Бутумуру
Забвенны римляне-титаны
и греки в подвигах-боях, —
башмак извечен Чингисхана —
в увечных сроках-временах…
…Во мне природа шевелится —
по венам,
яростен и зол,
в крови на нервной кобылице
несется с посвистом монгол.
Прекрасен он в преддверье пира,
и дико-царственны глаза, —
живой сперматозоид мира.
Убить нельзя, забыть нельзя!
Я, опьяненный, кровь пускаю
себе,
почувствовав всерьез,
как я границы открываю
в неблагодарную до слез
Европу…
Пьян русак спесивый,
забыв тиранов и вождей…
Твой час, Европа, —
день в России
открытых окон и дверей.
Не сосчитать тогда на свете было лун.
Мы были варвары, нам помогал Перун.
Но солнце красное, как зарево, взошло.
Мы были варвары, но это всё прошло.
Мы были Западом, Востоком, и собой
мы становились под одной звездой.
Друг другу Родиной мы помогали стать.
И плыл орел по тени от креста.
Шли за Урал мы с правдою в сердцах
и грели Родину в ладонях, как птенца.
И в Енисее – в пламени свечи
мы остужали звонкие мечи.
Но дух стенал, а счастья нет как нет,
и наша кровь порой меняла цвет.
За веком век летел, за годом год,
мы были варвары, такое не пройдет…
…Пропал орел. И звезды замело.
Мы были Родиной, но это все прошло.
Мы были Родиной,
но связь оборвалась —
Россия кончилась,
Помпея началась.
Когда сияла в небесах
моя великая Держава,
мы просто не имели права
знать о расставленных сетях.
Когда ж запуталась в сетях
моя великая Держава,
мы просто не имеем права
забыть о прежних небесах.
Приди, покусись, оторви
от нашего русского хлеба
краюху заплечного неба,
настоянного на крови.
Приди, покусись и возьми
извечное русское поле
набегом языческой воли,
руками, мечом и костьми.
Приди, покусись и уйди
погостами варварских полчищ.
И пусть тебе светит в пути
над миром разверстая полночь.
И палили танки по Руси.
И пожар взвивался над страной.
И летели души в небеси,
озаряя
в прошлом град святой.
И тела трещали, как дрова,
и светился пепел много дней.
И молчала пленная Москва,
ожидая участи своей.
Мертвые не вспомнят про нее
и про нас.
Они в веках лежат.
И кружит над нами воронье.
А над ними ангелы кружат.
Настал черед, мой сводный брат,
омыть в крови святое право.
В бою никто не виноват —
ни сын, ни пасынок державы.
Ты за маммону принял бой,
борясь с Христовыми полками.
Мы оба воины с тобой,
ну что ж, померимся богами!
И правы будем мы вдвойне,
облекшись в дедовские латы.
Не на трибуне, на войне
солдат становится солдатом.
Своим богам и небесам
молись. И трепещи душою.
Русь терпелива, но и нам
обрыдло цацкаться с тобою.
Ну а потомки нас простят
и песню боевую сложат.
И в землю отчую положат.
Иль прахом
пушку зарядят.
Бесноватых мутантов немая орава
возжигает во тьме
матерь-землю мою.
И в нее превращаясь,
я выстрадал право
за нее – за родную погибнуть в бою.
Пыль веков на чело
черной птицей садится,
обагрив русской славой
земное былье.
В каждой пяди ее
кровь златая святится,
и могила Христа в каждой пяди ее.
И, горстьми зачерпнув
этой вечной основы,
я встречаю врага
на крылатом коне.
Ну а лечь в эту землю
и слиться с ней снова,
прямо скажем,
не самый бесславный конец.
Памяти погибшего священника
Обелиск на растоптанной
братской могиле
все коптит жженым мясом
в бесстрастное небо,
хоть торжественный прах,
торопясь, выносили
на просевшие баржи
и сплавили в небыль.
Только помнят подвалы,
как кровушку нашу
сапогами месили, мочой поливали.
Как, пустивши на круг
поминальную чашу,
в нее рыла свиные себя окунали.
Как восставших из тьмы
добивали ногами,
повылазили бесы
под траурным сводом.
Но, златые хоругви
спустив пред врагами,
Русь Святая на них
не пошла крестным ходом.
Лишь в священном дыму
оскорбленною тенью
черный ангел
сверкнул и пропал в одночасье.
И груженой баржою
без благословенья
уплывает Россия
на поиски счастья…
Идет война. И Бог уже не выдаст,
свинья не съест. И Путин ни при чем…
Из дерева одежды шьем на вырост
и крестимся каленым кирпичом.
Идет война. И в землю мы врастаем,
роднясь с травой и облаком в реке.
Закрой глаза – и в перелетной стае
заговоришь на птичьем языке.
Идет война. Любовь давно в разгаре,
горячая, нездешняя любовь.
Гуляй, душа, – в ударе так в ударе,
пока с небес на землю льется кровь.
Идет война. И набухают вены.
И мальчики рождаются в траве.
Теперь мы все немножечко чечены,
кто с пулей, кто с Аллахом в голове.
Махмуду Эсамбаеву
Над Грозным тягостная вьюга.
В шаманском танце хохоча,
смерть втягивает в пляску друга,
махнув рукой на палача.
И словно год назад в столице —
грохочет танком, целя в лоб.
И черной птицею садится
на невостребованный гроб…
Для зрелища, стуча копытом,
встает коррида в полный рост.
По следу крови за убитым
другой ногами бьет в помост.
Стан лебединый гнет недобро,
дрожит, как струнка,
чтобы вмиг
рукой, как полной яда коброй,
врагу всадить точеный клык.
К хлысту чеченской длинной воли,
мечась на лезвии меча,
его душа, дрожа от боли,
льнет,
кастаньетами звуча.
Щелчок. И вывалились бесы,
огнем обсыпав каблуки.
В белках кровавых
волчья несыть
разводит желтые круги.
Застыл тореро, хорошея,
в отважной дикой красоте.
И бычья вытянулась шея,
сверкнув рябиной на кусте.
Бой кончен,
выходя из роли,
танцор плащом стирает пот.
А по щекам,
как струйка крови,
слеза горячая течет.
Истории своей не надобно отныне
нам – русским выродкам,
без воли и судьбы…
Лишь песня на губах —
как мертвый в поле стынет,
и матери кричат
в предчувствии беды.
В Руси отныне ночь —
из человечьих месив.
И смерть метет косой
по полю спелой лжи.
Встает слепой солдат,
погибший в Гудермесе,
и, руки вытянув,
идет по нашу жизнь.
О Русь моя,
очнись, ответь, кому в угоду
твой желторотый сын
был послан на убой,
а царственный дурак
убийцам дал свободу,
чтобы наемники смеялись над тобой?!
А ты, поймав в горах,
опять бы их простила,
забыв про боль обид,
предательства оскал…
Над проданной страной
плывет свинячье рыло,
и шастает во тьме обугленный шакал.
И женщины бредут
с глазами водяными
бесчувственной толпой
по колее войны.
В запёкшихся устах
одно застряло имя…
И верить хочется,
что живы их сыны.
И что вот-вот придет
конец бездарной драке,
а вместе с ним конец продажного ворья.
И под раскатистые всхлипы воронья
плоть русскую
не будут жрать собаки.
Пока же на Руси
года кровавой прозы
и мертвую страну насилует бандит…
Расстрелянный солдат,
подставленный под Грозным,
лежит, как Крест Святой,
и в небеса глядит.
Николаю Ивановичу Тряпкину
Раскачиваясь,
расшатываясь,
приседая,
вынося головой проливной понос,
дорогу у мертвецов узнавая,
к России тянусь я —
воскресший великоросс.
Она ж
средь могил разрытых стонет
и все сползает в омут черных дней
с шершавой
теплой
божеской ладони,
смотря глазами матери моей.
Меня знобит
как пред скончаньем века,
зубовный хруст
с земли крадется ввысь,
мол, на Руси —
все меньше человеков,
все больше, больше
серых русских крыс.
И вижу я,
как в мусорке смердящей
еще живое что-то
что-то ест, жует,
корявой смертью, злобою ледащей
накачивая
выпавший дряблый живот.
И видел я, как девка простая
за доллары отдавалась
и за копейки.
Но из мокрой жопищи вылетая,
песнь любви свистали канарейки.
И снится
войны мне опухшая морда,
что, как сеятель,
в похмельной качке
пригоршнями
разбрасывает по моргам
отработанных русских мальчиков.
Обгрызана земля моя,
изнасилована
маньяками разными,
гадами и безродцами,
что сосут ее кровь.
Но взбесилась она,
черной местью
им под ноги льется…
Я ведь добрым рос,
нежным, с мягкой душою…
Но каждый – варвар
в неурожайный год.
Рот поганого набив землею,
буду держать —
пока хлебом не прорастет.
Шумит океан крови русской.
За нами
наши деды, впереди —
нерожденные дети…
Возвращается мама
с небесными глазами —
по трупам врагов
как Пресветлая Дева.
Владимиру Бондаренко
Я спокоен,
я абсолютно спокоен.
Только,
как у раздавленной псины,
в глазах стекленеет слюда…
Се – есть
самая наиподлейшая из боен,
где подставлен был русский солдат,
что живьем еще вмерз
в полумертвую тощую почву.
Слово «долг» пузырится
на обгрызанных, нищих губах.
И вкогтившись в имперскую землю,
родную заочно,
он в Россию друзей провожает —
в красных,
как солдатская клятва, гробах.
Он обложен, как волк,
что обязан быть чьей-то добычей…
Наступать не дают…
Значит, кто-то опять
под лопаткой найдет ржавый нож, —
он давно изучил тот
разбойничий славный обычай…
С голодухи блюет по утрам он
от спирта и уполномоченных рож.
И гудит в голове,
что, в такую войнушку играя,
интерес свой имеет
ползучая
кремлевская власть.
А Россиюшка-мать,
голубица…
бабища дрянная —
предала,
поревела немного
и бандитам как есть отдалась…
Я иду по Кремлю,
вижу Русь подтатарскую вживе.
А вокруг пустота.
И похмельный туман впереди…
Когда мордою в грязь
опускают свои и чужие,
то своих ненавидишь
до смертного хрипа в груди.
На колени, холопы!
Молитесь, покуда не в силах
вашу мерзкую плоть
на убой гнать – заместо коров.
Ведь какая же дрянь,
разлагаясь, течет в ваших жилах,
если к нефти чеченской
приравняли вы русскую кровь?!
Я, наверное, плачу
на этих всерусских поминках,
жаль мне наших старух…
Но не жаль мне —
других матерей,
когда вдруг разрываются мины
под подошвами их сыновей.
Что сидят в роддомах,
бородатые рожи натужив
промеж белых коленок
онемевших беременных баб.
И безумный Шамиль,
напослед выходящий наружу,
на весь мир вырастает
в кавказский крутой баобаб…
Сразу в круг стар и млад —
под камланья шаманского вопли,
словно кровь нашу топчут, —
на ножонках кривых копотят.
А из «мирного дома»,
пока мы разводим тут сопли,
замочили еще пару русских ребят.
Миру-мир, праху-прах.
Молча смотрим на небо,
на черный пылающий крест.
Мы детей народим
и, даст Бог, восстановим Державу…
И простит нас свинья,
и Господь, вероятно, не съест.
И «Аллаху Акбару» —
слава…
Памяти русского солдата —
комбата Марка Евтюхина,
геройски погибшего с 6-й ротой
104-го парашютно-десантного полка
От возмездия банды уходят —
сквозь густой улус-кертский туман,
словно черные духи природы
с гор стекая в ночной Дагестан.
Бог не смотрит…
Но здесь по приказу
десантура вгрызается в тьму.
Тьма упряма, густа, непролазна.
И расклад – двадцать семь к одному.
Десантуру она накрывает,
наплывает волна за волной.
И душа за душой отлетает, —
вместо —
ангел становится в строй.
Бьются молча,
расчетливо,
страшно.
Слишком близко, —
и пушки молчат.
Вот сошлись в ножевой – рукопашной
духи тьмы и последний солдат…
Бьются в небе небесные роты.
Но и там силам зла нет числа.
И Шестая
небесной пехоты
рота в землю навечно вросла.
Божьи дети —
под Богом распяты.
Торжествует злодейка-судьба…
Но с небес слышен голос комбата:
– Вызываю огонь на себя!
Псков, 76-я Гвардейская десантно-штурмовая
Хану Нахичеванскому
Разбрелись,
полегли в смутных небесах славяне.
И не ведал никто,
русский дух – он жив, не жив?..
Отличились тогда други-братцы-мусульмане,
други-братцы пошли да в Брусиловский прорыв.
Австрияк пусть помрет,
«накладут в штаны» мадьяры,
не должно их тут быть – на Карпатских на горах.
Там, где русский – в штыки,
горцы там идут – в кинжалы,
подчищая грешки…
Да простит меня Аллах!
Дайте саблей махнуть «дьяволу в мохнатой шапке», —
честь семьи отстоять, да за русского царя…
Убивали его,
но с рукой срасталась шашка,
его призрак – врага гнал за реки, за моря.
Полусотня орлов тысячу с земли сживала,
да в окрошку врага, —
чтоб не безобразничал!
И ползла на металл плоть живая – ножевая,
пулеметный металл замолкал и отступал.
Не имеет никто прав сказать, что горец дрался,
как обозник какой,
да за чьей-нибудь спиной!
Ни один не ушел,
в подлый плен никто не сдался,
даже мертвый боец продолжал свой личный бой…
Русский батюшка-царь восхищен был и прославлен,
впрочем, речь не о нем,
а о том, кто воевал.
Каждый третий-второй был к Георгию представлен,
каждый первый-второй, всадник или генерал,
если б был православным, стать Георгием мечтал.
И когда им кресты божьей милостью вручались,
заменен был Георгий задвуглавленным орлом.
Каждый первый-второй, все от «птички» отказались:
– Нам верните джигита, да чтоб с боевым конем!
И Георгий взмахнул в небесах своим копьем.
Интересна судьба, а история лукава —
царь пропал,
но в войне «дьяволы» пробили брешь.
И у верных престолу, обреченных и кровавых,
впереди у героев – был Корниловский мятеж…
Глаз налитой на скомканном лице,
разбухшем, словно в луже сигарета.
Стоит пальто у церкви на крыльце
и что-то шепчет Богу – с того света.
Он тоже был когда-то человек…
Имел свой дом и спал под одеялом.
И девушка, не поднимая век,
его когда-то в губы целовала.
Теперь он бомж.
И даже теплых слез
нет для него в измученном народе.
Не подают.
И лишь смердячий пес
к нему без отвращения подходит.
Но каждым утром, что уж тут скрывать,
он «бабу ждет» и сдержанно воняет…
Но каждый раз
с помойки «эта б…»
его метлой поганою сгоняет.
Он купит ей цветы, метлу, алмаз
за три рубля…
«Дай бабок», – глухо стонет…
И тянет мне в трясущейся ладони
свой налитой и одинокий глаз…
Ты чужой здесь всему. И извилист твой путь.
Но глядят прямо в душу глазенки собачьи.
Ты любому готов даже руку лизнуть,
что тебе соизволила бросить подачку.
Ты как будто отстал… И порыв твой утих,
но настойчиво тянет штанину ручонка…
Ты боишься «ментов», а тем паче своих,
но уже кажешь зубы лихого волчонка.
Ты пока еще слаб, вот годков через пять
ты возьмешь в руки нож, и душа загуляет…
А ведь где-то живет твоя бедная мать,
что на промысел этот тебя посылает…
А ведь где-то еще и Россия живет
и слезливо, по-бабски, наш день проклинает,
и скулит, ухватившись за впалый живот,
и на грустные руки слезинки роняет.
Впрочем, что я несу – нет у нищих судьбы.
Я и сам тут живу – равнодушно послушен.
Сквозь меня прорастают чужие цветы,
и на Запад летят перелетные души.
Как бессловесно жить в Москве скандальной!
Хочу на тройке,
голос чтоб окреп,
проехать по Руси многострадальной,
где люди жнут свой горький, грешный хлеб.
Кто нас казнит, кто тешит злую ревность?!
Прости земля, прости, родная мать…
Хочу взглянуть в лицо старухе древней
и черную ладонь поцеловать.
О Русь моя, прекрасная и страшная,
с тобой на месте лобном помолчу
и, распевая песню бесшабашную,
на тройке гиблой в небо улечу.
Но через миг,
под сердцем этот груз тая,
вернусь опять в свою земную плоть…
И небу прокричу:
– Ведь мы же русские! —
и, думаю, поймет меня Господь…
А надо мной шальные ветры кружат,
но надо удержаться все равно.
Народ живет —
и выдюжит,
и сдюжит.
Он выдержит и сдюжит —
все равно!
А вьюги злые круг за кругом чертят,
но надо до конца судьбу пройти.
И всё вперед,
как раненые черти,
несутся кони, выпучив белки.
Навечно отведу от глаз ладони —
ведь мне здесь умирать,
судьбу храня.
И кони,
обезумевшие кони,
быть может, к свету вынесут меня.
На русском поле встану на колени,
за павших другов помолюсь
устало…
Услышу голос,
выплывший из тени:
– Вы кто, простите,
вас тут не стояло…
Словно жизнь моя взята в ренту,
душу тянут из под руки —
проститутки, попы, президенты,
тати, лешие, ведьмаки.
Но меня защищают с лаем,
окружив мой пустой стакан,
кот ученый, собака злая,
баба – пьяная вдрабадан.
По России пойду я —
слушать песни берез.
И сдержать не успею тихих, ласковых слез.
Храм увижу старинный и замру, не дыша,
и под плач журавлиный просветлеет душа…
Эх, как ветры гуляют, и вороны кричат,
звезды сыплются с неба – как столетья назад.
В сердце смутная радость. Невозможно дышать.
И с протяжною песней пропадает душа.
Пьяный запах сирени, я валюсь на траву.
И из прошлого тени надо мною плывут.
Взмахи сабель и плети, кровь и цокот копыт…
Но проходят столетья, Русь, как прежде, стоит.
Над Окой в лунном свете чайка с криком кружит.
Я люблю землю эту, без нее мне не жить.
Широко я разлегся и гляжу высоко,
волен я и безгрешен,
да и гол как сокол.
Валентину Сорокину
По-над Волгою молча пройдусь я…
Нет за ней ни любви, ни земли…
Как прощальная песня над Русью,
через сердце летят журавли.
Улетают куда-то к началу.
В никуда – как любая мечта…
Холм летит,
Божью церковь качает,
вдаль уносит
погост без креста.
Дождь пошел параллельно, как ветер.
И у самой расстрельной черты
облака заплясали, как черти,
перед бездною встав на дыбы…
Уплотняются дали России,
гул идет от исчезнувших птиц.
Лишь печально завис
в ветре синем
одинокий березовый лист…
Словно знает —
деревья вернутся домой,
как слеза, как на отмель волна.
Да простит меня Бог,
что я плачу душой,
а душа, словно Волга, полна.
А. А. Проханову
Потому что я русский,
взлюбивший отчаянно землю,
где бесплодные бабы
налившийся колос растят,
я фамильный погост
как последний окоп свой приемлю
и, ступив на колени,
расту на державных костях.
И смотрю в небеса,
и с поющей душой бездорожий
принимаю всю грязь,
что монголо-татарин месил,
и люблю я народ,
что, не выйдя ни кожей ни рожей,
в мировой океан
лапоть свой против ветра пустил.
Потому что я русский,
живущий под Божеским небом,
потому что есть мать,
что приветит больного врага,
поделюсь я ним, грешным, —
блокадным, но выжившим хлебом.
И пусть жрет нашу землю,
с нее отправляясь в бега.
Пусть вопит на весь мир,
что живу и люблю я, умея
лишь мечами махать,
помирая, водяру глушу…
Но казаха, тунгуса
и вечно-скитальца еврея
к океанам-морям,
словно твой Моисей, вывожу.
Потому что я русский,
я знаю безбожные годы:
как простой мужичок,
что коряв, хитроват и бескрыл,
глядя Богу в глаза,
создавая Империи своды,
по колено в кровище
величие духа творил.
И свои семена
сею я уже в наших потемках.
По ночам умирая,
с утра возвожу русский Храм.
И по крови моей,
заливающей землю потомков,
корабли уплывают
к неведомым материкам.
Валентину Сорокину
Как звенят по Руси колокольчики-ромашки,
звонкий яростный свет прорастает из ночи.
И на солнце летят эти бабочки-букашки,
хоть по мордам их я не умею различить.
Я ведь рос в городах очень разных-безобразных —
и любимых до боли, и забывшихся потом.
Не забылись коровы в разоренниках заразных,
что вспоили меня порошковым молоком.
Будем жить – не тужить,
но прощать уже не будем,
будем петь-горевать,
но рожать другим концом.
Ходят люди вокруг,
вроде бы живые люди,
но молчат-говорят собчаковым языком.
Будем пить-хоронить, разговаривать не в меру
на другом —
только нам нужном языке отцов.
Где-то Тряпкин поет,
где-то Борюшка Примеров,
Поликарпыч вещает,
тихо плачется Рубцов.
Исполать вам, друзья —
лихоборцы вековые!
Мы за вами идем —
кто со Словом, кто с креста —
познавать, изучать буквы русские живые,
что способны вертеть землю —
именем Христа.
С молоком вам дано, что
Христос по крови – русский,
и понятно,
что к нам приходил не по грибы…
Ох, запеть бы сейчас и запить бы без закуски,
камарилья бы вся, ох, возрадовалась бы!
Только хрен вам и нам,
не запьем и не закусим,
если нефть не пропьем,
не откроется Сезам…
Каждый должен понять,
если здесь ты – значит, русский,
а иначе хана – вам и нам и…
паханам…
Как звенят по Руси колокольчики-ромашки,
звонкий, яростный свет прорастает из ночи.
И на солнце летят эти бабочки-букашки,
хоть по мордам их я не умею различить.
Профессору В. П. Смирнову
Мы эту осень сами заказали.
И нет в ней правды, есть одни стихи,
как будто бы в пустом холодном зале
отчитываем все свои грехи.
Звенит листва монетой с того света,
шуршит толпа в три тысячи голов.
Свобода есть, а воли к жизни нету…
И речь ясна, но нету русских слов.
Душа шумит, ей кислорода мало,
ржавеют клены, плачут тополя.
Молчит природа, что-то в нас пропало —
нет Родины вокруг, одна земля…
Жизнь нас всех воевала,
к земле пригибала
и, связав,
навязала чужую игру.
Мимо пуля летала,
но не доставала,
лишь нырять заставляла
в любую дыру…
Пусть не сразу мой рост доходил до оконца,
быть сильнее и выше мне было не лень —
ведь чем ниже садилось усталое солнце,
тем длиннее была на земле моя тень.
Жажда губ ножевых колотила и била,
имена пропадали в звенящей нови.
Ведь чем больше девчонок меня погубило,
нерастраченной больше
становилось любви.
Я был вечно влюблен,
уж такая порода…
Но менялась Отчизна,
менялись тела.
И не так было все у страны, у народа.
И тебя я не знал,
хоть в душе ты жила.
Годы,
словно бродячие псы на дорогах,
под колеса бросались, рыча и визжа…
Ну, а я от тебя,
как когда-то от многих,
скрыть пытался сжигающий сердце пожар.
Я ведь жил, и мужал,
и накапливал силы,
чтоб талант свой намыть в трудной русской воде.
И отдать без остатка родимой России,
и отдать без остатка любимой тебе.
Не хочу я как все —
торговать или хапать,
я хотел бы служить,
понимаешь, служить.
Хватит сил ли, не знаю —
энергии хватит
чтоб ракету-носитель на Марс запустить.
И бессилие душит,
пьянит, словно брага, —
никому я не нужен здесь в «этой стране».
И страна не нужна,
и народ-бедолага,
и не нужен язык —
словно мы на луне…
Ты устала со мной.
И разверилась вера.
Слышишь,
дочка за стенкой «Мадонну» поет…
И метусь я душой,
переполненной ветра,
восемь разных ветров продувают ее.
В. В. Путину
Пятнадцать лет стреляют танки,
горит земля, и Белый дом,
пятнадцать лет идут в атаку
псы-невидимки за бугром,
трясут бездонную громаду…
Распахивая целину,
кладут,
кладут,
кладут снаряды
в одну мишень,
в одну, в одну!
Горит свеча кровавой муки,
смерть топчется по головам.
И мертвые,
поднявши руки,
выходят русские к врагам.
Уже и плакать, и смеяться
в раю устали и в аду:
– А кто сказал, что если сдаться,
то танки прекратят пальбу?!
Зачищены три олигарха…
Но это сверху —
Богом данное.
Большой Иван кутит без страха
с опричниною окаянною.
Отрезанными головами
по-над страной собаки лаются.
И птицы с черными крылами
с восьми концов сюда слетаются.
Но не берут меня в Малюты.
Теперь Малюта – имя бранное.
Как будто – малая валюта,
но, впрочем,
тоже Богом данная.
Теперь словарь собачий в моде…
Скинхед —
какое имя странное.
И я скинхеду дал по морде —
за то, что слово
иностранное.
Стой неколебимо, как Россия…
А. С. Пушкин
Озарило сверху вдохновеньем,
тут же полыхнуло под землей.
И возник пылающим виденьем
Пушкин
над израненной Москвой.
Ободрался чужеземный глянец,
и восстал во весь земной пустырь
маленький кудрявый африканец —
святорусский чудо-богатырь.
Засветились старые иконы,
опалившись адовым огнем…
Бесы прут…
Но держит оборону
ангел в битве меж добром и злом.
Словом держит.
И земле —
сгорая —
тень его носить, не износить.
Даже в слове, даже умирая, —
Пушкин – вечно крайний на Руси.
Слышишь, за углом родного дома
погибает он в твоей душе…
Только держит,
держит оборону
на последнем русском рубеже.
Я не курю, —
подальше от греха…
Забыть пытаюсь имя Герострата.
И Евы Браун тень в годах-веках
передо мной ни в чем не виновата.
Уже никто ни в чем не виноват.
Лишь конь в пальто горит в лучах заката.
И, журавлиный клин сминая,
в ад
проходят строем по небу солдаты.
И из разрывов вековых пластов
огонь,
что, изрыгнув подошвы Рима,
спалил Союз,
становится костром,
облизываясь в сторону Берлина…
На ощупь танк – зеленый трактор с пушкой,
привет с Урала – с темною душой…
И всё. Капут!
Лишь глупая кукушка
соперничать пытается с судьбой.
Глаз слепит солнце.
И воюют дети.
Старик напряг последний свой кулак.
Ведь главное,
куда подует ветер,
в какую сторону развернут русский флаг.
Ладонь, как танк, пылит по карте старой, —
земля бугрит,
горит со всех сторон.
Ведь направленье главного удара
пульсирует со сталинских времен.
Я слышу голоса – и днем и ночью:
накатывают – вал
за валом вслед.
И вещий гул
прадедовых побед
в моей крови крепчает с новой мощью.
Чем наяву страны хребет слабее,
народа меньше – чем толпы пустой,
тем круче верю в путь Ее святой,
грядущей славы отзвук все яснее.
И чем страшней,
отверженнее лица
героев, и поэтов, и вождей,
тем путь светлей, —
на звездах штык-ножей
небесный воздух снова шевелится.
Издревле клином вышибают клин,
кулачным боем разминают мышцы.
Упруги стали русские границы,
звучит приказ короткий —
«На Берлин!»
Русский флаг, что русское оружье,
как улыбка Ваньки-дурака,
что с лица не сходит,
птицей кружит
вдоль по сердцу – в тучах-облаках.
…Оба войска пали над обрывом,
прокричал стервятник вдалеке,
звезд лучи скрестились над заливом,
ангелы поплыли по реке…
Умирает Ванька, но счастливый,
древко сжав в недрогнувшей руке.
Бедный, малограмотный народ,
он в Берлин придет, он доползет.
…А над Волгой бабы будут выть,
от чужих – своих детей растить.
Лебеду и землю молча жрать,
от убитых – сыновей рожать…
Бога нет,
но есть приказ – «Вперед!»
Бога мой народ потом найдет.
Сэкономит порох, динамит,
но Гагарин в космос полетит.
Колокольный и кандальный звон.
Бога нет,
чернил
и нет бумаги, —
кровушкой Ему напишет Он
на когда-то грамотном Рейхстаге.
Он еще откинется потом…
Про народ я…
Несгибаем Он.
Сергею Сибирцеву
Кто обретать, а я теряю снова
права
на жизнь по правде, не по лжи…
И оправдаться, – разве только словом?..
Но это надо кровью заслужить…
Идет война на виртуальном свете,
нас атакуют сонмища врагов.
Вопят с небес зачеркнутые дети,
в экраны зрят
мильоны дураков.
Зачем же я, душою обнимая
тебя, моя безумная страна,
шепчу пароль, в надежде призывая
твои —
в пустую бездну —
имена?!
Все имена…
Но были-небылицы
сплавляются в одну простую мысль.
И я шепчу —
и воздух шевелится, —
сиюминутный мир теряет смысл,
как прорванная мухой паутина…
Вот за окном светлеет горизонт.
Но речь темна, слепа и нелюдима,
в ней нет ни слова —
все ушли на фронт.
Виталию Пуханову
Кто умер, тот уже бессмертен, —
порукою – сыра земля.
Давно живем без тьмы и света,
но кто здесь ты, и кто здесь я…
Шепнешь: прости, Россия-мама,
в своей забытой Богом мгле
с душой, пустой, как голограмма,
не весящей уже ни грамма,
мы к небу ближе, чем к земле…
Сын за отца не отвечает…
А слово – словно воробей.
И поле жизни заметает
заморский ветер глюковей.
Но вдруг внезапно прозреваешь…
Как с бодуна придя домой,
ты взглядом прошлое пронзаешь
и понимаешь: ты здесь свой.
Не вырывая даже йоты
судьбы, прожитой не тобой,
что стала просто частью плоти
и полностью твоей душой…
Невыносимы муки эти!
Отец, прошу, сойди с креста.
Бессмертие страшнее смерти,
когда бояться перестал…
Когда бы нас подняли по тревоге…
В. Пуханов
Нас по тревоге не поднимут,
не попрекнут землей родной, —
ведь сраму мертвые не имут
пока их помнит род людской.
Но нас поднимут по тревоге,
когда закончат со страной…
За нами явится конвой…
На Страшный суд
проводит строгий —
героев павших —
строй святой.
Ты жил с великими поэтами,
как с ровней.
Но они ушли,
ушли кто Стиксами, кто Летами,
ушли, как в море корабли.
Ты жил,
но ничего не понял ты —
судьбу, считай, не оправдал.
Лишь дни сомнений вместе пропиты,
мерцает памяти бокал.
А в нем, на дне, все тайны Китежа,
и льется небывалый свет.
Песнь слышится…
Теперь молчи уже.
И прямо с неба жди ответ.
Какую биографию делают нашему рыжему.
А. Ахматова
Мы рыжего его и конопатого
ценили за стихи и за Ахматову.
Она и биографию помятому
ему сулила, – каждый был бы рад.
Из черного не сделать белым кобеля.
И греческий не сделать нос из шнобеля.
Не Букера ему вручили – Нобеля.
Опять во всем усатый виноват…
Памятник Петру Первому работы Фальконе,
заказанный Екатериной, —
первый памятник в России.
Первый протест против Библии.
Он прорубил окно в стене —
царь Петр на каменной кобыле…
Но на хрена мне Фальконе,
когда мы Бога позабыли…
Кумир напрягся над страной,
дрожит, как девушка, Европа,
в окно присвистнул тать лихой —
Русь-матушка, вот это жопа!
А мы ей – нате, соболя…
Скрипит кровать, шуршит перина.
Была Расеею земля
и немкою Екатерина.
Петру Калитину
И сказал мне дядя Ваня,
бывший кент вора в законе,
бывший… – лагерная вохра,
Ворошиловский стрелок:
– Зря не бацай,
СССР был
как кулак народов братских…
В общем,
если шмайсер держишь,
жми сильнее на курок.
И сказал мне дядя Ваня,
шоркнув сталинской наколкой:
– За слова свои ответишь,
так что много не базлай…
В жизни столько баб красивых,
что одной по горло хватит,
так что больше, чем проглотишь,
в свой стакан не наливай.
И сказал мне дядя Ваня,
разливая, не скучая,
выключая телеящик,
матерясь на беспредел:
– Гитлер – падла,
Ельцин – тоже!
И народ – пацан, в натуре…
А менты еще покажут —
кто и где
чье мясо съел.
И сказал мне дядя Ваня:
– Зря не бацай, паря, глоткой,
на рожон не лезь без батьки,
партия нам что велит?!
Мол, вокруг все п… (голубые – С. С.) —
в телевизоре и возле…
Изменяется природа,
мир на месте не стоит…
Но сказал мне дядя Ваня:
– Жизнь нельзя сдавать без боя! —
и налил за край и выше,
наградной взяв револьвер. —
Гастарбайтеры достали,
а скины совсем тупые…
Где ты, дядя Сталин?!
Суки, —
развалили СССР!
Агаджанову В. К.
Страну украли. И потерян след.
До послезавтра доживем едва ли.
Гуляет доллар, как хмельной сосед.
При Сталине бы расстреляли.
Куда летим мы, позабыв азы
(всё нам «хип-хоп»
и всё нам «трали-вали»),
забыв, что мы народ, забыв язык?!
При Сталине бы расстреляли.
Кричу я: люди, мы ж не хуже всех!..
Но тишина. И я опять в печали.
В печали я!
Уныние – есть грех.
При Сталине бы расстреляли…
Всё свистят и сверлят пули
нас,
отрекшихся когда-то…
Мать-земля, нас обманули,
Ты должна родить солдата.
Мы за все Армагеддоны
Беловежским платим златом, —
враг на Волге,
враг у Дона…
Ты должна родить солдата.
В телеящике Пандоры
всё плодятся бесенята…
Не смотри безумным взором,
Ты должна родить солдата.
Бог оставил нас, —
так надо.
И в раю хмельно от мата.
Родина в аду.
Из ада
Ты должна родить солдата.
Нам не дожить до Страшного суда.
Уходит мир сквозь пальцы, как вода.
Уходит сила
в землю-мать – не зря, —
быть может, вдруг родит богатыря…
Уходит, возродится ли когда? —
Об этом знает странная звезда,
что среди ярких —
тихий свет хранит.
Под ней и путь в сто тысяч лет блестит.
И узок путь. И нелегка дорога.
И нечем оправдаться перед Богом.
Из дыр земли кровавая заря
течет. И не видать богатыря.
Бессменно, как хирурги-упыри,
вскрываем язвы матери-земли.
Как будто бы дождемся —
кто когда —
амнистий
после Страшного суда.
Сергею Сибирцеву
Граненый с размаху закинул.
Расею в душе помянул.
И бабу к себе пододвинул,
с бутылкой и бабой уснул…
То ангелы с бесами бьются,
то просто душа на краю, —
но русские не сдаются
ни здесь, ни в аду, ни в раю.
…Проснулся без бабы,
год минул, —
в раю – без врагов и боев.
И к Богу стакан пододвинул:
– Ты что, брат, не видишь краев?!
Вадиму Месяцу
Кто на Руси не любит шумной казни,
веселой разудалой русской казни —
с блинами, и икрой кроваво-красной,
и водкой серебристо-ледяной?!
Гуляй, честной народ,
сегодня праздник,
гуляй, братва,
и пей за сырный праздник.
Царь-батюшка не любит трезво-праздных,
царь-батюшка сегодня сам такой…
Попеть бы, погулять бы, побухать бы,
и с каждой спелой бабой справить свадьбу.
Под утро свадьбу,
ночью снова свадьбу.
Чё рот раззявил, наливай полней!
Кто кровь не любит погонять по венам,
севрюжинку и с хреном, и без хрена,
язык русалки к яйцам или к хрену!
Ух, расплодилось по весне блядей…
Как весело, легко снежинки кружат,
румяных мягких баб головки кружат.
Из сочных девок груди прут наружу
и набухают солнцем и весной.
И парни, затянув себя потуже,
друг дружку лупят искренне по рожам,
по красным мокрым и счастливым рожам.
Ведь праздник,
праздник к нам пришел домой!
Дудят рожки, и громыхают трубы,
и чарочки братаются друг с другом.
Лихой купец целует девок в губы
и самым сочным дарит соболя.
И казнокрад монаху дует в уши
и нищим пятаки бросает в лужи.
Ведь завтра он уже царю не нужен,
башка его не стоит и рубля…
И вот везут по кочкам и ухабам
большую разухабистую бабу,
соломенную фифу, дуру-бабу.
Не баба —
смерть уселась на санях.
Ее когтит медведь, она и рада.
Цепной шатун-медведь.
И нет с ним сладу.
Он мясо жрет, пьет водку с шоколадом.
И пиво пенно плещется в бадьях.
Вокруг идет-гудет война-работа,
храп лошадей и псовая охота.
И мне охота, и тебе охота —
так получай метлою в левый глаз.
Ну, потерпи, соколик, белый голубь…
Ты победил, – тебя за шкварник – в прорубь,
глотни с ведра.
И голой жопой – в прорубь.
И еще раз.
И двести сорок раз…
А праздник разгулялся, шумный праздник,
полнеба подпалил уже проказник.
Он, как жених, красив палач-проказник, —
лишь спичкой чиркнул.
И – за воротник.
Он язычком ласкает бабу красным, —
огонь, огонь, ах как она прекрасна
в страданьях…
Кто не любит шумной казни…
Кто не любил, давно уже привык…
И пьяный попик на корявых ножках
пьет из горла.
И с ним какой-то – в рожках,
пушистенький,
в совсем нестрашных рожках.
Дает-сует хрустящие рубли.
Едят блины и взрослые и дети,
едят блины и «до» и «после» смерти.
У русских – первый блин идет за третьим.
И за четвертым – тоже
первый блин.