Сегодня, как и всегда, погрузка шла деловито. Ни раненые, ни санитары не обращали внимания на визжащие осколки. К этому привыкли.

— Лейтенанта Журбу не отправлять, — раздался голос дежурного врача.

— Понятно, — ответил кто-то из санитаров.

Скоро палаты пустеют, мотоботы уходят, и наступает тишина. Слышно лишь шуршание воды о прибрежные камни. Врачи, санитары идут спать.

Но в одной палате на топчане остался тот, кого дежурный врач распорядился не отправлять. Это лейтенант Журба. Он лежит неподвижно на спине, не мигая смотрит на маленькую электрическую лампочку, подвешенную над топчаном. Она горит не ярко, углы палаты остаются неосвещенными.

Лейтенанта принесли под вечер. Он несколько суток пролежал на нейтральной полосе, тяжело раненный в обе ноги. У него прогрессирует гангрена. Положение его безнадежно. Он понимал это и сам. Журба упросил начальника госпиталя не отвозить его в Геленджик, а похоронить здесь — на горе, откуда виден город, за который отдал жизнь.

У Журбы резкие черты лица, глубокие морщины на лбу и около губ. Возраст его около сорока, и, видимо, морщины появились в эти дни. В темных волосах светлеют седые пряди. Свет лампочки отражается в его карих, словно застывших глазах. Четко очерченные губы бледны и плотно сжаты.

Около лейтенанта на самодельной табуретке сидит медицинская сестра Валя Лемехина. Это тоненькая девушка с ласковыми серыми глазами и пухлыми губами. По плечам веером рассыпаны светлые, как лен, волосы. На фронте она недавно, пошла добровольно со второго курса медицинского института.

Валя смотрит на лейтенанта испуганным взглядом и часто облизывает губы, которые почему-то стали сухими и шершавыми.

Час тому назад ей сказал, а кто — она уже не помнит- то ли начальник госпиталя, то ли главный хирург:

— Подежурь около лейтенанта. Он будет умирать в полном сознании. Кто-то должен быть около него. Он просил вызвать из его роты лейтенанта Колосова. Но Колосов ранен и еще вчера эвакуирован. А сама понимаешь, как умирать, когда возле тебя нет близкого друга, даже просто сочувствующего человека.

Но откуда знать двадцатилетней девушке, как умирает человек? Она, конечно, уже видела убитых, видела тяжелораненых, которые умирали на операционном столе, не приходя в сознание. А вот сейчас она впервые видит человека, умирающего в полном сознании, знающего это, и должна присутствовать при его последнем дыхании. Хорошо, что он не смотрит на нее: она бы не могла выдержать его взгляда, ей и без того страшно.

«О чем он думает в последние часы своей жизни? Может, о жене, детях, которых никогда не увидит. А может, просто переживает, жалеет себя. Наверное, он сильный и гордый, если так молча и спокойно ждет смерть…»

Ей становится жалко его, и на глаза навертываются невольные слезы.

Журба сначала не обращал внимания на девушку в белом халате, севшую около его топчана. Мысли его были далеки отсюда, его взгляд был направлен на маленькую лампочку, но он видел за ней бескрайние поля, голубое небо над ними, степную речку, заросшую кугой, знакомую с детства. Его не удивляло, что сейчас, на пороге смерти, перед ним возникали картины из далекого детства, до боли знакомые пейзажи родной кубанской степи.

Но вот он повернул голову, и его глаза встретились с глазами светловолосой девушки. По ее щекам скатывались слезинки, а губы вздрагивали. Она показалась ему девочкой.

— Чего, дочка, плачешь? — удивился он.

Валя смущенно улыбнулась и рукавом вытерла глаза.

— А я сама не знаю, — виноватым голосом произнесла она, чувствуя, что ведет себя не так, как положено медицинскому работнику.

Но как вести себя с таким? Не будешь же вести себя бодрячкой, говорить ему, что все окончится хорошо, выздоровеет, если он сам знает, что дни его жизни сочтены.

— Я буду дежурить около вас, — робко сказала она. — Что понадобится, вы мне скажите.

— А как звать тебя, дочка?

— Валя.

— А годков сколько?

— Двадцать.

— Ого, — уже уважительно произнес он. — А я почему-то подумал, что девочка. А оказывается, уже невеста. И жених, наверное, уже есть.

— Нету.

— Будет, — заверил лейтенант и улыбнулся.

Улыбка у него получилась грустная. Он на какое-то время закрыл глаза, потом открыл и, не глядя на Валю, произнес:

— И у меня была дочка. Маринкой звали. Три годочка всего прожила. Беленькая, вроде тебя, а глаза большие, карие. Гарная дивчина выросла бы. В твоем возрасте была бы сейчас…

— А больше у вас детей нет? — робко осведомилась Валя.

— Есть сын, Сашей звать. Сорви-голова и неслух.

— Что же это он такой?

— Характер уж такой. Семь классов закончил и заявляет, что учиться больше не будет, хочет трактористом быть. Я ему вдалбливаю, что нам агрономы и зоотехники нужны, кончай, говорю, среднюю школу — и марш в сельхозинститут. Так и не уговорил до самой войны. Что за хлопцы пошли, ума не приложу. Мы раньше стремились учиться, да возможности не было, а теперь возможность есть, учиться не хотят.

Валя была рада, что Журба разговорился и охотно отвечает на вопросы. Наверное, ему хочется забыться, не думать о том, что его ожидает. Она почти угадала. Правда, о смерти Журба помнил, но в эти последние часы жизни ему хотелось говорить, вспоминать, и вспоминать только родное, милое, дорогое.

— А Сашка-то мой, вот же пострел и неслух, в партизаны подался, — после непродолжительного молчания заговорил Журба. — Когда немцы стали подходить к нашей станице, я отправил скот в эвакуацию в закавказские предгорья. А свиней на ферме всех перестреляли, их в эвакуацию нельзя, по дороге подохнут. Колхозницам сказал: «Бабы, свежуйте, пока немец не пришел. Сало снимайте, солите и прячьте подальше». Жинку и Сашу отправил вместе с пастухами, что скот погнали в горы. Сам пошел в военкомат. А через месяц, когда наша бригада дралась под Туапсе, встречаю знакомого партизана. Инструктором в нашем райкоме партии был. Говорит: «А твой Александр в нашем отряде». Немецкий автомат, стервец, носит на шее. Каково? Эх, жаль, что так и не довелось свидеться.

Он тяжело вздохнул и опять закрыл глаза. Валя не стала тревожить его вопросами, а молча смотрела на него. Неожиданно для нее по его телу прошла дрожь, он стиснул зубы, сдвинул темные брови.

«Неужели?» — всполошилась она, не зная, что делать.

Она отвернула голову, чтобы не видеть, как молча, без стона, борется с болью лейтенант.

В это время из галереи раздался басовитый голос:

— Сюда, что ли?

Она обернулась и чуть не обмерла от испуга. В палате стоял высокий, почти до самого потолка, полковник, с черной бородой, мохнатыми бровями, сросшимися на переносице, с палкой в руке. В невысокой палате и при слабом освещении он казался неестественно громадным. Голос у Вали пропал, она только вскочила с табуретки и замерла, втянув голову в плечи.

Полковник подошел к топчану, посмотрел на Журбу и повернулся к Вале, спросил:

— Он без сознания?

— Н-не знаю, — с запинкой ответила она, все еще не в силах преодолеть свое оцепенение. Ей даже показалось, что это в палату пожаловал сам демон за душой лейтенанта. Она, конечно, неверующая, но все же…

Журба открыл глаза и глубоко вздохнул.

— Товарищ полковник, — тихо произнес он, — видите, как…

— Вижу, вижу, земляк, — сказал полковник. — Пришел вот проведать тебя перед… — он споткнулся и смущенно кашлянул.

— Перед смертью, — договорил Журба. — Нечего скрывать, я все знаю. Спасибо, что пришли.

— Ну, раз знаешь, дай поцелую тебя.

Полковник встал на одно колено, левой рукой обнял его за плечо и поцеловал сначала в лоб, потом в губы. Встав, сказал:

— А о семье твоей побеспокоюсь. Как коммунист коммунисту говорю. Сына помогу воспитать. Будет агрономом, как ты хотел. Конец войны не за горами.

Он гулко кашлянул, свел брови и почему-то сердито посмотрел на Валю. Она потупилась, взволнованная сценой прощания командира бригады со своим офицером. Ей не хотелось, чтобы полковник говорил Журбе слова утешения. Это будет звучать фальшиво, да и Журба воспримет такие слова с досадой. Но полковник не сказал таких слов. Он встал по стойке «смирно», отдал честь лежащему офицеру, а потом произнес:

— Прости, что не могу дольше побыть около тебя. На передовой неспокойно. Я должен быть на НП. Прощай.

Круто повернулся и зашагал к выходу. Уже в дверях окликнул Валю:

— Иди-ка сюда, сестрица.

Когда она подошла, сказал:

— Вот что, сестричка. Твое начальство спит, я не стал тревожить. Скажешь начальнику госпиталя, чтобы меня известили о смерти Журбы. Пришлю автоматчиков салют сделать на могиле. А тебе наказ: будь с ним ласкова. Он славно воевал, был командиром взвода автоматчиков. В последнем бою двадцать фашистов лично спровадил на тот свет, а может, и больше — никто точного подсчета не вел. А до войны он был председателем передового на Кубани колхоза в станице Старо-Украинской. В тридцатом году организовал его и бессменно председательствовал. Его кулаки убивали… Поняла, что за человек умирает на твоих глазах?

Валя молчала. Он положил руку ей на голову, потрепал волосы.

— Да сама нюни не распускай. Не вводи человека в тоску. Ему и без того тошно. Знаю, и тебе тяжко смотреть на него. Но перетерпи. Смотри, как умирает настоящий коммунист.

Он ушел, а Валя вернулась и села на табуретку. Журба лежал недвижимо, закрыв глаза. Грудь его тяжело вздымалась.

Журба думал. Ему вспомнилось, как полмесяца назад в роту автоматчиков приходили командир бригады полковник Горпищенко и его заместитель по политчасти подполковник Молчанов. Подполковник был на голову ниже Горпищенко, стройный, красивый. Он спросил Журбу:

— Верно ли, что вы были председателем колхоза на Кубани?

Журба подтвердил. Горпищенко оживился.

— Земляк, значит. А я казак с Пашковской станицы.;

И уже деловито заявил:

— Нечего тебе тут делать в роте автоматчиков. Возраст для автоматчиков великоват, да и председателю колхоза должность командира взвода неподходящая. Пойдешь в распоряжение моего заместителя по тылу. Сюда пришлю офицера помоложе. Договорились?

Журба замялся.

— Неудобно как-то. Тут я вроде на месте.

— Не хочешь? — удивился полковник.

— Откровенно говоря, нет.

— Почему же?

— Из идейных соображений, — улыбнулся Журба.

— Как понимать твои соображения?

— Фашистов бить сподручнее. Да и, признаться, сдружился я с автоматчиками. Вместе высаживались, вместе били гитлеровцев, выручали друг друга. Одна семья, можно сказать. А сами знаете, покидать семью всегда тяжко.

— Это верно, — задумчиво произнес полковник. — Ну что ж…

— А покинуть семью все же придется, — вмешался подполковник Молчанов. — Из штаба армии затребовали сведения о специалистах сельского хозяйства и о шахтерах. Надо думать, отзывать будут. Оно и понятно. Народному хозяйству нужны специалисты. Так что, товарищ Журба, готовьтесь к отъезду в свой колхоз. В какой станице он находится?

— В Старо-Украинской.

— Кажется, недавно ее освободили?

Журба подтвердил.

— Послали письмо туда?

— Нет еще, недосуг было.

— Нехорошо, — укорил подполковник. — Надо написать.

— Обязательно напишу, — заверил Журба.

Но написать так и не успел. Начались апрельские бои, когда вражеские атаки не прекращались ни днем, ни ночью, и автоматчикам было не до писем.

Сейчас Журба думал о разговоре с командиром бригады и его заместителем по политчасти и немного жалел, что не согласился на перевод на тыловую должность. Там-то наверняка жизнь сохранил бы. Хотя, кто его знает? Тут, на Малой земле, нет тыла, тут всем достается, среди работников тыла потерь не меньше, чем на передовой. Да и не надо жалеть о том, чего не сделал, нет горше слова «мог бы». А как бы обернулось дело во время той атаки немцев, когда они прорвали оборону и вышли к штабу батальона? Хорошо, что его взводу удалось просочиться в тыл к немцам и устроить там переполох. Тут он может похвастать, что проявил смекалку и воинское мастерство. Немцы так переполошились, что начали поспешно отступать на свою линию обороны. Автоматчики накосили добрую сотню трупов. Он сам подстрелил двадцать одного гитлеровца. Можно сказать, «очко», по выражению любителей картежной игры. А потом получился перебор. Подстрелил двадцать второго, и тут мина шаркнула его по ногам. А если бы на его месте был другой командир взвода, молодой, не обстрелянный как следует, боевого опыта не имеющий? Пожалуй, не смог бы проделать такой маневр. А что тогда? Тогда гитлеровцы пустили бы в образовавшийся проход свой резерв, и худо пришлось бы малоземельцам.

Нет, жалеть о случившемся он не будет! Жалко, конечно, расставаться с жизнью, но все же гитлеровцам дорого пришлось заплатить за нее. Свой долг он выполнил, как подобает коммунисту. Перед смертью не ради красного словца произносится это.

— Валя, — позвал Журба, — дайте пить.

— Воды или компоту?

Он оживился.

— Компот? Есть компот? Только чтобы без сахару, кисленький. У нас на Кубани взваром называется.

Валя пошла на кухню и принесла кружку компота. Он был такой, какой хотел Журба, кисловатый, из сушеных Фруктов. Напившись, он откинулся на подушку и сказал:

— Придешь с поля усталый, разгоряченный, а как выпьешь кружку холодненького взвара с погреба, так и Усталость куда девается.

И вдруг тревожно поднял голову.

— Валя, найди чернила и бумагу. Можно даже карандаш. Надо же успеть написать письмо в колхоз. Все недосуг было, а я ведь председатель, меня никто не освобождал от председательской должности. Надо советы кое-какие дать. Ты мне поможешь?

— Помогу, — сказала Валя и пошла в канцелярию госпиталя.

Вскоре она вернулась с тетрадкой и школьной чернильницей-непроливашкой. Журба увидел чернильницу и попросил Валю дать подержать ее в руках.

— Ах ты, непроливашечка, — вздохнул он. — Была у меня такая, когда был школьником. Отец купил. Да учиться долго не пришлось, выгнали меня из школы. Подбил поповского породистого петуха. Поп не простил мне. А непроливашку сохранил. Позже, когда стал коммунистом, я чернилами из этой непроливашки писал протокол об организации колхоза в станице. А потом дожила непроливашка и до того времени, когда пришла пора идти в школу Саше. И сейчас, наверное, стоит на комоде… — И добавил тихо: — Если хату не спалили.

Вернув Вале чернильницу, он сказал:

— Запиши сначала вроде конспекта. Во-первых, передай станичникам мой нижайший поклон и поприветствуй их с освобождением. Во-вторых, напиши, что сейчас весна и надо засеять как можно больше, что Советской Армии нужен хлеб. В-третьих, пусть позади третьего амбара раскопают яму. Там в цементированном бункере двести пудов семенной пшеницы заховано. Ты записываешь?

— Записываю, — торопливо ответила Валя.

— Потом пусть раскопают в саду у бабки Лукьянчихи еще одну яму. Там тоже зерно заховано. Бабка о том не знает. С кукурузой яма на полевом стане первой бригады, позади конюшни.

Он усмехнулся и заметил:

— Видишь, какие мы хитрые были! Даже один трактор утаили. Запиши, что во дворе кузни разобранный трактор без колес. Так колеса пусть разыщут в кладовке второй полеводческой бригады, а мотор у деда Парамона в сарае закопан.

Журба задумался.

— Что еще? Напиши, что если не хватит тягла, то можно пахать и коровами. Пусть бабы не жалеют впрягать их.

Он мысленно представил себе разрушенную станицу. Картина была такой явственной, что у него закололо под сердцем. Несколько минут Журба молчал, погруженный в свои мысли, а Валя сидела с ручкой наготове и смотрела на него широко раскрытыми глазами, удивляясь, как он может перед смертью думать такое, не о себе, а о людях, дает наказ станичникам. Будь прокляты на веки вечные фашисты, лишившие жизни такого мужественного человека!

Глаза ее опять наполнились слезами. Несколько слезинок упали на тетрадь. Журба посмотрел на нее, взял ее руку и погладил.

— Не надо слез, милая девушка. Если тебе жалко меня, поплачь после моей смерти. А сейчас подбодрись. Ну, улыбнись. У тебя красивые зубы. И сама ты красивая.

Ей хотелось воскликнуть: «Я готова отдать свою жизнь, чтобы вы жили!» Сейчас она любила этого лейтенанта. Ах, будь же они прокляты! Вот сейчас до нее по-настоящему дошел глубочайший смысл идущей войны с фашизмом, стал понятен смысл человеческой жизни.

— Я ненавижу фашистов! — вырвалось у нее со злостью. — Я бы Гитлера скальпелем изрезала на куски!

— Ого! — приподнял брови Журба. — Какая ты, оказывается!

Валя смутилась и опустила голову. Незаметным движением вытерла влажные щеки.

— Мне было бы тяжело умирать, — после недолгого молчания заговорил Журба, — если бы не знал, что будет наша победа. Тяжело раскачать русского человека на драку, но уж если раскачаешь, держись — все снесет, ничто его не остановит. Сейчас на войну поднялся весь народ… Прочитай-ка, Валя, что ты там записала?

Она прочла.

— А теперь, Валя, переписывай. Составь складное письмо, с чувством. Я сам не мастер писать, образование никудышнее. Мысли есть, а на бумаге выразить не могу. А надо так, чтобы мое письмо дошло до сердца каждого станичника. Пиши, а я помолчу.

Валя принялась за письмо с усердием. Она поняла, что хотел сказать своим станичникам Журба, какое завещание оставлял им.

Журба закрыл глаза, а руки вытянул вдоль тела. Опять судорога передернула его всего. Он прикусил губы, чтобы не застонать, и сжал кулаки. Потом впал в какое-то забытье. Валя всполошилась, подумала, что уже умер. Но он еще дышал, и она опять стала писать, торопясь и бросая на раненого тревожные взгляды.

Когда он очнулся, Валя заметила, что его глаза потускнели. Медленно ворочая головой, лейтенант обвел глазами палату, почему-то долго смотрел на темный угол.

— Скоро умру, — прошептал он.

Валя похолодела. Вот и настал тот миг, который больше всего страшил его. Отвернуться, что ли, чтобы не видеть агонию человека?

Но велика, видать, была сила воли, жизненная энергия у лейтенанта. Он сумел собрать остатки сил, чтобы отодвинуть последнюю минуту.

— Валя! — позвал он. — Написала? Читай.

Она стала читать, медленно, почти по слогам. Он внимательно слушал.

— Хорошо, — похвалил он, когда она замолчала. — Поймут станичники. Когда-нибудь помянут добрым словом. Допиши еще такие слова: «Крепите колхоз, живите дружною семьей. Прощайте, дорогие мои». Дописала? А теперь давай я подпишу.

Валя дала ему в руки тетрадь и ручку. Несколько мгновений он смотрел на тонкие строчки, шевеля губами, потом размашисто расписался.

— Вот и все, — с удовлетворением сказал он. — А теперь, Валя, я буду диктовать тебе письмо моей жене Надежде Петровне и наказ сыну Александру. Согласна ты?

— Ну, конечно! — воскликнула Валя.

— Спасибо тебе, милая дивчина. Начинай письмо так: «Дорогая моя, верная подруга жизни Надежда Петровна и мой сын Александр, пишу вам прощальное письмо…»

Закончив диктовать и подписав письмо, он уже почти шепотом, еле шевеля губами, произнес:

— Вот и все…

Через несколько минут он попросил Валю дать ему руку.

У него была широкая и жесткая ладонь. Валина рука утонула в ней, она ощутила ее холод и невольно вздрогнула.

— Очень просил бы тебя, милая дивчина, после войны приехать в мою станицу. Посмотри, как там живут люди…

Он выпустил ее руку и отвернул голову.

…На рассвете Журба умер.

Прижав письма к груди, Валя вышла из палаты, спустилась по ступенькам вниз и села на прибрежный камень.

Солнце, веселое и ослепительное, уже поднялось над горизонтом. Оно залило ярким блеском словно застывшее море, разукрасило его золотыми узорами. Запоздавшая тучка спешила убраться с высокого неба. За зеркальной водной гладью виднелся противоположный берег Цемесской бухты.

Было тихо, воцарилось какое-то торжественное безмолвие. Тишину нарушал лишь тихий шепот воды, лениво наползающий на прибрежные камни.

На передовой тоже тишина. Под утро немцы прекратили стрельбу.

Валя сидела на камне и безмолвно смотрела в голубую даль, не замечая красот майского утра. У нее на душе было печально и тревожно. Она чувствовала, что в ее жизнь этой ночью вошло что-то новое, неизведанное. Словно покойный лейтенант передал ей частицу своей энергии, своей воли к жизни, словно ей, а не станичникам, писал письмо.

«После войны я обязательно поеду в его станицу. Расскажу о нем людям, — думала она. — Обязательно».