В молодые годы Иван не сомневался, что добьётся всего, о чём мечтал вместе с друзьями. Война всё перевернула.

Уже два года минуло, как она окончилась. Иван часто вспоминал Стукова, Троепольского, романтику молодости, их юношеский максимализм. В газетах тех лет много писалось о технике, которая придёт на поля, об агрономической науке, призванной вместе с машинами совершить революцию на селе. Всё поменяется, настанет изобилие, только надо учиться и много работать.

Он не забыл, как перед тем, как отправиться на учёбу в Воронеж, они оседлали лошадей и помчались вдоль совхозных полей. Разгорячённые скачкой, друзья остановились там, где незасеянный участок «отдыхал» под пашней. Незабытые дедовские методы давали возможность получать хороший урожай с «отдохнувшей» землицы.

— Теперь мы хозяева всех этих просторов! — провозгласил Стуков, спрыгнув с лошади.

Они стояли на пашне, и их сапоги утопали в жирном чернозёме. Иван наклонился, схватил рукой ком земли, подогретой на солнце:

— А что, ребята! Давайте поклянёмся на этой земле, что будем верны ей, пока живы!

— Клянёмся! — отозвались все трое нестройно, но с энтузиазмом.

Самым верным земле оказался Гаврюша Стуков — он погиб в первые дни войны. Троепольский сейчас трудился в областной газете, писал о колхозной земле, и его фамилия как нельзя лучше соответствовала теме проблем урожайности. «Троепольную систему агрономии» Иван успешно использовал в своём хозяйстве. Долгими зимними вечерами молодой директор просиживал над книгами по селекции растений, агрономии, иногда доставал свои институтские конспекты.

Когда-то он записывал лекции, не вникая в подробности, а теперь открывал для себя горизонты агрономии заново. Пытался докопаться до сути, изучал проблемы земли. Но ведь земля, на которой он родился, была лучшей во всей России!

В один из приездов домой из Воронежа на каникулы Иван обнаружил в комнате отца два толстых журнала, пожелтевших от времени. Это были «Труды Императорского Вольно-Экономического Общества». В журнале за № 1 за 1897 год он нашёл работу Г.И. Тенфильева «Физико-географические области Европейской России», где учёный разделил Россию (включая Польшу и Финляндию) на четыре области, исходя из почвенных условий (особенно — выщелочности почвы!) и растительных покровов.

Так Иван впервые открыл для себя, что живёт на лучшей земле во всей великой России. Полоса тундры, входящая в северную область, включала в себя торфянобугристую, песчаную, глинистую и каменистую почвы. Потом шла полоса болот и тайги, затем — суходолов и смешанных лесов. Там, где остановились ледники, тащившие за собой огромные каменные валуны — памятники тому времени, начиналась южная полоса России.

Области арало-каспийской солонцеватой пустыни, глинистых песков и пустынь, области южного берега Крыма бедны для земледелия. И только древнестепная область южной России, полоса чернозёмная — историческая житница страны. Наверное, все знали об этом, но только специалисты могли определить разновидности чернозёма и его потенциальные возможности. В Воронежской области наряду с чернозёмом можно было встретить и бледноцветные, лессовые почвы, донское предстепье (выщелочный, лесостепной, прерывистый чернозём).

Видимо, поэтому в «Трудах.» за номером четыре от 1898 (через год) Д.И. Рихтером предпринята попытка деления «Европейской России» на двадцать четыре района по уездному принципу. Основными признаками деления Рихтером были приняты физико-географические условия: почва, распределение влаги, климат, растительный покров, культура земледелия, плотность населения. Давался анализ плодородия почвы, описывались условия земледелия и землепользования. Воронежская губерния, по Рихтеру, входила в особый район, прихватывающий Черниговскую губернию и простирающийся до Волги.

Когда Иван притащил оба журнала в институт и показал их своему преподавателю, профессору Снетко, тот посоветовал спрятать их подальше, а ещё лучше — сжечь.

— Молодой человек! Советской науке от царизма ничего не нужно! Вы решили поиграть с огнём?

Марчуков больше никому не показывал свою находку, но в свободное время изучал язык статистики журналов, возвращавшей его в годы, когда Россия экспортировала зерно в Европу.

Так он обнаружил, что Россия успешно торговала зерновым хлебом и мукой, мясом и молоком, животными и птицей, яйцами, прядильными материалами, масличными семенами, жмыхом, сеном и соломой. За 1887 год из России было вывезено сельскохозяйственных продуктов на шестьсот тысяч золотых рублей, по тем временам сумму огромную. Наибольший процент пахотных земель были в Курской (74 %), Тульской(73 %), Воронежской (69 %) губерниях. И эти показатели относились к тому времени, когда не было иной тяги, кроме конной. Чего же можно добиться, имея в коллективных хозяйствах трактора!

В «Трудах.» отмечалось, что в российских городах к тому времени жило двенадцать процентов населения, сто десять миллионов «мужицкого царства» обрабатывали землю вручную.

Но самые полезные сведения Иван почерпнул о почве. Императорское ВольноЭкономическое общество делило почвы Европейской России на две группы: чернозёмные южные и северные. Как утверждалось в «Трудах.», линия, разделяющая эти виды почв, проходила от австрийской границы (Радзивиллов) через Житомир к Киеву, южнее последнего, затем поворачивала на Орёл, Тулу, Рязань, Симбирск и Уфу, следуя изломанному направлению. К югу от этой линии до предгорий Кавказа и астраханских песков простирается чернозём. Здесь преобладают степи, лесов мало или почти вовсе нет, часто ощущается недостаток воды, вследствие чего необходимо разрыхлить верхний слой и навоз запахивать очень мелко, чтобы сохранить влагу в глубжележащих слоях.

Весь последующий текст Иван подчеркнул для себя карандашом:

«.Содержание перегноя в чернозёме колеблется от 4 % до 16 %. Физические его свойства делают его весьма благоприятной почвой для растений, но он имеет существенный недостаток — страдает от засухи».

На карте — приложении к журналу, — обозначающей характеристики почв центрального чернозёмного района, он отметил красным карандашом естественные залежи фосфоритов, ценнейших удобрений для обеднённых почв.

Даже в своём хозяйстве, занимающем не столь обширные области, он столкнулся с различными видами почв. Это лишний раз говорило о необходимости иметь в совхозе свою лабораторию почвоведения и селекции растений. Директор уже оборудовал пустующее помещение под лабораторию, куда в специальных горшочках собрал со своих полей все образцы грунта. Оставалось завести из области реактивы и кое-какие приборы. Победить непредсказуемый климат можно только «районированными» сортами пшеницы, обрабатывая почву по особой технологии, позволяющей сохранять влагу.

Пожелтевшие от времени «Труды Императорского Вольно-Экономического Общества» Иван возил с собой повсюду, но больше никому не показывал.

Откуда в небольшом селе, в доме портного с многочисленным семейством могло появиться столь раритетное издание?

Пётр Агеевич Марчуков принадлежал к сельской интеллигенции, до которой не было дела ни царской, ни советской власти. Такие люди существовали сами по себе, таковыми их делал собственный образ жизни, богопослушание, семейные традиции и извечная любовь к труду. Пётр Агеевич не употреблял спиртного, не курил. Кроме Библии интересовался литературой, читал газеты и журналы.

Среди его клиентов была публика разная: он обшивал, в основном, людей зажиточных, нередко его навещали люди весьма образованные. Один из них, Сем- нитский Демьян Апполинарьевич, захаживал частенько. Поначалу как клиент, затем запросто, по-домашнему.

Семнитский был из тех русских людей, которых называли «подвижниками». На собственные деньги он основал сельскохозяйственную школу-интернат для сельских детей в Ежовке, в пяти километрах от Алешков. По образованию преподаватель истории, Демьян Апполинарьевич живо интересовался агрономией, последние годы работал в попечительском совете крестьянства при Борисоглебской волостной управе.

В один из летних вечеров, за чашкой чая, в доме Марчуковых решилась судьба Ванятки. Ему исполнилось семь лет, и Пётр Агеевич отдал сына в интернат Сем- нитского.

Это решение его было безоговорочным, Марчуков почитал за счастье для Вани находиться под крылом столь образованного человека, методы которого сводились не только к учёбе, но и воспитанию детей трудом на земле.

Сам Пётр Агеевич стремился привить интерес младшенькому к растениям.

— Вот смотри! — говорил он, протягивая к глазам Вани свою ладонь. — Вот маленькие семечки. Их мы посадим весной в землю, там они набухнут от влаги, из них появятся маленькие росточки. Росток поднимется вверх, потянется к солнцу, появятся корешки, которые питают стебель, и он окрепнет, вырастет большим, с красивыми желтыми листами вокруг круглой головы. Эта голова будет поворачиваться за солнцем, чтобы новые семечки росли, вбирая в себя тепло. Вот так из одного семечка появятся много новых. Каждому растению у человека есть своё место, как и всякому семечку.

По такому же принципу было построено обучение в интернате Семнитского. Главное — не заставлять, а пробудить интерес у крестьянских детей, дать им возможность увидеть результаты своего труда, собрать урожай на делянках, возделанных своими руками. Младшие ученики помогали старшим, а результаты их общего труда как нельзя лучше видны были на кухне интерната в виде изобилия всевозможных овощей за столом.

Демьян Апполинарьевич, небольшого роста, сухощавого сложения старик с редкой седой бородкой, носил пенсне и был скорее похож на «книжного червя», чем на любителя земледелия, но в нём удачно сочеталось и то и другое. Он преподавал детям русский язык, историю, литературу, арифметику и географию: в единственном лице — попечитель, преподаватель и воспитатель. Два подсобных рабочих и истопник (а заодно и повар) содержались на деньги попечительского совета, а прокормить себя ученики должны были собственным трудом. На грядках интерната росли гигантская морковь, удивительная свёкла с цветными окружностями в разрезе, диковинная капуста и много всякой всячины.

Здесь проводил одинокий старик свои опыты на земле, заодно учил деревенских ребятишек агрономии. Авторитет Семнитского среди местного населения был огромный, отдать своё «чадо» в его интернат считалось почётным.

Иван никогда не забудет своего второго отца, его негромкий, но глубокий надтреснутый голос, заставлявший вслушиваться даже эту деревенскую непоседливую ребятню: Ванятка частенько стоял на коленях под образами за свою излишнюю подвижность — это было самым строгим наказанием в интернате.

В его памяти сохранилась большая изба, рубленная из цельных брёвен, крытая железом, просторный класс с длинными скамьями вдоль узких столов, такая же столовая с русской печью и спальни, рассчитанные на десять человек каждая. Жилая часть Семнитского имела собственный вход и свою печь. Когда истопник напивался, ребята носили из пристройки дрова в комнаты к преподавателю, и он иногда угощал мальчишек своим чаем с конфетами, беседовал с ними, как со взрослыми, рассказывая об истории края, в котором они жили.

Ивану дороги были воспоминания о детстве, но он не пытался как-то связывать их с настоящим (сильно спешил жить — размышлять было некогда!). Хотя именно там, в детстве, мы становимся такими, какими дальше идём по жизни. Словно из посаженных родителями зёрнышек вырастает незримое растение «задачи действия», заставляющей положить на какое-то дело всю жизнь.

Нет, он не забыл, как бегал смотреть на подсолнухи, поворачивающие свои шляпки за солнцем, как держал в руках распустившиеся головки бархатцев — любимых цветов Петра Агеевича.

Каждый год весной отец, призвав на помощь Ванятку, сажал цветы перед домом, в палисаднике и во дворе. Теперь, в своей взрослой «директорской» жизни, несмотря на занятость, он находил время собственноручно разбить цветник перед домом: цветы, посаженные собственной рукой, будили в нём чувства человека, дающего жизнь чему-то прекрасному.

Не случайно он любимую кобылу, на которой разъезжал по полям ещё в Алешках, назвал Резедой. Теперь он ездил на Резеде-второй — приплоде состарившейся любимицы, — серой в яблоках, точной копии своей матери. Полуослепшая верная подруга и неизменная спутница в его рабочих буднях до сих пор стояла в стойле на его конюшне. Чего стоило сохранить лошадь в полуголодные годы, знает только он. Иван вывез её в Ульяновск, где она ожеребилась, и привёз в «Комсомолец», отбивая все попытки пустить её под нож. Теперь он разрешал сыну приходить в конюшню с кусочками мягкого хлеба: Борьке нравилось кормить старую лошадь из ладоней.

Шёл четвёртый год, как Иван обосновался здесь, в Новочигольском районе. Главное — он сохранил при эвакуации в Ульяновск рабочих непризывного возраста, скот и лошадей и за три года вывел совхоз в передовые по области.

В конце сорок шестого, в год рождения второго сына, Марчукова пригласили в обком, на торжественное совещание по случаю празднования «октября», и Иван ехал в Воронеж с лёгким сердцем: все планы по сдаче мяса и молока были перевыполнены с лихвой, а хлеба удалось собрать в три раза больше намеченного.

Стояла холодная погода со снегом, и Иван, кутаясь от ветра в высокий воротник кожаного утеплённого пальто, пробирался к улице Свободы.

Здесь, в полуразрушенном после бомбёжки трёхэтажном доме, жила сестра Зиночка, с пятилетним сыном Славкой. Славка появился на свет в сентябре сорок первого, в Алешках, в доме родителей. Муж Зиночки с первых дней войны ушёл на фронт и пропал, а сестра работала теперь в тресте молочной промышленности — она окончила по этому профилю институт в Пушкине, под Ленинградом.

Обычно, приезжая в Воронеж, Иван прихватывал сумки с провизией для сестры, которые заботливо собирала Паша. Он называл эти сумки «аргументами в пользу смычки деревни с городом». В этот раз он спешил и не успел прихватить «аргументы» с собой.

Марчуков прошёл мимо площади с памятником Ленину: обком восстановили, но кругом ещё полно было руин. Улица Свободы находилась в трёхстах метрах от обкома — удобнее не придумаешь. Иван свернул за угол и увидел в наступающих сумерках девушку с авоськой — она спешила к дому номер двадцать, где жила Зина. На ней были короткий кроличий полушубок, сапожки и полосатый шарф с такой же шапочкой, показавшиеся Ивану знакомыми.

Марчуков повыше поднял воротник, нахлобучил на глаза шапку, засунул руки в карманы пальто как можно глубже и поспешил вслед девушке. Её каблучки застучали энергичнее: с пустынной улицы она прошла в калитку на воротах и по дорожке среди битого кирпича поспешила к металлической лестнице, прилепившейся к изрешечённой осколками стене. Половина дома пребывала в развалинах, а на тыльной стороне сохранилась пожарная лестница: её пролёт шёл до второго этажа, заканчивался площадкой, затем поворачивал в обратную сторону, к третьему этажу.

Оглядываясь, девушка спешила к этой лестнице: единственный фонарь на углу слабо освещал развалины, девушка споткнулась, упала, поднялась и побежала к лестнице — незнакомец шёл за ней широкими шагами. У самой лестницы она слабо вскрикнула, потом громко закричала: «Помогите!», но каблуки не давали ей возможности передвигаться быстро — незнакомец настиг её и схватил за локоть. От страха Зина медленно осела на ступеньки, ей отказал голос, и она открывала рот, силясь что-то прокричать.

— Я здесь, иду на помощь! — радостно возвестил Иван, приподняв шапку с глаз.

— Фу. Ваня! Да разве ж так можно! У меня сердце чуть не выпрыгнуло!

Они поднялись на площадку на втором этаже, и Зина открыла ключом дверь.

Под дверью, поджидая мать, стоял Славка — кареглазый, с ангельским личиком. Иван вручил ему кулёк с конфетами, поднял его на руки и поставил на стол.

— Ваня! Чего придумал — на стол в ботинках! Ну, ты, директор, никак не меняешься!

Иван засмеялся, потом неожиданно закашлялся. Он прижал носовой платок к губам — сестра с укоризной глянула на него:

— Надеюсь, в этот раз ты сходишь в больницу?

— Схожу Зиночка, обязательно схожу!

В маленькой кухоньке, которая заодно была и прихожей, из кирпичей, набранных на развалинах во дворе, сложена небольшая печка с металлической трубой, вытянутой к окну. Здесь же, возле стены, припасены доски от разбитых ящиков. Дверь в единственную комнату с левой стороны открыта, в печке потрескивают дрова.

Иван подошёл к печке, которую они вместе с братом Лёней поставили на кусок металлической брони, протянул руки к горячим кирпичам.

— Зиночка, Лёня давно был?

— В сентябре приезжал. Ты бы съездил к нему, поговорил с ним.

— Зинуля, говорил не один раз, предлагал хорошие должности и у себя, и в Воронеже. Сильно обиделся он! Ты знаешь его характер.

Трёх погибших на войне братьев не вернёшь, а вот Лёнина жизнь оказалась изломана. Забегая вперёд, можно остановиться на судьбе этого талантливого человека. Война не дала ему окончить Лесотехническую академию в Ленинграде. В рядах защитников города он провёл все девятьсот дней блокады. Занимался организацией возведения оборонительных сооружений, работал в штабе фронта, был ранен. В офицерском звании вышел в отставку с инвалидной пенсией, поехал на родину и застрял в родном селе. Его комнатка в коммуналке на Моховой в Ленинграде была отобрана «за отсутствием съёмщика». Лёня женился в родной деревне да так и остался жить при стареющих родителях. Затем он устроился учителем в школу — единственное трёхэтажное кирпичное здание на селе, построенное земством ещё в 1909 году. Здесь непримиримый Лёня вошёл в конфликт с директором школы, для которого приусадебный участок при школе стал собственной вотчиной и прибыльным делом. В результате бунтарь стал выращивать цветы, размышлять о несправедливостях жизни и почитывать труды по философии, к которой тяготел с юности.

Частенько он рассказывал Ивану о «страшном, неправедном мире, в котором мы живём» и приводил высказывания Марка Аврелия: «У нас нельзя отнять прошлого, потому что его нет. Нельзя отнять будущего, которого мы не имеем и даже знать не можем. А вот настоящее. Это как раз то, о чём мы меньше всего заботимся».

Раздумывая в одиночестве над несовершенством мира, Лёня решил внести лепту в его исправление и в начале шестидесятых годов написал в областную газету статью о том, как может человек, всю жизнь проработавший в колхозе, прожить на пенсию в тридцать рублей. Он составил подробную калькуляцию стоимости продуктов, и получилось, что, по самым скромным меркам, прожить на неё можно две недели.

В один из дней с горы спустилась чёрная «Волга» и остановилась рядом с домом Марчуковых. Во двор собственной персоной вошёл первый секретарь райкома со своею свитой. «Неправильный, — говорит он, — расчёт у вас, гражданин хороший, получается. Вы не учли, что у нас медобслуживание бесплатное». Тогда Леонид ему отвечает: «Хорошо, вот прошло у меня две недели, деньги кончились. Но за это время, слава богу, я не заболел. Так, может, мне пойти в больницу и колбасы выписать?»

«Не занимайтесь демагогией!» — изрёк начальник и укатил. Лёня потом рассказывал: «Это называется у них: разъяснить народу. Ведь всё-таки я фронтовик, пенсионер по инвалидности, поэтому и удостоился!»

И пришёл Леонид к мысли, что партия — спрут на народном теле и что её необходимо упразднить. Мысли, как известно, всегда просятся на бумагу. И Лёня изложил их, с присущей ему скурпулёзностью, в общей тетради. Делал всё это он со всевозможными ссылками, фактами, с цитатами. Труд получился достойный, аргументированный, с непреложным выводом о роспуске существующей партии и создании новой — партии реформ.

С этим трудом Леонид отправился в Москву, и не куда-нибудь, а прямо в ЦК. Он справедливо считал, что если осудили Сталина, значит, найдётся кто-то, кто захочет взглянуть правде в глаза. Многие гении не были лишены наивности, но не до такой степени. Сохранился рассказ самого Лёни, побывавшего в лабиринтах ЦК. Чиновник, читавший его тетрадь при нём, краснел, бледнел, вытирал лоб платочком, потом вызвал ещё двоих. Пришли к выводу: «Надо разобраться!»

Ему предложили подождать в приёмной, потом пригласили пройти, и уже в коридоре его ожидали люди в белых халатах. Они объяснили по дороге, что ему необходимо отдохнуть, подлечиться и что это — лучший для него вариант.

В палате койка Лёни оказалась рядом с койкой молодого инженера-механика из Тамбова. Тот тоже додумался составить бюджет для семьи с двумя маленькими детьми на его зарплату. Были люди из Сибири и с Дальнего Востока, и все они поверили новой власти, клюнули, как говорится, на удочку.

Доктору Лёня сказал, что дома больные старики остались, что уезжал на один день. К его удивлению, доктор отнёсся к нему благожелательно. Он сказал: «Да, я понимаю, может быть, Вы погорячились? Чего ни бывает! Если Вы письменно откажетесь от ранее написанного Вами, то поедете домой».

Леонид написал, что ошибался и раскаивается, и его отвезли на вокзал и посадили на поезд, заранее купив билет.

Так он и жил с родителями, выращивая овощи и цветы. В колхоз идти отказывался, не хотел работать и в хозяйстве Ивана. Человек эрудированный, образованный, начитанный — тем не менее, не хотел слышать ни о каком трудоустройстве в госучреждение.

Леонид из всех братьев выделялся могучим телосложением, немногословностью. Читал он много, любил играть в шахматы. С одной стороны, для родителей было неплохо иметь под боком хоть одного сына, с другой — все Марчуковы были единодушны: человек талантливый не должен хоронить себя в затворничестве. Но Леонид твёрдо стоял на своём: все уговоры были бесполезны!

И в этот осенний вечер сорок шестого года Зиночка вновь вела разговор о Лёне, и Иван в который раз обещал повлиять на брата. За ужином она рассказала, что получила письмо от Жоржа: он служит на Дальнем Востоке, в Переясловке, штурманом полка. С Галкой расходились («Ты же знаешь Галку, вытворяла без него бог весть что!»), но потом сошлись снова, у них подрастает дочь Римма, собираются завести ещё одного ребёнка.

— Зиночка, вот ты всё о братьях печёшься, а сама-то как? Трудно, поди, одной? Хоть бы сходила куда!

— Ходим изредка со Славкой к Мильманам. Какие милые люди! Я таких не встречала. Нина Андриановна — та ко мне как к дочери, хоть и старше не намного.

— А как Давид? Летает? Шевелюра такая же, больше моей?

— Давида Ильича, как и тебя, дома не бывает. Ты — как ветер в поле, а он воюет с ветрами в небе. Спрашивал о тебе.

— Завтра обязательно к ним зайду! Иногда гляну в небо на самолёт — аж сердце защемит! Это Мильман приобщил меня к небу. Никогда не забуду, как прыгал с парашютом, когда учился в СХИ. Да уж видно судьба моя в земле зарыта! Но так хочется снова подняться в небо! Может, уговорю Давида?

Не знал Иван, что меньше чем через год он поднимется в небо, но при обстоятельствах, которых никак не мог представить.

* * *

Случилось то, что Иван никак не ожидал. На торжественном собрании первый секретарь обкома вручил ему орден «За трудовую доблесть» и объявил о присуждении денежной премии за «значительные успехи» и перевыполнение плана по «основным показателям».

Столько поздравлений от коллег Иван никогда не получал. Подходили пожать руку совсем незнакомые люди, объявились сокурсники по институту, работавшие теперь в разных районах области и в Воронеже, в управленческих учреждениях. Многие это делали искренне, а многие — в особенности руководители соседних колхозов — с непонятными ухмылками. Пройдёт много лет, прежде чем Иван поймёт: лучшее место не впереди, а в «середнячках», когда тебя и не ругают, но и не хвалят. Оказывается, в серединочке — место теплее, надёжнее.

Тогда же он искренне радовался успеху. Накупил шампанского, конфет, решил отпраздновать награду вечером, вместе с Зиночкой, у Мильманов. Тем более, Давид Ильич был дома. Но днём ещё предстояло нанести визит директору треста совхозов Константину Семёновичу Ярыгину. «Ка — эС» — как звали главу треста сами сотрудники — боевой полковник, демобилизованный после ранения на фронте, отчаянный сквернослов и заядлый курильщик, человек открытый, с боевым духом, имел привычку говорить в глаза всё, что думал, не только подчинённым, чем и снискал себе уважение среди директорской братии совхозов области.

Многим он помогал и советом, и делом, а многих и прошибал пот на ковре перед его столом. Иван не ожидал каких-то неприятностей и с лёгким сердцем открыл дверь его кабинета.

— А, Марчуков! Ну, заходи, заходи! — услышал он знакомый прокуренный голос.

Большинство обладателей таких кабинетов делали вид, что заняты, и не сразу обращали свой взор на посетителя. Ярыгин не из тех! Он отослал секретаршу с бумагами и чиновника своего ведомства: «Зайдёте попозже!»

— Ну что, Ваня, говорят, ты у нас герой? — улыбнулся Ярыгин в седые, пожелтевшие от курева усы. И сейчас он держал в зубах потухшую папиросу, правая его рука, без пальцев, засунута была за отворот полувоенного френча.

— Герои, Константин Семёнович, на фронте были. А я — лошадь ломовая!

— Ну, ну. не скромничай. Поздравлю! Нам такие как ты нужны! Только вызвал я тебя не ради поздравлений. Жалуются на тебя, понимаешь. Тут у меня целая папка накопилась.

— Жалуются известно кто, Константин Семёнович! Не даю жизни лодырям, ворам, пьяницам.

— Да если бы только эти! Руководители соседних колхозов сигнализируют, что отбираешь рабочие руки.

— Они виноваты сами: людям за работу надо платить! У меня столовая, где вкусно накормят за копейки, за хорошую работу я плачу достойно, но по существующим расценкам. Всё, что сверху, — натурпродуктом, для поощрения.

— Всё так, я тебя ни в чём не виню. Но. у колхозов — другая песня. Мой тебе совет, ты их — не тронь! Иначе будут у тебя неприятности, могут написать и в обком. Создавай свою рабочую силу, сейчас многие в поисках сытой жизни двинулись из города в село.

— Хорошо, Константин Семёнович, учтём!

— Как у тебя с коневодством? Сверху требуют поставок и для армии, и для хозяйства.

— Завёз племенных, с Хреновского конезавода. Растим молодняк. Много не обещаю, но план выполню, исходя из возможностей.

— Здесь ты, Ваня, хитрец, мать твою! Для себя чистокровок держишь, барствуешь?

— Константин Семёнович, пяток кобылок держу. Выезд организовал и даже небольшой ипподром планирую, рядом с Орловским манежем. Есть что показать, приезжайте в гости!

— Слышал, и арабскую кровиночку имеешь!

— Вороная, Аргентиной зовут. Огонь лошадь! Приезжайте, я и «качалки» для заезда раздобыл.

Иван знал, что «заезд» — слабость Ярыгина, что он, когда бывает в Москве, тайком посещает столичный ипподром. Коневодством в стране заправлял маршал Будённый, и конезавод в Хреновом, а также всё поголовье орловских рысаков были под его пристальным вниманием.

Вечером Марчуков забрал Зиночку и Славку, и они отправились на улицу Студенческую, к Мильманам. До улицы Кольцовской было недалеко, здесь они сели на трамвай и через три остановки вышли. Многие дома лежали в развалинах, и центр города, где жила семья лётчика, не был исключением. Дом, где жили Мильманы, не пострадал, и здесь успели навести порядок во дворе. Ветви старых клёнов летом своей сенью покрывали лавочки во дворе, а сейчас деревья стояли голыми, покачивая в свете фонарей чёрными ветками.

Давид Ильич открыл им дверь, подхватил Славку на руку, из-за его спины выглядывала Нина Андриановна, радостно провозгласившая:

— А вот и наш герой труда и сопровождающие его лица!

Чёрная шевелюра Мильмана, зачёсанная назад, кое-где начала седеть, обычно она рассыпалась по обе стороны его лица, и Давид ладонями проводил по голове, восстанавливая причёску. Сейчас на волосах его была сетка. Под шевелюрой — огромные голубые глаза, мясистый нос, полные губы. Его крупная фигура занимала всё пространство прихожей. Эта потёртая кожаная куртка, знакомая Ивану с довоенных лет, казалось, не снималась им никогда. В квартире было прохладно, Славку решили оставить в пальто.

Сетка, накинутая на волосы Давида, свидетельствовала о том, что он допущен на кухню к нарезанию продуктов. Ниночка была щепетильна в вопросах санитарии: не дай бог волос окажется на тарелке.

Чета Мильманов — антиподы. Ниночка небольшого росточка, подвижная, не замолкающая ни на минуту. А Давид — медведь-молчун, за него говорили выразительные глаза-прожекторы. После какого-то лётного инцидента, о котором он Ниночке не обмолвился ни словом, эти «прожекторы» стали часто моргать, непроизвольно, особенно когда он волновался.

Иван подначивал друга: «И как ты медкомиссию проходишь? Наверно, все врачи — женщины? Девушки это любят, а как тебя начальство переносит?»

В гостиной, рядом с пианино, стоял накрытый белой скатертью стол. Хоть и шёл лихой послевоенный год, но были здесь и капуста квашеная, и солёные огурчики, и маринованные грибочки «от Нины Андриановны», паром исходила варёная картошка.

Зиночка прихватила с собой деревенской колбасы, которую Ваня привозил в прошлый раз, да ещё шампанское и шоколадные конфеты, добытые Марчуковым в обкомовском буфете.

Иван угощал конфетами Славку и Алика, восьмилетнего сынишку Мильманов, ровесника Бори. Тот был весь в отца, серьёзный, с надутыми губками, но лицом более похожий на светловолосую Нину. Хозяйка включила радио, передавали новости: «Сегодня в столице нашей Родины Москве состоялся парад войск.»

— Все к столу, все к столу! — командовала Нина Андриановна.

Алик отправился в свою комнату знакомить Славку с игрушками, взрослые сели за стол. Шампанское запенилось в бокалах, и Нина, опережая мужчин, сказала:

— За нашего героя-директора! Быть ему большим человеком!

— Нет, так, друзья, не годится! Сначала выпьем за наш светлый праздник, за парад на Красной площади! Почти тридцать лет мы живём без царизма!

— Что ж, за парад, так за парад! — помаргивая глазами, сказал Мильман.

Все выпили до дна и принялись за еду. Ваня налегал на селёдочку, которую Нина раздобыла на чёрном рынке.

— Ну, теперь за медаль! А кстати, где она? Показал бы. — наседал на Ивана Давид.

— Ба! А я её на «Свободе» оставил! Да чё там медаль! Главное, премию обещали, так что будет повод ещё раз обмыть. Ну, тогда уже у нас дома — никуда не денетесь, милости просим. Не всё тебе, Давид, в самолёте сидеть! Приедешь, Аргентину в «качалку» запрягу, пронесёт с ветерком, что на твоём аэроплане!

Выпили за хозяев, за Зиночку и Пашу, за родившегося Саньку. И, как это всегда было, когда приходил Иван, Нина встала из-за стола, прошла к роялю. Полились чудные звуки «Лунной сонаты». Потом Нина перешла к Шопену: умиротворяющая мелодия «сотворяла в душе элегию», как любил говорить Иван.

Закончив играть, Нина повернулась на вращающемся стульчике к гостям, и все зааплодировали.

— Ваня, твой выход!

— Да, да, Ваня — «Дремлют плакучие ивы.»! — поддержала Зина.

Иван не любил, чтоб его упрашивали, пел всегда с удовольствием, но не стал выходить к инструменту, предпочитая петь, сидя за столом.

— Как жаль, что нет Пашуни! Помощники у тебя слабые! — вздохнула Нина. Действительно, голосом в этой компании больше никто не обладал, Давид даже и не пытался петь, а Нина с Зиночкой могли только тихонько подпевать.

Нина проиграла вступление к романсу, и Иван, откинувшись на спинку стула, запел:

Дремлют плакучие ивы, Тихо склонясь над ручьём… Струйки бегут торопливо, Шепчут о чём-то былом. Шепчут, всё шепчут… О чё-о-о-м-то былом… Думы о прошлом далёком мне навевают они. Сердцем больным, одиноким рвусь я в те прежние дни… Рвусь я, всё рвусь я … В те пре-е-е-жние дни! Где ж ты, родная, далёко? Помнишь ли ты обо мне? Так же, как я, вспоминаешь, плачешь в ночной тишине? Плачешь, всё плачешь … В ноч-но-о-й ти-шине!

Голос у Ивана был не сильным, но проникновенным, глубоким. Он, как говорили, пел не горлом, а грудью. Это был «второй» голос, хорошо поставленный ещё в церковном хоре. Романс закончился, снова все зааплодировали, а у чувствительного неразговорчивого Давида мелькнула в уголке глаза слезинка.

— «Белую акацию», Ваня. «Белую акацию»! — запросила Зиночка.

Пели белогвардейский романс, каким считался «Белая акация», вспоминали таинственные превращения, которые претерпел романс в годы гражданской войны. Неизвестно кто заменил в песне темп на маршевый, и, с новыми словами, лирический романс о любви двух сердец под белыми акациями зазвучал так: «Слушай, рабочий, война началася! Бросай своё дело, в поход собирайся!»

Мало этого, немцы перед началом войны использовали романс в своих целях: двадцать второго июня ночью фашисты передали в эфир эту музыку, превратив её в пароль для наступления.

К концу вечера распелись все сидящие за столом, и даже Давид стал не в такт подтягивать за остальными. Иван спел «На Кубе…» и ещё несколько русских романсов. Ниночка опять сетовала, что с ними нет Паши.

«Насытились тела и души, и уж ко сну пора, клонится голова!» — продиклами- ровал Иван и закашлялся.

— Как со здоровьем, Ваня? — поинтересовался Давид. — Если что беспокоит — у меня есть врач знакомый, очень хороший.

— Его к врачам не загонишь! Обещал сходить в областную, к фтизиатру, а сам взял билет на утренний поезд, — ответила за Ивана Зиночка.

* * *

Иван ехал в поезде домой и размышлял о своих недоброжелателях, пишущих «наверх» жалобы. В глубине души он считал, что все советские хозяйства на земле, включая и колхозы, должны перейти на денежное вознаграждение за труд, что платить работающим на земле надобно и за качество труда. Ведь труженики земли хотят иметь не только продукцию, полученную от урожаев, но и хорошую одежду, радиоаппаратуру и приличное обустройство жилья. Вернувшиеся с войны мужики прошли всю Европу и увидели то, чего лучше бы им не видеть. Только и слышны были разговоры о том, как «там у них». Многие подробности Иван узнал и от Володи, Пашиного брата, закончившего свою войну в Вене.

Но он трезво оценивал «существо момента» и даже не пытался высказываться в этом отношении с «высоких трибун». Он регулярно читал газеты и, как член партии, был обязан не только поддерживать генеральный курс, но и активно внедрять его в жизнь.

А газеты пестрели в это время гневным осуждением «отщепенцев» разного рода. Шла борьба с теми, кто стал на «линию наименьшего сопротивления» и потакает желаниям меньшинства, борьба с «обезличкой и очковтирательством». Поднять колхозы с колен после войны многим было не по силам, поэтому зачастую выполненные планы были только на бумаге…

Ему многое удалось только потому, что он начинал с самого необходимого: открыл столовую для работников, где можно было бесплатно пообедать, решил для многих проблемы жилья, стал запасать лес для строительства новых домов, — и люди сразу потянулись в совхоз, к работе, где были видны какие-то перспективы…

Он собирал лучших работников по всей округе, прижал воров и пьяниц. Наконец, он открыл начальную школу, где учился и его Борька. С каким нетерпением сын дожидался, когда наступит этот день — первое сентября! А родителям было радостно смотреть, с каким упоением он носился с книжками и портфелем.

Может, его дети пойдут по его стопам, и, может быть, для них уже не будет войн, и они в будущем совершат такое, что ему и не снилось?