Из комендатуры выходим на пустынное рижское шоссе. По нему лишь изредка проезжают крестьянские телеги и еще реже военные автомашины. Дождь перестал, и небо разъяснивается. На обочине недалеко от комендатуры хозяин садится на забытое кем-то бревно и достает объемистый сверток. В нем бутерброды - большие ломти черного-пречерного крестьянского хлеба, густо намазанные маслом и покрытые толстыми кусками бело-розового сала. Бутерброд побольше он протягивает мне, а меньший оставляет себе.

- На, поешь. Обедать будем еще нескоро.

Мне это очень нравится. Такой оборот дела сразу поднимает настроение. Вообще человеку, не заваленному избыточными благами, нужно совсем немного, чтобы быть довольным своей судьбой. На пороге новой жизни это неплохо.

Вот и все мои эмоции при такой огромной перемене в жизни. Так нас научила война - не думать дальше сегодняшнего дня. Это, должно быть, и есть великое благо жизни. Человеку для его же собственного счастья не дано видеть того, что с ним будет потом. А пытаться заглянуть в будущее - только бесцельно терзать самого себя. Впрочем, дома в мирной жизни, особенно, когда у нас все хорошо, мы только этим и занимаемся.

Когда я одолел свой колоссальный бутерброд, Янис, или, как он называл себя по-русски, Иван вытащил солдатскую, обшитую серым сукном фляжку. Внимательно на меня посмотрев, несколько неуверенно наливает немного в плоскую алюминиевую кружку и протягивает мне:

- Пить можешь?

- Отчего же нет, могу.

Ведь раз ты по-русски говоришь, то должен бы знать, что русский человек не пьет только в двух случаях: если нечего пить или если не подносят.

Кажется странным пить после еды. Однако как я узнал позже, это латышский обычай - пить потом. Латыши так и говорят: пить virsu, то есть сверху, потом. При таком способе эффект алкоголя менее резок. Для меня это особенно важно, так как при отвычке от спиртного и при истощении организма я мог бы сильно захмелеть и от маленькой дозы.

Закончив трапезу, Иван выходит на шоссе и, подняв руку, останавливает крытую военную машину. Мы оба лезем в кузов, где сидят человек пять солдат, должно быть, немцев. Иван заводит с ними разговор, а я смотрю назад на пролетающие мимо поля, хутора и небольшие деревни-городки. Погода совсем разгулялась, на душе после сытного обеда, да еще с чаркой, весело и беззаботно. И ехать интересно по ранее невиданной, чистенькой и ухоженной стране. Едем около часа, по километровым столбам замечаю, что выходим километрах в восьмидесяти от Риги на станции Скривери. Отсюда еще в сторону часа два пешком по проселочной дороге.

И вот мы у цели. С проселка в сторону направлен указатель - желтая доска с надписью Jaunsaumniek (Новое хозяйство). Указатель глядит на пригорок с низким, потемневшим от времени приземистым домиком из очень толстых, растрескавшихся бревен с крошечными, низко сидящими оконцами. Сам домик мало виден из-под нахлобученной на него шапки высокой старой-престарой соломенной крыши, темной и поросшей мхом. Картина как из сказки, но сказки не русской. К домику примыкает такая же древняя пристройка, только из брёвешек потоньше. Крыша над пристройкой дырявая, а из прорех местами торчат стропила и поперечные жерди. Чуть поодаль такой же сказочный, крытый соломой хлев с пристроенным к нему сенным сараем. Во всем следы запустения, однако все стоит прочно и не валится. Должно быть, очень давно какой-нибудь латышский крестьянин или батрак, любивший во всем порядок и основательность, душу свою вложил в эту постройку. И с тех пор немало поколений жило и умерло в этом доме, а дом стоит и стоит. И кажется, что душа того древнего строителя смотрит на меня сейчас из малюсеньких окошек под надвинутой на самые брови старой соломенной шапкой.

Отворив дверь из прогнивших и грубо тесаных досок, входим сначала в пристройку, где в беспорядке свален разный хозяйственный инвентарь. Тут же стоят бочки и мешки. Из пристройки через более плотную дверь, висящую, как и первая, на грубо, но основательно кованых петлях, попадаем в жилой дом. В доме, войдя со света, сначала кажется совсем темно. Потом глаза привыкают и начинают кое-что различать. Внутри просторно, хотя снаружи дом смотрится совсем небольшим. Пол земляной, но крепок, как цементный. Потолка нет, над головой черные прокопченые стропила. На стропильных балках лежат такие же черные жерди с висящими на них вениками и пучками сухих трав. Отсутствие потолка создает ощущение какого-то темного простора, словно нахожусь в сказочном языческом капище. Против входа русская печь и плита с большим вмазанным в нее котлом. Печная труба стоит сбоку, как видно, она поставлена недавно; раньше печь топилась по-черному. В крыше и сейчас виден заделанный проем, куда раньше выходил дым. За печкой перегородка, которой отделена чистая половина дома, где живут хозяева. Из мебели в доме только тяжелый дощатый стол на козлах, стоящий у окна, да по обе стороны его - скамейки.

У плиты возится худощавая высокая старуха, вся в черном. Лицо ее сморщенное и закоптелое, только белки глаз сверкают - точь-в-точь как окошечки в доме. Она вообще чем-то похожа на свой дом.

При входе здороваюсь. Старуха отвечает скрипучим голосом чисто по-русски и пристально на меня смотрит. Ни садиться, ни пройти в дом не приглашает. Остаюсь стоять у притолоки двери. Иван довольно долго с ней разговаривает, а потом обращается ко мне:

- Пойдем, поработаем, пока ужин не готов.

И в самом деле уже время вечернее, - среди множества событий я не заметил, что день прошел и дело идет к вечеру.

Пока шли от станции, Иван подробно мне рассказал и о хозяйстве, и о хозяевах. Хутор маленький, всего четырнадцать гектаров, из которых запахивается больше половины, а остальное занято лугом, выгоном и просто никчемным дрянным кустарником. Все это принадлежит той старушке, с которой я познакомился в доме. Она русская, раньше жила в прислугах, а потом вышла замуж за латыша, от которого после его смерти и унаследовала хозяйство. У нее трое детей. Старшая - Тамара, на которой женат Иван, примак в доме. Другие, двое взрослых - Роман и Ольга - живут отдельно в городе. У Тамары маленький ребенок и живет она вместе с матерью в этом же доме. Иван дома почти не бывает, и как мне показалось, тещу сильно недолюбливает. Иван батрацкий сын, мать его постоянно живет и батрачит у крупного хозяина Лудита, километрах в семи отсюда. Сам он, по его словам, никогда ничем путным не занимался и копаться на земле не любит. То, как комиссионер, у фотографа брал заказы на увеличение портретов, то вместе с приятелями держал на рижском рынке столик для нелегальной игры в карты, то ездил с бродячей труппой, а то и просто ничего не делал. Так и дожил до тридцати лет и, как он говорит, горя не знал.

Сейчас мы валим четыре стройных осины на краю выгона. Они предназначаются для чураков, из которых нужно нарезать дранку для ремонта прохудившейся крыши. Видно, с этой крышей теща не дает ему покоя. Работаем мы с прохладцей, что нас обоих вполне устраивает. Он очень словоохотлив, любит поговорить и рассказать о себе, а мне хочется послушать. Потом он спохватывается, что сделано мало, но я его успокаиваю тем, что после дорежу один.

- Ну, когда так, - говорит хозяин, - то идем ужинать.

Работать, как видно, ему совсем не хочется.

После ужина хозяева уходят к себе на чистую половину, а в черной я остаюсь один.

Утром хозяйка будит меня с рассветом, вероятно, нет еще четырех часов. Пока к завтраку поднимаются молодые хозяева, я успеваю наработаться вдоволь. Нужно и воду наносить в кухню, а колодец далековато, и выбросить навоз из хлева и почистить его, а он, видно, давно не чистился. Нужно и коров подоить (моему умению доить хозяйка особенно рада). Нужно почистить у шести свиней и задать им корм, нужно прогнать коров и овец на выгон и запереть их там. С дровами приходится повозиться. Да мало ли в хозяйстве работы, тем более, что батрак даровой. А это закон общечеловеческий: меньше платят - больше требуют.

После завтрака мы с хозяином правим косы. Косы здесь не отбивают, как в России, а затачивают срезанием при помощи ножа, сделанного из напильника. Это не так экономно, но зато гораздо скорее и проще.

Косить мы собрались поздновато. Солнце стоит уже высоко и высушило росу. Лучше начинать пораньше, когда лежит роса, но хозяину хотелось поспать подольше. Косить - это работа приятная. Я много косил у прежних хозяев, хорошо напрактиковался и косить люблю. Вообще латышской косой косить легче, чем русской. Там вся нагрузка ложится на руки, а у латышей благодаря своеобразному устройству косья с поперечиной, большую часть усилия при взмахе даешь поворотом корпуса, а не рук. Это гораздо легче, а потому и производительнее.

Луг сильно засорен камнями и кротовищами, поэтому стараюсь косить осторожно и не ослаблять внимания. Одновременно стремлюсь не сбиваться с темпа и не отставать от хозяина. Но сразу после лагеря такая нагрузка основательно дает себя знать. Начинаю выдыхаться. На мое счастье, хозяин стал устраивать частые перерывы и перекуры. С одной стороны, ему надоедает монотонная работа, с другой - хочется поговорить.

Незадолго перед обедом под каким-то предлогом на покос приходит старушечка и, поговорив с Иваном, остается здесь. Как мне думается, она хочет посмотреть хозяйским глазом на мою работу и, главным образом, на мое умение косить. Зятю, должно быть, она в этом вопросе не доверяет. По-видимому, это испытание я выдержал, так как в дальнейшем таких проверок больше не было.

Сегодня по случаю покоса, а, главное, в честь приезда хозяина обед солидный: густой молочный суп со свининой - путра, серый горох со шкварками - зирни и белые булочки. В такой торжественный день за общий стол сажают и меня. На стол собирает молодая хозяйка Тамара - бабочка лет двадцати пяти с розовым, немного глуповатым личиком и упрямо вздернутым носиком. У нее грудной ребенок и она все время вскакивает из-за стола и бежит к себе в чистую половину. После обеда - дневной отдых. Хозяева ложатся дома, а я отправляюсь на сеновал. Сон всякий хорош, но лучше, чем на сене, при слабом теплом ветерке, несущем запахи вянущей травы, пожалуй, не бывает.

После обеда работаю один, теперь уже постоянно. Хозяина больше я не вижу, кажется, он уехал на следующий же день.

Косить начинаю с рассветом и кончаю к завтраку. Иногда, смотря по погоде, и потом. Второй раз кошу по вечерней росе дотемна. После, когда скошенная трава подвянет, - ворошу, и уже совсем сухое сено сгребаю в копны. Когда набирается много копен, отвожу и укладываю в сенной сарай. Конечно, вьючить возы и укладывать сено в сарае одному несподручно, но помощников у меня нет. Только один раз, когда наползала тяжелая грозовая туча, прибежала Тамара и постояла на возу, помогая мне его навьючить. Так, недели за две с небольшим, я один заготовил в достатке на весь год лугового и клеверного сена для четырех коров, мерина и дюжины овечек.

Покос окончен, а жатву начинать еще рано - хлеб не созрел. Кажется, что стало посвободнее, но для меня это не так. Наоборот, теперь я занят больше, и старушенция меня непрерывно дергает. Теперь, когда нет постоянной работы, только и слышишь: Борис, неси воду, Борис, латай крышу, Борис, чисти уборную, Борис, стриги овец, Борис, копай канаву, Борис, неси дрова, Борис, дои коров, Борис, пеки хлеб, Борис. Борис. Борис. И так целый день. От темна до темна. Это, конечно, не означает, что я надрываюсь или бегаю запыхавшись, нет, все это я делаю не спеша, пожалуй, даже медленнее, чем при постоянной работе. Просто мне надоедает дерготня.

Когда старушка считает, что я не занят ничем капитальным - покосом, жатвой, копанием картофеля и т.п., - она объявляет себя больной, или действительно заболевает, и перекладывает на меня домашнюю работу. Так, в мои обязанности вошло еженедельное печение хлеба.

Сначала я замешиваю в квашне очень крутое тесто с оставленным от прошлого раза порядочным колобком закваски. Теста много, и месить его из-за крутости трудно. Старушка, особенно первое время, сидит и наблюдает, жалуясь на боли в спине и на разные другие болезни. Понять ее можно едоков много, а работников - только она да батрак. Тамара возится с младенцем и ни в хозяйстве, ни дома не работает. Иван во время своих кратких наездов буквально грабит хозяйство, убивая чуть не каждый раз по свинье и унося из дома по мешку с зерном или мукой для обмена на самогон. В конце недели из города приезжают взрослые дети Ельниковой - это фамилия хозяйки. Она очень любит детей и всегда мне рассказывает, как они бедствуют и голодают в городе. В хозяйстве дети тоже не делают ничего, но каждый раз увозят с собой по увесистому рюкзаку с продуктами.

Пока всходит тесто, я заготовляю длинные сухие, обязательно ольховые дрова и топлю русскую печь. Из готового теста я на столе леплю длинные массивные батоны и каждый из них четыре раза надрезаю наискось ножом. Затем, помазав их молоком с разболтанным в нем яйцом, сажаю в печь. Первые два - три раза хозяйка беспокоится за успех операции "Печение хлеба" и все время меня контролирует. В дальнейшем я пеку уже бесконтрольно. Старушка лежит у себя на чистой половине и встает только тогда, когда все готово.

Но вот по всему дому пошел чудесный запах свежего хлеба - хлеб готов. Сверху хлебы черные и блестящие, а снизу сероватые, чуть припудренные золой. Сейчас они лежат на столе, покрытые полотенцами, и источают прямо-таки райский аромат. В разрезе хлеб черный-пречерный; в России ржаной хлеб светлее. Почему это так, я не знаю, зерно ли другое, помол ли не тот, или воды столько не льют?

Хозяйка смотрит на готовые хлебы и прямо-таки благоговеет перед ними. Для нее - старой крестьянки - хлеб - это святыня. А ведь для других - это совсем не так. В глазах голодных видна лишь алчность, в глазах горожан равнодушие, а порой и пренебрежение к хлебу. Тех самых сытых горожан, обрезающих корки и бросающих черствые куски и краюхи в мусорные ведра. Как им понять древнюю просьбу земледельца, перешедшую позже в молитву "Хлеб наш насущный...". Вот только выиграло ли современное человечество от того, что, увлекаемое цивилизацией и ее благами, перестало благоговеть перед основой жизни - хлебом? В этом я не уверен.

В доме жить беспокойно. Старушка плохо спит по ночам и ни свет ни заря начинает возиться и шуметь у плиты. Колет лучину, гремит ведрами и прочее. Она потом отсыпается днем, а я не высыпаюсь. Особенно мне достается в конце недели, когда она ждет прихода своих любимых младших детей - Романа и Ольги. Тут уж она не спит и стряпает всю ночь. Роман меня не беспокоит. Это тихий, сутулый, почти горбатый парень. Приезжает он всегда утром в воскресенье и целый день ест. Наедается так, что его живот вспучивается горой, а глаза вылезают из орбит. Отлежавшись на моем топчане, он к вечеру набивает свой объемистый рюкзак. Туда отправляются пара батонов хлеба, специально для него испеченные булки и оладьи, увесистый кус сала, творог и прочее, что мать для него приготовила. Взвалив с сопением рюкзак на спину, он исчезает. Гораздо беспокойнее Ольга. Эта бойкая восемнадцатилетняя девица появляется всегда в субботний вечер. Нередко ее сопровождает солдат из легиона, причем не всегда один и тот же. Мать делает вид, что не замечает шалостей любимой дочери, поэтому, собрав им ужин, она исчезает на чистую половину. После ужина Ольга приносит пару охапок сена, кладет их на пол недалеко от моего топчана и прикрывает попонами. Там всю ночь идет возня и хихиканье. Рано утром, когда молодые крепко засыпают, старушка растапливает плиту и тихонько выпроваживает меня доить коров.

Все это мне надоедает, и я решительно заявляю, что отныне спать буду только на сеновале. Вероятно, я своим ворчанием и сам им надоел. Поэтому мой ультиматум возражений не встречает. Я получаю две попоны, а с наступлением холодов еще и тулуп, и перебираюсь на сеновал над хлевом. Большего покоя в моей жизни, пожалуй, никогда не было. Горожанин едва ли способен представить себе, что значит засыпать на сене под спокойный аккомпанемент жующих и вздыхающих животных. А снизу тянет теплом и пахнет молоком и коровьим навозом - запахом, не лишенным приятности.

Ближайшие наши соседи - три брата Берзини. Старший, Андрей, хозяин побольше, а Николай и Саша - поменьше - у каждого гектаров по двадцати. У Саши живет пленный Тихон - большой мой приятель. Тихону лет сорок, он из станицы вблизи Тихорецкой, но не казак, а, по его выражению, иногородний мужик. Человек он тихий и скромный, с виду простоватый, но очень себе на уме. Главным законом его жизни служит правило - "Не выскакивай и не спеши". Рассказывая о войне, говорит, что и там он никогда в добровольцы нe лез и первым в атаку не поднимался, а чуть-чуть запаздывал. Не так, конечно, чтобы политрук наганом помахивал и политбойцы сзади постреливали, а как он выражался - "меру знал".

Должно быть, это знание меры сейчас сильно раздражает его хозяина мрачного, желчного, тощего как скелет айсарга Сашу. А еще больше массивную ширококостную его жену Марту, работящую до неистовства и столь же неистово скупую. Отношения у них с Тихоном неважные. Хозяева, особенно Марта, работают невероятно много - от темна до темна, и того же требуют и от батрака. По воскресеньям, правда, как и везде на хуторах, работать не заставляют, разумеется, кроме ухода за скотом. В этот день Тихон сидит у меня в доме или в сарае и за починкой одежды или за взаимной стрижкой горько сетует на тяжелую работу и скудные харчи.

Правда, и моя старушечка, бывшая замужем за латышом и полностью натурализовавшаяся в Латвии, как все здесь, тоже не очень таровата. Случалось и так, что когда я, по ее мнению, слишком много или долго ел, то она с возгласами - piefek, pilnii (довольно, наелся) и тыча пальцем мне в живот, выдергивала у меня из-под носа миску и хлеб. Зато я приучился есть быстро и за столом не рассиживаться.

Поспели озимые - начинается жатва. Орудия для жатвы у латышей удивительно удобны. В правой руке у меня небольшая коса на коротком косье от опущенной руки до земли. В левой - короткие, маленькие, легкие грабельки - шестизубки. Образно говоря, мои руки как бы выросли до земли, и я жну под корень не сгибая спины. Иду вдоль фронта высокой ржи, косой подрубаю ее под корень и, придерживая грабельками, как рукой, выкатываю сноп вдоль ржаной стены. И так сноп за снопом, сам регулирую, какой сноп дать потолще, какой потоньше. Выкатив с полусотни снопов, кручу из соломы перевясла, вяжу снопы и ставлю их в копны - по четыре вниз, а пятым накрываю. Так жну весь день. Получается не тяжело и производительно, потому что не нужно спину гнуть, как при работе серпом. Легче и чем при работе обычной косой, так как не надо отбрасывать тяжелую массу ржи. Кстати, и зерна теряется меньше.

Однажды был я в пасмурном настроении и разворчался на хозяйку. Дескать, у вас здесь все плохо, а в России все лучше. И жать серпом сподручнее.

Старушка как вскинется:

- А ты жал ли серпом когда? Вот, попробуй.

Тут же побежала к соседям и несет откуда-то серп. Пришла в поле и, насмешливо глядя на меня, протягивает этот серп:

- На, работай серпом.

Взял я его, вижу - серп старый, источенный, но, должно быть, хорошей стали и с клеймом. Подточил я его оселком и стал жать. Подсекает серп хорошо, и сноп образуется быстро, но вот беда - десятка два снопов сжал заныла спина. Встал на колени, но какая на коленях работа, ведь двигаться надо. Так промучился я до обеда и бросил жать серпом. С тех пор серп я больше в руки не брал, а остальное поле дожал латышскими орудиями. Так я убедился, насколько они удобнее в работе и производительнее русского серпа. То же самое можно сказать и о косе. Примитивный латышский нож - кусторез, о котором я скажу позже, при меньшей усталости на вырубке кустов производительнее нашего топора. Преимущества целого набора лопат, специализированных для каждого вида работ, по сравнению с нашей универсальной лопатой я прочувствовал еще у Бланкенбурга. Даже такое простое приспособление, как коромысло для ношения ведер с водой, и то у них продуманнее и удобнее в работе, и многое, многое другое.

Молотьба ведется сообща. Локомобиль с молотилкой разъезжает по хуторам, а соседи гуртом ходят за молотилкой с хутора на хутор. Большинство работников - это, конечно, пленные. Все мы таким встречам рады. Кроме того, по обычаю, все кормятся там, где молотят. А такой обед обставляется торжественно. К молотьбе специально варят пиво и гонят самогон. Моя хозяйка, чтобы не тратиться на прокорм большого числа ртов, пристраивается к соседу Николасу. Поэтому снопы я вожу к нему во двор, а когда приходит молотилка, то сначала молотим урожай его, а потом наш. Намолотили порядочно - двадцать шесть больших шестипудовых мешков. Зерно и солому до поздней ночи вожу домой.

Хотя моей хозяйке и удалось сэкономить на обеде для молотильщиков, но все-таки даром ей это не обошлось. Теперь я должен день отработать на Николаса. Несколько этим раздосадованная, хозяйка мне выговаривает:

- Смотри, не смей приходить есть домой ни утром, ни вечером. Где работаешь, там и ешь. Дома ничего не получишь.

У Николаса батрака нет. Ему не везет с ними. Два раза он брал, и оба раза попадались больные и слабосильные. Сейчас работы очень много, а работает он один, так как жена хворает.

Я у него работаю на пахоте пароконным плугом. Разумеется, мне безразлично, где работать. Здесь неудобство только в том, что не согласована упряжка. Крупный, сильный мерин невероятно флегматичен и ленив, а другой маленький, более слабый, вконец старателен и пуглив. Стоит мне замахнуться, подернуть вожжи или только прикрикнуть на нерадивого, как усердный рвется вперед, а лентяю хоть бы что. Он неплохой психолог, этот лентяй, а в результате старательный весь в поту, а ленивый словно и не работал.

Возвращаясь домой, наблюдал бой хорька с тремя дюжими псами. Сначала собаки гнали хорька и он бежал длинными прыжками, как живая молния. Загнав его в яму, псы бросились на него с яростным лаем. Скоро, однако, с ободранными мордами и поджатыми хвостами тихо разошлись. Ушел и их маленький победитель.

Два дня работаю в лесу на заготовке и вывозке бревен и дров. Там пропасть белых грибов, и их никто не собирает. Растут они большими кольцами - грибницами, забивая все остальные грибы. Сначала я покормил мерина, который с удовольствием их схрупал, а к вечеру привез кучу грибов домой. Теперь, к моему неудовольствию, несколько дней сижу на грибной диете.

Работы у меня невпроворот. Только успел убрать яровые овес и ячмень, как сейчас же нужно везти навоз и пахать под озимые. Это моя любимая работа. Пашу я на крупном бесхвостом чалом мерине Фрице. Он по старости был списан из немецкой армии и за гроши продан Ивану. Фриц размеренным спокойным шагом идет по борозде и совершенно не нуждается в понуканиях. Останавливается только в конце и немного отдыхает, пока я поворачиваю плуг. Когда начинает уставать, то отдыхает подольше. Чувствуется, что этот старый Фриц немало пахал на своем веку и за ровностью борозды следит лучше, чем пахарь.

Мне пахота нравится именно своим спокойствием и бездумностью. Если бы нужно было лечить больных нервными расстройствами, то я прописывал бы им пахать землю на таком мерине, как Фриц. Вот так ходишь, ходишь за плугом и думаешь о чем-то своем. Как будто не торопишься, а посмотреть к концу дня на сделанное, и получается, что сделано немало.

На ногах у меня лапти. Удобнее обуви для пахоты нет, ноги не подворачиваются на неровностях и не вязнут в рыхлой земле. Сначала пару лаптей дала мне хозяйка, а потом я по образцу научился плести и сам.

Однажды поздно вечером, когда я уже собирался на покой, старушенция велит мне везти Тамару на станцию к ночному поезду. Ехать мне не хочется, и я отговариваюсь тем, что мерин весь день работал на пашне и едва волочит ноги. Конечно, его стоит пожалеть, но хозяйка непреклонна:

- Иди, говорят тебе, и запрягай. И не разговаривай по-пустому.

Делать нечего. Беру хомут и прочую сбрую и нехотя иду за Фрицем, который пасется невдалеке. Завидев меня с хомутом в руках, усталый мерин подходит ко мне и покорно вытягивает шею, чтобы мне же удобнее было надеть на него хомут. В этот момент меня поразил такой повседневный, привычный жест. Я как бы взглянул на себя в зеркало. Ведь все мы с младенчества и до седых волос, образно говоря, только и делаем, что покорно вытягиваем шеи, чтобы кому-то было удобнее надевать на нас хомут. Иногда, правда, говорим себе, что это в наших же интересах, а иногда в утешение себе ворчим.

Все же такие, на мой взгляд, неделовые вмешательства в мою работу бывают нечасто. В основном крестьянском деле я почти самостоятелен. Чувствую я себя крестьянином и знаю что, когда и как делать. То есть, конечно, не совсем крестьянином, а батраком, который, как и всякий, работающий не на себя, не отвечает за окончательные последствия своей деятельности, не бережет хозяйское добро и равнодушен к качественной стороне дела. Такова уж природа человека. А хозяину приходится смотреть сквозь пальцы на промахи и нерадивую работу. Так, должно быть, и смотрят на меня, но считают более разумным не вмешиваться. Ежедневно я по своему усмотрению принимаюсь за ту работу, которую считаю сейчас самой нужной. О своих намерениях я иногда сообщаю хозяйке, а иногда и нет.

Однажды, когда обработка земли под озимые была полностью закончена, я решил сеять. Взял из клети мешки с рожью, оставленной на семена, повез их в поле. Там при помощи широкого ремня надел на шею корзину и начал сев. С утра хозяйка из дома отлучилась, а когда пришла и увидела, что я сею, всполошилась. Сев - дело ответственное и требует умения. Мне она, однако, ничего не сказала, а побежала к соседям и вскоре вернулась с Николасом. Тот молча постоял невдалеке, посмотрел на мою работу, а потом зашел в дом к хозяйке. Вскоре вышел и отправился к себе. Вероятно, счел, что все делается так, как нужно.

Хотя сев дело несложное, но требует внимательности, и я сказал бы, чувства ритма. Медленно идешь по полю и под каждый шаг попеременно правой и левой рукой берешь из корзины горсть зерна и бросаешь перед собой. Шаги делаю небольшие, чтобы посев вышел погуще. Пройденную полосу отмечаю колышком. Со всех сторон слетаются воробьи, грачи и скворцы, вероятно, считая мои разбрасывающие взмахи рук за приглашение к трапезе. Зачем прилетают насекомоядные скворцы, я не знаю, ведь насекомых я не разбрасываю. Да и вообще в это время года корма для птиц везде достаточно и без меня.

Этим летом происходит гигантское сражение, известное как сражение на Орловско-Курской дуге. Немцы его проигрывают и откатываются на запад. Сталин назвал эту битву, впервые выигранную советской армией летом, переломным моментом войны и добавил, что проигрыш ее ставит Германию на грань катастрофы. По его словам эта победа была следствием того, что количественно и качественно выросла мощь нашей военной техники и что советские войска к тому времени приобрели огромный боевой опыт и умение вести крупные боевые операции. В этом сражении более правильно и прозорливо действовало советское командование.

Но разве все это нельзя отнести и к противнику? Ведь и его техника и боевой опыт не были пригвождены к одному месту. И действия его командования, как иногда принято считать, не состояли сплошь из одних ошибок. А если все эти факторы прогрессировали у обеих сторон, то вполне уместно спросить: почему так случилось, что еще год назад, не говоря уже о позапрошлом 1941 году, немцы нас били, а теперь сами оказались разбитыми?

Скорее всего, наш успех в этом грандиозном сражении был обусловлен чем-то иным. В первую очередь, корни нашей победы, пожалуй, лежали в морально-нравственной сфере, а именно в прогрессирующем упадке боевого духа немецкой армии. Об этом без обиняков 7 ноября 1943 года сказал Сталин: "...поражения, понесенные немцами со времен разгрома их войск под Сталинградом, надломили боевой дух немецкой армии". По словам Льва Толстого, "это то самое, что не может быть измерено и вычислено, но является тем главным, что определяет судьбы сражений и войн".

Немаловажное значение имело и то, что "В этом году удары Красной Армии по врагу были поддержаны боевыми действиями наших союзников в Северной Африке... и в Южной Италии. Вместе с тем союзники подвергали и продолжают подвергать основательной бомбардировке важные промышленные центры Германии и тем самым ослабляют военную мощь врага. Если ко всему добавить тот факт, "что союзники регулярно снабжают нас разным вооружением и сырьем, то можно сказать без преувеличения, что всем этим они значительно облегчили успехи нашей летней кампании".

В воскресные дни, даже летом, крестьяне не заставляют батраков работать. Тем не менее, моей старушке становится явно не по себе, когда она видит, что я целый день ничего не делаю. И вот находится выход: мне вменяется в обязанность по воскресеньям пасти скот. Дескать, тебе все равно, где отдыхать, так посиди-ка на выгоне. Но кто же пасет скот в остальные дни недели? Никто. Здесь у каждого хозяина есть свой хорошо огороженный выгон, где скот пасется сам. Однако в нашем хозяйстве, где все валится, ограда на выгоне ветхая. Поэтому нередко наши коровы разбредаются и травят поля соседей. Особых скандалов по этому поводу не бывает лишь потому, что соседи опасаются визгливой ругани хозяйки, а еще пуще самого зятя. Все же мне не раз говорилось, чтобы я починил ограду, но все не доходили руки. На выгоне скот спокойно и мирно пасется. Ходят четыре коровы, и около каждой из них по две-три овечки. Овцы ходят только с теми коровами, которых они считают своими. Если же рядом оказывается овца, симпатизирующая другой корове, то ее отгоняют - или корова, или сами же овцы. Коровы тоже всегда пасутся постоянными парами, выражая этим обоюдную симпатию. Мерин ходит отдельно, считая общение с коровами ниже своего достоинства.

Когда в воскресенье утром пригоняю скот на выгон, то сначала я что-то делаю. Обычно, срубив несколько жердей, латаю особенно зияющие дыры. Прорех в ограде много, и все мне не заделать. Но, помня, что сегодня воскресенье, вскоре я приступаю к отдыху. Для этого сажусь в тень под дерево и достаю единственную, сбереженную на воскресенье папиросу. Коровы отлично знают, что пока я не кончу курить, с места не поднимусь. Тотчас же все стадо под предводительством беспокойного нетеля через заранее высмотренное ими слабое место в ограде отправляется в соседский клевер или картофель. Иногда при этом даже поднимают рогами и сбрасывают слабо укрепленную жердь. В поле они наслаждаются клевером и сочной картофельной ботвой. Так никогда не поступает только мерин - существо высокой порядочности.

Когда папироса выкурена до конца, я с сожалением поднимаюсь, и, ругая коров на чем свет стоит, гоню их обратно. Впрочем, мои слабости они отлично знают, и заметив, что я кончил курить и поднимаюсь, иногда и сами идут назад.

Незадолго до обеда меня одолевает могучий сон. Там же под деревом я и засыпаю. Что в это время делает стадо, мне неизвестно, но, проснувшись, я вижу всегда одну и ту же картину. Коровы, сгрудившись вокруг меня и почти касаясь мордами, грустно и тяжело вздыхают. Однако по деликатности никогда не толкают и не будят. Они отлично знают то время, когда пора идти домой. Могли бы уйти и сами, так как прорех в ограде достаточно, но, должно быть, считают, что оставлять пастуха одного неудобно.

Поспел поздний картофель. Ботва местами пожухла, но кое-где еще сочно-зеленая. Однако клубни уже крупные, с плотной кожицей и способны хорошо перезимовать. Теперь пора приступать к уборке. Первым делом скашиваю и убираю с поля зеленую ботву, а затем пускаю скот, который сделал открытие, что ботва хороша, но клубни лучше. Мордой коровы сдвигают землю и, запуская язык, вытаскивают клубни. Другие коровы этого не понимают и довольствуются ботвой. Совсем как в сказке, где мужик и медведь делят вершки и корешки.

Теперь, когда поле очищено от ботвы, пропахиваю рядки деревянной сохой с железным наконечником. Соха выворачивает крупные светлые клубни. Проехав три-четыре рядка, иду по борозде, собираю клубни в корзину и ношу их в кучи к дороге. Работаю я, разумеется, не по-хозяйски, а по-батрацки, то есть, подбираю только видные из земли клубни, а прочие оставляю в земле. Иначе говоря, работаю так, как убирают картофель в Советском Союзе повсеместно. За исключением собственных участков.

Неожиданно приезжает хозяин и в небольшом подпитии выходит из дома. Подмигнув мне, зовет с собой на скотный двор. Там, наклонясь ко мне по-заговорщицки, тихо спрашивает:

- Свинья хорошая есть?

Сам он в хлев заходить избегает, чтобы не измазать хорошо начищенные сапоги.

Быстро сообразив, в чем дело, весело отвечаю:

- Как не быть, есть, конечно.

- Тогда выводи.

Из свиного закутка вытаскиваю большого упитанного борова, весом пудов на семь. Боров идти не хочет, упирается и с визгом рвется назад. Приходится тащить за привязанную к ноге веревочку. У самых дверей хлева Иван быстро, каким-то кошачьим движением обходит свинью сзади и приставив к уху пистолет, стреляет. Боров мгновенно валится и, несколько раз дернувшись, замирает. Иван чувствует себя победителем и очень доволен:

- Вот как надо свиней бить, и не так, как их мужики режут.

На звук выстрела из дома идет огорченная старушка, но недовольство старается не показывать.

Пока идет общая возня с опаливанием и разделкой борова, хозяин меня все время отрывает от дела, на что я, разумеется, не обижаюсь. Ему очень хочется с кем-нибудь поговорить о войне, а с домашними и с соседями ему не интересно. Рассказывает он о боевых действиях и о своем участии в них, однако без хвастовства. Слушать его интересно, так как человек он наблюдательный и неплохой рассказчик. Кроме того, для меня это хороший предлог для того, чтобы отдохнуть и покурить его папирросы.

Только-только закончил уборку яровых, гороха и картофеля, как подошла уборка льна. Культура эта очень трудоемкая. Сначала лен нужно вытеребить, то есть вытаскать из земли руками, что тяжелее, чем просто скосить. Затем нужно связать маленькие снопики, а головки с семенами очесать на большом деревянном гребне. Очесанные снопы закладываю для мочки в две глубокие ямы с водой, где они дней десять мокнут, пока хозяйка, пробуя на зуб, не сочтет лен готовым. Вымоченный лен расстилаю по скошенному полю, где он с неделю сохнет и белеет. Теперь лен готов - при изломе легко отделяется костра и остается чистое волокно. Окончательно мнем лен на деревянных зубчатых вальцах на дворе у богатого или, как здесь говорят, большого соседа.

Хотя в своем хозяйстве у нас дел немало, но старушка нет-нет да и сдает меня в аренду, кое-что, вероятно, за это получая. Так, два дня подряд я работаю у большого хозяина Лудита, километрах в семи от нас. Лудит, как здесь говорят, "серый барон" - полумужик-полупомещик, один из тех, кто вытеснили из Латвии исконных немецких баронов. Вид его очень внушителен. Это высокий, белый, сдобный мужчина, преисполненный чувства собственного достоинства. Его стодвадцатигектарное хозяйство поставлено образцово. Поля отлично ухожены, все коровы большого стада чистых пород; его хозяйство специализировано на производстве элитных семян.

На земле Лудит работает и сам, и держит двух постоянных батраков и батрачку - мать моего хозяина. Когда-то и Иван у него работал, но приятных воспоминаний об этом не сохранил. Батраки у Лудита, как я успел заметить, вышколены и никакой халтуры в работе не допускают. Вероятно, поэтому он и не берет пленных и всяких случайных работников. Только на время молотьбы приглашает небогатых соседей и их батраков. Сейчас таких приглашенных у него пятеро.

Работа у Лудита тяжелая. Собственная его молотилка работает быстро и без перебоев. Сначала мы молотим клевер, а затем тяжеленные снопы семенных стрелок сахарной свеклы, выращенной на семена. Таких тяжелых снопов из семенных стрелок сахарной свеклы не бывает ни у ржи, ни у пшеницы. На подачу снопов он поэтому своих батраков не ставит. Больше достается мне. Никаких отлучек или перекуров до обеда, от обеда до полдника и до вечера не допускается. Лишних людей нет, за правильным и безостановочным ходом работы неотступно наблюдает сам.

Обед здесь короткий, и отдыха после него не полагается. Правда, дело идет к осени, когда и дни тоже короче. Кончаем работу уже в полной темноте и идем на ужин. Ужин, как и обед, плотный. Кроме того, на ужин ставится два кувшина с самогоном. Всем наливают по стопке, через некоторое время - по второй. Сосед латыш наливает вторую и мне, но как только я за нее берусь, Лудит, сидящий во главе стола, срывается с места, выхватывает у меня стопку и выливает ее обратно в кувшин. Ну что ж, может быть, по нашим понятиям недостаточно деликатно, но зато экономно. Тем более, что я работник временный, ему не сосед. Любопытно, что я совершенно не испытываю чувства обиды. По-видимому, это чувство, как, вероятно, и другие общечеловеческие, может возникать не при всех обстоятельствах и по отношению не к каждому человеку.