1

9 апреля советские войска освободили Одессу, оказавшись таким образом далеко в тылу крымской группировки противника. 13 апреля войска 4-го Украинского фронта освободили Симферополь, 14 апреля – Бахчисарай, а Отдельная Приморская армия – Судак и 15 апреля – Ялту.

Уже 15 апреля передовые части 4-го Украинского фронта и 17 апреля части Отдельной Приморской армии вплотную подошли к мощным оборонительным рубежам противника под Севастополем. Советские войска захватили Бельбекскую долину – ту самую, где так долго топтались гитлеровцы при осаде Севастополя и которую назвали «долиной смерти».

Однако командование немецкой армией считало, что еще не все потеряно. Гитлеровские генералы были уверены, что можно не только отсидеться в Севастополе, но и начать в скором времени контрнаступление, чтобы снова захватить Крым.

Командующий 17-й немецкой армией генерал Энекке заявил:

– Фюрер приказал оборонять крепость Севастополь. Наш девиз – здесь не может быть отступления.

Гитлер решил, что Энекке не сумеет наладить оборону, и сместил его, а командующим армией назначил генерала Альмендингера. Он потребовал от нового командования держаться в Севастополе до последнего солдата. Фюрер телеграфировал, что для войск, обороняющих севастопольский плацдарм, установлены двойные оклады и все солдаты и офицеры будут награждены особой медалью.

Приняв командование, генерал Альмендингер издал приказ:

«Нам предоставляется возможность обескровить на севастопольском плацдарме превосходящие силы русских. Я требую, чтобы все солдаты оборонялись до последнего. Плацдарм на всю глубину сильно оборудован в инженерном отношении, и противник, где бы он ни появлялся, запутается в сетях наших оборонительных сооружений… Никому из нас не должна прийти мысль об отходе с этих позиций… 17-ю армию в Севастополе поддерживают мощные воздушные и морские силы. Фюрер дал нам достаточно боеприпасов, самолетов, вооружения и подкреплений».

У гитлеровского командования действительно были основания делать такие заявления. В Севастополь отступило до ста тысяч солдат и офицеров 17-й немецкой и 3-й румынской армий с большим количеством техники и артиллерии. Внешний оборонительный пояс Севастополя является естественной труднодоступной крепостью. У всех подступов, как стражи, стоят высоты, удобные для строительства укреплений, – это Мекензиевы горы, Инкерманские и Балаклавские высоты, Сахарная головка и Сапун-гора. Ключевой позицией являлась Сапун-гора. Чтобы прорваться к этой естественной крепости через Инкерманскую долину, нужно было сначала сокрушить немецкую оборону на Сахарной головке, словно специально выросшую тут для охраны долины. Сапун-гора была превращена немцами в крепость с трехъярусными железобетонными сооружениями, траншеями, минными заграждениями. Столь же неприступной была и Сахарная головка. Только на этих двух высотах немцы сосредоточили восемь пехотных дивизий. О мощи немецких укреплений можно судить по данным об одном участке фронта протяженностью в пятнадцать километров. На переднем крае этого участка гитлеровцы имели 565 пулеметных точек, 87 минометных батарей, 28 укреплений с противотанковыми орудиями, 300 дотов и дзотов. Все это поддерживалось десятками батарей из глубины обороны.

Двести пятьдесят дней трехсоттысячная немецкая армия штурмовала Севастополь в сорок первом, сорок втором годах и потеряла до ста пятидесяти тысяч своих солдат и офицеров, более трехсот самолетов, двести пятьдесят танков.

Гитлеровские генералы рассчитывали, что они, имея более усовершенствованную в инженерном отношении оборону, большее количество войск, орудий, самолетов, чем советские защитники Севастополя в 194-1942 годах, смогут не только удержать Севастополь, но и, обескровив советские войска, перейти в контрнаступление и снова овладеть Крымом. А это должно было создать угрозу южному флангу Советской Армии. Крым будет использован как огромный аэродром в тылу советских войск, которые в то время уже подходили к Румынии. Морским и воздушным путем гитлеровское командование даже начало подбрасывать в Севастополь подкрепления. В течение нескольких дней таким образом гитлеровская армия получила до пяти тысяч солдат и офицеров.

Высказав свои оптимистические предположения на совещании командиров частей и штабных работников, генерал Альмендингер закончил свою речь не словами: «Хайль Гитлер», а слегка дрогнувшим голосом, просяще произнес: «Да поможет нам бог».

На совещании присутствовал Гартман. Он уже не капитан, а майор. После разгрома в Новороссийске генерал Энекке заявил, что из всех разведчиков наиболее прозорливым оказался Гартман. Столь лестный отзыв повлиял на карьеру разведчика. Он получил железный крест, звание майора, повышение по службе, работает теперь в разведотделе армии. Все это в какой-то степени улучшило его настроение, упавшее после сдачи Новороссийска.

В начале совещания майор Гартман довольно уныло слушал нового командующего армией, но по мере того, как он разрисовывал неприступные рубежи, приободрился, подумал: «А и в самом деле, здесь красные могут поломать зубы. Осада будет длительной, Советская Армия может потерять тут десятки тысяч своих солдат и офицеров».

Но когда он вернулся после совещания в свой бункер, где располагался разведотдел армии, его оптимизм опять испарился. «Все это похоже на авантюру», – подумал он. Его уже не радовали ни повышение по службе, ни двойной оклад, ни будущая медаль. Какое-то мрачное предчувствие давило на него, сковывало мысли.

В его железном ящике хранилась толстая тетрадь. Это был не дневник, а просто записи о значительных, по его мнению, событиях в мире, на Восточном фронте.

Гартман открыл ящик, достал тетрадь. Ему хотелось записать о начале исторической обороны Севастополя немецкими войсками. Открыв тетрадь, он написал число и задумался. Писать расхотелось. Какая там, к черту, историческая оборона! Рука невольно вывела: «Агония». Он тут же в испуге зачеркнул страшное слово. Его глаза остановились на последних записях.

«В июле 1943 г. в Красногорске, под Москвой, немецкие коммунисты и общественные деятели, эмигрировавшие из Германии в Советский Союз, совместно с представителями пленных немецких офицеров и солдат на специальной конференции образовали национальный комитет «Свободная Германия».

3 сентября 1943 г. английские войска высадились в Южной Италии. Через пять дней Италия капитулировала.

21 сентября советские войска Центрального фронта вышли к Днепру и 22 сентября уже форсировали Днепр.

25 сентября советские войска заняли Смоленск.

6 ноября заняли Киев.

28 ноября в Тегеране встретились Сталин, Черчилль, Рузвельт. Они совещались до 1 декабря».

Гартман закрыл тетрадь и спрятал в ящик. Собранные воедино разрозненные события рисовали такую выразительную картину, что становилось не по себе.

«Все идет к концу», – мрачно думал майор, шагая по бункеру.

Но бункер мал, не пошагаешь, будешь только крутиться, как зверь в клетке. Хотелось выбежать наружу, на свежий воздух. Но нельзя оставить бункер, где стоит телефон. С минуты на минуту могут вызвать к начальству. Его предупредили, чтобы никуда не отлучался.

Он остановился около письменного стола, постоял несколько минут в раздумье, вынул из ящика бутылку вина. После бегства из Новороссийска Гартман перестал заниматься гимнастикой, его гантели, боксерские перчатки, тренировочная груша были потеряны где-то на таманской дороге. Вместо гимнастики он теперь делал несколько глотков из бутылки и находил, что пить из горла куда приятнее, чем из стакана.

Отхлебнув несколько глотков, Гартман сел на стул и обхватил голову руками. Мысли роились невеселые. «Зачем этот Крым, когда игра проиграна? Нужно было отсюда эвакуировать все войска в Одессу. Тогда и Одессу бы не сдали так быстро, а может быть, и удержали ее. Сейчас надо мобилизовать все транспортные средства, чтобы вывезти армию в Румынию. Оборонительный пояс поможет сдержать натиск советских войск и провести эвакуацию планомерно, У нас достаточно авиации, чтобы прикрыть транспорты. А вместо эвакуации начинаем пополнять гарнизон Севастополя новыми солдатами. Неужели нет людей, которые могли бы подсказать Гитлеру, что надо делать в подобном положении? Впрочем, попробуй подскажи ему – и сразу попадешь в немилость. Гитлер верит только себе, считает себя непогрешимым, наделенным самим богом такими качествами, которых нет у обыкновенных смертных людей».

Гартман испытывал что-то вроде тошноты.

В эту тяжелую минуту он подумал о Майере. Друг детства, влиятельный человек, он шеф СД, штурмшарфюрер. Говорят, из него получился хороший контрразведчик. Гартман знал, что Майер руководит СД в Севастополе, но еще не встречался с ним, и вряд ли Майер знает, что Гартман здесь, в Севастополе. Иначе пригласил бы. Он многим обязан Гартману. Дважды Гартман покрывал карточные долги Майера. Было это еще до войны. Став членом нацистской партии и получив солидную должность, он приходил к Гартману не раз и был с ним предельно откровенным, уверял в искренней дружбе.

Можно ли сейчас поговорить с Майером по душам? Не зачерствело ли его сердце? Не стал ли он чрезмерно подозрительным, работая в органах контрразведки? Ведь не секрет, что контрразведчики берут на подозрение даже своих родственников и сослуживцев. Психологически это объяснимо.

Все же встретиться стоит. Там видно будет, какой разговор получится.

Дозвониться до Майера оказалось нелегко. Но Гартман все же дозвонился. Когда назвал себя, в телефонной трубке послышалось радостное восклицание.

– Густав, дорогой! Очень рад слышать твой голос. Мы должны встретиться.

Голос Майера был искренним, и это тронуло Гартмана.

– Я тоже рад, Эрик.

Какое-то мгновение Майер молчал, потом сказал:

– В шесть вечера можешь приехать ко мне?

– На квартиру?

– Нет у меня квартиры, днюю и ночую в своем кабинете.

– Хорошо, только я позвоню чуть позже, со своим шефом договорюсь.

– Договаривайся. Жду.

Через несколько минут Гартман докладывал своему шефу о том, что необходимо побывать в СД.

В шесть часов вечера Гартман отворил двойные двери кабинета Майера. Штурмшарфюрер сидел в кресле за столом. Увидев Гартмана, он подбежал к нему и обнял.

– Рад видеть тебя, Густав, – обрадовался он. – Мы славно проведем вечер. Ты извини, что застал меня в кабинете не одного. Знакомься, это начальник полевой жандармерии обер-лейтенант Эрнст Шреве.

С дивана поднялся мрачного вида обер-лейтенант и протянул Гартману руку.

– Очень приятно, – сказал он, не улыбнувшись.

На стуле поодаль от письменного стола сидел старик в гражданском костюме с закрученными кверху седыми усами. Лицо его было чисто выбрито, на шее темный галстук. «Осведомитель, вероятно», – глянув на него, подумал Гартман.

– Садись, Густав, на это кресло, закуривай и потерпи минут десять – пятнадцать, – сказал Майер, усаживаясь в свое кресло за столом. – Тебе, возможно, даже будет интересно послушать.

Он закурил, откинулся на спинку кресла и, прищурившись, пустил несколько колец дыма. Гартман внимательно посмотрел на него. Шесть лет он не встречался с Майером, а это целая вечность в наше время. Майер почти не изменился. Те же светлые, без седины волосы, белесые брови, по-прежнему сухое, вытянутое лицо без единой морщины. Вот разве губы стали тоньше и бескровнее да взгляд серых глаз суровее.

Майер повернул лицо к обер-лейтенанту Шреве и сказал:

– Майор Гартман офицер абвера и мой друг. Между нами секретов нет. Вы поняли меня?

– Так точно, – ответил тот.

– Вот и хорошо, – Майер повернулся к Гартману: – Уважаемому офицеру абвера небезынтересно послушать историю человека, который сидит на стуле. Кто, думаете, он?

– Один из осведомителей, – слегка усмехнувшись, высказал предположение Гартман.

– Не угадал. Это наш враг номер один, заядлый коммунист. Он втерся в доверие, чтобы вредить, заниматься шпионской и диверсионной деятельностью. Коммунисты умеют засылать своих шпионов в наш тыл, в нашу армию. Разоблачать их трудно, у нас они ведут себя как настоящие нацисты, выдержка у них изумительная. Вот этот старик остался в Севастополе, пришел в городскую управу с предложением своих услуг, сказал, что в дни обороны города его исключили из партии за пораженческие выступления и какую-то аферу. И мы проверили. Действительно, из партии исключен. Он заверил и даже документы показал, что его бабка была немкой. Уверял, что его мечта разбогатеть. У нас просил разрешения открыть мастерскую или заняться коммерческой деятельностью. До войны славился как мастер на судоремонтном заводе. Решили использовать его по профессии, назначили старшим мастером на морскую верфь, которую организовали здесь для ремонта наших кораблей и подъема затонувших советских. Старик вошел в доверие.

Майер покачал головой, словно осуждал себя за излишнюю доверчивость. Положив окурок сигареты в пепельницу, он поднялся и начал прохаживаться около стола.

– В октябре прошлого года, – не переставая ходить, опять заговорил Майер, – мы арестовали инженера этой верфи Сильникова и еще семь человек. Все это были советские подпольщики. Они имели рацию, принимали сводки Совинформбюро, размножали их, вели агитацию среди населения, собирали шпионские сведения, занимались диверсионной деятельностью, имели связь с партизанами. На верфи сгорел склад с оборудованием, прибывшим из Германии, предназначенным для подъема советского крейсера, который затонул недалеко от берега. Отремонтированная подводная лодка вышла из порта и исчезла. При таинственных обстоятельствах пропал после ремонта торпедный катер. Все это дело рук банды Сильникова. Мы их расстреляли. Но нам не удалось установить, был ли этот старик связан с Сильниковым. Сразу после ареста Сильникова он прибежал к нам и клялся, что ничего общего с Сильниковым не имел, что подозревал его и даже доносил главному инженеру господину Брайшельду, но тот дал ему пощечину. Проверили. Да, Брайшельд дал ему пощечину, ибо не терпел кляузников, а Сильников у инженера был на хорошем счету. Мы установили за стариком слежку. Месяц за месяцем следили, но все напрасно. А между тем в городе появляются подстрекательские листовки, выходит даже подпольная газета, происходят диверсии, из лагеря военнопленных устраиваются побеги. Значит, существует в городе подпольная организация, и довольно многочисленная. В ознаменование своего праздника – Октябрьской революции – была выпущена подпольная газета «За Родину» с обращением к населению не выпускать немцев живыми, в Южной бухте сожгли судно «Орион», в судоремонтных мастерских сгорел склад с боеприпасами и две казармы, позлее на станции взорвался эшелон с горючим и боеприпасами. Только в марте нам удалось ликвидировать подпольную организацию. Возглавлял ее некий моряк Ревякин, учитель до призыва на флот.

Майер глубоко вздохнул.

– Ревякина и его сообщников мы расстреляли. Но и на этот раз старик Глушецкий вышел сухим из воды. Разыскивали мы подпольщика с кличкой Салага, но не могли предполагать, что эту унизительную для моряка кличку носит матерый коммунист.

Савелий Иванович все время, пока говорил Майер, сидел не пошевельнувшись, ничем не выдавая своих чувств. Майер говорил на немецком языке, а он плохо понимал, но догадывался и был напряжен до предела, обдумывая, как вести себя.

Майер достал из стола какой-то квадратный предмет.

– Это бомба с часовым механизмом, – объяснил он. – Заложил ее под двигатель вот этот старик. Ему поручили провести опробование двигателя, сказали, что через десять часов корабль выйдет в море. Когда он сошел с корабля, был устроен обыск и нашли эту штучку. Через двенадцать часов она должна была взорваться и вывести двигатель из строя.

Майер убрал взрывчатку обратно в стол.

– На коробке были отпечатки его пальцев. Думаю, что отпираться бессмысленно. В районе Феодосии несколько месяцев назад был подобран наш моряк с пропавшего сторожевого катера. Он сказал, что внутри катера по непонятной причине произошел взрыв и корабль затонул, все находившиеся на борту погибли, а ему удалось спастись. Оказалось, что двигатель ремонтировал Глушецкий. Вот кто отправлял наши корабли на морское дно.

Лицо Майера стало злым. Он подошел к Глушецкому:

– Вставайте и отвечайте!

Глушецкий встал, поднял голову. Вот и настал тот час, о котором не хотелось думать! Нет смысла играть роль фашистского холуя, теперь пусть видят перед собой русского человека, коммуниста, который не боится смерти.

– Вы бы дали мне коньяка, что-то в глотке пересохло, мешает говорить.

– Гм, – несколько растерялся Майер. Подумав, сказал: – Так и быть – из уважения к вашему мужеству, из профессиональной солидарности разведчика угощу вас. Закуска нужна?

– Спасибо, обойдусь.

Глушецкий принял из руки Майера стакан, выпил одним залпом, поставил стакан на стол, отошел, заложил руки за спину.

– Теперь можно и поговорить, господин Майер. Только не знаю, что говорить? Вам нужны сведения о том, с кем я связан, о явках, паролях. Положа руку на сердце скажу – не знаю. А если бы знал, то все равно не сказал бы. Скажу вам одно – ваше дело проиграно, сегодня вы меня расстреляете, а дней через десять вас утопят или убьют. Может, и раньше. Вы это сами чувствуете, понимаете… Вот, пожалуй, и все, что я хотел вам сказать.

Майер слушал его, сжав бескровные губы. Когда Глушецкий замолк, он сказал Гартману:

– Мужественный человек.

– Отказать ему в этом нельзя, – отозвался Гартман, испытывая смутное беспокойство. Ему вспомнились пленные матросы, которых он допрашивал в Новороссийске и которые вели себя так же, как этот старик.

Майер сел в кресло и заговорил уже жестко, злобно:

– Мы предвидели, что не будете отвечать на вопросы. Слушайте, что скажу вам о вашей дальнейшей судьбе. Вас будут пытать, через полчаса вы испытаете все удовольствия – и каленое железо, и подтягивание, и тому подобное. Возможно, тогда ответите на интересующие нас вопросы. И это еще не все. В народе разнесем слух, что вы эвакуировались в Германию, и в памяти людей останетесь как предатель.

– Точно, господин Майер, – спокойно сказал Глушецкий. – Я шел к вам для беседы, а не как арестант. Меня никто даже не обыскивал. Но я чувствовал, что отсюда не вернусь. Поэтому я взял кое-что на закуску после коньяка. Пытать вам меня не придется, не испытаете такого удовольствия… Прощай, Родина!

При последних словах он сунул руку в карман, вынул граненую гранату, выдернул чеку и прижал гранату к груди.

Не знал Савелий Иванович, что его сын Николай, будучи окруженным врагами и не видя выхода, так же вот выхватил гранату и швырнул себе под ноги. Было это под Новороссийском в такие же апрельские дни год назад. Но Николай выжил всем смертям назло! И тем более не знал Савелий Иванович, что Николай уже находится под Севастополем, около Балаклавских высот, и через неделю будет в Севастополе, придет в свой дом и будет искать отца.

Три секунды надо для того, чтобы граната взорвалась после того, как из нее выдернули чеку. Но какие это секунды! Перед мысленным взором, как кадры фильма, промелькнула жизнь, лица жены, сына, друзей. Остро кольнуло сердце – никогда он не увидит их, не услышит их голоса, вообще ничего не будет видеть и слышать, впереди вечный мрак и забвение.

Когда Глушецкий выдернул чеку, Майер побледнел, весь напрягся, думая, что граната полетит в него, но когда старик прижал ее к груди, он упал около стола, судорожно пытаясь выхватить из кобуры пистолет. Гартман сполз с кресла и загородился им. Шреве успел метнуться с дивана за дверь.

Через несколько секунд после взрыва в кабинет вбежали два солдата с испуганными лицами. На пороге они остановились. В кабинете было темно. Взрывной волной и осколками со стола смело электрическую лампу, телефон и все бумаги.

– Свет сюда, – рявкнул Майер, поднимаясь.

Шреве вынул из кармана электрический фонарь и включил его. Старик лежал на полу, поджав ноги.

– Густав, – позвал Майер, выходя из-за стола. – Ты жив?

Гартман, отбросив кресло, поднялся с пола, несколько мгновений молчал, потом сказал:

– Кажется, в руке осколок.

Солдаты подняли с пола лампу, телефон. Вскоре в кабинете опять стало светло.

– Уберите труп, – распорядился Майер. – Вы, обер-лейтенант, можете идти.

Шреве козырнул и вышел. Солдаты вынесли труп. Потом один вернулся с тряпкой и ведром и стал мыть пол, обагреннный кровью. Пока он мыл, Майер и Гартман молчали. Но когда солдат ушел, Гартман сердито буркнул:

– На кой черт ты устраивал при мне этот спектакль? Я сам сыт по горло допросами пленных.

– Извини, Густав, – виновато произнес Майер, – не ожидал я такого конца. Допрос можно было отложить на завтра. Отнял он у нас время и настроение испортил. Но чего не бывает на войне!

Гартман поморщился от боли в руке.

– Извини, Эрик, но нашу встречу за бутылочкой придется отложить, поеду в госпиталь.

2

Полковник Громов вышагивал по комнате, теребил бороду и сердито выговаривал:

– Я знал, что когда-нибудь это случится… Знал… Не стой передо мной истуканом… Садись… Знал и ты… Вспомни Сочи…

Командир первого батальона майор Ромашов присел на краешек стула и обреченно понурил голову. Он знал, что сейчас надо молчать, не оправдываться, иначе полковник разбушуется еще больше. У полковника есть основания сердиться на комбата. А у комбата нет оснований обижаться, он знает, что виноват. Еще несколько месяцев назад Ромашов обиделся бы на комбрига, решив, что тот понапрасну придирается к нему. Ему тогда казалось, что Громов просто невзлюбил его после памятного командирского учения в Сочи. Но после возвращения в бригаду полковник вроде бы сменил гнев на милость. Однажды он пригласил комбата к себе, угостил вином, поздравил с присвоением звания майора и вручил орден Красного Знамени, разоткровенничался: «Не серчай, что был придирчив. И впредь буду таким. После освобождения Севастополя меня, по всей видимости, отзовут для назначения на другую должность. Кто останется командовать бригадой? На тебя имею виды. Есть у тебя все данные. Вот я и стараюсь вытянуть их наружу. Но то, что сказал сейчас, – разговор между нами. Задерешь нос, разболтаешь – потеряю веру в тебя».

Первый батальон был штурмовым при освобождении Керчи, Феодосии, Ялты. Майор Ромашов радовался, что все идет хорошо, что потерь его батальон почти не имеет, в то время как уничтожил до двухсот гитлеровцев и взял в плен свыше трехсот. Но полковник за это время ни разу не похвалил Ромашова, а ставил все новые и новые задачи. А за Балаклавой Ромашова постигла неудача. Для улучшения позиции перед штурмом Балаклавских высот командир бригады приказал первому батальону занять одну высотку, за которой можно было накапливать силы. Ромашов выделил отряд в составе двух взводов. Противник обнаружил отряд на ближайших подступах и открыл по нему сильный артиллерийский и минометный огонь. Ромашов прекратил атаку и отозвал отряд на исходные позиции.

Когда об этом узнал Громов, то не скрыл своей досады.

Он вызвал к себе Ромашова, и вот теперь тот сидел и ерзал на краешке стула. Полковник напомнил ему о Сочи. Да, он помнит то командирское занятие, последнее перед отправкой бригады из Сочи в десант под Новороссийск.

Надо же было случиться так, что подобную ошибку Ромашов допустил сейчас, на подступах к Севастополю. Неспроста полковник напомнил ему о командирском занятии в Сочи. Разнос будет тот! Громов спит и видит себя в Севастополе, а тут у его стены получил щелчок по носу.

«Чего доброго, разгорячится и от командования батальоном отстранит», – уныло думал Ромашов.

Но полковник постепенно успокоился, остыл. Походил по комнате, а потом сел и уже спокойно сказал:

– Сегодня повторить атаку. Учти, если высотку не займем, то во время штурма Балаклавских высот у нас могут быть большие потери. Человеческие жизни лежат на твоей совести. Помни это. А может быть, поручить выполнение этой задачи Глушецкому? В Сочи он решил ее правильно. Возьмет с собой роту разведчиков и ночью вышибет немцев с высоты. Помнишь, как он вышиб немцев из дома детяслей на Малой земле?

Ромашов встал и твердо заявил:

– Если не справлюсь, пойду ротой командовать.

– Даже так! – удивился Громов. – Честь свою на карту ставишь?

– Да, честь.

– Ладно. Иди. Утром доложишь о взятии высотки.

Ромашов козырнул, лихо повернулся и быстро вышел. На пороге дома остановился, вытер пот с лица и облегченно улыбнулся.

– Или грудь в крестах, или голова в кустах, – решительно тряхнул он головой.

В его отношениях с командиром бригады было что-то схожее с взаимоотношениями ученика и учителя. Учитель требует от способного ученика большего, а ученик обижается, ему кажется, что учитель напрасно придирается к нему. Но закончит этот ученик школу и потом будет с благодарностью вспоминать своего учителя – и останется он в его памяти на всю жизнь. Так и Ромашов. Ему двадцать шесть лет, всего четыре года как окончил военное училище. А уже командир батальона морской пехоты, майор, кавалер трех орденов. Ему казалось, что он постиг военное искусство, что поучать его уже не следует. Но вдруг появился новый командир бригады, который требует, не давая пощады, строго взыскивая за всякое упущение.

Вот и сейчас пришлось выслушать немало обидных слов. На войне, конечно, всякое бывает, то удача, то неудача. Прошлой ночью постигла неудача. Ну и что? Так думалось, когда шел сюда. Полковник «прочистил» ему мозги, и сейчас Ромашов повторял слова, сказанные полковником еще в Сочи. «Все ли сделал, что в пределах человеческих сил?» Думая над этими словами, Ромашов приходил к выводу, что сделал не все, не продумал некоторые детали боя. Прав, сто раз прав командир бригады, когда напомнил ему о том занятии в Сочи. Он возвращался в батальон в приподнятом настроении. Впервые подумал: «Побольше бы таких командиров, как Громов».

После ухода комбата Громов вызвал Глушецкого:

– Что нового? Не оттягивает противник свои силы?

– Не только не оттягивает, но и подбрасывает свежие, – ответил Глушецкий и положил на стол лист бумаги: – Разведчики первого батальона нашли у убитого немецкого офицера распоряжение по дивизии. Это его перевод на русский.

– Первого, говоришь?

Глушецкий утвердительно кивнул.

– Гм, почему же об этом комбат не доложил? Ну, да ладно. Почитаем, что пишет командир пехотной дивизии Райнхард.

В распоряжении, датированном 24 апреля 1944 года, было написано:

«В обороне крепости Севастополь ни шагу назад. Позади нас лежит пространство, жизненно необходимое для крепости, и Черное море. Это основное положение должно быть внедрено в сознание каждого солдата, независимо от его положения. Поэтому тот, кто находится на позиции в расположении крепости или в бою и ушел в тыл без особой для этого служебной причины, должен быть задержан первым попавшимся офицером или унтер-офицером, силой оружия приведен на старое место или застрелен за проявление трусости.

Я ставлю перед всеми командирами священную задачу – внушить это людям.

Если танки пройдут позади – для нас это только выгодно, тем легче тогда уничтожить их с наших позиций, которые мы удерживаем. То, что плохая русская пехота ворвется в расположение наших позиций, не представляет для немецких и румынских солдат ничего страшного…

Фюрер приказал оборонять крепость Севастополь.

Подпись: Райнхард».

Полковник читал с усмешкой и покачивал головой. Закончив читать, прикрыл листок ладонью и сказал:

– Занятное распоряжение. Директивно-пропагандистское. Судя по нему, дезертируют у них с передовой. Следовательно, моральное состояние дивизии оставляет желать лучшего. Какой номер дивизии этого Райнхарда?

– Девяносто восьмая пехотная немецкая дивизия. Но перед нами ее нет.

– А почему распоряжение командира дивизии оказалось на нашем участке?

– Убитый офицер, у которого найден этот документ, являлся представителем штаба армии.

– Ого, какую птицу подстрелили. Вот что, капитан, передай Ромашову, чтобы во время ночной атаки, когда будут брать высотку, поймали «языка». Его разведчики пусть займутся этим. А ты проследи.

Некоторое время он молчал, раздумывая, потом сказал:

– Не будем обременять Ромашова. Поимку «языка» возлагаю на тебя. Возьми разведчиков в роте у Крошки. Думаю, хватит человек десять. Командира группы подберешь сам. Твое место на наблюдательном пункте комбата. Я буду находиться на своем НП. Даю тебе двое суток на то, чтобы установить, какой перед нами противник, его численный состав, система обороны. От командиров батальона потребуй, чтобы дважды в сутки – утром и вечером – присылали разведсводки, схемы вражеской обороны. Пусть ведут непрерывную разведку. Надеяться на то, что легко прорвем оборону противника, не приходится.

Выслушав распоряжение, Глушецкий козырнул и попросил разрешения удалиться.

– Иди, – махнул рукой Громов, но, когда Глушецкий уже был в дверях, остановил его: – Скажешь Ромашову, что из политотдела придет инструктор с радиоустановкой. Пусть установят репродуктор поближе к противнику. Перед микрофоном будут выступать пленные немцы и румыны. – И усмехнулся: – Может, после разговора высотку без боя отдадут нам.

Глушецкий тоже усмехнулся.

После его ухода Громов несколько минут сидел недвижимо, чуть прикрыв глаза, потом склонился над планом Севастополя и его окрестностей. Взгляд его остановился на Сапун-горе.

– Эх, Сапун-горушка, – проговорил он вслух. – Одолеем тебя, Севастополь наш будет.

У разведчиков было весело. Вторые сутки они отдыхали. Все выспались, привели в порядок обувь и обмундирование. Даже Крошка щеголял в новых сапогах. Хотя и был он командиром отдельной разведроты, но ходил в потрепанной обуви. Охотничьи сапоги, которые подарила ему Роза, окончательно порвались. А в Ялте ему повезло. Старшина Безмас раздобыл ему на трофейном складе сапоги большого размера. Были они подкованы, с широкими голенищами. Увидев их, Крошка так расчувствовался, что обнял старшину и расцеловал.

– До конца войны хватит, – надев, с удовольствием сказал он.

– Кожа добротная. Видать, шились на заказ. Оказывается, есть и у немцев такие дылды, как я.

Когда Глушецкий пришел в роту, Крошка первым долгом обратил его внимание на свои сапоги.

– Красота! Верно? – притопнув ногой, похвалился он.

– Хороши, – улыбнулся Глушецкий.

Глушецкий объяснил причину своего прихода. Крошка сразу посерьезнел, задумался:

– Задание ответственное, – наконец сказал он, – группу возглавлю сам.

– Возражать не буду.

В комнату вошла Таня. Увидев Глушецкого, она козырнула, ее черные глаза весело блеснули.

– Здравствуйте, товарищ капитан.

Глушецкий внимательно посмотрел на нее. Таня все еще очень худа, но лицо уже не такого землистого цвета, в глазах блеск. И одета прилично, и винтовка при ней снайперская.

– Рад видеть тебя, Таня, – сказал Глушецкий. – Как здоровье?

– Словно вновь родилась, – ответила она.

Она и в самом деле в эти дни чувствовала себя хорошо. В роте к ней относились приветливо. Особенно предупредительны и внимательны были Семененко и Кондратюк.

– Я пришла с просьбой к командиру роты, – сказала Таня и вопросительно посмотрела на Крошку.

– Выкладывай, – отозвался тот.

– Прошу разрешения пойти в первый батальон. Там есть места, удобные для снайперской засады.

– Не возражаю. – Крошка повернулся к Глушецкому: – А ты?

– Я тоже.

– Вот и хорошо, – обрадовалась Таня. – Разрешите идти?

– Через полчаса пойдем вместе. Сейчас укомплектую группы для захвата «языка», и пойдем.

Крошка и Глушецкий вышли из дома и направились к длинному сараю, где разместились разведчики. В сарае никого, кроме старшины, не оказалось, все находились в саду. Разведчики сидели на земле, а на обрубке дерева примостился «чертов коновал» Лосев. Он играл на гитаре и пел частушки.

– Где гитару достали? – спросил Глушецкий.

– В Ялте Гридневу один партизан подарил. В одной МТС работали, – ответил Крошка.

Они понятливо переглянулись и оба заулыбались, сразу вспомнив страсть Гриднева рассказывать случаи из жизни МТС. То-то наговорился он всласть, встретившись с земляком.

Когда офицеры подошли ближе, Лосев перестал петь и спрыгнул с обрубка. Поднялись и остальные. Глушецкий поздоровался с ними и спросил, как настроение.

– Отличное – отозвался Кондратюк. – Разрешите спросить товарищ капитан?

Глушецкий кивнул.

– Когда Севастополь будет наш, надо бы сходить под ту скалу на мысе Херсонес. Как вы думаете?

– Обязательно сходим, – сказал Глушецкий. – Семененко возьмем с собой. Он знает, где документы и ордена запрятаны.

– Четверо нас осталось, – вздохнул Кондратюк. – Вы, Семененко, я и Таня. А было…

Крошка назвал фамилии разведчиков, которые пойдут сегодня с ним. Предупредил:

– Выход через час, после ужина.

Глушецкий вернулся в штаб, доложил о готовности разведгруппы и пошел на наблюдательный пункт командира первого батальона. Ромашов встретил его радостным возгласом:

– Рад видеть тебя, капитан! Зайдем в блиндаж, хочу посоветоваться.

В маленьком, наскоро вырытом блиндаже комбат развернул схему обороны противника и, водя по ней пальцем, заговорил:

– Решил использовать твой опыт при взятии здания детских яслей на Малой земле. Действительно, всегда ли надо перед атакой открывать артиллерийский огонь? Ведь это сразу настораживает противника, он приводит в готовность все средства обороны. Я решил начать штурм в два часа ночи. Отряд вместе с саперами скрытно подбирается к высоте, режет проволоку, разминирует проход и бросается в окоп. А в этот момент артиллерия открывает огонь по артиллерийским и минометным точкам противника и дает отсечный огонь по подкреплению, если его бросят к высоте. Одобряешь?

Подумав, Глушецкий сказал:

– Одобряю. В помощь вам придут десять разведчиков во главе с Крошкой. Их задача взять «языка».

Ромашов сразу повеселел:

– Разведчики – это здорово.

– Ну, а если противник обнаружит штурмовую группу при подходе и откроет заградогонь? – спросил Глушецкий.

– Продумано, – заявил Ромашов. – Тогда наши артиллеристы и минометчики открывают огонь по таблице номер два – по огневым точкам и по артиллерийским позициям, которые ведут заградительный огонь. – Он вынул из планшета другую схему и развернул: – Вот схема пулеметных точек и артиллерийских позиций противника. Артиллеристы уже сделали пристрелку.

– А если противник после той пристрелки сменил огневые позиции своих орудий и минометов?

– Ну, знаешь, – недовольно передернул плечами Ромашов. – Этих «если» можно напридумывать еще десяток.

– И ты должен дать на них ответ.

– И дам. Артиллеристы и минометчики имеют своих корректировщиков. Пусть не зевают. – Ромашов протянул Глушецкому пачку трофейных сигарет. – Это не немецкий эрзац, а настоящие турецкие, – пояснил он, увидев, что Глушецкий бросил на них пренебрежительный взгляд. В блиндаж вошел заместитель по политчасти командира бригады, он же начальник политотдела подполковник Железнов.

– Ага, комбат тут, – басовито, с недовольными нотками в голосе произнес он.

Глушецкий и Ромашов встали, приветствуя замполита.

– Садитесь, – махнул он рукой, не здороваясь. – Где твой замполит?

– В ротах, как всегда.

– Вызовите его.

Ромашов сказал дежурному телефонисту, чтобы позвонил в роты, разыскал замполита и вызвал его в штаб батальона.

– Мы, товарищ подполковник, – начал докладывать Ромашов, – в каждое отделение штурмовой группы выделили агитаторов, в каждом отделении по три – пять коммунистов. Замполит провел совещание с агитаторами. Через полчаса проведем митинг штурмовой группы. Сегодня подано восемь заявлений о приеме в партию.

Он замолк и вопросительно посмотрел на подполковника. Тот некоторое время молчал. Снял фуражку, положил на стол, достал носовой платок и вытер вспотевшую, наголо обритую голову. Только после этого сказал:

– Проверю, проверю. В прошлый раз тоже докладывали и об агитаторах и о всем прочем, а высотку не взяли. Грош цена такой партийно-политической работе. Очковтирательством занимаетесь. Не уйду от вас до тех пор, пока не побеседую с коммунистами. Где же замполит?

– Сейчас разыщут.

Голова у подполковника была большая, шишковатая. Бритва парикмахера, видимо, не раз спотыкалась о шишки. Об этом свидетельствовали шрамы и свежие порезы. Шея у подполковника короткая и толстая, поэтому казалось, что голова сразу вросла между плеч, обойдясь без шеи. Это мешало подполковнику поворачивать голову, приходилось поворачиваться всем туловищем. Роста он небольшого, узкоплеч. Поэтому носил не гимнастерку, а китель с накладными плечами.

В бригаде подполковник еще не прижился, и не потому, что не был моряком, а потому, что характер у него оказался тяжелым. Он не доверял людям, был заносчив. С командиром бригады не советовался. Задумав что-то, говорил Громову: «Я принял решение. Вас обязываю как коммуниста сделать следующее…» Громов хмурился, но спокойно выслушивал его, а потом говорил: «Хорошо, действуйте». Дружеских отношений между ними не наладилось. Собирая замполитов батальонов, Железнов не раз давал им понять, что их дело выполнять его указания, а думать за них будет он, а если кто будет заниматься отсебятиной, то у того будет отобран партийный билет. «В жизни партийных организаций должна быть железная дисциплина, – говорил он. – Указания вышестоящего политоргана должны беспрекословно выполняться. Замполитам и парторгам рот и батальонов нечего выдумывать какие-то новые формы партийно-массовой работы. Формы продуманы и спущены сверху. Я буду строго следить за выполнением вышестоящих директив». Замполит батальона автоматчиков на одном таком совещании заметил, что существует партийная демократия и ее на войне не отменили, что в Уставе партии говорится о демократическом централизме. Через две недели этот замполит был отправлен в распоряжение политотдела армии как не обеспечивший политического руководства в батальоне.

Однажды Громов, будучи не в духе, спросил Железнова, был ли он до войны на партийной работе. Тот ответил: «Не имеет значения. Важно, что я прислан сюда партией». – «А я кем?» – спросил снова Громов и, не получив ответа, с горечью произнес: «До вас был замполитом у меня подполковник Яснов. Он пользовался у командиров и политработников уважением и любовью. Я хотел, чтобы и вы завоевали любовь матросов и офицеров. Вы же стараетесь командовать, а в партийной работе это противопоказано». На такое заявление полковника Железнов довольно резко ответил: «Я не женщина, чтобы меня любили». Громов помотал головой: «Да, это заметно». Эти слова были произнесены с иронией, но Железнов этого не понял. Встав и откинув голову, он заявил: «Моя обязанность твердо проводить линию партии в бригаде. Кое-кому это может не нравиться, но мне на это наплевать, я заставлю их делать то, что требуется директивами вышестоящих органов. А Яснов, по-моему, был мягкотелым человеком».

При людях Громов скрывал свою неприязнь к своему замполиту, не жаловался на него и в политотдел армии, считая, что в морской семье Железнов пооботрется и перестанет ставить себя выше всех, считать только одного себя настоящим коммунистом. А биографию его он узнал. Оказывается, Железнов был когда-то заведующим административным отделом горисполкома в приволжском городке, потом начальником городского отдела милиции.

…Глушецкий и Ромашов, чувствуя себя стесненными присутствием подполковника Железнова, попросили разрешения выйти, пока не пришел замполит.

Прибежал замполит, но они остались на воздухе и закурили.

Из блиндажа доносился сердитый бас Железнова. Но вот заговорил замполит батальона. У него был звонкий голос, и говорил он тоже на повышенных тонах. Глушецкий и Ромашов прислушались. «Вы не берите меня на бога, товарищ подполковник, – говорил замполит. – Я уже пуганый. У вас нет оснований не доверять мне. Вы коммунист, и я коммунист, перед партией у нас одинаковая ответственность. Или вы считаете себя коммунистом первого сорта, а меня второсортным? Какие у вас для этого основания? Вас прислала партия, и меня прислала партия». Рокочущий бас изрек: «Вы демагог, Васильев. И даром это не пройдет. Не возьмете сопку, пеняйте на себя. Партбилет выложите». Уже спокойнее замполит произнес: «Повторяю – не пугайте. Я пуганый и стреляный. А если вы такими методами будете руководить, мы, замполиты и парторги, напишем в политотдел армии».

Ромашов взял Глушецкого под руку и отвел на несколько шагов от блиндажа.

– Ну их, пусть немного обменяются любезностями. – И с гордостью добавил: – Замполит мужик крепкий, палец ему в рот не клади. Ему под сорок, ленинградец, был секретарем парткома на заводе. Не очень-то будет подставлять шею подполковнику.

– Он в батальоне еще, кажется, с Малой земли?

– На пятый день после высадки прибыл. Прежнего замполита ранило на третий день. Пойдем в штурмовую группу, замполит и подполковник скоро тоже придут туда.

Было уже темно. Штурмовая группа собралась в узкой балке. Матросы сидели группами, курили, обменивались шутками. Здесь же находились и разведчики. Крошка узнал Глушецкого и Ромашова, подошел к ним.

– Рановато мы появились тут, – сказал он Глушецкому. – Атака назначена на два часа ночи. Может, ребятам сказать, чтобы вздремнули?

– Пусть вздремнут, – согласился тот, но сразу же спохватился: – Сейчас митинг будет, пусть разведчики послушают. На одно дело идут. А потом можно вздремнуть.

Через несколько минут появились подполковник Железнов и замполит батальона капитан Васильев.

Начальник штаба батальона построил штурмовую группу полукругом. Васильев объявил митинг открытым и предоставил слово Железнову.

Вот когда Глушецкий удивился. Железнов говорил так горячо, так страстно, так построил свою речь, что Глушецкий почувствовал себя словно наэлектризованным, в нем кипели и ненависть к фашистским захватчикам, и любовь к Родине, и желание броситься сейчас в бой и бить, бить врагов.

«Вот это оратор!» – восхищенно подумал он и посмотрел на выражение лиц стоящих рядом офицеров и матросов. По тому, как они сжимали кулаки, как сверкали глазами, он понял, что и их зажег и увлек своей речью подполковник. В эти минуты Глушецкий проникся к нему уважением.

Да, Железнов был отменным агитатором. Видимо, этот талант страстного оратора и привлек к нему внимание начальства и способствовал выдвижению его на должность заместителя командира бригады морской пехоты по политчасти. Как жаль, что не всегда в ораторе сочетаются черты хорошего организатора и человечного человека!

Глушецкий и Ромашов перешли с наблюдательного пункта батальона на командный пункт командира третьей роты. Отсюда до высотки было совсем близко. Время подходило к двум часам ночи. Штурмовая группа уже выдвинулась на исходный рубеж. Глушецкий и Ромашов знали, что сейчас саперы режут проволоку, разминируют проходы. Было тихо, даже чересчур тихо, и эта тишина действовала угнетающе.

Телефонист подозвал комбата к телефону. Звонил командир бригады со своего НП.

– Десять минут третьего. Почему не действуете?

В голосе Громова сквозило нетерпение и плохо скрытая тревога.

– Скоро начнем, – заверил Ромашов.

– Не тяни резину, – проворчал Громов. – Через десять минут позвонишь мне и доложишь о причине задержки.

Ромашов передал телефонисту трубку, подошел к Глушецкому и сказал о разговоре с комбригом.

– Что я доложу ему, если по-прежнему будет тихо? – Передернул он плечами.

Не в его власти было сейчас поднимать батальон в атаку. Власть у тех, кто ползет сейчас к немецким окопам. Ночной бой самый сложный вид боя. Управлять в темноте действиями рот, взводов и даже отделений почти невозможно. Только после окончания боя начинает налаживаться управление, бегают связные в поисках командиров. Знал все это Ромашов, но все же испытывал досаду на то, что до сих пор нет связного от командира штурмового отряда. Замполит тоже находится там, и неизвестно, что он сейчас делает. Почему эта зловещая тишина так долго тянется?

– Да начинайте, черт вас возьми! – сквозь зубы проговорил Ромашов, высовываясь из окопа.

И только он произнес эти слова, как раздалась пулеметная очередь. Тотчас в небо взвились ракеты и одновременно раздались крики: «Полундра! Даешь Севастополь!»

– Наконец-то! – вырвалось у Ромашова.

Он и Глушецкий прильнули к брустверу окопа, вытянули шеи, пытаясь увидеть и разгадать, что происходит на высотке.

Огненные всполохи взметались по всей высотке. Но разобрать в темноте, кто где находится, было невозможно.

– В траншеях наши! Точно! – закричал Ромашов и хлопнул Глушецкого по плечу.

– Да, кажется, в траншеях, – не совсем уверенно сказал Глушецкий.

– Вызываю отсечный огонь артиллерии, – сказал Ромашов и побежал в блиндаж, где находился дежурный телефонист.

Пока он вызывал артиллерийский огонь, вражеские батареи открыли стрельбу прямо по высотке. Снаряды и мины ложились густо, заглушая взрывы гранат, пулеметную и автоматную стрельбу.

Ромашов вернулся, увидев взрывы на высотке, и забеспокоился:

– Накроют наших. И своих и наших перебьют, а потом пустят на высотку резервную группу. Чего же наша артиллерия молчит?

Но тут загрохотали и наши орудия. Били по путям подхода к высотке со стороны противника и по вражеским орудиям, ведущим огонь. Через несколько минут взрывы на высотке стали затихать, опять послышалась автоматная стрельба и взрывы гранат, но пулеметной стрельбы не слышалось.

– Кажется, пулеметные точки подавлены, – заключил Ромашов.

Он подозвал командира стрелковой роты.

– Готовы твои люди?

– Готовы. Тридцать шесть человек.

– Как дам команду – чтобы броском вперед.

Перед бруствером выросло несколько фигур. Глушецкий сразу узнал своих разведчиков и окликнул их.

Разведчики спрыгнули в окоп. Крошка подошел к Глушецкому и прерывающимся от волнения и бега голосом доложил:

– Двух сцапали. Хватит?

Разведчики подвели двух пленных. Один оказался офицером. Он был еще молод, совсем молод, видимо, на фронте недавно. От испуга офицер все время икал. Второй пленный был рядовым солдатом. У обоих связаны руки, на шеях веревочные петли.

– Скорее ведите на НП командиру бригады, – распорядился Глушецкий.

– Есть вести, – весело сказал Крошка.

Вместе с разведчиками вернулись и саперы. Их командир, лейтенант, докладывал комбату:

– Проход был сделан в трех местах. Гитлеровцы не обнаруживали наших до тех пор, пока мы не ворвались в первую траншею. Сейчас бой идет во второй линии.

– Пора, – решил Ромашов и приказал командиру роты: – Вперед, закрепляйтесь в первой линии траншей, связисты пусть тянут связь. А вам, товарищ лейтенант, придется еще раз прогуляться со своими саперами, покажите стрелковой роте проходы. – Он повернулся к Глушецкому: – Будешь сейчас звонить Громову о «языках»? Доложи, что третья стрелковая рота перемещается в первую линию траншей на высотке.

Вернувшись через несколько минут, Глушецкий весело сообщил:

– Громов доволен. Утром сам придет к тебе.

Ромашов облегченно вздохнул:

– Гора с плеч.

Стрельба на высотке постепенно затихала. Слышались лишь разрозненные выстрелы. За высоткой рвались снаряды нашей артиллерии.

Вскоре телеграфист позвал Ромашова к телефону. Докладывал командир роты.

– Высотка наша. Заняли оборону. Подбросьте станковые пулеметы. Надо к утру полностью оборудовать оборону, установить на обратном скате пулеметные гнезда. В штурмовом отряде двенадцать человек убито, двадцать ранено. Организуют эвакуацию.

– Действуй, – торопливо сказал Ромашов. – Действуй. Саперов и станковые пулеметы пришлю.

Выйдя из блиндажа, Ромашов устало прислонился к стенке окопа и расслабленным голосом произнес:

– А впереди не высотки, а высоты, Севастополь… Дай, Николай, закурить. Лень в карман лезть, руки словно онемели.

Глушецкому было понятно его состояние. После напряженного боя всегда наступает усталость – физическая и духовная. Лег бы и лежал без движения, ни о чем не думая. Но ляжешь, а сон не идет, голова трещит, перед мысленным взором проходят картины прошедшего боя, их отгоняешь, а они лезут и лезут.

3

Бой за Севастополь начался 5 мая наступлением наших войск с севера в районе Бельбекской долины. После мощной артиллерийской подготовки и массированных ударов бомбардировочной и штурмовой авиации гвардейские пехотные соединения генерала Захарова прорвались через Бельбекскую долину непосредственно к горным террасам, к первому ярусу немецких дотов. Тяжелым и кровопролитным был штурм дотов и дзотов. С верхних ярусов гитлеровцы сбрасывали на наступающих тысячи гранат, которые катились вниз, прыгая с камня на камень, и поражали своими осколками штурмующих пехотинцев.

Штурм Бельбека, этой многоярусной северной стены Севастополя, насыщенной дотами и дзотами, продолжался двое суток.

Мощный натиск наших войск на Бельбек ввел в заблуждение командующего 17-й немецкой армией генерала Альмендингера.

Он решил, что на этом направлении советские войска наносят главный удар, и приказал перебросить на этот участок крупные силы пехоты и артиллерии с правого фланга, то есть оттуда, где проходили восточные и юго-восточные рубежи Севастополя.

– Не рискнут советские войска штурмовать Сапун-гору, – заверил он своих штабистов. – А если рискнут, то мы им устроим там мясорубку.

Но наши войска готовили штурм Сапун-горы. Здесь днем и ночью работала артиллерия и авиация, обрушивая на доты и дзоты тысячи бомб и снарядов. А в это время пехотинцы старались сократить расстояние между исходными рубежами атаки и позициями противника. Настойчиво, метр за метром продвигались они вперед, используя расщелины, овраги. Пехотинцы превращались в шахтеров. Они врубались в горы, пробивали узкие тесные ниши под каменными выступами. Открытые участки проходили под землей до выгодной расщелины, а потом опять рыли подземные галереи.

Утро 7 мая выдалось тихим, безоблачным. Весна брала свое. Зеленая поросль трав покрыла землю. Зеленела даже изрытая, исковырянная Сапун-гора. Пряные запахи весны мешались с тошнотворной вонью от взрывов снарядов, мин и бомб.

Веселые лучи солнца позолотили вершину Сапун-горы, а туман, переливаясь волнами, начал оседать в лощинах, думалось, что вслед за этим, приветствуя утро, взмоют вверх жаворонки и воздух огласится птичьими песнями.

Казалось, война отошла куда-то дальше, уступив место всепобеждающей весне, извечно радующей человечество.

Весеннюю идиллию нарушили пушечные выстрелы, возвестившие о начале штурма. А через несколько мгновений повсюду завыло, застонало, завизжало. Тысячи и тысячи снарядов и мин разного калибра врезались в каменную грудь Сапун-горы. Гора окуталась черным дымом. Потом дым стал желтеть, краснеть. Словно лава во время извержения вулкана, потоки густого дыма покатились в Инкерманскую долину, к Черной речке.

В воздухе появились сотни наших бомбардировщиков и штурмовиков. На вражеские укрепления посыпались бомбы.

Снаряды и бомбы дробили камни, рушили немецкие укрепления. Глыбы камней, как метеоры, со страшным свистом проносились над головами.

Вверх взвились красные ракеты – сигнал атаки.

Натиск советских пехотинцев был столь стремительным, что они с ходу овладели первой линией обороны противника. Но вторую линию с ходу занять не удалось. Вражеские огневые точки ожили, кругом засвистели пули, в атакующих полетели гранаты.

Атакующие залегли. Опять заработала советская артиллерия. Штурмовые отряды снова бросились в атаку. На второй линии бой шел за каждый выступ, за каждый камень. Гитлеровцы отступили. По ходам сообщения немецкие солдаты и офицеры отошли к вершине. Наши штурмовые отряды преследовали их по пятам. Бой закипел на гребне. Здесь началась самая ожесточенная рукопашная схватка. Все перемешалось. Гитлеровцы отчаянно сопротивлялись. Они понимали, что тут последняя их линия обороны, а потом придется катиться до самого города. Зачастую невозможно было стрелять, бросать гранаты. В ход шли приклады, штыки, финки, камни.

К вечеру наши войска закрепились на гребне. На какое-то время наступило затишье, условное, конечно, ибо стрельба продолжалась с обеих сторон.

Наши штурмовые отряды собирались с силами для утреннего штурма, приводили в порядок оружие, проверяли запасы гранат и патронов. На гребень поднялись санитары для эвакуации раненых.

Впервые, пожалуй, за всю войну гитлеровцы предпринимали ночные атаки, чтобы сбросить с гребня советских пехотинцев. Но это им не удалось. За ночь на Сапун-гору поднялись свежие силы. Артиллеристы сумели вкатить на гору свои орудия, чтобы утром бить прямой наводкой.

На рассвете советские войска вновь перешли в наступление. В полдень они были в двух километрах от города.

Удивительно, откуда брались силы у советских воинов. Им не довелось выспаться, отдохнуть. Но они не сетовали на это. Они были охвачены тем наступательным порывом, когда забывается и усталость, и бессонные ночи.

Советская пехота залегла перед последним оборонительным рубежом немцев на внутреннем севастопольском обводе. Этот железобетонный оборонительный рубеж состоял из многочисленных дотов и дзотов, блиндажей, противотанковых рвов, минных полей и проволочных заграждений. С ходу его не возьмешь. Нужна артиллерийская и авиационная обработка.

К этому времени наши войска южнее Сапун-горы овладели другой сильно укрепленной высотой – Горной.

Боясь быть отрезанными, немцы стали поспешно отступать за внутренний обвод города, рассчитывая там остановить наступление наших войск. Но тут в действие вступили советские танки. Давя пулеметы, артиллерию и живую силу противника, они устремились по долине между Сапун-горой и высотой Горной и заняли юго-восточную окраину Севастополя.

Одновременно гвардейские части, взявшие штурмом Бельбек, ворвались на северную сторону города, и перед ними открылась панорама Северной бухты. А соседи слева начали бой за устье Северной бухты. Необходимо было форсировать бухту, а переправочных средств не было. Под огнем врага гвардейцы принялись сколачивать и спускать на воду дощатые, бревенчатые плоты и на них переправляться на другой берег – сквозь дым, шквальный пулеметный огонь. Около берега нашли склады гробов. На каждом из них черная свастика.

– Так это же готовые шлюпки, – сообразил кто-то.

И вот на берегу появилась вереница солдат с гробами на плечах. Их спускали на воду, в каждый садился солдат, брал доску или лопату вместо весла, и вскоре флотилия гробов двинулась вперед.

Майор Гартман, наблюдавший за Северной бухтой в стереотрубу, увидев плывущие гробы, оторопело отшатнулся. Эти гробы были как символ потустороннего мира. Всю дорогу в штаб ему мерещились гробы со свастикой.

Отметив на карте занятые советскими войсками укрепленные пункты, Гартман криво усмехнулся и вслух произнес:

– Гитлер капут…

Он и сам чувствовал, что ему – капут. «Как могло получиться, что советские войска за двое суток овладели высотами, за которые мы дрались более двухсот суток? – размышлял он. – Ведь у нас была мощная оборона, больше орудий, солдат, чем имели советские войска во время обороны в сорок втором году. Наши дрались отчаянно, их нельзя упрекнуть. Так почему же, почему? Я не могу этого понять, черт меня побери! Какой же я разведчик, если не могу понять! Конец, конец…»

На него нашло отчаяние. Бежать, бежать из этого пекла! Но куда? Как? Генерал Альмендингер сбежал. Крысы бегут с тонущего корабля… Неужели придется сложить здесь голову? Есть еще одно средство спасти жизнь – плен. Боже, какой позор: стоять с поднятыми руками перед русским вонючим солдатом, а то и перед узкоглазым узбеком и с унылым видом бубнить: «Гитлер капут, Гитлер капут». А жить так хотелось! Плен? Ну что ж, надо приготовиться. Пожалуй, следует обзавестись солдатским обмундированием и солдатскими документами. А с солдата какой спрос? «Отправят в лагерь, – думал Гартман, – после войны вернусь домой. Война, судя по всему, кончится скоро. Германия, конечно, будет повержена, города разрушены, будет опять, как после первой мировой войны, инфляция, голод, безработица. Жизнь настанет собачья. Но можно будет уехать в Швейцарию или Швецию…»

Гартман немного успокоился, придя к мысли, что еще не все потеряно. А спустя два часа, когда побывал в оперативном управлении и узнал, что на аэродроме мыса Херсонес наготове несколько самолетов для штабных работников, а под скалами Херсонеса быстроходные катера, надежда на спасение укрепилась. Однако на всякий случай он все же запасся солдатским обмундированием.

4

Балаклавские высоты противник укрепил не хуже, чем Сапун-гору. Все они были опоясаны несколькими ярусами траншей. От подножья до вершины доты и дзоты, бронированные колпаки для пулеметчиков и огнеметчиков, все подходы заминированы, кругом проволочные заграждения. С вершин гор Кая-Баш и Горная противник просматривал почти все подступы к своей обороне, на некоторых участках на десятки километров.

Войскам Приморской армии предстояло разгрызть не менее крепкий орешек, чем Сапун-гора.

Бой за Балаклавские высоты, за которыми открывался прямой путь на Севастополь, начался в тот же день и в тот же час, когда наши войска ринулись на штурм Сапун-горы.

Накануне штурма разведчики бригады Громова несколько раз выходили за передний край, чтобы добыть пленного, но каждый раз возвращались с пустыми руками. Пленного не взяли, зато хорошо разведали систему обороны.

Глядя на схему вражеских укреплений, которую составил Глушецкий, командир бригады одобрительно покачал головой:

– Умеют же, сукины дети! Все, все предусмотрено! Ни одного слабого места! Нахрапом тут не возьмешь.

Отдавая должное немецким инженерам, оборудовавшим оборону по последнему слову военной техники, Громов, однако, не испытывал чувства растерянности. Он, конечно, понимал, что бой будет упорный, кровопролитный, но в победе не сомневался. Гвардейцы Сталинграда, морские пехотинцы накопили изрядный опыт. Еще в боях за Сталинград и Новороссийск создавались специальные штурмовые группы – новый тип воинских подразделений, способных самостоятельно наносить разящие глубокие удары. Штурмовые группы, сформированные для прорыва рубежей перед Севастополем, получили в свои боевые порядки орудия, которые должны прямой наводкой разрушать огневые точки, скрытые в камнях. Команды подрывников, минеров, саперов, автоматчики и гранатометчики – все они во взаимодействии прогрызают вражескую оборону и пробивают проходы для следующих за ними частей.

В бригаде Громова были созданы три штурмовых группы. Полковник несколько дней тренировал их, придирчиво заставляя отрабатывать все детали предстоящего боя. В «маневрах», как назвал Громов тренировочные занятия, участвовала и рота разведчиков.

И вот настал решающий день и час.

Свой командный пункт Громов расположил на высотке, которую несколько дней назад отвоевал батальон майора Ромашова. Эта высотка помогла бригаде вклиниться в оборону противника, нарушить ее систему, улучшить свое тактическое положение. Благодаря ей штурмовые группы смогли занять исходное положение скрытно от противника.

До полуночи Громов пробыл на командном пункте. Глушецкий находился с ним. В полночь Громов сказал:

– Вздремнем немного…

Он лег на дощатый топчан, сделанный из снарядных ящиков, подложил под голову вещмешок связиста, закрыл глаза и затих. Глушецкий не знал, заснул полковник или нет, но сам он долго не мог этого сделать. Слишком много было впечатлений за день. Впервые полевая почта привезла письма. Глушецкий получил два письма – одно от матери, другое от Виктора Новосельцева.

Мать писала, что разыскала Галю в сочинском госпитале. При виде ее Галя расплакалась. А потом стала какой-то неразговорчивой. «Я думаю так, писала мать, она переживает потому, что на всю жизнь осталась калека. Мне она так и сказала: «Зачем я теперь Николаю». Я постыдила ее немного: мол, не такой человек Коля, чтобы бросить ее в беде».

Прочитав письмо, Глушецкий долго сидел, прикусив нижнюю губу и уставившись в одну точку.

«После освобождения Севастополя буду просить у командира бригады отпуск хотя бы дней на пять-шесть, – решил он. – Разыщу в Севастополе отца, он, наверное, голодает и болеет. Отвезу его в Сочи».

Виктор Новосельцев сообщал, что выписался из госпиталя и находится в распоряжении отдела кадров. Возвратиться на свой корабль, к сожалению, не придется, он потоплен гитлеровцами в Керченском проливе в конце ноября. Предлагают ему пойти старпомом на тральщик. Но он пока еще раздумывает. Впрочем, ему все равно, теперь он хромает на одну ногу, а такого после войны на флоте держать не будут, следовательно, с карьерой флотского офицера покончено, поэтому ему безразлично, кем теперь назначат, лишь бы воевать. Новосельцев просил Николая навести справки о Тане. «Мне не хочется верить, – писал он, – что она погибла в Эльтигене. Но тогда где же она? Мне из дивизиона друзья писали, что писем от нее нет. Я теряюсь в догадках. И все время у меня неспокойно на сердце. Знала бы Таня, как я тоскую без нее, как хотелось бы видеть ее рядом, смотреть в ее чудесные глаза, держать ее руку в своей. Будь другом, наведи о ней справки…»

Своего адреса Виктор не сообщал, в конце письма приписал, что адрес сообщит, как только определится на должность.

Глушецкий решил показать Тане письмо Виктора. Но днем ее в роте не оказалось, была в снайперской засаде. Встретился с ней под вечер. К этому времени в бригаде объявился Уральцев. Они вместе пришли к разведчикам.

Прочитав письмо, Таня прижала его к сердцу, глаза ее наполнились слезами.

– Наконец-то… – вырвалось у нее. – Коля, оставь это письмо мне, – попросила она и, не дожидаясь согласия, спрятала его в карман гимнастерки.

Глушецкий молча улыбнулся. Он был доволен, что доставил ей радость.

Молчавший до сих пор Уральцев вставил:

– А вам, Таня, привет.

Она вскинула на него недоуменный взгляд:

– От кого?

– От куниковцев.

– Спасибо, – заулыбалась Таня. – А где вы их видели?

– Здесь же, на крымской земле. Я рассказал им, что произошло с вами. Передавая привет, сказали, что ждут вашего возвращения в батальон.

Таня замялась, посмотрела на Николая.

– Ты вправе выбирать, – сказал Глушецкий.

– И там хорошие ребята. И тут я как в родной семье, – задумалась Таня. – Правда, Коля? Ты же для меня как родной старший брат. Мне не хочется с тобой расставаться.

Она подошла к нему, посмотрела снизу вверх и потребовала:

– Ну, нагнись же.

Когда он нагнулся, она обхватила его за шею и поцеловала в губы. Глушецкий растерянно покосился на Уральцева. Таня отпустила его шею и звонко рассмеялась.

– Вот видите, как я люблю этого верзилу, – повернулась она к Уральцеву. – Зачем же я буду расставаться с ним?

– Ой, Таня, – покачал головой Глушецкий. – Будет тебе, когда скажу Виктору, как повесилась мне на шею и поцеловала.

– А знаешь, что он скажет? – Таня хитро прищурилась: – Он спросит: «Сколько раз поцеловала?» Я скажу, что всего один раз. Он рассердится и поругает: «Чертова кукла, как тебе не стыдно. Надо было его поцеловать сто раз». Меня не раз называли чертовой куклой. А что это значит? Объясните, товарищ майор.

Уральцев пожал плечами:

– Не знаю, право.

– Тоже мне – литератор, – рассмеялся Глушецкий.

Глянув на часы, он заторопился. Уральцев остался с Таней, решив записать несколько ее рассказов о снайперах.

…И вот сейчас, в полночь, Николаю думалось и думалось о Гале, об отце, о Тане. Полковник Громов подхрапывал, и Глушецкий позавидовал ему. Умеет же человек выключать из сознания все, что не относится к делу. Матросам и офицерам полковник говорил не раз: «Есть время поспать – спи. Не спится, а ты заставляй себя, научись спать про запас. Потом может случиться так, что трое суток спать не придется».

Может быть, действительно можно приучить себя к такому образу жизни, делать то, что положено в данный момент, и даже мыслить о том, о чем положено, а непрошеные мысли отгонять. Глушецкий попробовал вызвать перед своим мысленным взором схему вражеской обороны, которую знал на память, представил себе, какой дот будет штурмовать первая, вторая и третья штурмовые группы, как вслед за ними рванутся к вершине разведчики с флагом. И вдруг в амбразуре среднего дота ему почудилось грустное лицо Гали.

«Чертовщина какая-то», – решил он, вставая. Зачерпнул кружкой воду из ведра, выпил, потом вышел в траншею, присел под козырек и закурил.

«Что-то нервы у меня пошаливают», – подумал он сердито.

На переднем крае шла ленивая перестрелка. Неужели противник не знает?

«Может быть, в ожидании боя нервничаю? – задумался Глушецкий. – Может быть, сердце предчувствует какое-то несчастье?»

Вернувшись в блиндаж, Глушецкий опять лег. На этот раз ему удалось задремать. Но вскоре его разбудил Громов.

– Хватит дрыхнуть, – сказал он басовито. – Скоро рассвет.

Глушецкий встал, зачерпнул в кружку воды, вышел в траншею и стал умываться. Голова была тяжелая, все тело сковано. Полковник словно знал о его состоянии. Когда Глушецкий вернулся в блиндаж, Громов сказал:

– Садись, сейчас крепкого чаю глотнем, чтобы сон развеять.

Его ординарец, здоровенный матрос с мрачным лицом, с маузером на боку, был уже в блиндаже. Он достал кружки и налил в них из большого термоса чай, заваренный почти дочерна. Потом вынул куски холодного мяса, хлеб.

«Где же любитель чая Уральцев?» – подумал Глушецкий.

Тот оказался легким на помине. Через минуту он просунул голову в блиндаж.

– Вот и самый заядлый водохлеб, – приветствовал его Громов. – Садись, корреспондент. – Когда тот присел на снарядный ящик, с улыбкой заметил: – А у тебя чутье на чай.

– Интуиция, – усмехнулся Уральцев, принимая из рук ординарца кружку.

После завтрака Громов спросил Глушецкого:

– Приободрился?

– Чувствую себя хорошо.

Он в самом деле после чая почувствовал бодрость во всем теле, голова стала ясной.

– Вот что, Николай, – Громов положил ему на плечо руку и заглянул в глаза. – Отправляйся-ка ты к разведчикам и возглавь. Сейчас там ты более нужен, чем тут. Понимаешь, почему принимаю такое решение?

– Понимаю, товарищ полковник, – ответил Глушецкий, подумав про себя: «Он угадал мое желание».

– Иди. Желаю успеха. Не забывай про донесения.

Глушецкий взял автомат, сунул в карманы гранаты и, не прощаясь, вышел.

Вскоре на КП пришли заместитель по политчасти, начальник оперативного отдела, командир артиллерийского дивизиона.

– Как с завтраком в ротах? – спросил Громов замполита.

– Разносят, – ответил Железнов, с усталым видом садясь на ящик. – Не спал всю ночь, побывал во всех ротах. Настроение у матросов и офицеров боевое. Во всех ротах проведены партийные и комсомольские собрания. Решение одно – личным примером и пламенным словом увлечь всех беспартийных на штурм высоты. В каждой роте выпущены боевые листки. – И, ни к кому не обращаясь, в раздумье проговорил: – Удивительный народ эти матросы. Неспроста Ленин относился к ним с таким уважением, поручал им самые ответственные задания.

Громов слегка улыбнулся. «Я свидетель переплавки ортодокса», – подумал он.

Уже светало.

– Будете со мной? – спросил он Железнова.

– Пока здесь, а потом смотря по обстоятельствам.

Уральцев сказал Громову:

– Я пойду с разведротой.

Громов погрозил ему пальцем:

– Не зарывайся, как прошлый раз. Ты не замполит роты, а корреспондент, не забывай этого.

– Но бывают обстоятельства. Помните, как в десанте в Эльтиген корреспонденту армейской газеты Сергею Борзенко пришлось воевать, командовать.

– Но сейчас этих обстоятельств нет и не предвидится. Поэтому сиди на моем КП и не рыпайся.

– Есть не рыпаться, – усмехнулся Уральцев.

И в этот миг раздался артиллерийский залп. Громов выскочил из блиндажа и побежал к стереотрубе. За ним выбежали и остальные, в блиндаже остались только телефонист и радист.

Стреляла вся артиллерия фронта и приданные специальные артиллерийские части. Разрывы снарядов и мин слились в сплошной гул, от которого закладывало в ушах. Все высоты, занятые противником, окутал черный дым.

Громов оторвался от стереотрубы и ругнулся:

– Ни черта не видно.

Через несколько минут в воздухе появились самолеты. Горы задрожали от разрывов тяжелых бомб. Вслед за бомбардировщиками появилась штурмовая авиация.

Полтора часа длилась артиллерийская канонада, полтора часа наносила удары авиация.

Но вот наступило затишье.

Вверх взвились ракеты – сигнал к штурму.

– Вперед, орлы! – закричал во всю мощь своего голоса Громов, выскакивая на бруствер.

Железнов потянул Громова за ногу.

– Не увлекайся, полковник, черт тебя дери! – сердито крикнул он.

Громов спрыгнул в траншею и со смущенной улыбкой сказал:

– Верно, увлекся. Пойми же, за какой город деремся! Ноги сами несут вперед.

Штурмующие группы дрались на первой линии обороны. Артиллеристы громили прямой наводкой вторую и третью линии. Дальнобойная артиллерия обрушивала свои снаряды на вершины гор, на противоположные скаты, на артиллерийские позиции врага. Штурмовая авиация продолжала висеть над высотами.

Минут через десять из батальонов по телефону донесли о взятии первой линии обороны. Громов сам подбегал к телефону и выслушивал комбатов. Каждому отдавал распоряжения:

– Не ослаблять натиск, не давать опомниться.

По рации он донес командующему армией о ходе наступления.

Повернувшись к командиру роты связи, Громов распорядился:

– Приготовиться перенести связь – телефон и рацию – на первую линию.

Он пытался рассмотреть, что делается на участке первого батальона. Но видимость была плохая, клубы дыма волнами сползали с вершин к подножью, закрывая людей, скалы, доты. От едкого дыма першило в горле, слезились глаза.

Вскоре комбаты первого и второго батальона донесли, что заняли вторую линию, штурмовые группы дерутся за третью, стрелковые роты также находятся во второй линии. Заминка получилась на участке третьего батальона, там противник оказал упорное сопротивление.

– Я иду туда, – сказал подполковник Железнов, беря в руки автомат и рассовывая по карманам гранаты.

– Не увлекайся, замполит, – осадил его Громов. – Твое место здесь.

Железнов прищурился в усмешке.

– Понимать надо – за какой город деремся. Ноги сами несут вперед. Кто так сказал полчаса назад?

– Ладно, ладно, иди уж, – добродушно проворчал Громов и положил ему руку на плечо: – Ни пуха ни пера.

Когда Железнов перелез через бруствер и исчез из вида, Громов с уважением подумал: «А он боевой, оказывается».

Через несколько минут Громов взобрался на бруствер, призывно махнул тем, кто находился в траншее, и крикнул:

– За мной! На новый КП! Связисты, давайте связь!

Не пригибаясь и не оглядываясь, он побежал. Не отставая от него, бежал его ординарец, держа наперевес автомат.

Когда Громов сообщил, что первая линия занята нашими штурмовыми группами, Уральцев подумал: «Делать мне на КП больше нечего». Он прошел по траншее метров двадцать, до того места, где она загибалась, вылез на бруствер, отполз немного, потом вскочил и побежал на участок первого батальона. Одет он был, как и все, в солдатскую гимнастерку, на голове пилотка, автомат на шее, в карманах гранаты. Поэтому на него никто не обратил внимания, когда оказался среди бойцов батальона. Ему удалось быстро разыскать майора Ромашова. Тот стоял за стеной разрушенного дома и отдавал какое-то распоряжение своему начальнику штаба. Вид у него был взъерошенный, пилотка где-то на макушке, волосы растрепались, на лице подтеки от пота и пыли.

Увидев Уральцева, он удивленно вскинул брови:

– Ты чего сюда приперся?

– Иду по свежим следам событий, – отозвался Уральцев.

– Ну, интервью сейчас давать тебе не буду. Сам видишь, какая обстановка.

– А я и не прошу. Скажи одно – пошли разведчики вперед?

Ромашов указал рукой на верх горы:

– Туда махнули. Вторая линия нами взята, я перемещаюсь туда.

– И я с тобой.

– Если есть нужда…

Они вышли из укрытия и вперебежку от камня до камня, от укрытия до укрытия стали карабкаться вверх. С ними полезли пять батальонных разведчиков, два связиста тянули телефонный кабель.

Перепрыгнув траншею, Ромашов огляделся, увидел развороченный бомбой дот и направился туда. Около дота было много трупов немецких солдат, а перед амбразурой с вытянутой вперед рукой, в которой так и осталась зажатая граната, лицом вниз лежал матрос.

– Располагаемся временно тут. Телефонист, связывайся с комбригом.

Укрывшись за выступом дота, Уральцев наблюдал за тем, что делается наверху. Из-за дыма видимость была неважной. Но вот он увидел блеснувший, как огонь, красный флаг.

Уральцев догадался, что там действует рота разведчиков, его родная рота. И вдруг ему страстно захотелось быть среди них, лично увидеть, как они будут водружать на вершине флаг, одному из первых увидеть с вершины панораму легендарного Севастополя, города, в котором он ни разу не был, но о котором так много читал и слышал и который стал для него, как для всех моряков, родным и священным.

Ни слова не говоря Ромашову, который в это время докладывал по телефону комбригу, Уральцев взял на изготовку автомат и двинулся к вершине. Флаг, мелькавший и исчезавший, стал для него ориентиром. Он знал, что разведчик с флагом находится несколько позади тех, кто пробивает путь к вершине.

Около большого камня Уральцев хотел приостановиться, чтобы передохнуть. И только подполз к нему, как из ячейки, вырытой рядом, выглянул немецкий офицер. На его голове не было фуражки, светлые волосы, влажные от пота, прилипли ко лбу. Их взгляды встретились. Немец вскинул пистолет, но тут же отбросил его и хрипло проговорил по-русски:

– Я сошел с ума. Берите меня в плен.

В его глазах показались слезы.

Уральцев готов был нажать спусковой крючок, но когда немец отбросил пистолет и заговорил, крикнул:

– Вылезай!

Немецкий офицер вылез из ячейки.

«Что с ним делать? Пристрелить – и делу конец», – мелькнула мысль. Но Уральцев чувствовал, что не сможет застрелить его, такого жалкого и униженного.

– Поднимите руки вверх и не таясь, а во весь рост идите вниз. Там вас встретят. Не вы первый.

А что еще придумать? Не вести же его. Сам дойдет. Сразу видно, что отвоевался.

Офицер поднял руки и пошел вниз. Уральцев проводил его взглядом и, когда тот скрылся из вида, полез дальше, держа наготове автомат. «Тут надо повнимательнее, – думал он, перебегая от камня до камня. – Могут затаиться недобитые. Этот обер-лейтенант вполне мог продырявить меня».

Впереди опять промелькнуло красное знамя. Уральцев увидел даже фигуру разведчика, в чьих руках оно было. Но вот разведчик зашатался, упал, кто-то подбежал к нему, подхватил знамя и устремился выше.

«Зачем они развернули его раньше времени? – подумал Уральцев. – На вершине и развернули бы…»

Так подсказывал разум. Но есть и другие чувства, которые заглушают голос разума. В традициях моряков было идти на врага с развернутым знаменем, не пригибаясь, не ползая по-пластунски, а в рост, натянув потуже бескозырку.

Сейчас, когда моряки дерутся врукопашную, пожалуй, можно оправдать и развернутый флаг, тем более, что крики: «Полундра! Даешь Севастополь!» – слышны по всей высоте.

Уральцев поравнялся с большой воронкой и увидел на дне ее сцепившихся матроса и немецкого солдата. Они дрались молча, только кряхтели, оружия у них не было. В матросе Уральцев признал Логунова. Спрыгнув в воронку, Уральцев выхватил из кармана гранату без запала, схватил немца за шиворот и ударил его гранатой по голове. Солдат сразу обмяк и ткнулся лицом в землю. Логунов поднялся, отряхнулся, вскинул на Уральцева глаза, еще блестевшие от возбуждения.

– Товарищ майор! – воскликнул он удивленно и радостно. – Вы прямо как с неба свалились! – Он пнул ногой солдата. – Сильный был, гад, остервеневший. Я подбежал к воронке, а он руки поднял. Командую ему: «Вылазь!» Думал, скис фриц, а он подошел и выдернул из моих рук автомат. Ну, я моментально врезал ему по скуле, он кувыркнулся в воронку, а автомат отлетел куда-то. Но и я не удержался, скатился вслед за ним. Вот и барахтались, пока вы его не кокнули.

Они вылезли из воронки. Матрос нашел свой автомат, бескозырку, удовлетворенно хмыкнул:

– Порядочек, теперь опять воюем.

Натянув бескозырку, Логунов спросил:

– А как вы оказались тут, товарищ майор? Вы ведь теперь не замполит, зачем в драку ввязываетесь.

Уральцев не ответил, только улыбнулся. Матрос забежал вперед, обернулся и решительным тоном заявил:

– Вы двигайтесь позади. А то сами знаете…

– Хорошо, – согласился Уральцев.

Вершина уже близко, вот она, рядом. Но застрочил станковый пулемет, пули прижали разведчиков к земле. К Глушецкому подполз Уральцев.

– Ты как тут оказался? – удивился Глушецкий.

– Как и ты.

– Ну, знаешь…

– Считай меня своим замполитом. Сообразил?

– Ладно уж, чертушка.

Из-за камня выглянул Логунов. Глушецкий крикнул ему:

– Можешь?

Логунов не услышал его голоса, но понял по глазам и утвердительно кивнул. В кромешном грохоте, когда человеческого голоса не услышишь, такой молчаливый диалог, в котором понимают друг друга по глазам и жестам, крайне необходим.

Чтобы отвлечь внимание пулеметчика, Глушецкий стал стрелять в его сторону. То же сделал подползший санинструктор Лосев. Он приподнялся и стрелял с колена. Логунов подобрался к пулемету сбоку и бросил противотанковую гранату. На какое-то мгновение его опередил пулеметчик, успевший сделать прицельный выстрел по Лосеву. Взрывная волна выбросила пулеметчика за бруствер. Логунов схватил пулемет и бросил вниз.

– Порядок! – крикнул он, перепрыгивая через окоп и устремляясь вверх.

Глушецкий склонился над Лосевым. Тот открыл глаза.

– Отвоевался, – через силу выдавил он.

– Не хорони себя раньше времени, – сказал Глушецкий. – Сейчас перебинтуем.

– Не надо.

Из его рта показалась струйка крови.

– В сумке у меня письмо…

Глушецкий окликнул подбежавшего Кондратюка:

– Бинты есть? Перевяжи Лосева.

Кондратюк разорвал гимнастерку санинструктора, покачал головой:

– В грудь его…

Лосев глубоко вздохнул и закрыл глаза. Это был его последний вздох.

– Кончился наш Лосик, – горестно произнес Кондратюк.

Глушецкий поднял бескозырку и закрыл лицо Лосева.

– Возьми его санитарную сумку, – сказал он Кондратюку. – Будешь за санинструктора. В сумке его письмо. Потом отдашь мне.

Кондратюк остановился около сидящего на камне Логунова, лицо которого было залито кровью, а сам он отчаянно ругался.

– Здорово тебя? – спросил Кондратюк, доставая бинт. – Сейчас забинтую – и топай вниз в санчасть.

Логунов ругнулся:

– Прямо в лоб камнем. Не очень чтобы, но кровь заливает глаза.

Перевязав голову и вытерев лицо, Кондратюк сказал:

– Топай в тыл.

Логунов встал, повел кругом глазами, поднял автомат.

– Нет, Федя, в тыл я не ходок. Еще повоюю. Ноги оторвут, идти не смогу, ползком до Севастополя доберусь. Двигаем вперед.

– Дело хозяйское, – сказал Кондратюк. – Давай поспешим в таком случае.

Глушецкий потерял из виду Уральцева. Это было немудрено. Весь склон горы, от подножья до гребня, укутан дымом и пылью.

Невдалеке пробежал со знаменем Добрецов. Осколок мины сбил его с ног. Знамя отбросило от него. Добрецов не поднимался. Тогда Глушецкий схватил знамя, поднял над головой и закричал изо всех сил:

– Вперед, полундра! До вершины немного осталось!

Рядом грохнул взрыв. Глушецкий упал. Некоторое время он лежал, оглушенный, плохо соображая, что произошло, еще не зная, ранен или нет. Придя в себя, встал на колени и огляделся. Первая мысль: «Где знамя?»

Пошатываясь, испытывая тошноту и шум в голове, он поднялся на ноги.

А знамя мелькнуло впереди. Его держал какой-то маленький и худенький матрос.

«Да это же Таня!» – обеспокоенно подумал Глушецкий.

Штурмовая группа и разведчики вбежали на вершину. Рукопашный бой закипел с новой силой. Ветер согнал дым и пыль вниз, и Глушецкий увидел справа и слева матросов и солдат с развевающимися флагами.

Держа знамя в левой руке, Таня правой ухватилась за выступ скалы, чтобы влезть повыше.

Из-за скалы высунулся гитлеровец и в упор выпустил в нее очередь из автомата. Таня отшатнулась, правая рука ее скользнула по скале, и она свалилась вниз. Рядом с гитлеровцем появился Гриднев, ударил его прикладом автомата и поднял знамя.

Глушецкий подбежал к Тане и наклонился над ней. Грудь ее была в крови. На побледневшем и исхудалом лице резко выделялись большие черные, но уже потерявшие блеск глаза. Глушецкий расстегнул ворот гимнастерки, стер платком кровь с груди. Ему не хотелось верить, что Таня мертва. Но когда увидел два пулевых отверстия, понял, что пробито сердце.

Он застегнул ей ворот и взял на руки. Она оказалась удивительно легкой.

Глушецкий поднялся на вершину. И первое, что он увидел, был флаг, укрепленный среди камней. Он подошел к нему и положил рядом тело снайпера Тани Левидовой.

Здесь лежал Гриднев и забинтовывал кисть левой руки.

Увидел Глушецкого, он встал, держа руку на весу, и беспокойно спросил: – Жива?

Глушецкий не ответил, склонил голову. Гриднев понял.

– Эх, дочка, дочка, не дошла до родного города…

Получив донесение из батальонов о том, что штурмовые группы и разведчики на вершине, полковник Громов тут же сообщил об этом командующему армией, а потом распорядился:

– КП переносим на вершину. Связистам тянуть туда связь, артиллеристам тащить на гору орудия и минометы.

Он зашагал в гору легко и быстро. Остальные офицеры еле поспевали за ним. Кругом были развороченные доты, воронки от бомб, вывороченные глыбы камней, осыпавшиеся траншеи – и трупы, трупы…

– Да, это был бой так бой! – вырвалось восклицание у Громова. – За один день взять такую крепость!

Взобравшись на вершину, Громов снял фуражку, поднял обе руки вверх и, не скрывая своих чувств, дрогнувшим голосом воскликнул:

– Здравствуй, Севастополь!

И стал обнимать и целовать стоявших поблизости офицеров и матросов. Его чувства передались и другим. Все стали обниматься, целоваться, бросать вверх фуражки, бескозырки, пилотки.

Увидев красный флаг, Громов пошел к нему. Он не дошел шагов десять, будто споткнулся: шальная пуля попала в левую ногу выше колена. Боль заставила Громова сесть. К нему подбежали ординарец и несколько офицеров.

– Зацепило немного, надо перевязать, – сказал он, бледнея.

Дежуривший при КП врач заставил полковника снять брюки.

Громов усмехнулся и пошутил:

– Смешно получается. Взобрался командир бригады на гору, осмотрелся и снял штаны…

Врач сказал:

– Надо в госпиталь.

– К черту госпиталь! – взревел Громов. – Остановите кровь, затяните потуже!

– Но вы не сможете ходить.

– Это мое дело.

Врач перетянул ногу жгутом, рану забинтовал. Громов натянул брюки, встал, шагнул и тут же скривился от боли.

– Да, идти не могу, – спокойно заявил он. – Но меня понесут. – Подозвав ординарца, сказал: – Игнат, разыщи носилки и приведи четырех матросов, чтобы несли меня.

Собрав около себя офицеров, Громов обвел их просящим взглядом:

– Прошу вас, друзья, никому, особенно вышестоящему начальству, не говорите о моем ранении. Я должен быть в Севастополе. Сообщите моему заместителю по тылу, чтобы к утру разведал дорогу сюда для машины. И еще. Уже вечереет. Гоните на вершину поваров с ужином. Начальник оперативной части, свяжитесь с батальонами и узнайте, какие потери, и доложите мне. Я из строя не вышел, продолжаю командовать. Все понятно? Действуйте.

Опираясь на Глушецкого, он встал, внимательно посмотрел кругом и после некоторого раздумья показал рукой на пригорок, где находился полуразрушенный дот:

– КП пока будет там. Тяните туда связь.

Выбитые из всех укреплений внешнего и внутреннего обвода, а также из города, немецкие и румынские войска укрылись за земляной вал, прикрывающий мыс Херсонес. Здесь скопилось до семидесяти тысяч солдат и офицеров во главе с командующим армией генералом Бемэ.

Мыс Херсонес выдается далеко в море. Земляной вал, протянувшийся на шесть километров, был естественным рубежом. Это дало возможность гитлеровскому командованию организовать тут достаточно сильную оборону. Здесь оно сосредоточило огромное количество артиллерии, поставило на прямую наводку несколько сот зенитных орудий. Весь вал был окутан колючей проволокой.

С ходу такую оборону прорвать невозможно. Надо к этому подготовиться. На подготовку этой операции ушло два дня – 10 и 11 мая. Атака была назначена на 13 часов 30 минут 12 мая.

Днем 11 мая Глушецкий пришел к Громову со срочным сообщением.

Командир бригады находился в одноэтажном каменном домике. В одной комнате разместились начальник штаба и дежурный офицер, во второй Громов. Когда Глушецкий вошел к нему, тот лежал на кровати, устремив взгляд в потолок. Его мучила рана, но он крепился. Ординарец помогал допрыгать на одной ноге до юркого «виллиса», он садился рядом с шофером и ездил по батальонам. Из машины не вылезал, подзывая комбатов, выслушивал, давал указания – и все с прищуренными глазами, с легкой улыбкой на лице, чтобы не подумали, что ему не по себе. Но все знали, чего стоила ему эта улыбка.

– Извините, что беспокою, – сказал Глушецкий, – но я только с передовой и хотел бы сообщить вам…

– Слушаю тебя, – повернул к нему голову Громов. Он знал, что зря Глушецкий не будет его беспокоить.

– Наши наблюдатели заметили, что немцы устанавливают на переднем крае метательные аппараты и огнеметы. Опыт боев на Северном Кавказе говорит, что это верный признак подготовки к отходу.

Полковник несколько минут молчал, раздумывая. Конечно, гитлеровцам остается одно – драпать. А наша задача – не дать им удрать. Они устанавливают метательные аппараты, значит, под их прикрытием немцы пойдут к берегу грузиться на корабли. В их распоряжении вся ночь. За ночь они могут эвакуировать свои войска. Что же предпринять?

– Вот что, капитан, – поднимаясь и опуская ноги, нарушил молчание Громов. – Организуй поимку «языка». И не в полночь, а как только стемнеет. А я доложу в штаб армии.

– Поручить разведроте?

– Пусть действуют батальонные разведчики, а из разведроты пошли одно отделение.

Глушецкий козырнул, повернулся и шагнул к двери. Громов остановил его и уже другим тоном сказал:

– Николай, я по глазам вижу, что тебе хочется на Корабельную. Вчера я не мог отпустить тебя, сегодня тем более. Потерпи до завтрашнего вечера. Поедем вместе. А послезавтра напишу приказ о твоем отпуске.

– Спасибо, товарищ полковник, – произнес Глушецкий.

– А теперь иди.

Глушецкий вышел, постоял около дома, закурил. Вчера он обиделся на Громова. Была возможность съездить на машине в город, побывать на Корабельной стороне, узнать об отце. Но когда сказал об этом Громову, тот накричал на него, выгнал из комнаты. Почему? Этого Глушецкий не знал. Но, видимо, Громов понял, что был не прав. Конечно, полковнику не положено извиняться перед подчиненным офицером, но сказать добрые слова следовало, что он и сделал. Но как Громов узнал, что Николай хотел после освобождения Севастополя просить отпуск? Он не говорил об этом полковнику. Знал только Уральцев. Неужели он сказал Громову?

Бросив окурок, Глушецкий пошел звонить командирам батальонов, чтобы передать приказ Громова. Позвонив, направился в роту разведчиков.

Разведчики разместились поблизости от штаба, в небольшой балке, заросшей дубками. Здесь не было ни блиндажей, ни окопов. Разведчики постелили под зазеленевшими дубками плащ-палатки, на дубки повесили автоматы и вещевые мешки – это и было их жилище.

У Крошки жилье было покомфортабельнее. Между двух дубков немцы очистили площадку для минометов, а края загородили камнями. Разведчики натаскали на площадку веток от дубков, травы, принесли два снарядных ящика.

Глушецкий застал у командира роты Уральцева, который сидел на снарядном ящике и писал. Крошка лежал на ложе из веток и пускал вверх дым от трофейной сигареты. Вид у него был неказистый – все лицо забинтовано. Уже на вершине, когда он подползал к огневой точке, немец бросил в него гранату. Осколками ободрало кожу с носа и верхней губы. Врач первого батальона смазал нос и губы зеленкой и забинтовал так, что виднелись одни глаза и подбородок. Вчера Крошка весь день горевал: «Ну почему не в другое место ранило? Хотя бы в зад. Теперь весь портрет испорчен». Глушецкий напомнил Крошке, что в зад он уже был ранен, и это тоже не доставило ему удовольствия. Крошка согласился: «Это верно. Опять бы полковник позлословил. Но, понимаешь, появляться в штабе с такой физиономией тоже стыдно. А когда заживет, нос будет красным, как у алкоголика, и в шрамах. Любая девушка, увидя такую вывеску, отвернется. Невезучий же я». Глушецкий успокоил его как мог.

Увидев начальника разведотдела, Крошка встал и вопросительно посмотрел на него. Уральцев только кивнул головой и продолжал писать.

– Командир бригады приказал вечером, не ночью, а вечером добыть пленного. Будут действовать батальонные разведчики. Ты выдели на поиск группу из пяти – семи человек. Место для поиска подбери сам, – сказал Глушецкий.

– Что ж, подберу.

Крошка ушел собирать разведчиков. Глушецкий заговорил было с Уральцевым, но тот замахал на него руками:

– Не отвлекай, дай закончить статью.

Глушецкий лег на ложе Крошки и устало потянулся. В эти дни он не высыпался, а сегодня с утра ходил по батальонам, крепко устал. Поспать бы сейчас на этих веточках, но нельзя.

А впрочем, почему нельзя? Пока Крошка подбирает группу можно подремать вполглаза. Николай так и сделал – закрыв глаза и расслабил тело. И моментально заснул.

Проснулся от прикосновения руки Крошки.

– Группа для поиска готова, – доложил он.

– Ты что – дрыхнуть сюда пришел? – с грубоватой веселостью сказал Уральцев, ложась рядом с Николаем. – Ну и храпел же ты, как испорченная паровая машина.

Глушецкий приподнялся, смущенно произнес:

– Набегался я сегодня.

Сняв гимнастерку и тельняшку, он умылся по пояс, оделся и со вздохом облегчения произнес:

– Вот теперь вроде бы в норме. Что ж, командир роты, отправляй ребят на передний край. Сколько в группе человек?

– Семь.

– Вполне достаточно. Кто возглавит группу?

– Кондратюка назначим. Может, пообедаете у нас?

– Не откажусь, если угостите.

– Обед отличный, – похвалил Крошка. – Безмас превзошел себя. Где-то добыл трофейных консервов разных сортов – и рыбные, и мясные. Свежий лук привез и даже редиску. Обед завершит традиционный флотский компот. Опять же Безмас добыл сушеные фрукты.

– Ого, – удивился Глушецкий. – От такого обеда грех отказываться. Не правда ли, товарищ корреспондент?

– Безусловно, – подтвердил Уральцев.

К обеду пришел Семененко. У него был удрученный вид, лицо осунувшееся. Глушецкий знал причину этого.

В боях за высотку Семененко потерял половину взвода. Особенно он был огорчен смертью Тани. «Такая гарная сестренка была, – сокрушался он. – С Таней мы условились сходить на ту скалу под Херсонесом, где промаялись столько дней в июне сорок второго. Трохи не дождалась…» Вчера разведчики хоронили своих погибших товарищей на вершине около того места, где Гриднев водрузил флаг. Могилу усыпали полевыми цветами. Семененко упал на могилу и долго лежал, не поднимая головы, а когда поднял, то все увидели слезы на его лице. Глушецкий видел слезы у этого мужественного и грубоватого моряка первый раз, когда тот получил письмо после освобождения родного села, и второй раз – вчера.

После обеда Уральцев напомнил Глушецкому:

– Ты обещал поводить меня по Севастополю. Я буду видеть город, каков он сейчас, а ты должен рассказать, где что было.

– Завтра, в конце дня, – сказал Глушецкий. – Командир бригады поедет в город, обещал взять и меня.

– Попрошусь и я. Надеюсь, не откажет.

– Думаю, что нет.

В штаб Глушецкий и Уральцев пошли вместе. Прощаясь с Крошкой, Уральцев сказал ему в утешение:

– Не горюй, Анатолий. Благодари судьбу за то, что только кожу с носа содрало. Было бы хуже, если бы оторвало нос.

Крошка сердито отмахнулся:

– Этого еще не хватало.

Вечером Глушецкий пошел на КП командира бригады.

Не прошло и часа после того, как стемнело, а ему уже звонил Ромашов.

– Твоим ребятам повезло. Немец сам пришел к ним, – радостно сообщил он. – Ведут его к тебе. Моих разведчиков можно отозвать?

– Пусть действуют.

Вскоре на КП показались разведчики с пленным.

Кондратюк, весело поблескивая глазами, подбежал к Глушецкому, доложил как положено и рассказал вот что:

– Начали мы ползти. Смотрим, навстречу кто-то. Мы затаились. И вдруг слышим: «Товарищи, не стреляйте. Я сдаюсь в плен». Подполз и говорит: «Срочно ведите меня к командиру». Вот привели.

Глушецкий подошел к пленному, всмотрелся и вдруг обнял его с восклицанием:

– Кого я вижу! Дорогой Карл!

Это был Карл Вольфсон – тот самый немецкий офицер, которого разведчики Глушецкого в сорок втором году поймали около Феодосии и которого несколько месяцев назад переправлял он в Крым с заданием.

Вольфсон нетерпеливо сказал:

– Скорее, скорее к командиру.

Глушецкий по телефону доложил Громову, и тот выслал за пленным легковую машину. Вскоре Вольфсон и Глушецкий были в комнате у полковника. Глушецкий рассказал ему, что это за офицер, и Громов с любопытством рассматривал его, пока тот говорил.

– Гитлеровскому командованию, – торопливо рассказывал Вольфсон, – известно, когда вы начнете наступление – завтра после двенадцати дня. Это устраивает генерала Бемэ. Дело в том, что он получил приказ об эвакуации. Саперы должны удерживать вал до четырех утра, а потом пустят в действие метательные аппараты и отойдут в бухты для погрузки на суда. Суда придут из Румынии, погрузка войск начнется в два часа ночи. Для командования на аэродроме подготовлено несколько десятков транспортных самолетов. К утру на мысе Херсонес не останется ни одного немца и румына. Вы понимаете, что это значит?

– Да, понимаю, – нахмурился Громов и затеребил бородку. – Сейчас свяжусь со штабом армии, доложу… Глушецкий, бери мою машину и вези этого офицера в штаб армии.

Было 20.00, когда Громов получил приказ о том, что начало атаки переносится на два часа ночи. Атаке будет предшествовать часовая артиллерийская обработка всего мыса.

Точно в час ночи загрохотали более двух тысяч орудий и минометов. Шквал огня прошел по всему мысу, не оставив ни одного клочка земли нетронутым. Взлетели на воздух проволочные заграждения, минные поля, метательные аппараты, огнеметы, машины, пушки. Гитлеровцы метались в поисках укрытий и не находили их, везде их настигал огонь. Самолеты, приготовленные к отлету, были повреждены. А в это время надводные и подводные силы Черноморского флота вышли на перехват вражеских кораблей. В эту ночь ни один корабль не прорвался к мысу Херсонес.

В два часа ночи вверх взвились ракеты – сигнал к атаке. Мощной лавиной, как грозный девятый вал, устремились солдаты и матросы вперед. Они смяли боевое прикрытие на земляном валу и с криками «Ура! Полундра! Бей недобитых!» рванули к бухтам. Туда же побежали и гитлеровцы, еще надеясь на что-то. Но обещанных транспортов там не оказалось. В панике многие гитлеровцы пытались отплыть от берега на бочках, плотах, связанных банках из-под бензина, на досках. Но их настигали меткие пули советских солдат и матросов.

На рассвете сопротивление противника было окончательно сломлено. С мыса потянулись колонны пленных немцев и румын. На аэродроме был взят в плен командующий 17-й немецкой армией генерал Бемэ.

В 9 часов 45 минут на мысе Херсонес прозвучал последний выстрел.

Бои в Крыму закончились. Двухсоттысячная гитлеровская армия перестала существовать.

Так завершилась еще одна классическая операция Советской Армии во время Великой Отечественной войны. Длилась она всего 35 дней – с 8 апреля по 12 мая.

Глушецкий, Семененко и Кондратюк стояли в обнимку на обрывистом берегу и смотрели, как из-под скал нескончаемым потоком поднимались вверх с поднятыми руками немецкие и румынские солдаты и офицеры.

А около берега плавали сотни трупов. Ленивые волны то подкатывали их к самой кромке берега, то оттаскивали дальше. Руки и ноги у мертвецов шевелились, казалось, что это не мертвецы, а усталые люди, которые никак не могут выбраться из воды.

– Я не могу смотреть на такое, – сказал Семененко, отворачиваясь. – Муторно на душе.

Глушецкий взволнованно сказал:

– Ну вот, друзья, мы вернулись. Около двух лет тому назад мы сидели под этими скалами, а теперь пришли сюда победителями.

Внизу теперь гитлеровцы. Но нам не надо забрасывать их гранатами, обрушивать на них скалы, как тогда делали они…

– Интересно, может быть, и сейчас кто сидит под скалами, не хочет сдаваться в плен? – задался вопросом Кондратюк.

– Мабуть, найдется, – ответил Семененко, но тут же добавил: – Не выдюжат, дух не тот.

– Я тоже так думаю, – усмехнулся Кондратюк. – Нет у них идейной закалочки. Кишка тонка…

– Нам треба спуститься вниз, – сказал Семененко и вопросительно посмотрел на Глушецкого. – Там закопаны списки, ордена, партийные и комсомольские билеты. Треба их вызволить.

– Спустимся, но только не сейчас, – отозвался Глушецкий. – До вечера берег очистят от пленных, а утром спустимся.

– Моя медаль там, – заметил Кондратюк.

С горечью в голосе Глушецкий сказал:

– Не все мы дошли сюда… Нет Гучкова, многих нет… Не дошла Таня…

Какая-то спазма перехватила горло, когда произнес имя Тани. «Что я скажу Виктору при встрече?» – подумал он. В какой-то степени Николай винил себя в ее смерти. Ведь мог уберечь девушку. Зачем было посылать больную, слабенькую в штурмовую группу?

Подошел Уральцев.

– Как самочувствие, победители? – весело спросил он и, не дожидаясь ответа, сказал: – Николай, тебя разыскивает полковник. В город поедем.

Наконец-то! У Николая радостно екнуло сердце. Скорее, скорее на Корабельную сторону, к родному дому, где, может быть, ждет его отец.

Он, конечно, не знал, что в его доме уже поселились жильцы, которым сказали, что тут жил предатель, удравший в Румынию.

Пройдет еще немало времени, прежде чем Николай узнает о судьбе своего отца, о людях, которые не склонили головы перед ненавистным врагом.

Майское солнце щедро поливало перепаханную снарядами израненную землю. Когда-то мыс Херсонес в майские дни зеленел и пестрел полевыми цветами. Не было сейчас ни травы, ни цветов, ни низкорослых дубков. Вместо них на опаленной земле валялись трупы, перевернутые и искореженные машины и орудия. Да брели колонны пленных, которых не радовало ни теплое майское солнце, ни голубая даль моря. Пленные брели с опущенными головами.

– А тихо как, – с каким-то удивлением произнес Уральцев, оглядываясь. – С непривычки даже как-то не по себе.

– Мир пришел на крымскую землю, – сказал Глушецкий.

– Да, мир, – подтвердил Уральцев. – Но война продолжается.

– Придет мир на всю планету.

– Доживем ли? – задумался Уральцев и тряхнул головой: – Доживем, Коля, доживем. После войны я в гости приеду к тебе.

Они в обнимку пошли на КП командира бригады.

На берегу остался Кондратюк. К нему подошел Логунов. У него не только голова перевязана, но и левая рука.

– Давай, Федя, попрощаемся, – сказал он. – Пойду в санчасть. Может, в госпиталь отправят. Мне не хочется покидать бригаду, да разве с медиками поспоришь. Но из госпиталя все равно в бригаду вернусь.

– Испятнали тебя, как кобеля после драки, – сочувственно произнес Кондратюк. – А мне везет – за войну ни одной царапины.

– Заговоренный, наверное.

– Может, и так. Я провожу тебя до санчасти.

Они вышли на дорогу. Навстречу шла колонна пленных немцев. Их было не менее сотни. Сопровождали их матросы – один спереди, один сзади и двое по бокам. Логунов и Кондратюк сошли с дороги, чтобы пропустить колонну. Немцы брели медленно, с опущенными головами. Почти у всех заросшие, серые лица.

– Отвоевались, – со злорадством сказал Логунов и даже сплюнул.

Лицо одного солдата, когда он посмотрел в сторону матроса, показалось Логунову удивительно знакомым. Кто бы это мог быть? И вдруг вспомнил. Это же обер-лейтенант, который допрашивал и пытал его в Новороссийске, когда попал в плен во время боя за детские ясли. Но почему он в солдатском обмундировании? «Замаскировался, гад!» – догадался Логунов. Он подбежал к одному матросу, сопровождавшему пленных, и торопливо стал объяснять:

– Браток, среди этих пленных один офицер, переодетый в солдата, он меня пытал, когда я попал в плен на Малой земле. Палач, истый палач. Я разведчик из бригады полковника Громова. Могу документы показать. Отдайте мне этого гада.

– Бери, – усмехнулся матрос. – Нам этого добра не жалко. Что будешь делать с ним?

– В бригаду приведу. Судить будем.

Логунов за рукав вытащил пленного из строя.

Гартман, это был он, непонимающе взглянул на матроса. И тут Логунов не сдержался. Ему живо вспомнилось, как бил его этот офицер с красивым лицом и высоким белым лбом, как накачивал его водой. Ухватив Гартмана за ворот, он закричал ему в лицо:

– Узнаешь, гад? Вспомни Новороссийск. Я тебя хорошо запомнил! Шкуру спасаешь, под солдата замаскировался. Не спасешься, гадина, ответишь за свои зверства!

Гартман побелел. Он вспомнил. Каким чудом этот матрос остался в живых? Ему донесли, что машина, на которой везли пленного матроса, сорвалась в пропасть и все, кто был в ней – шофер, солдаты и пленный, – погибли. Не с того ли света вернулся матрос, чтобы отомстить? Но это уж чересчур! Офицер абвера в чудеса не верит. Просто-напросто матрос каким-то образом уцелел и сумел вернуться в строй. И надо же было именно сейчас встретиться, когда Гартман считал себя уже в безопасности. Все-таки он уцелел в этой мясорубке. Правда, генерал Бемэ поступил с ним по-свински. Гартман рассчитывал вместе с генералом поехать на мыс Херсонес, где стоял генеральский самолет. Но генерал приказал ему оставаться в городе, а сам укатил на аэродром. Когда бой закипел на городских улицах, Гартман забежал в развалины одного дома, переоделся в солдатское обмундирование, которое носил в портфеле, дождался появления около дома советских матросов и вышел им навстречу с поднятыми руками. Матросы похлопали его по плечу, один сказал: «Поумнел, фриц». Обыскивать его не стали, он сам вывернул карманы, в них оказалась советская листовка, солдатская книжка, пачка сигарет и зажигалка. Он отдал матросам сигареты и зажигалку, со злостью произнес: «Гитлер швайн унд гад». Матросы добродушно посмеивались, и Гартман был уверен, что теперь он может быть спокойным за свою жизнь. Конечно, жизнь в лагере для военнопленных это не мед, горько сознавать, что карьере пришел конец, что после войны надо начинать сначала, но это все же лучше, чем лежать на мостовой с простреленной головой.

И вдруг эта встреча! Что будет делать с ним этот матрос? Убьет сразу или будет мучить?

Логунов отпустил ворот Гартмана, отступил на шаг и, умеряя свою ярость, процедил сквозь зубы:

– Я бы тебя сейчас шлепнул. Но воздержусь. Отведу куда следует. Советский суд будет судить тебя как фашистского преступника.

Этого еще не хватало. Гартман слышал об этих судах. Могут приговорить к повешению. В лучшем случае годам к пятнадцати тюремного заключения. Повезут в Сибирь, где сдохнешь от холода. А если и не сдохнешь, то вернешься на родину в старческом возрасте. Да, выбора нет, есть только одно – не уронить честь дворянина и офицера.

Стараясь быть спокойным, Гартман заговорил:

– Да, я узнал, моряк, тебя. Но я не встану перед тобой на колени.

С этими словами он выхватил из-за пояса брюк маленький пистолет. В последнюю секунду ему пришла мысль первый выстрел сделать в матроса – виновника его смерти, второй – в свой висок.

– Получай! – Гартман выстрелил в грудь Логунову.

Матрос покачнулся, шагнул к Гартману и протянул руки чтобы схватить его за горло.

– Ах ты, сука!

В этот миг раздался второй выстрел.

Гартман упал, а Логунов продолжал стоять, покачиваясь. Кондратюк поддержал его.

– Ты ранен. Ляг, я перевяжу.

Колонна пленных уже отошла от них шагов на тридцать. При выстрелах конвойные оглянулись, и тот, который разговаривал с Логуновым и отдал ему пленного, заподозрив неладное, подбежал к Логунову.

– Что случилось? – спросил он, увидев расползающееся красное пятно на груди Логунова и лежащего немца с пистолетом в сжатой руке.

– Плохо обыскивали, – зло сказал Кондратюк. – У них оружие…

Конвойный матрос крикнул другим конвойным, чтобы остановили колонну. Логунов опустился на колени, потом на бок и перевернулся на спину. Кондратюк разорвал на нем гимнастерку и тельняшку. Пуля вошла чуть выше правого соска.

– Не волнуйся, браток, – успокаивающе сказал Кондратюк, доставая из кармана индивидуальный пакет. – Сейчас заткну дырку, чтобы кровь не шла.

Окончив перевязку, он подошел к трупу Гартмана, поднял пистолет.

– Пистолет-то малокалиберный, – подбрасывая его на руке, усмехнулся он. – Пульки у него имеют малую пробивную силу. Если в упор в лоб или к сердцу приставить, то, конечно, можно ухлопать, а на расстоянии… Так что не очень переживай, браток, жить будешь, на такого, как ты, пулю надо посолиднее.

К ним подошел второй конвойный.

Логунов почувствовал слабость, в груди жгло, губы обсохли.

– Воды, – попросил он, – воды…

Конвойный обратился к матросам, но ни у кого из них не оказалось фляги с водой, все были пусты. Тогда старший обратился к пленным:

– Кто из вас говорит по-русски?

Один пленный поднял руку:

– Я говорю по-русски.

– Тогда громко объяви всем: у кого есть фляга с водой, пусть даст раненому. Заодно скажи, что, если у кого есть пистолет или нож, пусть бросит себе под ноги. Придем на место, будем обыскивать. Если найдем оружие – расстреляем.

Пленный перевел. Нашлось четыре фляги с водой, а одна с кофе. Старший конвойный взял все пять фляг, подошел к Логунову, приподнял его голову и влил в рот воду. Напившись, Логунов тихо, но внятно произнес:

– И на кой хрен мне сдался тот фашистский ублюдок…

– И действительно, – поддержал его конвойный.

Когда колонна двинулась дальше, замыкающий конвойный подобрал на дороге три пистолета и семь кинжалов.

– Надо же так! – возмущался Кондратюк. – Сейчас я сбегаю за подводой или машиной. Ты лежи, не вставай.

– И на кой хрен… – продолжал ругаться Логунов.

5

Утренний бриз зарябил воду и, убегая от восходящего солнца, скрылся в прибрежных горах. Море стало зеркально чистым, а по его отполированной синеве заскользили золотистые лучи.

Вдоль берега шел средним ходом тральщик. На командирском мостике стоял Виктор Новосельцев.

Скоро, через каких-нибудь полтора часа, тральщик войдет в Севастопольскую бухту. Много месяцев Виктор мечтал об этом дне.

Да разве он один! Неспокойны были сердца черноморцев, когда их родной город, город русской морской славы, находился в руках гитлеровцев. Истерзанный, исстрадавшийся, но не склонивший головы перед врагом, он вспоминался черноморцам каждый день, снился ночами. Они шли в бой со словами:«Даешь Севастополь!», «Нас ждет Севастополь!» И вот настал тот день, когда над бессмертным и дорогим сердцу городом взвились советские флаги. А сегодня в бухту войдут первые советские корабли, в том числе и тот, на мостике которого стоит сейчас он, Виктор Новосельцев. Это большая честь – первому войти в Севастопольскую бухту. Тральщики должны очистить ее от мин. Только после этого сюда войдут другие корабли Черноморского флота.

Сегодня Новосельцев, вероятно, впервые за многие месяцы войны залюбовался великолепным утренним морем, его красками. Раньше было не до того. При ясной погоде налетали вражеские самолеты. Они обстреливали и бомбили любое судно, находящееся в море. Любоваться в таких условиях синевой и голубизной, солнечным блеском недосуг. Предпочтительнее была пасмурная погода, когда небо затянуто облаками, а по морю гуляют барашки.

Наблюдая за водной гладью, Новосельцев вдруг вспомнил, как один мальчуган уверял его, что море – это живое существо. Тому мальчугану было пять лет, он приехал с родителями из Сибири в гости к соседям Новосельцевых. Виктору тогда минуло пятнадцать. Он повел мальчика купаться. Тот увидел волны и заявил: «А оно живое». Виктор снисходительно усмехнулся: «Это же вода». Разделся и прыгнул с камня в набегающие волны. Проплыв немного, вылез на берег, похлопал мальчика по плечу: «Видел? Вода, говорю, и больше ничего». Но тот убежденно твердил: «А все равно оно живое». Так и не переубедил мальчугана.

А сейчас и самому Новосельцеву хотелось думать, что оно и в самом деле живое. Вот оно, разбуженное взошедшим солнцем, стало недовольно морщиться, как морщится человек, когда утренние лучи сквозь окно ударяют прямо в лицо, мешая спать. А потом, обласканное теплыми майскими лучами, разнежилось и снова задремало.

Море, может, и впрямь ты живое?..

Ты вместе с нами празднуешь освобождение Севастополя от фашистских варваров. Не всегда ты такое. Сколько кораблей скрылось в твоей пучине, сколько людей не выплыли на берег… Зачем такая жестокость? Будь всегда таким ласковым, как сегодня. Не станут больше фашисты поганить твои воды. Мы очистим тебя от мин, которыми они засорили бухты и фарватеры…

«У меня сегодня лирическое настроение», – подумал Новосельцев и покосился на рулевого, не гася, однако, улыбку на лице.

Рулевой перенял его взгляд и тоже улыбнулся.

– Красотища-то какая! – сказал он, словно догадавшись о настроении Новосельцева. – Правда, товарищ старший лейтенант?

– Правда, – подтвердил Новосельцев. – Прекрасное утро. Праздничное…

– Под стать нашему настроению.

– Да, под стать.

Новосельцев посмотрел на палубу. На ней находились не только те, кому в это время положено стоять на вахте. Все побриты, чисто одеты. И когда только успели! У всех на лицах улыбки, в глазах торжественно-веселое выражение. И все поглядывают на каменистый берег, о чем-то оживленно переговариваются.

«И впрямь у нас праздник», – подумал Новосельцев.

Все неприятное, тяжелое, перенесенное до сегодняшнего дня, отошло далеко, в воспоминания. На сердце было легко и радостно.

На мостик поднялся Букреев. На нем был новый китель, на груди блестели орден Красной Звезды, медаль «За оборону Кавказа». От него пахло духами, свежевыбритые щеки припудрены, кончики усов подкручены.

– Заступаю на вахту, Виктор Матвеевич. Можете отдыхать, – деловито сказал он, кинув строгий взгляд в сторону рулевого.

– Прошу разрешения остаться на мостике, – попросил Новосельцев.

– Но вы же не отдыхали.

– Какой там отдых!

С лица командира сошло серьезное выражение. Он заулыбался:

– Понимаю. Невозможно сейчас усидеть в каюте.

– Невозможно.

Букреев подошел к рулевому, посмотрел на приборы, потом вернулся к Новосельцеву.

– Я волнуюсь, Виктор Матвеевич, – понизив голос, признался Букреев. – Поэтому рад, что останетесь со мной на мостике. Вы лучше меня знаете фарватер. Надо в порт войти и ошвартоваться с шиком. И без риска нарваться на мину.

– Это верно, – подтвердил Новосельцев и добавил: – Все будет честь по чести.

– Вы не можете догадаться, Виктор Матвеевич, что бы я хотел увидеть, когда ошвартуемся в Севастополе.

– Вероятно, красивую девушку, которая сразу влюбится в вас, – пошутил Новосельцев.

– Не угадали. Мне хотелось, чтобы на причале меня встретил отец. Чтобы он при людях обнял меня и сказал: «Молодец, Костя!» Ведь так он ни разу не называл меня, а все драил и драил. Его похвала была бы для меня выше ордена. Но, увы, нет его в Севастополе.

– Думаю, что похвалит, когда встретитесь.

– Вы так думаете?

– Уверен. Вы заслужили.

Букреев внимательно посмотрел на него.

– Вы это искренне говорите?

– Вполне.

– Спасибо. Для меня это тоже награда. – Букреев произнес эти слова с чувством благодарности. – Я весь этот месяц думал о том, какую оценку дадите мне.

На лице Новосельцева выразилось смущение. Чтобы переменить разговор, он сказал:

– А мне было бы приятно, если бы на берегу меня встретила жена.

– Жена? Разве она оставалась в оккупированном городе? – удивился Букреев.

– Она снайпер, участвовала в боях за Крым.

– Это другое дело. Желаю счастливой встречи.

Букреев поднес к глазам бинокль и посмотрел на берег. Через минуту он протянул бинокль Новосельцеву и сказал:

– Посмотрите на вершину горы Кая-Баш. Сколько там красных флагов.

Новосельцев увидал там не только красные, но и бело-голубые. Значит, там воевала морская пехота. Возможно, на этой вершине была и Таня. А теперь морские пехотинцы наверняка в Севастополе. Стало быть, Таня там. Конечно, она не утерпит и побежит на берег, как только узнает, что в порт вошли военные корабли. Какая это будет встреча!

Не знал в те минуты Виктор, что около одного военно-морского флага есть братская могила, в которой похоронена и Таня. Об этом он узнает позже, когда встретится с Николаем Глушецким. И хорошо, что сейчас он этого не знает…

Вернув командиру бинокль, Новосельцев непроизвольно тяжело вздохнул, словно в предчувствии несчастья. Ведь он не получал о Тане никаких известий с тех пор, как она высадилась на крымский берег. Ему вспомнилось, как в июле сорок второго года он шел на катере около мыса Сарыч. Он мог и не идти так близко от берега, а сразу от Севастополя взять мористее. Главную задачу – высадить радиста в районе Качи – он выполнил. И вторая задача – разведать, пользуются ли гитлеровцы севастопольской бухтой, – была выполнена. Что заставило его повести свой катер вблизи берега от мыса Херсонес до мыса Сарыч? Помнится, у него тогда было прескверное настроение. Он с грустью думал, что уже ни завтра, ни послезавтра не пройдет мимо Херсонесского маяка, мимо памятника затопленным кораблям, не ошвартуется у причальной стенки в одной из севастопольских бухт. Думал он тогда и о Тане – ведь он ничего не знал о ней с начала войны. Какое-то неведомое чувство заставляло его держаться ближе к берегу. И оно не обмануло его. Около мыса Сарыч сигнальщик заметил, что с берега сигналили огнем. Новосельцев приказал опустить шлюпку. Оказалось, что сигналила группа защитников Севастополя, прорвавшаяся сквозь вражеское окружение и скрывавшаяся от гитлеровцев под скалами на берегу. И среди них оказалась Таня. Это была необычайная, прямо-таки неправдоподобная встреча! Но она была, была!..

Взволнованный воспоминаниями и каким-то неясным предчувствием, Новосельцев спустился с мостика на палубу. Скорее бы Севастополь! Сейчас, когда до него остались считанные мили, ему казалось, что корабль идет черепашьим ходом, что время на часовой стрелке часов словно остановилось. Теперь он уже не любовался прекрасным утром, всем его существом овладело нетерпение.

Но если бы он глянул на матросов, старшин и офицеров, то прочел бы и на их лицах нетерпеливое ожидание встречи с многострадальным городом русской славы.

Около кормовой пушки его окликнули:

– Можно вас спросить, товарищ старший лейтенант?

Новосельцев поднял голову. Перед ним стоял комендор. Новосельцев еще не знал всех матросов и старшин по фамилии, но этого комендора запомнил. У него запоминающееся лицо: загорелое до черноты, а брови и ресницы белесые, словно выцветшие, глаза голубые, веселые.

– В чем дело, Стариков? – остановился Новосельцев.

Смущенно переминаясь, комендор сказал:

– Извините меня за любопытство, но я хотел спросить вас – есть у вас в Севастополе родные?

– А зачем это вам?

– Просто так. Вижу, вы задумчивый какой-то. Думаю, волнуетесь. Я тоже волнуюсь. У меня в Севастополе мать и сестренка остались. Живы ли? Может, немцы порешили их. Отец был коммунист, его убили еще до войны кулаки в деревне. А у вас кто остался?

– У меня никто. Я новороссиец. Но вы верно заметили, что я волнуюсь. В Крыму воевала моя жена. Где она? Встретит ли меня?..

– Понятно, – кивнул комендор. – Но волнуюсь я не только из-за родных. Как-то не верится, что возвращаюсь в родной город. И возвращаюсь победителем. Подумать только! Какую силу одолели!

– Невероятно, но факт, – улыбнулся Новосельцев.

И комендор широко улыбнулся, обнажив крупные белые зубы.

– Крепко всыпали! Детям закажут ходить к нам!

Когда корабль обогнул мыс Херсонес, Новосельцев поспешил па командирский мостик. Вот и Казачья бухта. Вскоре будет Стрелецкая…

Но не скоро вошли в Севастопольскую бухту тральщики. Гитлеровцы перед отступлением все же успели набросать в нее мин. Пришлось тральщикам заниматься расчисткой фарватера, тралить мины и взрывать их.

Букреев чертыхался при каждой затраленной мине. Не отставал от него и Новосельцев. Вот же он, Севастополь, рукой подать! А не войдешь. В бинокль были видны памятник затопленным кораблям, Приморский бульвар, люди на нем…

Под вечер Букреев распорядился:

– Идем в бухту. Ошвартовываемся у Минной стенки.

Тральщик шел тихим ходом. Все матросы, старшины и офицеры были начеку. Кто знает, какие сюрпризы оставили тут враги. Оплошаешь – и взлетишь на воздух.

На Графской пристани толпились люди. Были среди них моряки, пехотинцы, гражданские. Когда тральщик проходил мимо, все замахали руками, пилотками, закричали «Ура!».

Горький комок подступил к горлу Новосельцева, глаза повлажнели. Не скрывая нахлынувших чувств, он снял фуражку, замахал ею и срывающимся голосом крикнул:

– Зравствуй, Севастополь! Здравствуй, родной! Низкий поклон тебе!

По его щекам катились слезы.

Краснодар,

Севастополь

1962-1972