И мне, конечно, тоже очень хочется… Припев: Защитника люби, Отечество люби, А за врага ни разу замуж не ходи! Ни тела, ни души врагу не доверяй, Защитнику отдай, Отечеству отдай! Товарищ министр обороны, вот бы и нам раздали погоны. Вот бы и нам по автомату… Сразу бы все пошли в солдаты… И на корабле, и даже в танке – стало б веселей, чем на гражданке!
Не косят от службы наши мальчики, Не читает военком нотации. Ведь не любят тех, кто не был в армии, Девушки Российской Федерации. Я полюблю защитника отечества И не спрошу ни имени, ни отчества. Ведь им гордится Родина могучая! И мне, конечно, тоже очень хочется… Припев. Я дочкою полка хотела стать бы, а может быть, сестренкой в медсанбате. А может быть, министром обороны, мы завели бы там свои законы… И на корабле, и даже в танке – стало б веселей, чем на гражданке! Припев. Товарищ министр обороны, за время нашей службы никаких происшествий не произошло!
Пою героям, что до срока Свои знамена сберегли, Не бросив Родине упрека. Поклон вам низкий – до земли. Ведь вы ни в чем не виноваты В Афганистане и в Чечне… Вы просто честные солдаты На этой проклятой войне. Припев: Солдаты, русские солдаты, И цель, и дело ваши святы! А цель у вас всегда одна — Была бы честь, жила б страна. Не тем, кто пьяным был и сытым, Лишь на плацу крича – ура! — Пою героям и убитым И как сестра, и как жена. Пою святое чувство долга И вспоминаю всё опять… А мы вас ждали очень долго. И мы вас будем вечно ждать! Припев. Мы будем вздрагивать от стука, И в душах будет жить вина… Мы нашим детям, нашим внукам Присвоим ваши имена. Ведь вы ни в чем не виноваты В Афганистане и в Чечне… Вы просто честные солдаты На этой проклятой войне. Припев.
Вот и всё, кончен бой. Мы отходим назад. Но не каждого спас верный друг – автомат. Молча рюмку махнем, потому что стране Не положено знать о тебе, обо мне. Пусть земля будет пухом, прости, брат, меня, Теперь встретимся только во сне. И помянем войну, ведь осталась война, Сколько наших легло на войне! Мы бандитов найдем – хоть в воде, хоть в огне, Их немного уже, но невесело мне. На усталой душе слишком раны свежи. Вряд ли сможем теперь мы по-прежнему жить. И пусть каждый в России не скажет, кляня, Что он не был в Беслане, в Чечне… Ведь осталась война, очень злая война, Сколько наших легло на войне! Пусть простит меня мать и не плачет отец, Только это еще не конец, не конец. Мы с тобою солдаты, и значит, вдвойне Мы навечно в строю на проклятой войне. Без меня пусть уходит обратно броня И летят самолеты к родной стороне. Ведь осталась война, ну а в ней – ты и я, Сколько наших легло на войне!
Ты прости меня, что я устала. Я тебя устала целовать. Слишком я любвеобильной стала. И с тобой мне другою не стать. Ты мой сон. Уже мне не проснуться, Различить сон с явью не успеть. Я боюсь твоим дыханьем захлебнуться. Я боюсь от счастья умереть. Припев: Ах, как же ты целуешь И ласками пытаешь! Как будто мою душу Ты глазами раздеваешь. От сладких этих пыток, Как бабочка, сгораю. И ни за что на свете Я уже не отвечаю. От тебя я не скрываю страсти. Мне давно не хочется летать. И не надо мне чужого счастья, Мне свое в руках бы удержать. Вот опять скрестились наши тени. Воздух тесен, близится гроза. Ты целуешь долго мне колени. Я не в силах приоткрыть глаза. Припев. Ты кладешь ладони мне на плечи, Замолкаешь, глядя мне в лицо. И в глазах усталых гаснут свечи, С пальца на пол падает кольцо… Припев.
Вот такая жизнь. У тебя совсем другая. Привязал меня ты к себе судьбой. Привязал меня ты к себе зачем, не знаю… Я тебя не понимаю, ненавистный мой. Я уже лечу, я уже почти свободна. Взглядом не мани, душу не трави. Слов не говори, ведь в последний раз сегодня Я твоя. И лишь ценой всех призраков любви! Припев: Ключ от любви моей Я, уходя, бросаю. Ключ от любви моей Я бросаю в дождь. Может, найдешь меня Ты в перелетной стае… Только его ты больше не найдешь. Выгляну в окно, ты опять проходишь мимо, В душу загляну – плохо там одной. Ах, как навсегда ты умеешь быть любимым, Ты умеешь быть любимым, ненавистный мой. Вот такая жизнь… Почему она такая? Привязал меня ты к себе судьбой, Привязал меня ты к себе зачем, не знаю. Я тебя не понимаю, ненавистный мой. Припев.
Я словно в первый раз с любимым – тет-а-тет. Предательски дрожит в глазах коварный свет. Как будто я еще – ничья и ты – ничей. Расстегнулась бретелька на плече. Гудит в груди пожар и бьется все сильней. Кружится голова от нежности твоей. Смотрю в твои глаза, а взгляд все горячей… Обжигает – дыханье на плече. Припев: Начни все сначала – и сладко и больно, — Буду кричать я, но буду довольна. Целуй меня сильней, целуй меня опять… Уже не знаю, как еще мне ближе стать. В лучах любимых глаз, как будто в сладком сне, Полыхаю – я в сладостном огне. Движения смелы, и губы так умны… Как хорошо, что мы с тобою здесь одни. А губы все смелей… В квартире все темней… Полыхаю – я в сладостном огне. Я чувствую всем телом – я любима. Возьми меня, возьми мое дыханье. Я на седьмом, восьмом – на самом синем, На высшем небе счастья и желанья. Припев.
Это как сон – во сне… Снег – белый, прозрачный снег. Просто идет, но мне Он – как признанье в любви. Он – словно из детства, Этот снег в Новый год. Розовый кот, плюшевый кот Ко мне сегодня придет. И мы станем нежней – в эту ночь. Любовь – это сказка и… Припев: Снег тает на ресницах. Как снежинки – кружат мечты. И в ладонях звезды и цветы. Пусть дольше века длится, Дольше длится миг волшебства, Миг, в котором вместе ты и я. Ты обними меня И тихо скажи мне, что Я так нужна – нужна, Как не нужен никто. Снег – словно из детства, Этот снег в Новый год. Плюшевый кот, старенький кот Меня по-прежнему ждет. Он, я знаю, придет – он придет. Когда ты со мною, то… Припев.
С дерева любви и познания Яблоко сорву вслед за Евой я. И роскошные душу с телом я На заклание брошу, смелая. Ты почувствуй, как стучит в твоих ладонях — сердце мое. Припев: За любовь! Ты ее почувствуй. За любовь! Ты ее попробуй. За любовь! За любовь и только — За любовь! Соловей в лесу больше не поет, И два дня зимы тянутся, как год. Обещания, вздохи под луной, Если нет тебя, были не со мной. Двух сердец игру вновь начнем с конца, Чтобы каждый день – с чистого листа. Надоел кураж и невинный флирт. Водку я не пью, дамам – только спирт. Припев. Я прощу себе глупые мечты, Прошлому прощу, что в нём был не ты. И забуду всё, словно камень я… Пусть горит свеча синим пламенем. Ты почувствуй, как стучит в твоих ладонях — сердце мое. Припев. Прошлое и ты, ну а между – я. И вздымают грудь боль с надеждою. Наслаждение ожидания — Чистый спирт любви и желания. Ты почувствуй, как стучит в твоих ладонях — сердце мое. Припев.
Ты говоришь: тоска. И гонишь прочь любовь. В неполных двадцать лет – скучаешь вновь и вновь. Подруги даже нет, присел на марафет, Стареешь телом. В твоей стране бардак, в твоей душе бордель, А ты совсем чудак, хотя лицом – модель. Не надо пить, курить, не надо слезы лить, — Займемся делом… Припев: Размножайся – возрождай Россию, Размножайся – в этом наша сила! Размножайся – как тебе угодно, Размножайся – на себе подобных. Размножайся – возрождай Россию, Размножайся – в этом наша сила! Размножайся – девочка и мальчик, Размножайся – размножайся дальше… Пожалуйста, не пей и на судьбу не злись. И в голове своей скорее приберись. И объяви одну наркотикам войну, Безделью тоже. Твой друг был пьяный в дым, теперь стал голубым. Не осуждай его, раз такова судьба. Ты должен за него. И должен за себя… А мы поможем… В здоровом теле – здоровый дух. Здоровым людям – здоровый секс. Припев.

 

Исполнители песен и композиторы

Из репертуара Ларисы Долиной

Три розы

Певица и музыкант

Вьюга

(Муз. Вадим Лоткина)

Аллергия на ложь

Только для тебя всё

(Муз. Александра Лукьянова)

Из репертуара Ирины Аллегровой

Аккордеон

(Муз. Аркадия Укупника)

Обалденные глаза

(Муз. Александра Лукьянова)

Долюби любовь

Знаешь, папа

Маэстро первых поцелуев

Ты прости мя, Господи

(Муз. Юлии Донской)

Я сведу тебя с ума

(Муз. Александра Сычева)

Машинист

(Муз. Анатолия Зубкова)

Из репертуара Филиппа Киркорова

Гололед

(Муз. Анатолия Зубкова)

Из репертуара Александра Буйнова

Девочка и шампанское

(Муз. Аркадия Укупника)

Третий тост

(Муз. Александра Лукьянова)

Из репертуара Алены Апиной

Непрошеный ангел

(Муз. Александра Зацепина)

Из репертуара Бориса Моисеева

Татуировка

(Муз. Кима Брейтбурга)

Из репертуара Александра Малинина

Гусары

(Муз. Вадима Лоткина)

Из репертуара Льва Лещенко

Берега любви крутые

(Муз. Аркадий Укупника)

Гимн Софринского спецназа

(Муз. Вадима Лоткина)

Из репертуара Валентины Толкуновой

Моряк Черноморского флота

Там, где ты родился

(Муз. Александра Лукьянова)

Из репертуара группы «А'СТУДИО»

Лето умчалось в осень

Полнолуние

(Муз. Байгали Серкебаева)

Из репертуара Людмилы Николаевой и ансамбля «Русская душа»

Отлюби меня

(Муз. Виталия Окорокова)

Из репертуара Ирины Салтыковой

Я скучаю по тебе

Без тебя

(Муз. Юлии Донской)

Я твоя

(Муз. Павла Андреева)

Из репертуара Юлии Началовой

Я не твоя и ты не мой

(Муз. Виктора Началова)

Из репертуара Лолиты Милявской

Ежик

(Муз. Аркадия Укупника)

Из репертуара Аркадия Укупника

Иди за мной

(Муз. Аркадия Укупника)

Из репертуара Натальи Ветлицкой

Подсказка

(Муз. Юлии Донской)

Из репертуара Анжелики Агурбаш

Переулок молоденьких грешниц

(Муз. Вадима Лоткина)

Ты просто нужен мне

(Муз. Аркадия Укупника)

Я сейчас в руках твоих

(Муз. Игоря Корнилова)

Жила я столько с нелюбимым

(Муз. Владимира Васильева)

Из репертуара Кирилла Андреева

Я продолжаю жить

(Муз. Баглана Садвакасова)

Из репертуара Ольги Орловой

Белый пух

(Муз. Аркадия Укупника)

Из репертуара Вячеслава Добрынина и Елены Смоленской

Я твой забытый поцелуй

(Муз. Вячеслава Добрынина)

Из репертуара Анны Резниковой

Потерянный вечер

(Муз. Анатолия Зубкова)

Из репертуара Любови Привиной

Ты мой пожарный

(Муз. Вадима Лоткина)

Из репертуара группы «Фейсконтроль»

Давай, пацан

Товарищ министр обороны

Ах, как же ты целуешь

Ключ от любви

Начни всё сначала

За любовь

(Муз. Анатолия Зубкова)

Русские солдаты

Война

(Муз. Александра Лукьянова)

Снег тает на ресницах

(Муз. Олега Каледина)

Размножайся

(Муз. Анатолия Зубкова, Владимира Шаинского)

Послушать песни на слова Сергея Соколкина можно на сайте – (разделы – аудио и продюсер).

 

Неудержимый Босх

О стихах Сергея Соколкина

 

Мыслящая муза

У стихов Сергея Соколкина немало молодой свежести и есть весьма основательная стилевая оснастка.

Стихи у него не пишутся «по инерции», как это обычно бывает, а создаются по насущному запросу сердца его и мысли. И в первую очередь – мысли. Ибо муза нашего друга – это мыслящая муза, это муза, так сказать, любознательная, взыскующая истин.

Он русский поэт и старается добраться до осознания своей первоосновы, своей национальной сущности. Думаю, что это и есть для него та самая сверхзадача, которой он и должен отдать всю свою энергию и все свое умение…

 

Уровень зрения

В 1992 году вышла первая книжка стихотворений Сергея Соколкина. Книжка – весьма скромная по объему, но она вполне уже свидетельствует, что в литературу пришел поэт со своей темой, со своей верой, а потому и со своим словом. Вот стихотворение, которым открывается сборник:

Когда познать дано мне будет участь Слова и в Боге умереть на всех земных углах, то мать моя и сын в предчувствии былого уйдут в последний путь с печатью на устах. Земля меня простит, и устоят основы, и кровь уйдет в песок, стекая по челу. Все будет, как теперь: вначале было Слово, но мало помнит кто – зачем и почему.

В этом стихотворении, как в хорошей увертюре, воплотились все основные мотивы его творчества, весь облик его таланта – самостийного и любознательного, взыскующего тех первооснов, из которых и может вырастать истинное поэтическое древо. А вот – строки, которые я беру из середины книжки:

Как сеятель в часы восхода, Любовь, что Господом дана, бросает только в чрево рода свободы вечной семена.

Эти строки я произношу с чувством особой радости, поскольку отношу их к разряду самых лучших строк русской классической поэзии. Среди молодых стихотворцев немного сыщешь таких, которые в стихах своих способны подниматься на такой уровень зрения.

 

Встали насмерть русские поля

«Встали насмерть русские поля» – вот такой эпиграф из стихотворений Сергея Соколкина можно поставить к его собственной книге – книге стихотворений поэта, я не побоюсь этого большого слова. Поэта Сергея Соколкина я знаю пять лет. И мне на протяжении этих лет нравились русская воинственность и талантливое отечественное слово молодого литератора. Могу приводить многие стихотворения целиком как образец гражданственной лирики русского человека…

На ладони высохла земля, проросла в веках блокадным хлебом. И в глазах, сливающихся с небом, встали насмерть русские поля. И покуда жить еще могу, я к ответу мертвых призываю, их землей сырою попрекаю — каждой пядью, отданной врагу.

Тут каждое слово – прилагательное, глагол, сказуемое на своем месте, как патроны в обойме «калашникова». Несмотря на то, что наше мрачное время стоит на пороге XXI века, эти стихи, мне кажется, написаны в годы Великой Отечественной войны. Тут и нервозность, тут и спокойствие, и величавость. Мне вспоминается Пушкин – «Прекрасное должно быть величаво». Прекрасное стихотворение – величавое стихотворение! И таких стихотворений можно найти немало в сборнике «На высохшем корне листок» молодого талантливого поэта – Сергея Юрьевича Соколкина…

 

Эхо Солнца

Я принадлежу к тем счастливым людям, которые помнят свою молодость. От этого я, старясь, давно перейдя половину жизненного пути, не утратил способности, как мне кажется, понимать и чужую молодость, любить и, главное, уважать ее. Сергей Юрьевич Соколкин страстно и горячо молод. Он, как и полагается, в его безоглядные годы очарован обаянием одной-единственной женщины, которой и принес от имени русского слова в дар книгу «Ангел в окровавленной слезе» – книгу по-мужски сильную, мускулистую, дерзостную. Ему удается очень многое. Порой действительно владеет им вдохновение (немаловажная вещь в современном стихосложении, которая пока что напрокат не дается), вдохновение искреннее, непритворное. Он любит эффекты, его острые глаза и оголенные нервы не могут мириться со скукой и серостью сегодняшнего свободного демократического дня… На мой вкус, прямо чудесен, совсем неожидан, например, маленький этюд со столь прочувствованной связью глубины святых веков, с яркой огненной памятью современного поэта, ощутившего себя вдруг героем былины:

Продираясь сквозь черные боры, Тьму народов и тысячу лет, Я себя ощутил Святогором. Святогор – мой отец и мой дед. В генах Русь у меня. Под удары Сотни раз я подставлю свой лоб. Вон мой меч! Эй, собаки-хазары! И трещит на мне собственный гроб.

Хороши и другие творения молодого дарования, помещенные в книгу. Кто возьмет ее в руки, по-видимому, не пройдет мимо стихотворений «В тюрьме», «На губах, овдовев, отцвели поцелуи», «На тюрьме шел дождь», «21-й псалом Давида», «Святое право», «Я был убит врагами на рассвете», «Потому что я русский», «Щенок любви», «Через год любовью воскрешенной», «Сирень» и другие. Хотя, конечно, хотелось бы, как в старые советские времена, от творчества писателя полной гармонии, подчинения одному, найденному мукой строки настроению, момента огромной тишины и величавого спокойствия, но покоя на русской земле уже никогда не будет. И требовать от художника, рожденного в грохоте железного часа, того, чего нет вокруг, невозможно.

Но все-таки нельзя безнаказанно играть с поэзией, бродить по краю ее пропасти. Сергей Соколкин преодолел бестелесные, пыльные слова, сбросил прах бесцельного крика, поднялся до высот живописи, музыки, колорита. Его туго натянутые струны на инструменте русской души слышны далеко, как эхо солнца.

 

Дух времени

В стихах Сергея Соколкина мысль сосуществует со звуком, слово выражает суть, дух времени прорастает через образ. Он не уходит от острых тем, и в то же время это не плакатная поэзия, а то глубокое сердечное осмысление времени, которое может быть у подлинного поэта. Россия, ее беды, ее надежды, ее люди – все вмещается в поэтическом сердце автора. И вместе с тем потаенная красота, которая недоступна взгляду иноземца, таким тихим, трепетным звучанием становится нашим достоянием. Он поэт ищущий, экспериментирующий, и в его стихах возникает абсолютно новое сочетание и соединение мыслей и звуков, которое в прошлом было бы невообразимым.

Его знаменитый «Ангел в окровавленной слезе» – один из самых объемных образов современной поэзии, не только отражает состояние нашего времени и наши устремления к чистому, светлому и прекрасному, но и определяет ту цену, которую мы платим за это.

И сам Сергей Соколкин, на мой взгляд, один из наиболее интересных и по-современному звучащих поэтов, опирающийся на традицию русской поэзии – поэзии высокого духа, поэзии борьбы.

 

На последнем русском рубеже!

Лишь начал я внимательно читать и медленно перелистывать поэтические страницы рукописи «Соколиной книги» – на меня со всех просторов России повеял, нахлынул, обрушился родной ветер. То – нежный и благородный. То – гневный и справедливый. То – яростный и непобедимый.

Таков Сергей Соколкин. Поэт, идущий навстречу любви и доброте. Поэт, идущий навстречу радости. Поэт, идущий навстречу беде и горю своего народа, не лавируя и не предавая. Сергей Соколкин – весь в слове и в судьбе народа.

И женщины бредут с глазами водяными бесчувственной толпой по колее войны. В запекшихся устах одно застряло имя… И верить хочется, что живы их сыны.

Дороги и трассы, поражения и победы, кресты и обелиски наших дедов и отцов, а ныне – наших сыновей и внуков – разговаривают, горят и светят в душе, в совести, в громко стучащем сердце поэта.

Ладонь, как танк, пылит по карте старой, — земля бугрит, горит со всех сторон. Ведь направленье главного удара пульсирует со Сталинских времен.

Вот – невеста, потерявшая жениха в бою под Грозным. Вот – седая старуха, одинокая и осиротелая, в разоренной и вымершей деревне…

Поэт не робеет, не хитрит, не прячется в природу, не замыкается в намеках и подтекстах, а дышит, шагает, сильный и отважный, через время, ссуженное нам Богом и Эпохой.

Дано нам жить под строгим небом — у верной Родины в горсти, чтоб, умирая, русским хлебом по всем окопам прорасти.

Искрящаяся страсть в любви, сыновнее, воинское чувство перед кровной Отчизной, осознанное уважение к поэтам, друзьям и наставникам, которые прошли впереди тебя, – вот смысл и энергия слова, вдохновения и мужественного творчества поэта Сергея Соколкина.

Где-то Тряпкин поет, где-то Борюшка Примеров, Поликарпыч вещает, тихо плачется Рубцов. Исполать вам, друзья — лихоборцы вековые! Мы за вами идем, кто со Словом, кто с креста…

Иногда резкость выражений у него – почти взрывная:

…к России тянусь я — воскресший великоросс.

Счастливого и гордого пути тебе, храбрый сокол!

Но гордость и нежность в поэте – две струны под сердцем. Но храбрость и верность в поэте – единый оклик матери и отца.

Все бери за ночь любви с тобою, но чтоб ночь – на вечные года! Нежностью, почти что роковою, я к тебе прикован навсегда.

А Сергей Соколкин потомственный воин: дед его – генерал Советской Армии, настоящий русский офицер…

Издревле клином вышибают клин, кулачным боем разминают мышцы. Упруги стали русские границы, звучит приказ короткий – «На Берлин!»

И журавлиный переливчатый звон, и плачущую иву над русскою речушкой, и убегающие золотистые волны августовской пшеницы, до горизонта заревого достающие, слышит поэт. Слышит и берет их в слове, живом, горячем, сияющем, – в строку. Поэтому слова Сергея Соколкина не теснят и не расхолаживают друг дружку, а соединяются в работе на общий точный смысл и на общий рисунок строфы, на красоту и поэтическую свежесть стихотворения:

Окрестили этот день сиренью. И без ощущения корней женственность, заземленная зреньем, проступила в девушке моей.

Экая божественность!.. Казалось бы – почему? Ведь Сергей Соколкин часто применяет в творчестве осмысленное «неравновесие» между фактом, предметом, темой – и средством выражения их:

Когда Бог проклял землю, то ветрами замел дороги к истине самой и все живое выдернул с корнями. И сгинул род людской.

Страшновато?.. Но что поделаешь? Закон справедливого наказания. Неупущение времени и творческих вдохновений, постоянная и весьма зоркая забота – о месте, которое тебе дано Богом в мире и в жизни, мужественное отношение к себе самому – кто ты, что ты, где ты, и какую традицию ты усиливаешь, вдохновенно продолжая, и как слово твое вьется над цветком вместе с золотистыми пчелами, и как слово твое горюет, страдает вместе с бедой народной, и чем ты – какими болями и какими муками платишь за стезю поэта, за тяжкий рок поэта, – вот счастье и судьба поэта!..

Из стихотворения «Потому что я русский» (кстати, по ошибке приписываемого перу Николая Тряпкина в посмертной книге «Горящий водолей», издательство «Молодая гвардия», 2003 год):

Потому что я русский, я знаю безбожные годы: как простой мужичок, что коряв, хитроват и бескрыл, глядя Богу в глаза, создавая Империи своды, по колено в кровище величие духа творил. И свои семена сею я уже в наших потемках. По ночам умирая, с утра возвожу русский Храм. И по крови моей, заливающей землю потомков, корабли уплывают к неведомым материкам.

Я солидарен с поэтами и писателями, которые, каждый опираясь на свой собственный опыт, сказали о поэте Сергее Соколкине.

Николай Тряпкин: «Стихи у него не пишутся «по инерции», как это обычно бывает, а создаются по насущному запросу сердца его и мысли… Эти строки я произношу с чувством особой радости поскольку отношу их к разряду самых лучших строк русской классической поэзии. Среди молодых стихотворцев немного сыщешь таких, которые в стихах своих способны подниматься на такой уровень зрения».

Юрий Кузнецов: «Сейчас он предстает перед нами как серьезный поэт, один из интереснейших в своем поколении, размышляющий о судьбах народа и Отечества».

Валерий Ганичев: «И сам Сергей Соколкин, на мой взгляд, один из интереснейших и по-современному звучащих поэтов, опирающийся на традицию русской поэзии – поэзии высокого духа, поэзии борьбы».

Борис Примеров: «Прекрасное стихотворение – величавое стихотворение!»

Так мой друг, Борис Примеров – еще в 1993, восхищался стихами Сергея Соколкина. <…>

От Державина и до Есенина, от Лермонтова и до Маяковского – единая, звездная, журавлиная высь! С нами – Павел Васильев и Александр Твардовский! С нами – Борис Корнилов и Василий Федоров! С нами великий вечный Пушкин!

…Даже в слове, даже умирая, — Пушкин – вечно крайний на Руси. Слышишь, за углом родного дома погибает он в твоей душе… Только держит, держит оборону на последнем русском рубеже.

Все честные поэты Земли Русской с нами!

Так и Сергей Соколкин, – один из самых сильных и интересных поэтов в своем поколении, держит оборону в великой битве за Россию, за русский язык – против наступающей пошлости, бездуховности и утраты национального самосознания.

 

Путь на голгофу

Пусть будет всегда здоров и светел поэт-патриот! Не один он у России, и в этом – сила его и наша… Давно зрелый, очень мною ценимый поэт с Урала – Сергей Соколкин, со словом русским и храбрым, проносит, оберегая, суть творчества – достоинство биографии отцов и дедов наших, отдавших себя надеждам дела, солдатской доле и целям красивым, взорванным предателями, но не погашенными на трассе крови и слез, подвига и славы…

 

Слышно версты

…Стихи молодого поэта остановили мое внимание тем, что он говорит не о пустяках, он полон раздумий и замахивается на серьезные темы… Ведь по большим и не очень уклюжим лапам – да простит меня Сережа за сравнение! – определяется породистость щенка. Это обнадеживает… В лучших стихах у Соколкина резкий мазок, смелый замах, загорается убедительная образность.

 

Первая встреча

Впервые встречаюсь со стихами Сергея Соколкина. Теперь, при новых встречах я узнаю этого стихотворца – в его работах присутствует определенность, выделяются они из общего стихопотока, если позволительно будет употребить этот термин. Думаю, что молодой поэт не придумал собственную манеру, она ему свойственна, для него органична…

Когда вдохновенье наполняет его стих, он начинает звучать проникновенно. Это, конечно, некое камланье, волхвованье, но автор начинает завораживать нас, и мы готовы признать его как поэта.

 

Я – за

…Наши вечные споры, что важней – ощущение новизны или ощущение традиции – по сути давно пусты, ибо в серьезной культуре одинаково важно и то и другое. Лишь бы не было суетного «эксперимента» или, с другой стороны, вторичности. Этого нет.

О содержании этих стихов абстрактно говорить трудно и «неохота». Их надо просто читать. Стержень их – боль за

Родину и слабая надежда, что каким-то чудодейственным образом все возродится. Типичные строки:

В недрах рода идет эта гибель-игра. И у ног цитадели не видно родного следа. Запинаясь о собственный труп, Я иду на Царьград. Через душу мою проступает трава-лебеда.

…В стихах есть напор и пафос, есть «сцепление слов», свидетельствующее о присутствии поэзии.

Я – за.

 

От борзостей до дерзостей

Бесспорно, Сергей Соколкин – талантливый русский поэт, один из самых интересных в своем поколении. Мне он интересен еще и своим разнообразием – от борзостей до дерзостей, от лирики до героики. Неслучайно в его стихах можно услышать отзвуки поэзии лучших поэтов XX века – от Сергея Есенина до Павла Васильева, от Николая Тряпкина до Юрия Кузнецова. Но это отнюдь не подражание, а высокая поэтическая культура.

И неслучайно многие стихи Сергея Соколкина стали песнями. Песенное начало неотъемлемо для любого талантливого русского поэта. И поэтому широкий читатель будет воспринимать его песни, его чувственную лирику, державникам понравится героика и пафосность его эпических стихов. А эстеты будут наслаждаться его высокой поэтической культурой. Мне нравится, что Соколкин находится в постоянном творческом развитии в отличие от большинства застывших своих собратьев по перу. И еще мне нравится его неизбывная русскость.

 

Слежу за его творчеством

Я знаю Сергея Соколкина много лет, еще до поступления его в Литинститут. Все это время постоянно слежу за его творчеством, радуюсь его росту как поэта. В ноябре этого года мы будем рассматривать приемное дело Сергея Соколкина на предмет поступления его в Союз писателей России. Сейчас он предстает перед нами как серьезный поэт, один из интереснейших в своем поколении, размышляющий о судьбах народа и Отечества… Человеколюбие – одно из основных его качеств, как гражданина и как поэта…

 

Творческая натура

С поэтом Сергеем Соколкиным я познакомился лично летом 1992-го, когда он пришел ко мне домой – делать беседу-интервью. Надо сказать, что оно вышло очень интересным, его тут же перепечатали несколько газет… Его острые работы никого не оставляли равнодушным. Многие люди любят его стихи, часто появляющиеся в нашей прессе. Насколько я знаю, Союз писателей России решает вопрос о его принятии в свои ряды.

Сергей очень интеллигентный, открытый и честный человек. Его волнует и чужая боль, несправедливости жизни не оставляют его равнодушным. К тому же, он увлекающаяся творческая натура. Да и молодость берет свое… Он будет полезен как русской литературе, так и обществу в целом.

 

Мастерство

Сергея Юрьевича Соколкина я знаю давно и лично, и как замечательного русского поэта, и по его журналистской деятельности… Его работы всегда привлекали к себе внимание широтой интересов, полемичностью, остротой, четкостью нравственной позиции и, наконец, мастерством…

* * *

Сергей Соколкин – очень умный, очень талантливый, очень добрый поэт, остро переживающий за свою Родину, за нашу культуру. К тому же он очень молодой и красивый человек. И я переживаю за его будущее и желаю удачи во всем.

* * *

Сергей Соколкин – очень хороший – светлый, думающий поэт. Поэтому я помог ему издать его книгу «Ангел в окровавленной слезе».

 

Торжествующая: не обрезано – русскость Сергея Соколкина

Когда-нибудь о душе русского человека сегодня: «кинутых» – дней будут вздрагивая: судить – по поэзии Сергея Соколкина и – вдруг: снова – стра-ш-ст-но! – обрусевать. На Богооставленном Голгофном юру – в самой бездне российского бытия – ключевых – фундаменталистских – интуициях – нашего автора-исповедника:

Крест нательный к губам прижимаю и о здравии Бога (и Бога тоже! – П. К .) молю. То ли жизнь мертвецам продлеваю, то ли смерть приручаю свою…

Да, нынешний русский: росс – исторически и-т-д-ельно – распят – вместо Иисуса Христа – и как Он – смиряется: дерзновенно – со своей смыслополагающей Богооставленностью: Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил? (Мтф. 27:46). Иначе не быть – прирученной: до Пасхального воскрешения! – смерти. Иначе не преобразится до здраво: собутыльного! – обожения.

И к Богу стакан пододвинул: – Ты что, брат, не видишь краев?!

Мало сказать, крестное – безумно юродственное! – благочестие сквозит: преисполняется! – в этих эпатажных строках русского поэта – и может ли оно – в натуре: по-бедно-сти! – предстать иным в эпоху впервые – «независимо» и конституционно! – обрезанной до РФ – Родины?! в эпоху на посо-шок Помпей-но: помпе-з-но – о-борот-д-н-ичавший – Москвы?! в эпоху демократично прозревшего, но уже не на убойно: гламурное – ссучивание – ножками Буша – дяди Вани?! в эпоху действительно о-свеже-ванно-й: дотертуллиановски-истового абсурда! – веры в Россию.

Чем наяву страны хребет слабее, народа меньше – чем толпы пустой, тем круче верю в путь Ее святой, грядущей славы отзвук все яснее.

Сергей Соколкин пресмыкательно не выбирает привычно-ожидаемых патриотических выражений со стерильным и слезливо-похоронным: на на-личное благо своей хорошо продаваемой «сострадательности», «духовности» и т. п. – концом. Он – «глубоко нравственно», «интеллигентски» и просто пораженчески не возносится над трагедией нашей – вне нас: приватизированной – Родины, аж «соборно» и «естественно» не вставая лишь к Ее оставшейся стен-к-е: политкорректного плача —

При Сталине бы расстреляли!

И сейчас – все равно и – свободно! – не щадят:

…Кто сказал, что если сдаться, то танки прекратят пальбу?!

И этот круто-вызывающий соколкинский лейтмотив прямо выводит нас на линию актуально: эсхатологической! – обороны – без всяких «амнистий после Страшного суда», ибо речь идет не только о достойно: не обрезанном – существовании российской государственности – встала под радикальный вопрос сама будущность русских как русских, а не глобализаторски-продажно-рыночный планктон (здесь-то как раз приходуется полный со-участия и перспективы – гуманизец! – а la Прибалтика или рекламное захолустье счастья) – и потому вместе с нами принимают по-настоящему последний и решительный бой наши героические предки, а также современные: по-псковски – воители – под коронно: венценосной – эгидой «вечно крайнего на Руси» – Пушкина; принимают бой – под «русским флагом» и «Дикой дивизии», и других – совершенно: обрусевших – поборников, ей-ей, не интернационально, а кровно! – объединяющей чести; принимают бой – как в годы Великой Отечественной войны – клин да вышибая клином: эсэсовское умение умирать – да претворяя! – в эсэсэсэровскую науку и побеждать…

Поэзия Сергея Соколкина – надежнейший безумно-юродственный меч: порука – этой традиционно отрадной пре-исполненности – в глобалистской ситуации откровенно: мета-физической – битвы против русского народа – за однозначно-! – распятое и богооставленное – умерщвление его и его Бога. И бездны: всегда зиждительной! – бездны нашего – из «ничего»! – органично: креационистского – вдруг-бытия: не обрезанного тотально! – комильфо. И тут, естественно, не до миро– и человеко– угоднических: рабски – добродетелей – того же убойно-ссученного: поделом! – смирения и особенно официознейшего гламура: соб-ч-Ч-е-к-К-ово-опущенной! – любви.

Постоянно – по классической вдохновенной: пульсации! – Сергей Соколкин находит новые словообразы и новые смыслы в своей торжествующе-русской душе и о-крест. И благодаря именно и исключительно! – голгофно: воскресительному – началу: во всей его стра-ш-ст-но: оголенной – животворности и охвате: конгениально и беспредельно! – тайны, невиновато: объективной – тайны – нашего

«Вечного огня». Вплоть до безудержно– и только безудержно-! – покорной любви и без ее однозначного – «чисто»: сексуального – обрезания —

Но когда звездою полыхая, сбрасываешь свой покров земной, — темноту губами прожигая, прямо в вечность падаешь со мной…

А на к-рай-не: меньшее – пусть «подчистую» соглашаются одни прыщаво-борные – не-до-росс-ль-и…

 

Стон Святогора

Поэты склонны к своеобразному лирическому тотемизму. Они часто отождествляют себя с тем или иным зверем, литературным персонажем, мифологическим героем.

Поэт Сергей Соколкин раз за разом сравнивает себя с самым странным, самым таинственным насельником древнерусских былин – с богатырем Святогором.

Продираясь сквозь черные боры, тьму народов и тысячу лет, я себя ощутил Святогором. Святогор – мой отец и мой дед.

Восточнославянская языческая мифология – в отличие от кельтской или древнегерманской мифологий – сохранилась лишь малыми обрывками. Былины о Святогоре – чудом уцелевшие обломки прадревних славянских мифов «титанического» периода; Святогор – бесспорный родственник античных титанов. Его происхождение темно. В. В. Иванов и В. Н. Топоров полагают, что Святогор-веретенник – прижившееся на славянской почве иранское божество Веретрагна, одна из инкарнаций которого – сокол.

А что, все сходится: Святогор – сокол – Соколкин…

Сергей Соколкин – далеко не первый Святогор в русской поэзии.

Не ищу я путь об одном конце, А ищу я шар об одном кольце. Я в него упрусь изо всей ноги, За кольцо схвачусь изо всей руки. Мать-Вселенную поверну вверх дном, А потом засну богатырским сном.

Но Юрий Кузнецов – Святогор торжествующий, похваляющийся. А Соколкин – Святогор поверженный.

Говорит Святогор да Илье Муромцу: «Ай же ты, Илья да мой меньший брат, Ты покрой-ка крышечку дубовую, Полежу в гробу я, полюбуюся». Как закрыл Илья крышечку дубовую, Говорит Святогор таковы слова: «Ай же ты, Илюшенька да Муромец! Мне в гробу лежать да тяжелёшенько, Мне дышать-то нечем, да тошнёшенько, Ты открой-ка крышечку дубовую, Ты подай-ка мне да свежа воздуху». Как крышечка не поднимается, Даже щелочка не открывается.

Что это за гроб, в котором нашел себе кончину силач Святогор – роковой дар новых, молодых, «культурных» богов, аполлонов и афин, покончивших с титанами? Или христианство? Неизвестно. Я могу сказать только, что былины о Святогоре – самые страшные древнерусские былины. Позже будет не так страшно: на каждого Змея или Тугарина найдется Илья Муромец, и все закончится счастливо. Сюжет о Святогоре – свидетельство о какой-то довременной, докультурной, совершенно безысходной трагедии из черного запредельного бытия, о котором ныне не вспомнит никто.

Сергей Соколкин – поэт есенинского типа: безоглядный, эмоционально щедрый, мощно чувствующий, размашисто мыслящий. И очень русский.

Но в поэзии Сергея Соколкина нет ни весенней умильности раннего Есенина, ни августовской умудренной гармоничности Есенина позднего. Даже «средний Есенин» – имажинистский, надрывный, Есенин «Инонии» и «Сорокоуста», Есенин растравы и пьяного угара – куда более светел и гармоничен, нежели Соколкин.

Иногда в стихах Соколкина на миг появляется «есенинская Русь» – березки, церковные купола – и сразу же искажается и исчезает, словно обманная голограмма.

Как вороны кружат над падалью облетая границы адища а с церковок кресты попадали да как звезды и все на кладбище

В этих стихах всяческих ужасов поболее, чем в приличном триллере. Достаточно перелистать книгу Соколкина, чтобы набрать коллекцию: «А по Руси шакалов диких свора…»; «Сжигают когти дьяволы и бесы…»; «Обняв холодный труп, сидит солдат…»; «Мертвецы поползут из гробов…»; «И дерева, вытягиваясь к Богу, корнями землю, как собаки, рвут…»; «И лишь деревья по земле незрячей, как высохшие ящеры, ползут…»; «А тело серебрится вечным трупом и в колокол судьбы ногами бьет…»; «Запинаясь о собственный труп, я иду на Царьград…»; «И плотию своей – остуженной и синей – я земляных червей досыта накормлю».

Прямо-таки данс-макабр.

Кстати, ужасы Соколкина – не ужасы Юрия Кузнецова, математичные, симметричные, выверенные. Если Кузнецов – Эшер или Магритт, то Соколкин – неудержимый Босх. И даже благостно-идиллическая картинка у Соколкина взрывается бесовщиной…

…там батюшкина пустынька к ночлегу встречает чаепитием гостей. Там и без слов открыто сердце Богу. И ветер слег во вдумчивой ночи. С молитвой тихою сливается дорога. И бес в окно стучит…

Как же без беса?..

Кстати, как-то неубедительна вся эта благодать. «Ветер слег…» Как больной, что ли? «С молитвой тихою сливается дорога». Словно бы язык у автора во рту разбухает, с трудом ворочается, не дает высказаться. При том, что Соколкин бывает потрясающе точен, описывая вселенские битвы и ураганы. Нет, не для карамзинско-жуковских элегий и идиллий Соколкин сотворен. Темперамент не тот. Соколкин – поэт-воин. И даже ангелы в его стихах сражаются плечом к плечу с русскими десантниками.

И душа за душой отлетает, — вместо — ангел становится в строй.

Вообще-то христианских реалий, знаков, образов, мет в стихах Соколкина очень много. Но под каким странным углом, в каком диком изломе они подаются.

Гряди ж, Иисусе Господи, скорее… Утробу выжги матери-земли

И далее —

…рождаясь, рвем скорее пуповину, заражены – свободой от Тебя.

Христос, выжигающий утробу матери-земли и заражающий – свободой от себя?.. Я – по аналогии – вспомнил диковинную поэму Юрия Кузнецова «Путь Христа», в которой Мария Магдалина объявила Христа виновником всех ее злоключений (Христос отверг плотскую любовь Марии Магдалины, и она «с горя пошла по рукам»).

А вот еще… молитва, нет, скорее, ропот русского Иова…

Ты, как мечом, крестом своим Христовым, любя, мне душу с телом раздвоил. Пустив по ветру обе половины.

И как изжить, избыть этот роковой раскол?

Может быть, через обожествление Народа, Рода?

След Сущего в земных трех ипостасях Я, и Народ мой, и Святая Русь.

Ну что же, может быть, это – вариант. И к нему следует отнестись со всей серьезностью…

Но казаха, тунгуса и вечно скитальца еврея к океанам-морям, словно твой Моисей, вывожу. Потому что я русский, я знаю безбожные годы: как простой мужичок, что коряв, хитроват и бескрыл, глядя Богу в глаза, создавая Империи своды, по колено в кровище величие духа творил. И свои семена сею я уже в наших потемках. По ночам умирая, с утра возвожу русский Храм. И по крови моей, заливающей землю потомков, корабли уплывают к неведомым материкам.

Но через несколько страниц после этой надрывно-лукавой географической фанфаронады – читаю:

…пока сквозь пепл взрастал славяно-русский хам, сживая на корню норманнского урода.

Вот так, значит. Взял своего боженьку – да за ноженьку. Отчего? Да оттого, что —

Взрослея памятью, пойми, что вне Голгофы свобода совести простительна юнцам, но не тебе, душа…

Не то Психея поэта трагически мечется между славянским родовым капищем и молельней. Не то Святогор хрипло и кроваво проламывается из гроба. Но куда? Реальность закатана в сто слоев: язычество прорастает в христианство, сверху на него ложится классическая европейская культура со всеми ее соблазнами, затем на это накладывается советское бытие, а потом – как довершение – бытие постсоветское, рыночно-демократическое. Где правда? Правды не видать. Вместо нее – безостановочное движение. Деревья пожирают корнями землю, с церквей валятся кресты, из бездны кричит незачатый плод, бегут крысы, летят над землей черные всадники, вспыхивают и гаснут степные рати – то половецкие, то монгольские, то хазарские. Проходят века и тысячелетия, но широкое поле русской судьбы – неизменно и неизменчиво.

И тогда приходит Она. Женщина.

Любовь для Соколкина – это весенний дурман, сладостно-мутный морок, наваждение, меряченье…

…где бросаются чувства на шею, словно волны, почти без труда.

И с Женщиной – ничего не понять. Героиня лирики Соколкина – не кузнецовская «змея», вечная соперница мужчины (поэта, добра молодца), его мучительница – и одновременно – его жертва. Но какова она, эта героиня?

Ты злая, ты холодная, ты снежная. Ты маленькая, добрая и нежная. Все врет метель! Ты добрая. Ты злая. Ты равнодушная. А впрочем, я не знаю.

Как же любить такую? Непонятно. И вообще, что есть любовь?

И то, что в себе мы зовем любовью, Мы жестокостью в других зовем.

Может, лучше отбросить это неясное, туманное, обольстительное, самовыворачивающееся понятие «любовь», отдавшись надежному мужскому плотскому влечению?

Любовь пытать – жестоко, лучше тело отдать на растерзанье палачу. Ты слишком глубоко во мне засела. Но я мужик и я тебя хочу. Честнее так… А жалости мне мало к тем нам, что до сегодня не дошли. Хочу, чтоб ты – сейчас – моею стала. Но лишь ценой всех призраков любви!

Но тогда любовь явится сама – притом в ту минуту, когда она абсолютно недоступна. Например, к узнику в тюрьму…

Сделаю отступление: да, было дело. В 1993 году Сергей Соколкин месяц отсидел в Бутырке – «за хранение и ношение оружия» (на самом деле он вел журналистское расследование о поступлении оружия в Москву – и, судя по всему, перешел дорогу оружейной мафии).

О чем грезит узник в заточении? О любви. О той самой любви, в которой он сомневался, пребывая на воле…

Протяни мне — в прощанье застывшие – руки. Я вернусь! Я тебя никому не отдам! Я ворвусь к тебе ночью, как воин ликуя, упаду пред тобою в священном бреду. И губами, забывшими вкус поцелуя, как к колодцу, к любимым устам припаду.

И снова этот вектор – напролом, сквозь стены и решетки, сквозь железо и камень. За словом Сергея Соколкина я вижу жест – нет, я вижу удары окровавленных и истерзанных дланей Святогора – о проклятую дубовую крышку. Я слышу хриплый стон Святогора.

Сейчас сочиняется чересчур много бестрепетно-професси ональных, хладно-неуязвимых стихотворений. Поэзию Сергея Соколкина я никак не могу назвать «неуязвимой»; каждая строка Соколкина останавливает, обращает на себя внимание, ранит, саднит, обескураживает, раздражает или влюбляет. Поэзия Сергея Соколкина – небестрепетна. Она – живая. Подлинная. Настоящая.

 

Неноющий поэт

Мне не хотелось бы давать оценки поэзии Сергея Соколкина, вписывать его в сложившуюся поэтическую иерархию, которая абсолютно фиктивна, произносить какие-то ритуальные фразы, призванные набить цену поэту. Соколкин – тот человек, который в этом не нуждается.

После окончания Литинститута Сергей работал заведующим отдела поэзии газеты «День» («Завтра»). Но в 1997 году практически ушел из литературы и начал писать песни. Сегодня они входят в репертуар более чем пятидесяти отечественных исполнителей. Тому, кто представляет, какая гиперконкуренция (подчас недобросовестная) царит в шоу-бизнесе, это скажет о многом. Можно вспомнить об огромном количестве профессиональных поэтов, потерпевших неудачу на песенном поприще.

Книга, которую вы держите в руках, – седьмая книга поэта и третья, вышедшая в этом году. Таким образом, возвращение получилось энергичным, амбициозным, хотя время сейчас не располагает к чрезмерным ожиданиям в области поэзии.

Задумаемся, что такое успех и при каких условиях он возможен? Социолог Борис Дубин дал такое определение: «Категория успеха фиксирует особое сверхнормативное достижение в той или иной общественно важной сфере. Понятно, что это достижение должно быть некоторым достаточно общепринятым и широко понятым способом признано теми или иными авторитетными в данном социуме институциями, группами, репрезентативными фигурами, санкционировано ими и символически (в смысле – условно) вознаграждено как генерализованный, до стойный общего внимания и подражания образец» (НЛО, 1997, № 25).

Возможен ли сегодня общественный успех в области серьезной поэзии? Нет. Потому что литературные институции сегодня дискредитированы, репрезентативные фигуры условны, экспертное сообщество коррумпировано (если можно считать экспертами самозванцев), группы замкнуты на обслуживание самих себя.

Выход поэтической книги для общества сегодня – это не событие, а просто выход еще одной книги. Поэтому современный поэт должен быть готов к тому, чтобы существовать в невесомости, в удивительной изоляции от читателя, в условиях почти полного отсутствия отклика.

Вы спросите: а как же бум клубной поэзии, происходящий на наших глазах?! Что ж, природу этого явления нетрудно вскрыть. Один клубный поэт как-то пошутил: «Есть поэты нового образца. Они догадываются, что кончился век, кончилось тысячелетие и т. д. Их всего человек двадцать. Все знакомы. Поэтому вечера ни одного из них не пустуют (на каждом сидят все двадцать человек). Каждый сам, являясь поэтом, является и критиком, и читателем, и слушателем для остальных девятнадцати. В результате они имеют полноценную литературную жизнь» («НГ-Ex libris» от 5 марта 2009 г.).

Каждый поэт сегодня фактически отправляет свои книги в пустоту. Для большинства из них это служит источником вечной неудовлетворенности, неизбывной фрустрации, постоянного нытья. Только и слышишь, что плач Ярославны: где мой читатель? Честно говоря, я избегаю подобных поэтов. Но Сергей Соколкин – неноющий поэт. У него очень много стихов, которые можно отнести к любовной и патриотической лирике.

Ну, первое понятно. Если бы было иначе, Соколкин не пробился бы в шоу-бизнесе как поэт. Понимание души женщины, порывов человека, охваченного страстью, любовным томлением, горечью разлуки и т. д. – условие sine qua non для успеха в этой области.

Патриотическая лирика – также специфическая область поэзии. В ней главную роль играет содержание, а не форма. В отношении этой области верны слова Джона Рескина, сказанные им о живописи прерафаэлитов: «Мне кажется, что грубая картина действует часто сильнее, чем тонко исполненная, и что вообще картины вызывают тем меньше любопытства и почтения, чем они совершеннее в техническом отношении… Значение живописца или писателя в конце концов определяется содержанием их произведений, а не формою».

Сергей Соколкин – это один из «прерафаэлитов» современной русской поэзии. Неслучайно литературный критик Кирилл Анкудинов сравнивает поэта «с самым странным, самым таинственным насельником древнерусских былин – с богатырем Святогором».

Святогор – это воплощение «русской хтони», реликтовой, доисторической, косматой, хаотичной, дионисической стихии, замурованной в подсознании любого русского человека.

Русский человек пластичен и податлив до некоторых пределов. Но если внешнее воздействие доходит до самой глубины, то в его душе происходит непостижимый взрыв архаичной энергии – это внутренний Святогор проламывает крышку гроба.

Если пытаться найти «формулу» поэзии Соколкина – то это борьба русского хтонического начала с мелодичным песенным началом. Хтонь – это глухие подземные толчки, шевеление раскаленной магмы, перекатывание неподъемных валунов. А песни – гармоничное струение, ладное журчание, аполлоническое укрощение природных стихий.

Анкудинов каталогизирует прорывы хтони в стихах Соколкина. Процитируем некоторые его находки: «А по Руси шакалов диких свора…», «Сжигают когти дьяволы и бесы…», «Обняв холодный труп, сидит солдат…», «Мертвецы поползут из гробов…», «И дерева, вытягиваясь к Богу, корнями землю, как собаки, рвут…», «И лишь деревья по земле незрячей, как высохшие ящеры, ползут…», «А тело серебрится вечным трупом и в колокол судьбы ногами бьет…», «Запинаясь о собственный труп, я иду на Царьград…», «И плотию своей – остуженной и синей – я земляных червей досыта накормлю».

Хтонь бурлит и разверзается в стихах Соколкина, но аполлоническое начало почти всегда берет верх, не позволяет поэту погрузиться слишком глубоко во мрак, в Черную Бездну, в Кромешный Ад.

Интересно, что зло в стихах Соколкина всегда воспринимается отчужденно. Оно словно бы обтекает поэта по сторонам, не проникая внутрь, встречая бешеный отпор. Оттого мир во многих стихах Соколкина предстает в тревожной черно-белой палитре, как место решительной битвы между Добром и Злом – битвы за счастье, страну, народ и человеческую душу. Причем Добро и Зло, особенно в ранних стихах, выступают едва ли не в химически чистом виде:

Лишь с Востока как будто над плахой черны молньи на Запад сверкнут Он восстанет из русского праха буйны силы из уст изойдут И от края небес и до края с четырех застоялых ветров сквозь Него переметною стаей мертвецы поползут из гробов Завопят как голодные дети и хоть будут стоять над душой в узел свяжет Он северный ветер бросит оземь и топнет ногой И не вымолвив вещего слова кол осиновый в землю вобьет крикнет свистнет коня неземного и подошвы свои отряхнет

Замечу, что победить зло можно, лишь разгадав секрет его привлекательности. Для этого необходимо признать, что зло отнюдь не всегда безобразно, иначе оно не обрело бы такую силу. Оно умеет принимать обольстительное обличье. Пожалуй, корни зла лежат гораздо глубже, чем принято думать. Именно поэтому Михаил Пришвин писал: «Быть может, никогда литература так близко не стояла к народу, как в эпоху декадентства».

Верю, что Соколкин может привести нас к более глубокому пониманию природы добра и зла, – его поэтическая эволюция далека от завершения.

 

Сейчас и потом

…Стихи Сергея Соколкина стоят особняком… Все новомодные течения прошли мимо него… Соколкин… почвенник, корнями вросший в былинное прошлое Руси… Тема гибели родной земли, разорения и запустения, очерствления нравов и повального безразличия сквозит во многих стихах Соколкина.

Между тем поэт не зацикливается на одних только апокалиптических темах; в книге достаточно философской и любовной лирики. Соколкин как бы дает понять читателю: несмотря ни на что, жизнь продолжается и продолжится… Потом.

 

Современный литературный процесс

Говоря о нынешней литературной ситуации в целом, нельзя не отметить, что рубеж веков поставил точку отсчета в осмыслении современного литературного процесса и его направлений. Нынешний читатель и критик отказываются от постмодернистского излома. «Эпоха идеологического вакуума» (К. Кларк), прикрывавшая модным термином разрушение ценностей предшествующих периодов, исчерпала себя. На первый план вышли литераторы, стремящиеся преодолеть разрыв, образовавшийся между СССР и Россией (как дореволюционной, так и сегодняшней), выразить в самом веществе литературы, в ее онтологических пластах феноменальность народной судьбы, осознание нацией своей русскости. Это прозаики В. Галактионова, В. Дегтев, Н. Дорошенко, Б. Евсеев, А. Иванов, В. Казаков, Ю. Козлов, В. Личутин, Ю. Поляков, М. Попов, З. Прилепин, Л. Сычева, Е. Шишкин; поэты М. Авакумова, И. Жданов, Г. Иванов, А. Кувакин, Е. Семичев, С. Соколкин, С. Сырнева, В. Шемшученко, А. Щуплов.

 

Краткий биографический очерк

Соколкин Сергей Юрьевич, родился 23 сентября 1963 года в Хабаровске. Закончил Уральский политехнический институт (1985) и Литературный институт имени Горького, отделение поэзии (1992). Член Союза писателей России (1994), действительный член-корреспондент Академии Российской словесности (2008), член-корреспондент Академии поэзии (2008), член Союза журналистов России (1995).

Первые крупные публикации появились в журналах «Урал» (с предисловием Льва Ошанина) и «Уральский следопыт» в 1987 году. В том же году он поступил в Литинститут (семинар Льва Ошанина).

Атмосфера в Литинституте была достаточно демократичная, поэтому Соколкина в эти «предреволюционные» годы чаще можно было увидеть декламирующим свои стихи на Арбате, чем протирающим штаны в душных аудиториях (хотя лекции удивительных преподавателей В. П. Смирнова, В. Л. Махнача и Ю. В. Томашевского он старался не прогуливать). Ректор института, будущий министр культуры – Евгений Сидоров, понимающе относился к такому выплеску эмоций и выражению гражданской позиции. Даже «закрывал глаза» на многочисленные письма и звонки из «компетентных органов». Но действительность не оправдала романтических ожиданий возрождения русской культуры и русской цивилизации, – Ельцин, сменивший Горбачева, продолжил развал и уничтожение великой страны.

Поэтому после окончания Литинститута Сергей Соколкин с радостью принимает предложение Владимира Бондаренко идти работать заведующим отделом критики, а позже – поэзии и культуры газеты «День» («Завтра») – А. А. Проханова. В 1993 году, проводя журналистское расследование о поступлении в Москву оружия, был арестован и месяц провел в Бутырской тюрьме, что имело большой резонанс как в патриотической, так и в либеральной прессе. Письма в поддержку Соколкина написали Виктор Розов, Владимир Солоухин, Александр Проханов, Юрий Кузнецов, Владимир Бондаренко, Лариса Баранова-Гонченко, Александр Казинцев, Владимир Гусев, Михаил Бекетов, Николай Мишин, Игорь Ляпин и многие другие, за что поэт им безмерно был и будет благодарен всю жизнь.

Создал в камере цикл любовной лирики «У меня на тюрьме», который тут же напечатали двенадцать периодических изданий.

Переводил стихи иракских, монгольских, китайских поэтов. Стихи многократно печатались более чем в пятидесяти газетах, журналах и альманахах. Соколкин – автор шести книг стихов, «Соколиная книга» – седьмая, причем сборники «Русские борзости» и «Я жду вас потом» увидели свет совсем недавно – летом 2009 года. До этого Сергей Соколкин не выпускал сборники стихов пятнадцать лет. Книга «Ангел в окровавленной слезе» вышла в 1994 году при поддержке Московского Фонда содействия ЮНЕСКО и лично Зураба Церетели.

Сергей Соколкин – первый лауреат Международной литературной премии им. Андрея Платонова – «Умное сердце» (1994). Дипломант Конкурса ФСБ России 2007 года.

В 1997 году Соколкин практически уходит из литературы (редкие публикации в газетах и журналах не в счет) и начинает писать песни.

Сергей Соколкин написал песни к четырем кинофильмам, песни на его тексты в репертуаре более пятидесяти отечественных исполнителей, в их числе Долина, Аллегрова, Киркоров и другие. Сергей Соколкин является художественным руководителем группы «Фейс-контроль».

О Соколкине писали газеты «Литгазета», «Литературная Россия», «Завтра», «День», «Московский комсомолец», «Аргументы и факты», «Комсомольская правда», «Частная жизнь» и другие.

Соколкин – лауреат и участник телефестивалей «Песня Года» с 1998-го по 2005-й, лауреат (Гран-при) Всероссийского конкурса пожарной песни, лауреат IX Московского международного конкурса армейской песни «Виват, победа!». Кавалер Золотого орденского Креста «За самоотверженный труд на благо Отечества», ордена Ломоносова «За большой личный вклад в укрепление Российской государственности», Пушкинской медали «Ревнителю просвещения», Золотой Есенинской медали, медали «А. С. Грибоедов», медали «Маршал Советского Союза Жуков», имеет нагрудный знак «За честь и доблесть», почетный знак Президентского полка, почетный юбилейный знак Софринской отдельной бригады оперативного назначения и другие награды.

Неоднократно бывал в горячих точках – Чечне, Осетии, Приднестровье и Ливане. Имеет более сорока грамот, дипломов и благодарностей от руководителей силовых структур Российской Федерации.

В 2008 году Сергей Соколкин возвращается к активной литературной работе. Публикует стихи в периодических изданиях, принимает участие в творческих вечерах, концертах, проводит собственные творческие вечера.

Ссылки

[1] Имена исполнителей песен и композиторов см. ниже

Содержание