Едва поезд отходит от платформы, пассажиры, которым предстоит провести вместе несколько суток, устраиваются и начинают знакомится.

Не был исключением и этот мягкий вагон поезда Москва – Сочи.

Елена Николаевна приехала на вокзал в последнюю минуту. Только она вошла в тамбур, прозвучал свисток, паровоз дернул, и вагоны, лязгнув буферами и заскрипев, тронулись с места. Елена Николаевна прошла по коридору, нашла свое купе и открыла дверь.

За столиком сидела старуха. Отодвинув занавеску, она смотрела в темное окно. Напротив нее толстяк, лет сорока, восточной внешности, краснощекий, с узкими усиками, дымил папиросой. Опущенные наполовину верхние полки закрывали свет плафона, и только настольная лампа освещала сидевших.

Русанова вошла, попутчики повернулись к ней.

Мужчина встал:

– Видите, мамаша, в нашем лагере прибыло! – оживленно сказал он, обращаясь к старухе, взял из рук Елены Николаевны чемодан и поставил на верхнюю полку. – Это ваше сиденье? – спросил он, кивнув на место у окна. Он помог Елене Николаевне снять пальто и сел у двери, внимательно ее разглядывая. Русанова поблагодарила, уселась и машинально поправила волосы. Старуха пожевала беззубым ртом и поджала губы. Смотрела она неприязненно и хмуро. Молчание нарушил мужчина:

– К морю едете? – спросил он, растягивая слова, с небольшим грузинским акцентом. Она кивнула головой. Он обрадовался: – Купаться не придется, но вино пить будем. И тепло у нас, не то, что в Москве.

Дверь открылась и в купе вошел невысокий, немного сутулый человек.

– Вот нам и попутчица до самых Сочи! Довольны? – спросил его толстяк.

Обловацкий – это был он – неопределенно пробормотал что-то, но вежливо улыбнулся. Ему хотелось спать, а не разговаривать. И вообще, в своих частых поездках он предпочитал мужскую компанию. «Вот бы сюда Строгова». – подумал он, бросив взгляд на новую пассажирку. Чуть продолговатое лицо с большими черными грустными глазами, зачесанные на прямой пробор темные с отливом волосы делали ее похожей не то на грузинку, не то на еврейку. Эту красивую запоминающуюся внешность не портил даже чуть-чуть крупный нос и тонкая каемка большого рта.

Сергей Яковлевич перевел взгляд на полную, лоснящуюся физиономию толстяка с блестящими глазами, немного на выкат. «Любит женщин и выпить, – решил он. – Таких не устраивают тишина и молчание, по натуре они подвижны, любят шум и веселье». Старуха по-прежнему сидела нахохлившись и пожевывая губами. Позже она расскажет, что едет от младшего сына, где гостила около двух месяцев, к старшему в Харьков. Ей не понравилась невестка, и она довольна и недовольна своей поездкой. Довольна, потому что уехала, а недовольна, так как считает, что ее младшенькому не повезло. Она видела, что сын влюблен в свою жену, и нехорошее, ревнивое чувство копошилось в ней.

– Вы разрешите? – толстяк потянулся к большой плетеной сумке, из которой высовывались винные бутылки. Но Елена Николаевна замотала головой, извинилась и вышла в коридор. Он был почти пуст. Через стеклянную дверь было видно, как проводник разжигает самовар. У одного из окон стоял человек в спортивном костюме и, глядя в темноту, курил. Спросив у него, в какой стороне вагон-ресторан, она пошла туда.

В ресторане было шумно и грязновато. Свободных мест за столиками не оказалось, но ей удалось устроиться возле самого входа, рядом с директором, сосредоточенно щелкавшим на счетах. Елена Николаевна заказала чай с лимоном. Сидя спиной к залу, она видела в зеркале буфета весь вагон с жующими, пьющими и разговаривающими пассажирами. Временами хлопали входные двери и вместе с новыми посетителями в вагон врывалось белое холодное облако. Оно мешалось с табачным дымом и растекалось по полу и углам вагона. Елена Николаевна, обжигая руки о горячий подстаканник, по-ребячьи дула на чай и пила маленькими глотками. Ей не хотелось возвращаться в купе, она ушла-то для того, чтобы избавиться от разговоров. Но сколько можно сидеть за стаканом чаю? Она нехотя встала и, пройдя по начавшему пустеть ресторану, вышла в тамбур.

За полузамерзшими окнами мелькали редкие огоньки домов. Елена Николаевна мысленно представила себе людей, сидевших в кругу своих близких. Еще вчера у нее тоже был свой дом, подобие семьи, какие-то интересы, казавшиеся ей значительными. А сегодня? Она усмехнулась. Кто она в сущности сейчас? Русанова мысленно раскладывала по квадратикам свою жизнь. Ошибки… сколько ошибок, в которых она теперь винила только себя.

Елена Николаевна, усталая и озябшая, дошла до своего куле, открыла дверь. В фиолетовом свете ночника спящие казались покойниками. Она вернулась в коридор и прижалась к холодному окну. По-прежнему из темноты навстречу выплывали неяркие мигающие огни, медленно проходили мимо и пропадали. Потом вдоль пути потянулся лес, плотной стеной закрывший снежные поля, строения.

Снова думала она о человеке, к которому сейчас так стремилась. Вчера у Березовского ее охватило раскаяние за то горе, которое она причинила любимому человеку. А после разговора с мужем она еще яснее увидела горькие плоды своего легкомыслия.

Вспомнились знакомство с Федором, долгие прогулки по ночной Москве, суматошные встречи под часами – чудесное, все нараставшее, большое чувство к этому немного взбалмошному, но прямому и искреннему человеку. Потом объяснение и, наконец, свадьба. Как они были счастливы, выйдя под руку из ЗАГСа. Елена Николаевна невольно улыбнулась, вспомнив маленького толстого Колю Исаева, стоявшего за ними на носках и державшего над их головами толстую книгу, – как потом оказалось, – Шекспира. «Порядок! Все как у людей. Вместо венца», – шептал он. Вспомнился Юра Дворкин, франт и «прожигатель жизни». И она и Федор любили его и знали, что под наигранным фатовством застенчиво пряталась добрая душа настоящего друга, способного отдать товарищу последнее. Был и серьезный Ваня Максимов, о котором Исаев говорил многозначительно: «Вот это голова! Профессор!» – намекая на то, что Максимов учится на вечернем рабфаке.

Она услышала долгий гудок паровоза. Мелькнули затянутые морозным туманом огни, поезд подошел к станции. Одноэтажное деревянное здание вокзала, платформа и старинный фонарь, горевший унылым желтым светом, были засыпаны снегом. Люди с узлами и баулами бежали вдоль состава, разыскивая, должно быть, свои вагоны. Огни, суета на платформе – все это мешало думать, и Елена Николаевна с досадой ждала, когда тронется поезд.

Но вот послышались дребезжащие удары станционного колокола, им ответил далекий протяжный гудок паровоза. Вагон дернулся, звон буферов прошел по составу, станция поплыла мимо и стала медленно уходить в темноту. В коридоре хлопнула дверь, прошел проводник, неся с собой холод зимней морозной ночи.

– Крепчает, градусов пятнадцать, наверно. А Вы чего не спите? – спросил он, проходя мимо. Елена не знала, что ответить, и промолчала, ожидая, когда он уйдет, и она останется одна со своими невеселыми мыслями.

И опять потекли воспоминания, торопясь и обгоняя друг друга. Она представила себе восьмиметровую комнатку без удобств, которую они согревали электрической плиткой, в одноэтажном деревянном бараке, называемом ими коттеджем. Как все было давно и как замечательна была и эта комната и ворчливая тетя Маша за тонкой фанерной стенкой, и люди, которые их окружали. И самый замечательный из них – Федор, ее Федька. Они оба работали – он помощником оперуполномоченного ОГПУ, она в студии техфильмов.

Как много было хорошего в их задорной молодости, комсомольской юности. Все принадлежало им, все было впереди. Все доставляло радость. И купленная новая книга Павленко. Как она называлась? Ах, да, «Азиатские рассказы». «Вот здорово, верно, Аленушка? – говорил Фефор. – Знаешь, будем собирать библиотеку». – И она соглашалась с ним… И надежды на получение комнаты. И купленная рамка для картины (ее купила она). В трамвае рамку чуть не поломали, хотя она держала ее над головой. А сколько было волнений и веселой суматохи, когда они ходили в театр.

А потом горе, так неожиданно свалившееся на них, когда ребенок, их первый ребенок, родился мертвым. Какое это горе и как внимательны были они друг к другу. А сейчас он, быть может, умирает один, далеко от нее.

Что она делала в тот день, когда его ранили? Она перебирала в памяти последнюю неделю и вспомнила этот день, пустой и бессодержательный, как все другие за последние два года, – портнихи, телефонные звонки назойливых приятельниц. Нет, нет, она хотела скорей вернуться хотя бы памятью к прошлому, такому милому и родному. Но мысли теперь почему-то возвращались уже не к Федору, а к тому, другому. И опять в такт вздрагивающим колесам текли воспоминания, обрывки впечатлений, какие-то слова, лица. Постепенно откуда-то из глубины, обрастая мельчайшими деталями и ширясь, как скатывающийся с горы снежный ком, выплывало все, связанное с ее вчерашней жизнью. Как же случился разрыв? И что дал ей этот новый для нее мир, в который она вошла?

Как-то днем на работу ей позвонил Федор. Он получил два билета в МХАТ и предлагал пойти с кем-нибудь.

– А ты? – с обидой спросила Елена.

Оказалось, что он не может, занят.

«Опять занят, всегда занят! Когда же будет день, вечер, когда они смогут быть вместе?» – чуть не плача, в который раз подумала она. Вечер был испорчен. В театр пришлось пойти с соседкой. В антракте, в очереди к буфетной стойке пожилой, хорошо одетый мужчина оказал им какую-то услугу, заговорил с ее спутницей, потом с ней. В следующем антракте он нашел их и, продолжая начатый разговор, уже проводил до места, потом домой. Соседка, пустенькая и не особенно умная, осталась в восторге от нового знакомства. Он скромно предложил довезти их домой на своей машине и, прощаясь у барака, попросил разрешения позвонить по телефону. Она дала служебный. Через несколько дней Григорий Самойлович (так звали нового знакомого) позвонил, напомнил, что в «Мюзик-холле» новая программа, советовал пойти. Она отказалась, но он так долго уговаривал, что пришлось согласиться, и они пошли втроем – она, соседка и он. С этого и началось.

Он окружил ее таким вниманием, такой заботой, что порой она начинала сравнивать его с Федором. И сравнения были не в пользу мужа. Кроме возраста! Потому что старше он был вдвое и иногда это подчеркивал. Мягко, с чуть заметной грустью. Так шло время. Наконец, как-то, провожая домой, заметно волнуясь, сказал, что любит ее. Несколько дней они не встречались. Потом опять начались встречи.

Елена Николаевна ясно вспомнила день своего ухода. Накануне вечером, провожая ее по слабо освещенным переулкам домой, Григорий Самойлович сжал ее руку и, настойчиво возвращаясь к своему, спросил, заглядывая в глаза, когда же она решится уйти от Федора и свяжет свою жизнь с ним. Он долго говорил о своем одиночестве, о своей любви, о заботах, которыми окружит ее. Так заманчиво рисовал он их будущую жизнь, круг новых интересов и людей, которые будут рядом. Вскользь сказал, что решил воспользоваться предложением уехать на продолжительный срок в служебную командировку во Францию. Он бывал раньше в Париже и теперь в разговоре небрежно жонглировал названиями улиц, площадей, театров и магазинов. Это звучало так заманчиво – увидеть воочию то, о чем она только читала, что видела в кино. Париж, бульвары, Нотр-Дам, Булонский лес, Елисейские поля. И все это она могла увидеть.

Они подошли к дому – одноэтажному деревянному бараку, в котором она жила. И это после красочных рассказов о Париже, Лувре, кабачках Монмартра. Это было ужасно. Прощаясь, она уже не сопротивлялась, ей не было стыдно, и на настойчивый вопрос: «Когда же мы будем вместе?» она, как завороженная, молча кивнула головой, согласилась.

Елена Николаевна ушла из дому в своем простом вискозном платьице, скромных туфлях и стареньком платочке, как этого требовал Григорий Самойлович, и действительно попала в новый мир. Правда, с Парижем не вышло, поездка не состоялась, но было весело и в Москве. Товарищи ее нового мужа со своими чопорными женами, в глубине души осуждали Григория Самойловича, после непродолжительных иронических пожиманий плечами и кривых улыбок примирились и приняли ее в свой круг. А потом привыкли и они и она, и все восторгались ее наивностью и непрактичностью.

Интересы этих людей были иными, чем в среде, в которой она выросла. Елену Николаевну вскоре начала возмущать их ограниченность. Не раз она звонила по телефону Федору, пытаясь поговорить с ним, объясниться, но он, узнав ее голос, вешал трубку. Наконец, в один из дней, незнакомый голос ответил, чтобы она не звонила, потому что Дробышев уехал. Она не поняла, куда он мог уехать, и позвонила снова, и услышала все тот же голос: «Вам, кажется, ясно сказали, что Дробышев здесь не работает. Не звоните больше!» Как-то, когда ей было очень грустно и тяжело, она решила пойти вечером на Суворовскую. Дверь открыла тетя Маша. Не пригласив Русанову даже войти в комнату, она пробурчала, что вот уже полгода, как Федор съехал с квартиры и, прощаясь, сказал, что уезжает из Москвы. Так и оборвалась эта последняя нить, исчезла надежда поговорить и что-то выяснить, хотя Елене Николаевне самой было не ясно, о чем бы она говорила с Федором. Никого из своих старых друзей она не видела, только однажды в Театре оперетты встретила группу своих подружек. Увидев ее, шедшую под руку с Григорием Самойловичем, они, как по команде, фыркнули и демонстративно отвернулись. С этого времени ее мысли все реже и реже возвращались к прошлому. И вдруг этот звонок и вызов на Лубянку к Березовскому, о котором она слышала от Федора, но которого никогда не видела и почему-то побаивалась. Растерянная и потрясенная, возвращалась она к себе домой, в свое «гнездышко», как любил Григорий Самойлович называть их двухкомнатную квартиру. Решение ехать, немедленно ехать, было твердым и бесповоротным.

И только подойдя к двери с медной табличкой «Архитектор Г.С.Замковой», она подумала о человеке, который был ее мужем, любил ее. И ее решительность поколебалась.

Она не успела отнять руку от звонка, как Григорий Самойлович отворил дверь. Видимо, встревоженный ее отсутствием, он нервничал.

– Где ты была? – уступив дорогу, спросил он. Не ответив, она прошла мимо него и стоявшей в дверях домработницы, пожилой, медлительной Евдокии Андреевны, в комнате села на край дивана. Григорий Самойлович, еще больше встревоженный, подошел к ней.

– Что случилось?

Она молчала, не зная, как начать тяжелый разговор.

– Что случилось, где ты была? – волнуясь, переспросил он.

– Сядь, Гриша, нам нужно поговорить, – наконец сказала она, и он покорно сел рядом, уже зная, что произошло то, чего он так боялся.

Избегая смотреть в глаза, понимая, что причиняет ему горе, она рассказала о своей поездке к Березовскому, о ранении Федора и о решении ехать в Сухум. Окончательном решении! – жестко подчеркнула она и взглянула на него. Григорий Самойлович сидел с опущеной головой, молчал.

– Что ты молчишь? – начиная горячится, спросила она.

– Что ж говорить, ведь ты все решила сама, – ответил он, печально пожав плечами, и эта покорность и безропотность убивали в ней решимость быть жесткой и лаконичной. Ей хотелось резких слов, упреков, оскорблений. Тогда ей было бы легче укрепиться в своем решении. Сейчас так же, как и в кабинете Березовского, она чувствовала, что любит Дробышева, твердо убеждена, что должна быть около него. Но вместе с любовью к Федору в ее душе жила еще и жалость к сидевшему около нее человеку. Она убеждала себя, что его любовь эгоистична, что он превратил ее в куклу, живую куклу, а она, по легкомыслию или по глупости, согласилась на эту оскорбительную роль полу содержанки, полужены. Чтобы озлобиться, она пыталась вспомнить все плохое в их совместной жизни. Пыталась и не могла. И постепенно чувство решимости и враждебности уступало жалости к этому уже старому человеку, для которого она была всем в этом большом и холодном мире.

– Что ты молчишь? – снова спросила она, но он даже не поднял головы, уйдя в свое горе. И тогда, не выдержав, она встала перед ним на колени, заплакала. Ей было жаль его, но больше всего жаль себя, хотя во всем была виновата лишь сама.

Григорий Самойлович поднял голову:

– Я думаю, твое решение окончательно. Оно жестоко. Но я должен был знать, что рано или поздно так будет. – Он усмехнулся. – Да, недолго прожило мое счастье. Спасибо тебе за радость и горе, за все, что ты принесла. – Голос его дрогнул, говорить было трудно. – Но помни, в любой день, в любой час я буду ждать тебя. – Услышав всхлипывания у двери, он взглянул туда и только сейчас увидел стоявшую у портьеры плачущую Евдокию Андреевну. – Вот с ней и будем ждать тебя в этом, твоем, доме, – сказал он. Стараясь быть спокойным, спросил, когда она едет, и, услышав, что завтра, заторопился, махнул рукой, и, тяжело сутулясь, ушел в спальню.

Ночь прошла в сборах. Только под утро, прикорнув на диване, Елена забылась тяжелым сном. Утром ей позвонили от Березовского, предупредили, что заедут с билетом. Когда она кончила говорить, Григорий Самойлович подошел, обнял ее и долго смотрел в глаза, точно хотел запомнить дорогие ему черты. Потом поцеловал в голову и ушел из дому.

Вечером приехал секретарь Березовского. Евдокия Андреевна помогла одется и уже в дверях сунула в муфту сверток, шепнув, что так велел Григорий Самойлович. В машине она вскрыла конверт, там были деньги и небольшая записка. Он писал, что будет говорить всем, что она поехала в Сухум отдохнуть. Письмо кончалось словами: «Помни, в Москве ты оставила самого близкого „старого“ друга – напиши ему, если тебе будет тяжело». Слово старого было подчеркнуто!

– Неужели ей суждено приносить близким людям только несчастья?! – мелькнула горькая мысль. – Подумаешь, какая демоническая, «роковая» женщина.