Я не сторож брату своему. И не брат я сторожу тому, кто стрелял на соловьиный шорох, кругом первым сделав Колыму. Я не сторож брату твоему, что поверил в гордую войну. И стрелял на Север, Юг и Запад, доверяя Богу одному. Просто брат я брату своему, просто честь не подчинить уму, просто он тогда меня не выдал… И теперь мне трудно одному. Я не сторож брату своему. Приглашаю всех на Колыму… Я в Москве люблю ходить на небо, а еще – в Бутырскую тюрьму…
Во сне пройдусь по коридорам Бутырки, гулким, как столетья, пущу свой голос на просторе и загляну в глазок – «сто третьей». Забытые увижу лица, — свое — с вершины лет и боли… И голос мой взлетит, как птица на выстрел, — плакаться о воле… Проснусь – на ощупь — в пледе мятом. В поту. И, выпив теплой водки, сползу подкошенным солдатом в сон, как в окоп, – глухой, короткий. А там настигнет голос-эхо, лихую растревожив дрему. И скажет буднично и тихо: – Ну что ж, привет, ты снова дома.
У меня на тюрьме вольный ветер живет, по твоим волосам он поземку метет. Он печали метет по крутым берегам. И взбегает искра по точеным ногам. И бенгалом горят мои черные дни, осыпаясь на русские плечи твои. И я вижу, как воздух прессует гроза. И вскипают рассветы в заветных глазах. И судьбу я рисую на мокром песке, на зеленой, к глазам подступившей тоске.
Меня стерегла лишь кручинушка-доля, когда мне служивый надежду принес. Запиской твоей ворвался ветер воли, как – взаперти обезумевший – пес. Что можно любить так, страдать можно столько, не ведал мой разум до этого дня. Мысль о тебе воет бешеным волком, как – взаперти обезумевший – я.
Воспоминанья о тебе накатывают то и дело, как то, куда ты так хотела, — из детства море. Но в судьбе уже наметился разлом меж нами и извечным морем. Твоя ладонь, как старый дом, рассечена морщиной горя. Твоя рука в моей руке. Моя судьба в твоей ладони. Мы тянемся друг к другу, стонем. И строим замки на песке.
А мы нарушили заветы и не послушались людей. Но мир, сживая нас со света, не одолел души твоей. Святая дьявольская сила в ней святотатственно жила: днем по пятам за мной ходила, а ночью душу стерегла. Твой образ сквозь прогорклый воздух в мое вплетался естество. И я в слепой ночи беззвездной лепил и приближал его. Тебя я всю в истоме сонной бессонною ласкал рукой — на потной простыне казенной, уже измятой подо мной. Ладони утопали в теле, и с губ стекал любовный сок. И лишь глаза в глаза глядели, и лишь сердца считали срок. И, своего дождавшись часа, тонули в небе ты и я. И долго плакали от счастья во тьме земного бытия.
Все забыл: твои косы и платье… Но, привычную душу губя, за стеной, за бедой, за распятьем наконец обретаю тебя. Бездна духа и вечные звезды не смущают тюремный покой. И прогорклый, прохарканный воздух весь пропитан твоей чистотой. И в стенах вековых казематов, где Емелька главою поник, вижу я в потном вареве мата твой пречистый страдающий лик. О себе уже не беспокоясь и о воле не плача ничуть, я судьбе своей кланяюсь в пояс, твое имя шепчу и молчу…
На губах, овдовев, отцвели поцелуи, как застывшие бабочки канули в прах. И святится в слезе, на ресницах танцуя, твое долгое имя на звонких ногах. Остальное лишь тлеет и в памяти тонет. И глаза наливаются небом седым. Лишь, за воздух хватаясь, упрямо ладони вспоминают родное и близкое им. И я слышу твой голос в тюремном оконце, сбереженный, как ржавого хлеба ломоть. И сквозь щели в душе незнакомое солнце наполняет печалью притихшую плоть. И становится странно-легко, и, немая, песнь о волюшке с губ отлетает, как дым. И друг к другу мы рвемся, судьбу принимая, всё как есть понимаем и в стену глядим.
Дорогая, как ты там за мукой-разлукой в своем буйном цветенье кукуешь года? Протяни мне — в прощанье застывшие – руки. Я вернусь! Я тебя никому не отдам! Я ворвусь к тебе ночью, как воин ликуя, упаду пред тобою в священном бреду. И губами, забывшими вкус поцелуя, как к колодцу, к любимым устам припаду. Буду пить твое тело до изнеможенья. Чтоб вскипала в объятьях звериная жуть. Окна я кирпичом заложу. И до жженья на губах – буду пить. А потом расскажу, как в глухой полутьме своей чуть не ослеп я, когда, свет твой увидев, пошел напролом… Как однажды, накрыв мою голову пеплом, смерть нависла, глаза зачерпнувши крылом. Как визгливая ревность взвивалась над шконкой, как на лезвии бритвы игрался с судьбой, когда старого зэка седая наколка в тонком лучике мне показалась тобой. Как тебя рисовал я, и стенка сырая проминалась, как рвалась незримая нить, когда пальцы я сбил, штукатурку сдирая, — чтоб тебя на свободу с собой унести. Как звучала во мне, желваками играя, затихала на миг, чтобы вздыбиться вновь, в эти гиблые камни вживаться мешая, эта невоплощенная в сказку любовь. Я вернусь навсегда. И душою воскресну. Сбереженную мною затеплю весну. И тебе – растерявшейся — выплачу песню, и прижмусь к тебе весь. И как мертвый усну.
На тюрьме шел дождь, заливая дворик теплой, вянущею водой. Пахло летом, сосной, почему-то морем. Или просто все это было тобой… И дышалось грудью, и капли висли на носу, глазах, на усталой душе. Память гасла. И ни единой мысли в голове не удерживалось уже. И сквозь клетку небо лучилось светом и чириканьем птиц. И хотелось пить. Никогда не думал, что в мире этом можно так легко, беззаботно жить.
Берегиня моя, золоченое яблочко — с наливной, расписной, разудалой косой. Покатилась по ветке, по елочке-палочке, по груди проскользила каленой стрелой. Прикоснулась к губам, опалила дыханием, в ретивом замерла, как малиновый звон, среди ночи взошла над моим мирозданием, отражаясь лицом от пречистых икон. Опоила гремучим вином счастья-верности, окропила слезой, как живою водой, в обручальном кольце заперла, словно в крепости, от дурных черных глаз заслоняя собой. Повела к себе в дом по сожженной Рязани, и воссияла звезда вековая во лбу. Берегиня моя, родовое сказание, вздох заветной царевны в хрустальном гробу.
Твой силуэт в дверном проеме и солнце, бьющее в глаза мне, — последнее, что память помнит, опомнившись в мешке из камня… Он отпечатался, как чудо в душе, как на доске – апостол, как свет, явившийся «оттуда», жизнь разделив на «до» и «после». Я шел к тебе сквозь все запреты — на голос за стальною клеткой, навстречу явленному свету, но видел только силуэт твой. Ты, уводя меня от края, во тьме промозглой полыхала. Влюблялся каждый день в тебя я, горела ты, но не сгорала… Пятнадцать лет прошло бесследно, грусть подступившая понятна… Смотреть на солнце долго – вредно… Ослепнешь. Хоть и там есть пятна…
На душе соловьями отпели рассветы, и поплыли закаты в глазах-небесах. И твои поцелуи, как бабочки лета, обреченно застыли на талых губах. В волосах терпкий запах созревшей полыни, пьяный запах измятой девичьей мечты. Но сентябрь замерцал, и серебряный иней проступил сквозь родные до боли черты. Я ведь врать не умел никогда. И не буду. Я любил, как бросал, и бросал – не одну… Растранжирил полжизни – на счастье как будто… В сердце призраки бродят, хоть вой на луну. Пил, гулял, в драках часто бывал я некстати, но не продал друзей, Русь в себе не сгубил. И пускай мегатонны души я растратил, для тебя еще больше в груди сохранил. И я понял, что счастье – сидеть просто рядом и полынью дышать твоих душных волос, задыхаясь во тьме раскаленного взгляда, отгоняя печаль накатившихся слез — оттого что ты есть на планиде-планете и не кончилось время на наших часах — там, где, как соловьи, надорвались рассветы и взорвались закаты в глазах-небесах…
Мужик – охотник по натуре, — неважно, брать или терять… И только дуре, бабе-дуре, такого сроду не понять! Сидят кружочком, точат лясы. А я на их возню плевал, я лихорадочно влюблялся и так же страстно забывал. Всем хочется тепла и крова, но как же дышится — пока дурною кровью зачарован и плотской близью свежака! Душа горела шапкой-кражей, рвалась из клетки – небо пить, предсмертная терзала жажда — безостановочно любить. Под сердцем, как под водкой-квасом, я с каждым разом западал, с размаху в губы целовался, чтоб сдуру – с лету – наповал. Чтоб сдуру — с лету — без осечки… Но под «Сваровский» звон стекла, затвором передернув плечи, ты, словно молодость, прошла. Явилась ты, не запылилась, была – как будто не была. Душа взлетела и разбилась и за тобою поползла. Любимая, я, может, умер, мне, как на небе, хорошо… Мужик – охотник по натуре, а баба, видимо, ружье…
жене Всё бери за ночь любви с тобою, но чтоб ночь – на вечные года! Нежностью почти что роковою я к тебе прикован навсегда. – Не свободен я! — и больше нету в лексиконе у поэта слов… За такую грешную монету покупаю я твою любовь… Как напьюсь отравы долгожданной глаз твоих, мерцающих во мгле, мой Пегас, отлягивая ржанье, в небеса несется – на метле. Отлетают в стороны подковы, вырванные молниями гроз, и сияют в бездне светом новым на копытах шляпки рыжих звезд. Вверх летит, как кошка выгнув спину, весь в калач сгибается, чтоб там, резко распрямившись, как пружина, бросить небеса к твоим ногам.
Слишком долго я тебя не видел, слишком много водки утекло, слишком сильно я тебя обидел. Снежной мглой глаза заволокло. Пусть потом бессонница кричала, я о стены бился головой, — слишком громко вьюга бушевала, и свистели черти за спиной. Треснув — небо – зеркалом разбитым, обвалилось в бездну бытия, град козлиным молотил копытом — по прохожим, бедным, как и я… Стало легче – вышла дурья накипь и тоска… Теперь уж не до сна. Выбесившись, стихли вурдалаки. Значит, в сердце понесла весна. Чувствую, так было не однажды… Спала пена звонкой немоты. В горле, в сердце – ком пустынной жажды. Значит, там — за дверью снова ты… Словно ива с плачущей прической, ты с ветрами в дом ко мне войдешь — волосы не кошены расческой, и глаза – летящие, как дождь. А в глазах твоих такое!.. небо, что другое — плачет от тоски, кто в глазах твоих ни разу не был — даже не сопьется по-людски… Ну, а губы – жадные, как волки… Задыхаюсь… Разобью стекло. Я тебя не видел слишком долго, слишком много водки утекло.
Любви не хочу, Боже, дай мне покой, а нету покоя, хотя бы – запой. Любимое тело устал целовать, я все ей отдал, больше нечего дать. Хочу отключиться, молчать, не внимать, в траву бы уйти или рыбою стать. От войн, эпидемий, вестей и властей в безумное море безликих людей забрось и толпой окати, как волной, — боюсь тет-а-тет оставаться с собой. Душа тяжела – ненавидя, любя. Один не могу, убиваю себя. Люблю! — и за небо цепляюсь душой. И в бездне тону, и тяну за собой…