…Ласковое апрельское солнце клонилось к горизонту. Борзенков сидел около лежащего на носилках Зуева. Оба молчали, усиленно дымя один трубкой, другой здоровенной трофейной сигарой.
— Придется с месяц полежать в госпитале, — нарушил молчание Зуев. — Не думал, что такое приключится. Вот и наша очередь, Миша, расставаться. Что поделаешь — война. Ну, авось встретимся! Как войду в строй, так, конечно, примчусь сюда.
— Сюда едва ли успеешь, — возразил Борзенков.
— Это почему же?
— А вперед пойдем. Не век же сидеть будем на этом пятачке.
— Ты прав. Но все равно найду свою бригаду, где бы она ни была.
Подошли два санитара, чтобы нести Зуева на берег. Когда наступит темнота, к берегу подойдут наши катера и заберут раненых.
Зуев окинул прощальным взглядом неказистые землянки, несколько месяцев служившие жильем малоземельцев, и на душе его стало грустно. Кто был солдатом, тот знает, как жалко расставаться с фронтовыми друзьями, с которыми делил табачок, радость и горе.
Оглянувшись кругом и понизив голос, чтобы не слышали санитары, Борзенков произнес, почему-то запинаясь:
— Может, в Геленджике, когда малость поправишься, выберешь часок и сходишь к Люсе… Ты ей скажи, что… Сам знаешь что… Пришвартовала она мое сердце… После войны пусть ждет…
— Пришвартовала, говоришь?
— Намертво. Ты что, не веришь? Честное слово!
— Ну что ж, это даже, пожалуй, хорошо…
— Так скажешь?
— Скажу, скажу, — улыбнулся Зуев. — Ну, Миша, пора. Прощай!
Борзенков наклонился и поцеловал товарища.
— Не прощай, а до свиданья, — поправил он его.
Санитары подняли носилки и понесли. Михаил смотрел им вслед и чувствовал, как какая-то пелена застилала его глаза. Он бросился за ними вслед, крича!
— Провожу тебя до берега, Петя…