Когда-то, еще в той другой жизни, я подумал о том, что мы, сталкиваясь с бесконечностью, теряем свой разум, куда-то в тьму уносит нашу память, как будто там во тьме есть то, чего мы не видим и не слышим, но оно нас и видит, и слышит, и собирает нашу жизнь по крохам, и сохраняет это навсегда. Я помню себя еще крошечным ребенком, но помню я только отдельные куски и фрагменты того, что называлось мною и моей жизнью, и сейчас мне даже странно сознавать, что это был именно я, а не кто-то другой, настолько время сильно вытравило из памяти мой прошлый образ…

А потом эти люди, которые окружали меня, которые целовали, трогали меня еще ребенком, жали с надеждой мою руку и с надеждой смотрели мне в глаза, которые часто грустили на закате, пили вино и пели объединяющие их волю и разум песни, жгли костры и рвали струны у гитары, которые во что-то верили, за что-то боролись и куда-то шли… Где они, эти бесчисленные тени?!

Почему мои родители уехали на землю обетованную, и почему исчезло наше великое государство, несущее добро и зло одновременно… Одна лишь невозможность вернуть все это рождает зло, а зло парадоксально само по себе, оно возникает из отсутствия смысла, и хотя иной человек ощущает, что смысл где-то рядом, что еще чуть-чуть – и он целиком его раскроет для себя, но все же рано или поздно смысл исчезает навсегда, а что такое поиски смысла, не та же ли это ненависть к самим себе, которую мы потом изливаем на окружающих?!

На близких и дальних, не сумев открыть себя, мы запираемся на многочисленные замки, запоры и задыхаемся от невозможности пережить собственное одиночество…

Я живу очень странною жизнью, я очень сомневаюсь в том, что какая-то молодая женщина не затащит меня к себе в постель, ибо бытие мое скорее всего напоминает прозябание какой-то канцелярской крысы, поглощенной бессмысленным описанием всяческих мук, которые в ней сотворил Господь.

Неожиданно я испугался за свой рассудок (уже в который раз), а может, мне просто померещилось, что где-то в отдаленье я слышу по ночам тайные голоса, зовущие меня безо всякого стеснения залезть в постель к Иван Иванычу с Матильдой и напроситься для создания какой-нибудь шведской семьи, а чтобы они не сомневались в моем желании, показать им свой огромный тесак, который я как священный амулет ношу все время с собою, ну, а если они откажутся, зарубить их обоих и приготовить из них прекрасное заливное и съесть, и тут же наполниться их радостным содержанием, чтобы никогда уже не плакать и не прислушиваться к их ночным оргиям, и не тянуться снова к бутылке, и жить, содрогаясь от внутреннего гнева и ужаса быть обездоленным, или просто среди ночи закричать диким ревом, чтобы заглушить бесконечный стон их лжесупружеского соития, или встать на колени перед собственным отражением в зеркале и молиться на него в ожидании какого-то внезапно пробуждающегося чуда.

Однако никакого чуда не возникало, а я все явственнее ощущал, что схожу с ума самым примитивным образом, и тогда у меня возникла мысль: а что если мне сходить к Эдику в его проклятую клинику, где одно время томился я сам и где до сих пор по моей воле томится беспокойный дух несчастного Штунцера и, возможно, взывает к моему скандальному образу о всяческой помощи и сострадании.

Нет, во всем этом был какой-то подвох, я убеждал себя в том, чего не было, чтобы просто пойти к Эдику и поговорить с ним по душам, а поскольку я очень сомневался в существовании оной у Эдика, то я избрал весьма странный способ сказаться больным и таким образом, вроде как, пообщаться с ним не как с бывшим другом и сотоварищем, а как с бывшим коллегой, который в силу своего злополучного инстинкта запятнал нашу дружбу, и таким образом попытаться выяснить его мнение не только обо мне, но и обо всех его личных мерзостях, чтобы с помощью его мнения как-нибудь перебороть свои, и потом, если бы я и на самом деле был серьезно психически болен, то как бы Эдик Хаскин, не раз и не два соблазненный Матильдой, мог что-то сделать с моим помутившимся рассудком, и потом он так часто уносился в греховную бездну Матильды, что он и сам, наверное, не будет рад такому неожиданному визиту. Впрочем, рассчитывать на что-то более убедительное, вроде новой встречи с новой незнакомкой, которая вдруг станет мне женой, я не мог и в силу самых разных причин, но самой главной причиной для меня оставалась все-таки Матильда.

Поэтому-то я и встретился с Эдиком в его ядовито-желтом кабинете, который раньше почему-то казался золотым и очень быстро успокаивал меня, но теперь будоражил самым непростительным образом, что, однако, не мешало мне концентрировать свои мысли на одной страшно соблазняющей меня цели. Был вечер, и кроме нас в его кабинете на 8-ом этаже клиники никого не было. Эдик, как всегда, улыбался и с особым вниманием вглядывался в мои глаза, желая, по-моему, разглядеть в них и друга, и чудовища, что в общем-то соответствовало моему болезненному состоянию.

Иными словами, я заражал его своим двойственным отношением к нему как к другу и как к чудовищу, что в одинаковой мере сближало и отталкивало нас. Мы сказали друг другу несколько ничего незначащих фраз, и наступило странное молчание.

Он ждал что-то от меня, а я от него. Вообще, я даже не знал, о чем говорить, во всяком случае, сразу же набрасываться на него зверем я не собирался, и все же, разыгрывая неподдельное волнение, я заговорил с ним о его интимной связи с Матильдой, о том, какую он лично как врач несет ответственность за распад нашей семьи.

– Очень странно, что ты заговорил об этом, – спокойно ответил Эдик, – тем более, что ты давно уже не муж Матильды! Однако я должен честно признаться тебе, что я действительно встречался с Матильдой, но не как с любовницей, а как с пациенткой. Видишь ли, в то время твоя жена, то есть бывшая жена, страдала чрезвычайной гиперсексуальностью. Ну, ты и сам знаешь, как она страшно хотела мужчин и как пользовалась любым удобным случаем, чтобы вступить с ними в акт.

А еще она чувствовала себя очень униженной и зависимой как от своих безудержных инстинктов, так и от своих случайных партнеров, и в ней, как бы поточнее выразиться, постоянно боролись две разных натуры, что впоследствии и подсказало обратиться ко мне. Думаю, что Матильда сама ощутила в себе свое же психическое расстройство. Тебя же она в это время просто ненавидела!

Ее оскорбляло твое молчание, если ты и бывал к ней ревнив, то очень редко, и потом ты быстро успокаивался и прощал ей любой грех, а это ее оскорбляло, она видела в этом твое бессилие как мужчины, а порой даже равнодушие, отсутствие подлинной любви!

К тому же она прекрасно знала, что ты чувствуешь ее измены, но сделать ничего не можешь, и мало того, показываешь свою слабость и напиваешься чуть ли не каждый день, как скотина, а этого она уже тебе простить не могла! К тому же твоя слабость только усугубляла ее психическое расстройство и усиливало ее сексуальное влечение к мужчинам.

– Ты что, меня обвиняешь? – возмутился я, с досадой морщась на продолжающее улыбаться лицо Хаскина.

– Да, с какой стати, ты все-таки мне друг, – усмехнулся Эдик, – и не только друг, но еще и пациент, и даже коллега!

Его фраза больно кольнула меня, и я встал, чтобы уйти.

– Да, ладно тебе, старик, не обижайся, – миролюбиво остановил меня в дверях Эдик, – лучше сядь и послушай, как я вылечил твою супругу! Думаю, что это не будет нарушением профессиональной этики, к тому же мы давно друг друга знаем.

– Что верно, то верно, – грустно вздохнул я и снова присел, чтобы выслушать откровения Эдика Хаскина.

– Однажды она меня все-таки соблазнила, – неожиданно покраснев, признался он, – это случилось на самом заключительном этапе ее лечения! В общем-то, я до сих пор не могу понять, вылечилась она или нет, однако, как мне известно, она сейчас замужем и ни с кем не встречается. Так что можно сказать, что мое лечение все же пошло ей на пользу!

– Все это глупость, – нетерпеливо перебил его я, – ты лучше расскажи, как ты ее совратил?!

– Пожалуйста, только не кричи, – забеспокоился Эдик, – нас могут услышать, и потом, ведь это все уже в прошлом, так стоит ли так переживать?!

– Ну, хорошо, – успокоился я, – я больше не буду выходить из себя, но только расскажи мне все, как было!

– Да иди ты к черту! – вдруг неожиданно взорвался Эдик, – я тебе с самого начала хотел все рассказать, а ты взял и все испортил! У меня уже с вами, с психами, нервы стали совсем ни к черту!

– Ну, это ты зря, – я уже более удовлетворенно взглянул в его глаза, в которых читалось само отчаянье, – ты все-таки

был моим другом и большому счету спал с моей женой, когда я был ее мужем, а было это в прошлом или в настоящем, я лично думаю, что серьезного значения для нас это не имеет! Так что, это я должен с тебя спрашивать, а не ты с меня!

– А что, позвольте, спрашивать?! – нахмурился в ожидательной позе Эдик, в этот момент он напоминал мне сжатую до отказа пружину, еще какой-то миг – и пружина разожмется.

– Спрашивать и выяснять факты, – спокойно объяснил я, – факты из биографии пусть и бывшей, но жены.

– А если я желаю умолчать об этих самых интимных подробностях, тогда что?! – в глазах Эдика стояли слезы, чего нельзя было сказать обо мне.

– Тогда я заявлю в суд иск о возмещении мне морального вреда и устрою из всего этого такой показательный процесс, что ты уже как врач-психиатр лишишься навсегда своего честного профессионального имени! – говоря все это, я чувствовал, что перехожу уже всякую грань в наших отношениях и что уже навсегда теряю в нем друга.

– Вообще, это нечестно с вашей стороны, – уже на «вы» и сдавленным шепотом еле выдохнул из себя Эдик, – к тому же в прошлом мы были неплохими друзьями!

– Вот именно в прошлом, – перебил его я, – поэтому давайте без фокусов! Выкладывайте все как на духу, как на исповеди перед священником, и можете поверить, что никаких безнравственных поступков к вам я более не допущу!

– Ну, хорошо, – Эдик сильно побледнел и, поправив сбившиеся на нос очки, начал свою трудную и ужасно омерзительную речь для нас обоих.

Как оказалось, во всяком случае я себе все так и представлял, Матильда призналась ему в своей гиперсексуальности только для того, чтобы найти в нем очередного партнера. Однако Эдик Хаскин, раскрыв тайный умысел своей пациентки, разрешил ей довести его до конца, т. е. сразу и бесповоротно отдаться жене своего друга, чтобы все же потом вылечить ее от столь кошмарного недуга, но если подумать, что Хаскин просто вешает мне лапшу на уши да потом еще закручивает мне ее на рога, то получается, что эту историю он придумал нарочно, чтобы поскорее успокоить меня. Так или иначе, но я весьма с презрительной ухмылкой на губах вглядываюсь в его беспокойное лицо, как-то странно вытянувшееся по непонятным причинам, и ощущаю, что вся эта грязная история все-таки никогда не сможет мне раскрыть тайны Матильды, а тем более и тайны самого Эдика, и все мы навсегда останемся для себя только тайнами.

– Я бы охотно вам поверил, но только в том случае, если бы рядом с вами сидела Матильда и так же скромно выслушивала все ваши откровения об этом лечении и о вашей близости! И потом, вы такой же врач, как и я, и прекрасно знаете, что, совокупляясь с психическими больными, вы только повторяете безумные мерзости вашего Штунцера и сами нисколько не отличаетесь от него! Вы только отягощаете состояние своих пациентов!

– Всяк человек по-своему мерзок! – машинально улыбнулся Хаскин, все еще оставаясь бледным, – и вы тоже, наверняка, что-то прячете у себя внутри!

Слова Хаскина задели самое больное место в моей душе и даже в сознании. До этого я чувствовал себя в его кресле как судья, который с великой охотою выносит приговор соблазнителю своей несчастной жены, но после этих слов все изменилось, я вдруг в его словах почувствовал свое собственное осуждение, я осуждал себя молча за все свои грехи, которые я только что совершил, и кроме всего прочего я заметил в его словах вполне законную правоту, вспомнил, как он мне до этого помогал, как помог мне занять место Штунцера, которое я потерял по собственной же глупости, и потом я почувствовал, что все мы в этой жизни вели себя, как скоты, а поэтому, наверное, и не имели никакого права осуждать друг друга.

Может, поэтому я поглядел на него и почти сразу закрыл лицо руками и зарыдал.

– Ну, что ты, – уже по-человечески прошептал Эдик, – я тоже расстроен всем, что было, однако я не теряю надежды, что мы назло превратностям судьбы все равно останемся друзьями!

– Ну и зря, – я вытер рукавом слезы, – в моем лице ты никогда больше не найдешь себе близкого человека! Всякого грешника, а тем более подлеца, ждет обязательная расплата, и если не здесь, на земле, то уж там на небесах, это точно! – я поднял вверх указательный палец и исподлобья взглянул на Эдика.

И вдруг его лицо страшно изменилось, и он схватился рукой за сердце и тут же упал вместе с креслом.

Теперь он лежал передо мной весь бледный, как мел, а его рука беспомощно хватала воздух, словно пытаясь ухватиться за какой-то свой таинственный смысл. Я увидел, как его губы жалобно раскрылись, и наклонился, чтобы услышать его голос…

– Нравственность невозможна, – прошептал Эдик и умер.

– Эдик! Эдик! – заорал я, тормоша его за плечи, – Эдик, не умирай! Слышишь! Родной! Не умирай! Мы же друзья, Эдик! Других таких уже не будет – и я беспомощно разрыдался, потом через мгновение стал дышать в его рот, сложив пальцы трубочкой, и массировать его грудную клетку слева.

Еще через мгновение он выдохнул, и его лицо сразу же порозовело. Я тут же положил ему в рот таблетку нитроглицерина, которую успел заметить на столе.

Он глядел на меня плачущими глазами, я тоже молча плакал, и так мы лежали на полу возле его стола и обнимали друг друга, и тихо вздрагивали, и чувствовали какую-то беспомощность от всех гадостей, которые мы наделали друг другу, а теперь только боялись потерять себя и молча страдали. Эдик сам дошел до кардиологического центра, который был неподалеку от его клиники. Я молча проводил его, и на прощание мы крепко пожали друг другу руки.

Говорить о чем-либо было бессмысленно, достаточно было только прочесть в его глазах сердечную боль, которую он испытал и за себя, и за меня.

Я, как скорбящая тень, совсем тихо и незаметно выскользнул из дверей кардиоцентра, теперь мои мысли были устремлены к Богу. Там, наверху, в многодумной и темной вышине осеннего дня, где-то глубоко в пространствах вечных и недосягаемых, за какой-то невидимой и немыслимой гранью и пределом, пряталось и уединялось его Всемогущее и Бессмертное «Я».

Как и каким образом оно руководило нами и руководило ли вообще, я не знаю, но было очевидно, что оно создало нас, а уже поэтому и могло делать с нами все, что угодно! И то, что моя жизнь напоминала собой цепь кошмарных и часто бессмысленных обстоятельств, было, конечно же, неспроста!

Я как дурак глядел на небо и задавал Богу очень глупые вопросы, а он насмешливо молчал оттуда сверху, ибо воочию видел свое бессмертное превосходство.

Однако я шатался, как пьяный, я хотел любого чуда, чтобы, вырвавшись отсюда, обнять лишь крест деревянный в минуту прощания с телом, душа невидимкою целой взбирается к горным вершинам, где ангелов сонмы летают, и мыслей бескрайних равнины, свой свет из могил излучают, – я неожиданно сам для себя писал стихи, и тихое небо приветливо отзывалось теплою волной неслышимого ветра, он был настолько слабым, будто нес в себе мне весточку от Бога, а я только плакал и прижимал руки к сердцу, я очень хотел жить, но жить без греха, как тот же божий посланник, который все еще украшал мои ощущения своим невидимым порывом.

Сердечный приступ Хаскина потряс меня, из меня тут же выскочил весь мой духовный сюрреализм, сюрреализм возник из трагедии, из-за невозможности любого человека осмыслить свое назначение во всякой случайной реальности, где смерть живого так же бессмысленна и постоянно скрывает во тьме свой таинственный смысл, а нам же здесь остаются исключительно одна пустота, темнота и бесконечность.

Род приходит и уходит, солнце встает и опускается, все возвращается на беспредельные круги, и поэтому кто-то сходит с ума, кто-то спивается, кто-то тоскливо скучает, все так же отчаянно поджидая собственной смерти.

Черт побери! Я ощущаю, что уже сам Бог выглядывает из моей смертной оболочки, чтобы напоследок заполнить мою жизнь своим бессмертным содержанием. Я чувствую, как он снова толкает меня в вечное лоно Матильды, где я весь исчезну в нем уже без следа и буду в ее глубоком темном чреве ребенком ждать начало от конца, ждать снова грядущего, в коем исчезну опять…

Уже давно луна бродит в чертогах холодного неба, уже все люди давно разбрелись по домам и забылись во сне, а я все брожу по безлюдным улицам и чувствую, что все мои больные фантазии куда-то исчезли вместе со смертью Эдика Хаскина, которую я вызвал и я же предотвратил. Так бывает.

Люди говорят, что клин вышибают клином, вот и у меня случилось неожиданное просветление. Чужая беда всегда отрезвляет, а беда близкого не просто отрезвляет, она обнажает тебя всего, со всеми твоими грехами и дикой беспомощностью. Возможно, другие и умирают только для того, чтобы мы были как дети, которые только начинают ходить по земле…

Что-то во мне сломалось, что-то, наоборот, соединилось, но я действительно, как ребенок, вбежал в нашу квартиру и тут же разбудил Ивана Иваныча с Матильдой, я кричал и плакал о том, что Эдик Хаскин чуть не умер, о том, что это великий человек, который хотя и согрешил, но покаялся мне, еще более страшному грешнику, и что жизнь, быть может, от этого потеряла еще один какой-то свой особенный смысл. Я заговаривался, бредил, я обливался потом. Кроме всего прочего, я истерически рыдал, потом упал на пол, обнаруживая во всем своем теле внезапные конвульсии.

– Что с вами?! Вы больны?! – спросил меня Иван Иваныч, но я сразу же затих, замолчал, как и Матильда, которая так же, как и я, молча плакала за его спиной и почему-то еще махала мне рукой, показывая на дверь моей комнаты и на часы у себя на левой руке. И тут я понял все, что она хотела мне этим сказать, и рассмеялся так громко и так ужасно, что Иван Иваныч с брезгливой гримасой отвернулся от меня и пошел спать, уводя за руку смущенную Матильду.

Господи! Какой же я был дурак! Почему я раньше не ощущал в своей жене такую странную и покорную женщину?

Ей были нужны только сила и власть, власть мужчины-самца! А мне – лишь одна стыдливая нежность да на окне горящая свеча, да мыслей радостных безбрежность.

Полночь. Я лежу в постели один и слышу, как Иван Иваныч храпит в своем дремучем летаргическом сне и как рядом с ним беспокойно возится такая же несчастная, как я, Матильда.

Проходит еще один час, и я уже слышу, как Матильда осторожно встает с дивана и медленно на цыпочках проходит в мою комнату. Еще секунда, и я вздрагиваю от ее безумных прикосновений. Я пытаюсь ее оттолкнуть от себя как блуждающую в своих фантастических видениях сомнамбулу, но она не слышит, не чувствует моего противостояния, ее голос волнующей плоти и такой же отчаянной от собственного существования души овладевает всем моим телом и колеблет жар таинственной ночи.

Еще одна робкая надежда замирает в сердце и молчит в жизни, что мы не сотворили на земле. Потом она плачет на моей груди и лежит неподвижно, как мертвец, как совсем недавно на полу лежал Эдик, о котором она еще сохранила какое-то светлое воспоминание. Иван Иваныч спокойно храпит, ему очень хорошо в своем забытье, он ничего не видит и не слышит, и это спасает его от всех неудач.

Утром Матильда просыпается в объятиях Ивана Иваныча, она как будто ничего уже не помнит, что с ней было ночью, и это остается странной загадкой, с которой я буду жить весь день, как бы отсутствуя на этой странной и сраной земле.

Вообще, мне все уже порядком надоело: и вкрадчивые шепоты Ивана Иваныча, в которых он умолял Матильду разменять или купить квартиру, и даже частые ночные вылазки Матильды, которая просто и легко добивалась своего, лишь слегка сжимая мою крайнюю плоть в своих нежненьких ручках. Я и мучился, и страдал, и пропадал в такой ужасно абсурдной обстановке нашего совместного проживания, я становился вялым и равнодушно-послушным такой коварной судьбе.

Мне было обидно не только за себя и Матильду, но и за Ивана Иваныча. И потом, кто такой Иван Иваныч, ведь это самой добрейшей души человек, самый спокойный и рассудительный на свете. Другой бы на его месте выкинул меня любым способом из квартиры или ушел бы жить с Матильдой к своей матери, но при всей очевидной властности и упрямстве в характере он очень мягок и податлив на уговоры и просьбы хитрой Матильды.

Она, как лиса, каждый день вертела своим хвостом то передо мной, то перед Иваном Ивановичем, и постоянно мы уже как-то миролюбиво поглядывали друг на друга.

– Между прочим, я очень рад, что ты живешь с нами, – неожиданно как-то утром заявил мне Иван Иваныч, – Матильда очень беспокоится за тебя, и поэтому ты уж постарайся не пьянствовать и вести себя тихо!

Заявление было очень странным и загадочным, тем более, что я уже больше месяца не брал в рот и не собирался напиваться, к тому же я устроился работать мясником на рынке… Все-таки моя былая профессия заставляла искать хоть какого-то сходства или скотства в поступках. Теперь я воровал не коронки, а мясо, я так мастерски рубил его, что продавал кости как вырезку, а вырезку забирал себе или раздавал знакомым. Так быстро превратившись из врача в мясника, я как-то здорово помолодел и успокоился.

Постоянное употребление свежего мяса сделало меня очень полнокровным и подвижным, как какого-нибудь льва или тигра. Теперь по ночам Матильда задыхается от крика и кусает зубами подушку, чтобы не разбудить спокойно посапывающего Ивана Иваныча, она уже едва сдерживает свои эмоции и только молча плачет, когда возвращается к своему законному супругу, в то время как ее бывший супруг сладко засыпает под утро, видя во сне одни разделанные туши животных, из которых удивительным образом на меня смотрят человеческие глаза, они смотрят на меня и плачут, а я спокойно вытираю со лба капающий пот, ласково им улыбаюсь, осознавая, что очень скоро я их съем и вместо этих плачущих глаз останутся на небе только звезды…