Жизнь шла своим чередом, а мои самые дорогие и светлые воспоминания о Гере превращались в далекую и едва видимую сказку. Мои чувства и переживания совершенно незаметно для меня самого окрашивались в другие тона, другие люди захватывали и поглощали все мое сознание, как будто бы вся жизнь превращалась в телескопический экран входящих и выходящих из него не людей, а только приведений. Я никогда не был мистиком, но однажды мне приснился очень странный сон, будто я, Гера, ее и мои родители идем по большому бескрайнему полю и проходим мимо Бюхнера, который подбирает с земли своих огромных, пузатых тараканов и запихивает их по колбам.
Видим Эдика Хаскина, который подходит то к одной, то к другой своей пациентке и с каждой из них ложится на траву, и одновременно пьет с ними коньяк и с безумным удовольствием пихает в них своего ревуна, а в это время наши смущенные родители остаются где-то позади нас, а мы, держась за руки, неожиданно поднимаемся с Герой в воздух и летим.
Потом мы неожиданно опускаемся с ней посреди незнакомого города и бродим по его безлюдным улицам. Отсутствие людей завораживает, как и чистое, совершенно безоблачное небо, которое мы только что покинули.
Гера все время смеется и при этом еще улыбается своими влюбленными глазами. От порыва чувств я разбиваю витрину цветочного магазина и набираю для нее охапку свежесрезанных роз. За это она целует меня и срывает с себя платье посреди улицы под крики удивленной и неизвестно откуда-то взявшейся толпы. Я тоже срываю с себя одежду, и мы мгновенно сближаемся на глазах у всех.
Взволнованные сирены милицейских машин плотным кольцом сжимают вокруг нас тесно стоящую толпу изумленных людей. А мы, как в сказке, поднимаемся вверх, продолжая оставаться слитыми в одно единственное тело, в котором как в бесценном сосуде пульсирует наша драгоценная жизнь. Мы настолько легки в своем парении, что нас кружит своим дуновением ветер под несмолкаемый свист и крики толпящихся милиционеров и просто зевак.
Еще мгновение – и мы опускаемся на крышу ближайшего дома, а потом быстро перелетаем с одной крыши на другую, пока наконец не достигаем городского парка, куда падаем вдвоем прямо в фонтан, обрызгивая скучных прохожих, и опять собираем вокруг себя удивленную толпу, они быстро теряются в ней, как уже ненужные и брошенные кем-то вещи на общей городской свалке, они почему-то напоминают о свальном и древнем грехе…
Однако Гере и этого мало, она приподнимает меня за одну руку, и мы взлетаем из фонтана по его высоким и мощным струям в небо, откуда смеемся, кружась над толпой. Звучит «Ария» Баха, и мы под эту мелодию танцуем в воздухе с закрытыми глазами, и неожиданно мы опускаемся и стремительно пролетаем сквозь людей, которых даже не задеваем, и они даже не видят этого, потому что мы пролетаем сквозь них одним своим осязанием.
Правда, потом уже с чувством запоздалого восторга они замечают это, и на их лицах возникают благодушные улыбки и проблески умиления, вслед за которыми уже темнеющий космос, прорываясь сквозь наше чистое и безоблачное небо, начинает охватывать нас всех своими необъяснимыми порывами ветра и поднимать еще дальше вверх, на немыслимую высоту, в которой уже собрались все точки звездных меридианов.
Потом мы с Герой пролетаем в облака, иногда проваливаясь в них, как в туманные небесные постели, которые для нас уже расстелила возникающая повсюду ночь, и там в небесах мы совокупляемся с ней, как мухи, превращая свою фантазию в дыру бесконечных наслаждений, из-за которых, может быть, мы исчезаем отсюда навсегда…
Я просыпаюсь от внезапной тишины, недавно подобранный мною на улице кот уже спит и чуть слышно дышит. За долгие годы бесполезного существования он, как и я, испытал почти все и, может, поэтому так часто и подолгу спит, как будто отсыпаясь за всю свою легендарную эпопею со многими кошками. На стене висит чуть покрытый едва видимой пылью портрет Геры, на котором уже поникли давно увянувшие хризантемы.
Я все еще как будто продолжаю охотиться здесь за ее призраком, но он, увы, всегда незаметно улетает от меня, как недавний мой сон долгожданного праздника… Кто-то звонит мне по телефону, но я знаю, что это не она, потому что ее уже нигде нет… Кот уснул, и мне тяжело думать о том, чего как будто бы и не было, и еще мне почему-то уже тяжело доверять самому себе хотя бы потому, что мне кажется, что нашу жизнь кто-то выдумал и теперь не знает, что с ней делать, может, поэтому и я не знаю, что мне делать с собой…
Еще мне приснился сон, будто я и Гера шли по темной вечерней улице, взявшись за руки, а над нами лил дождь и гремел гром, молнии вспыхивали, как ужасающие видения Апокалипсиса, но мы с Герой шли, не боясь ничего, и людей вокруг никого не было, были только одни ее глаза, глаза грустного и одинокого зверя, которые мысленно сливались со мной, со всем моим телом.
Она просила меня не делать этого, но я, разгоряченный ее безумным взглядом, неумолимо вел ее в кусты, за забор, в бурьян, к реке, и там в кустах ее долго насиловал как жалкую шлюшку, а она стонала и плакала одновременно, она была вся во мне…
Эта жгучая смесь страха, отчаянья, похоти и любви делали ее дрожащей пушинкой на моей вытянутой, протянутой в Вечность ладони… Она ненавидела и любила меня с умопомрачительной яростью…
Это живое молодое и горячее безрассудное тело, казалось, спешило переполниться моим семенем в своем оживающем прахе… А потом я стоял возле ее могилы и плакал, целуя портрет…
Эта жалость, возникающая из ниоткуда глубоко в сердце и к себе, и к ней, к этому страстному и пронзительному подобию себя – зверю в клетке, изнывающему на огненных стрелах своего безумия и даже самого невероятного смертного вожделения, ворожила мной в тумане давно исчезнувших совокуплений…
Этого не могло быть, но было, потому что абсурд бессмысленной моей жизни вытолкнул из моих сновидений то же самое ревущее и слепое желание… Она вышла из могилы и поцеловала меня… А руки у нее были такими странными и теплыми…
И еще она почему-то боялась глядеть на меня, как будто боялась увидеть во мне, как в зеркале, свое мертвое отражение и расплакаться от обиды, смешанной с удивительной тоской и любовью к этому несчастному и грустному зверю, то есть ко мне, еще ее же живому подобью… Солнце скрылось…
Осталась только луна, а ночная прохлада ночного кладбища медленно окутывала наши дымящиеся тела… Я хотел уйти и не мог… Она пыталась заговорить, но молчала…
Печальная одинокость развеяла все мысли, словно прах…
Только уже потом, очнувшись ночью на ее могиле, я вдруг понял, что я всю жизнь ошибался в себе и что эта моя ошибка была заранее предопредолена самим земным существованием… Её портрет на памятнике улыбался мне из-за решетки ограды, очень странно улыбался, как будто она все знала и заранее прощала все мои будущие неотвратимые грехи… из-за чего наше молчаливое и страстное соединение во взглядах превращалось в живую взаимность, оживляла ее из-под этого камня и тысячи раз одними усилиями памяти и воли возвращало ее на то же самое место, где еще вчера мы совокуплялись на берегу реки…
Несколько лет существования без нее как будто оглушили меня… Мы стояли и сейчас вместе живые… одинаково теплые и нежные друг к другу, соединенные жалостными взглядами пойманные зверьки…
И в этом продуманном до мельчайших подробностей мираже мы заплакали от любви к себе и от ненависти к смерти, ибо мы себя не видели еще так никогда, еще никогда так не были любимы и желанны друг другу, как сейчас, когда ее уже не стало, и только тень одна под месяц ходит по могилам и молча улыбается сквозь слезы, как будто душу в высь мою отчаянно к себе берет…
Прошел год, другой после ее гибели, а я ходил по друзьям, жаловался на судьбу и очень быстро напивался. Равнодушные глаза случайных собутыльников со смутой в душе созерцали мои пьяные рыдания и рассматривали меня как мимолетную тень собственного сумасшествия…
– Я не могу представить себе, что ее больше нет, – говорил я Ираклию, «вечному студенту», уже как будто навек прижившемуся в общежитии мединститута.
– А ты не думай, – советовал Ираклий, вытирая мне слезы своим маленьким детским платочком и снова чокаясь со мной разбавленным спиртом, который студенты приносили с практики.
– Если бы я был с ними в машине, то, возможно, я бы тоже был с ней на том свете, – грустно вздыхал я.
– Ах, ты, мой страстный и давно испорченный мальчик, – в тон мне плаксиво вздыхал Ираклий, пытаясь обнять меня своими пьяными руками, но я отталкивал его от себя, и он падал под стол, а потом выползал оттуда на четвереньках, изображая громко лающую собаку… Иногда к нам присоединялись соседи Ираклия, два скучных узбека, постоянно курящие анашу и поющие, аккомпанируя себе на домбре тоскливые песни.
Гера ушла… Ее тень побыла со мной немного рядом, молча, без прикосновений… Иногда я засиживался в общежитии до утра и видел, как узбеки приводили в комнату из больницы медсестру, и она по очереди им делала за деньги минет, а мы с Ираклием, стыдливо отвернувшись, опять звенели стаканами и расширяли сосуды спиртообразной жидкостью, вмещающей в себя все то же забытье…
Гера, мои воспоминания становятся о тебе все тусклее, а мои сновидения тише… Иногда я даже не знаю, для чего существую, и почему ты иногда все еще трепещешь во мне и шевелишься своим молодым и красивым телом, которого мне при солнечном свете уже не увидеть и не прижаться даже маленьким мизинчиком, даже крошечной слезой не омыть мне тебя, моя птичка… Все реже ночами я посещал кладбище и вслушивался в его гробовое молчание…
Люди лежали рядами, но Гера не могла так лежать, она всегда, когда хотела, возникала во мне, только я уже стал уставать от ее внезапных появлений… Я был животным и я хотел тепла… Неожиданно ночью я увидел на кладбище женщину. Она шла очень быстро, а потом тоже, как и я, остановилась перед одной могилой и заплакала, а я подошел сзади и коснулся ее плеча.
Она повернулась ко мне и, всхлипывая, обняла меня… Это была Гера, она пришла навестить отца… Только откуда она могла взяться в такую ночь… О, Гера, ты еще живая… Мы опустились с ней в траву, и я ее раздел у ее же могилы… Она лежала подо мной, как раненая птичка, и вся трепетала. Казалось, что мир вокруг нас весь вымер и мы на кладбище вдвоем одни…
Лишь проникая в нее, я почувствовал, что это была старшая сестра Геры.
– Ах, Господи, ведь это ты?!
– Ты сразу не узнал меня, – усмехнулась она сквозь слезы, – а я вот с мужем поругалась и пришла навестить Геру с отцом!
– Выходит, что ему ты отомстила?!
– Выходит, так, – неожиданно она засмеялась, и этот звонкий смех опять напомнил голос – ноту Геры, и я ее опять обнял.
– Люби меня, – прошептала она, – люби меня еще и еще, и пусть эта ночь никогда не кончается! – и я любил ее, любил до дрожи в коленях, до плача в глазах, и ее молодое горячее живое безрассудное тело спешило переполниться моим семенем, чтобы после всего вернуться опять к несчастному мужу…
– Это грех, – прошептал я потом и закурил, осветив улыбающееся лицо Милы.
– Мне это было нужно, – прошептала она, – мне могильщик сказал, что ты приходишь сюда каждую ночь! И мне захотелось, и вот я пришла!
– Да, странно, – вдохнул я, приобняв ее за плечи. Она тоже закурила, и так мы то разговаривали о наших близких умерших покойных, то снова как во сне овладевали друг другом…
– А ты знаешь, Гера очень любила тебя, – сказала тихо Мила, расставаясь со мной рано утром у ворот кладбища.
– Что ты скажешь мужу?!
– Это неважно, – она поцеловала меня на прощанье и радостно зацокала по мостовой своими острыми каблучками, а я, не отрываясь, глядел на ее удаляющуюся тень и думал о ней почти как о Гере.
Потом она еще несколько раз приходила ко мне на кладбище, пока однажды просто не исчезла из моей жизни, развеявшись, как сон, да и холодно уже было ночами. Я тоже перестал приходить к Гере, к ее могиле, я просто понял, что жизнь идет еще дальше и что мне ее надо принимать такой, какая она есть, если я не захочу, конечно, сойти с ума или покончить жизнь самоубийством.
Может, поэтому я почти всегда перед сном прошу прощения у нее перед этим пожелтевшим портретом с давно увянувшим букетиком хризантем, которые она принесла незадолго до нашей свадьбы, которая так и не состоялась никогда.
А жизнь бурлила, Ираклий все время пьянствовал, Эдик обучал студентов психиатрии, а своих пациенток совершенному и качественному сексу, Бюхнер все так же разводил тараканов, а моя учеба в институте уже подходит к своему невидимому концу, чтобы изменить свое название и переместиться в лоно зрелости благой…