Так вот мы и жили прекрасно и безмятежно, пока нашим соседом не стал один впечатлительный и изрядно наблюдательный холостяк, и звали его Иосиф, и фамилия у него была то ли Финкельсон, то ли Фанкельсон, и был он такой же еврей, как и я, но только не совсем такой, а очень даже необычный, это был еврей, который страшно ненавидел всех евреев, это был самый ярый антисемит, какой только бывает при помрачении от старости мозгов.

Разумеется, что он сразу же возненавидел меня и всю мою семью, и то ли от безделья, то ли от скуки, какую часто испытывают одинокие престарелые холостяки, он счёл за благо устроить за нами постоянную слежку, с этой целью купил себе подзорную трубу и день и ночь глядел на нас через нее из своего чердачного окна.

К сожалению, я не ощущал на себе чрезвычайно любопытного и пытливого взгляда, ведь Иосиф попадался на глаза очень редко, зато наблюдал за нами каждый божий день, чего мы не подозревали.

Сейчас я думаю, что по характеру это был сильно неуживчивый и опасно злобный человек, еще мне кажется, что он не смог за свою жизнь ни одну женщину на свете сделать по-настоящему счастливой, а тем более своей женой, и что главным смыслом его жизни, пока он был молод, была его работа. Правда, в силу чересчур слабого здоровья и ужасно нервического склада ума он очень рано ушел на пенсию и купил по соседству с нами маленький домик и стал выращивать сад.

С первых же дней покупки своего дома он даже пытался поближе познакомиться с нами, но узнав, что я и Матильда евреи, а Мария армянка, он неожиданно выкрикнул: «Суки!», за что тут даже был укушен нашим черным Асмодеем и, конечно, затаил на нас злобу..

– Послушай, он, кажется, еврей, – удивилась тогда Матильда.

– Неужто он еврей? – не меньше ее удивилась Мария.

– Да, он еврей, – вздохнул я, – но только и евреи бывают очень разные!

– К примеру, сумасшедшие, – засмеялась Матильда.

– Или безобразные, – поддержала ее Мария, но я не смеялся, я очень хорошо помнил свое нахождение в психушке и вообще считал зазорным смеяться над больным старым человеком, хотя бы и был он совсем свихнувшимся стариком.

Через несколько дней наш Асмодей стал корчиться в судорогах, и только своевременный приезд ветеринара спас его собачью жизнь.

Оказалось, что Асмодея пытались отравить. Пробыв некоторое время в сомнениях, я почти совсем забыл про этот случай, а зря, ибо старая лиса – Финкельсон – продолжал охотиться за нами с помощью оптической трубы и даже фотоаппарата.

Финкельсон, хотя и был по-своему сумасшедшим, то только в пункте национального вопроса, и он быстро понял, что я вместе с Марией и Матильдой живу в одном браке, что не просто удивило его, а возмутило самым ужаснейшим образом, его, одинокого старика, который всегда ощущал себя таким чистым и моральным, что даже боялся порою посещать общественные места и мочился исключительно под деревьями, как любят делать не только одни собаки.

С этих пор он нас фотографировал на нашем огороженном участке, который был хорошо виден Финкельсону из своего чердачного окна, выходящего прямо на наш участок. В то время, когда я, Мария и Матильда лежали обнаженными на траве или вместе объединившись в изящнейшем хитросплетении рук и ног, представляя из себя какое-то внеземное существо, этот сумасшедший старик фотографировал нас дрожащими от волнения руками. Но впоследствии, чтобы снимки получались лучше, он сделал под фотоаппарат самодельный штатив, с которого уже и производил эту гадкую съемку, гадкую, ибо он заглядывал к нам как бы в нашу душу, и хотя я был сам не менее гадок, когда с помощью видеокамеры снимал Штунцера в соитии с его молодыми покойницами, все же меня в тот момент оправдывало какое-то разумное начало, которое отторгало от себя этого безумного человека, а сейчас же кто-то глядел не просто на меня, а на всю мою семью в миг ее волшебной близости, и получалось так, что омерзительные глазки Финкельсона марали нас своим «моральным» любопытством!

Однако и это было бы полбеды, но Финкельсон, сгорающий от собственного возмущения, кинулся строчить на нас донос, и, скорее всего, это можно было назвать не просто доносом, а памфлетом на тему: «Противоестественно-патологическая сек-суализация полигамного сионизма».

Правда, Мария не была еврейкой, но Финкельсона это нисколько не обескуражило, поскольку всех, кто близко знался с евреями, он тоже причислял к аморальным и нечистоплотным типам людей, по отношению к которым он ощущал не только фанатичную злобу, но и некое злорадство с превосходством, вот, мол, дотронулись и запачкались!

Кроме всего прочего, обладая какой-то обостренной любовью к собственной добродетели и по-своему понимаемому чувству справедливости, Финкельсон решил с помощью своих доносов в соответствующие органы учинить над нами настоящую расправу.

По его мнению, было достаточно одной анонимки с десятком фотографий, чтобы дело для нас приняло самый скверный оборот, для особой убедительности он даже в несколько раз увеличил наши фотографии и упаковал в специальные пластиковые трубочки, тщательно обернув их в папиросную бумагу.

И все-таки первая его анонимка исчезла, как будто провалилась сквозь землю, но Финкельсон был Финкельсон, его натура требовала от него существенного подвига, каковым он считал быструю подачу письменных сигналов о всех творящихся на свете безобразиях, отовсюду собранных в наш дом. Еще Финкельсон серьезно подумывал о том, что все люди или должны сидеть в тюрьме, или спокойно переходить улицу на зеленый сигнал сфетофора.

Поэтому нисколько не удивительно, что он не оставил своих безуспешных попыток засадить нас в тюрьму, правда, теперь он уже каждый день, как неприкаянный, садился за стол и писал новую анонимку, и снова печатал фотографии, но все опять куда-то пропадало, словно кто-то наверху с насмешливым любопытством рассматривал все эти писульки и отпечатанные, как бы срисованные с натуры, удивительные позы в саду камней у можжевельников с дубками и множеством причудливых растений, гиацинтов, филадендронов и с цветущими кувшинками в пруду.

Наверное, это можно было охарактеризовать как некое порнографическое или эротическое искусство, но когда частью этого искусства становился ты сам и твоя семья, твои жены, и когда кто-то грязными потными липкими руками брал эти фотографии, то тебе уже было не до смеха!

Вместе с тем, Финкельсон потерял аппетит, стал вялым и больным, впрочем, больным он был всегда, но на этот раз он даже подходил к забору, завидев меня или Марию с Матильдой, и очень громко жаловался нам на свою головную боль. Удивительно: человек делал тебе гадости и общался с тобой самым непринужденным образом.

Больше всего Финкельсона заботило, что все творящиеся безобразия в этом мире оставались в своем первородном нетронутом виде, в то время как собственные безобразия он, конечно же, не замечал.

«Банально-зловещая штука, однако, эта коварная жизнь», – думал Финкельсон и потихоньку сходил с ума. Вскоре он дошел до того, что стал вешать свои анонимки у себя в саду на деревьях, фотобумага, к счастью, у него закончилась. И вот эти все его доносики свисали, как долгоносики, с веток, напоминая порой елочные украшения, и даже стали привлекать к себе множество прохожих, которых Финкельсон пытался отогнать от своего загадочного сада обыкновенного метлой.

– Кыш, кыш, пошли, жидовские морды, – кричал на них и махал метлой Финкельсон, вызывая со стороны всего преступного синдиката, каким теперь представлялся ему весь мир, исключительно лишь смех.

Человек спятил, а им смешно! Интересно, а если спятят они, то кто тогда над ними будет смеяться?! Да, я глядел с жалостью на Финкельсона, осознавая, что все мы можем в одно мгновение превратиться в несчастных сумасшедших, закрытых в своих тягостных палатах и думающих что-то о своем.

Через несколько дней Финкельсона все же увезли, и его дом остался пуст, у него никого не было, и однажды, побуждаемый исключительно лишь любопытством, я забрался в его дом и обнаружил на чердаке фотоаппарат на штативе, несколько пленок с нашими фотографиями и с десяток его безумных писем, и тут же, пригласив в его дом Марию с Матильдой, показал им это.

– О, Боже, какая грязь! – воскликнула Матильда. Мария тоже кивнула головой, а потом мы вместе сожгли все эти бумаги и пленки, и этой же ночью сожгли дом несчастного безумца Финкельсона, чтобы никто и никогда больше не смел подглядывать за нами, а потом мы этот участок выкупили и засеяли его множеством лип, чтобы во время цветения вдыхать ее благостный душистый аромат.

Так бы, возможно, что мы и забыли навсегда про Иосифа Финкельсона и никогда бы не вспоминали про него, ибо он уже навсегда исчез, растворился, как мимолетная тень человека, которому было не дано оставить после себя хоть какой-то след, свое потомство, но совершенно неожиданно объявился «новый друг нашей семьи», который и напомнил нам о существовании Иосифа Финкельсона и о его великой борьбе против тайных происков сионизма.

Как ни странно, этого человека звали Эпименид. Его, по его же словам, назвал так отец, помешанный на греческой философии, и в честь знаменитого критянина Эпименида, чью фразу: «Если кто лжет и сам утверждает, что лжет, то лжет ли он в этом случае или говорит правду?» – его отец любил повторять без конца. Эпименид работал в почтовом отделении сортировщиком по рассылке заказных писем и бандеролей. Несмотря на свой небольшой заработок, был вполне доволен своей судьбой, поскольку никогда не гнушался заглядывать в чужие письма, осознавая, что знание чужой частной жизни может однажды превратиться в дополнительный источник дохода.

В реальной жизни он был немного слабоумным интровертом, что не мешало ему, однако, шантажировать некоторых людей, о которых он узнавал в изучаемой им корреспонденции. При этом его шантаж проводился в самой вежливой и утонченной форме.

О, бедный Финкельсон, если бы он только знал, в чьи руки попадали все его анонимки со снимками, то он вряд ли бы сошел с ума и не стал бы пользоваться услугами только одного почтового отделения, уж наверняка бы ездил отправлять свои жалобы на нашу странную семейку в город. Но судьба распорядилась иначе, и в один из солнечных дней июля, после давно уже позабытого растворения в природе Иосифа Финкельсона к нам в дом вошел оглушенный громким лаем Асмодея приятный с виду молодой, с тонкими чертами лица и голубыми глазами человек. Он производил собой необычное впечатление вырождающегося аристократа. Очень мягкий женственный голос, постоянно не сползающая с лица нахальная и в то же время сладко-приторная улыбка. Это и был тот самый Эпименид, который держал в руках красную папочку с безумными писульками Финкельсона и нашими фотографиями. Матильда сразу же направила его в мой кабинет, где он и начал вести в самых изысканных выражениях свой шантаж, пример восхитительного красноречия и яркой двусмысленности, в какую некоторые типы, вроде Эпименида, слегка запаковывают свои корыстные цели.

– Мы все здесь грешники на земле, – начал вести издалека свою речь Эпименид, – и я грешник, и вы грешник, в общем, все мы грешники!

– Я что-то не пойму, – удивился я, и в самом деле не понимая, о чем идет речь.

– Ну, я в том смысле, что некоторые люди в наше время стараются по возможности вести несколько экстранеординарный образ жизни, скажем, что эти люди вступают в брак не с одной, а с двумя женщинами, а потом в саду чуть ли не на глазах у всех своих соседей занимаются…

– Можете не продолжать, – перебил его я, уже осознавая причину его прихода, и в подтверждение моих мыслей этот гад вытаскивает из папочки несколько наших объемных фотографий и три письма Финкельсона.

– Значит, на почте служите, – усмехнулся я, взяв у него из рук эти фотографии с письмами.

– А как вы догадались?! – покраснел Эпименид.

– Ну, здесь большого ума и не надо! А еще что-то есть?

– Есть, но это потом! Похоже, ваш сосед каждый день вас снимал и строчил, а может, заодно и дрочил, – засмеялся он и тут же упал, сбитый на ковер ударом моего кулака.

– Ну, вы и сволочь! – уже со злобой поглядел на меня Эпименид, – но все равно вы в моих руках, – и он гневно сжал свои кулаки.

– И сколько ты хочешь за это?! – тяжело вздохнул я.

– Очень сложный вопрос, – опять засмеялся он, – поскольку надо еще возместить мне моральный ущерб!

– Хорошо, возместим, – сказал я, – сколько надо заплатить?!

– Сто тысяч баксов, – прошептал он, – и ни копейки меньше!

– А время у нас есть? – опять вздохнул я, глядя на наше обнаженное блаженство. На этой фотографии мы действительно были похожи на какое-то странное божество, ну, подумаешь – голые тела. Но уже то, что их кто-то видит, кто-то пытается опозорить тебя, твою семью!

– Есть, до вечера, – облизнул свои разбитые губы Эпименид и быстро выскользнул, как червь, из кабинета.

Потом в кабинет зашла Матильда, следом за ней Мария, и мы молча, уже со слезами перебирали в руках эти картины нашей супружеской любви.

– Где дети?! – спросил я с тревогой.

– Дети наверху, – успокоила меня Мария.

– И что будем делать?! – тихо спросил я.

– Надо отдать деньги, и пусть катится к черту, – почти что выкрикнула Матильда, понижая из-за детей голос.

– А я думаю, что он на этом не остановится, – шепнула Мария.

– Ну и что ты предлагаешь?! – спросила Матильда, нервно покусывая губы.

– Что я предлагаю, и сама не знаю, – грустно улыбнулась сквозь слезы Мария, – но лучше б было бы убить!

– Убить?! – ужаснулась Матильда.

– А где гарантия того, что он опять к нам не придет?! – резонно заметила Мария.

– Ну, ладно, – вздохнул я, – давайте все-таки отдадим ему эти деньги, а если он придет еще, ну, тогда и подумаем!

И они согласились со мной.

Потом они вышли из кабинета, а я с любопытством стал читать писанину Финкельсона и почти сразу наткнулся на такой отрывок: «Женщины подобны рыболовной снасти, слабого мужчину-рыбу запутывают, а вот сильный мужчина, скажем, мужчина-щука всегда разгрызает их зубами, и вообще, женщинам нравиться никак нельзя! Пример – мой сосед-двоеженец, с виду жены любят его, а на самом деле только притворяются, потому что вынуждены терпеть его из-за детей, которых они ему нарожали!

И потом этот дурак имеет постоянное обыкновение унижаться перед ними и все без исключения делать за них. Временами он, конечно, лежит как мертвый и ничего почти не делает, но самое ужасное и аморальное в их ненормальном браке заключается в безумном пресыщении интимной жизнью, какую они распространяют и на своих детей.

Так, их девочки и мальчики и ту, и другую бабу зовут своими матерями, и сам черт только разберется, кто же из них есть настоящая мать.

Это, в свою очередь, ведет к патологическим изменениям не только в психике ребенка, но и в его неокрепшем, как следует, умишке, то есть головке, а потом раннее половое созревание детей очень отягощает мою старческую психику, отчего они мне самым бесстыднейшим образом снятся ночами и не дают никакого покоя, как дети, так и их родители. Но более всего следует учесть, что они богачи и евреи и все их сексуальное влечение опосредовано тайной сионистской деятельностью, которую они уже который год ведут в нашей стране, подрывая не только устои морали, но и всюду разложившейся нравственности!

Понятное дело, что этим извращенцам и сионистам намного приятнее пачкать нашу мораль с помощью противоестественного удовлетворения своих сексуальных аппетитов, для чего они каждый день перед миром домом сношаются с утра до вечера, позабыв про все и даже про своих несчастных детей, которые тоже не могут быть нормальными из-за таких чокнутых родителей, как, впрочем, и из-за своего вредного происхождения!

А потом, как можно растить в такой аморальной обстановке будущих граждан нашего могучего и великого государства, если они уже заранее все извращают и унижают своим недостойным и даже уголовно наказуемым поведением! Каждый день я наблюдаю и вижу все их бесстыдство, каждый день, да что там день, им и дня мало, они и ночью вытаскивают из своей черной души двойной язык и лукавят с детишками-то, как их же прародительница Ева со змеем лукавила, лукавила с бедным-то, Адамом-то, а тот ничего в ее дьявольских сетях уже не мог поделать!

Поэтому уже сейчас я предлагаю их всех арестовать и немедленно заковать в чугунные цепи, и в назидание потомкам сослать в далекую, холодную Сибирь!

Стар я уже становлюсь, слабею и глазами, и ногами, поэтому и наблюдать за ними нет уже никаких сил!

Все подробно описываю вам, каждый божий день, а результатов все равно никаких! Так кто лучше, спрашиваю я вас, я – больной и никому ненужный старик или этот извращенец с двумя молодыми женами, да к тому же еврейского происхождения!

Вот раньше-то, в наши годы действительно была хоть какая-то, но мораль, а нынче почти все страдают от вседозволенности и безвластия в этой спятившей давно с ума стране! Низкие духом, но богатые телом да еще деньгами евреи уже совсем опутали нашу бедную страну своими невидимыми сетями, своим продажным чужеродным сексом!

А что делать нам, бедным, сирым, слабым?! Только посылать свои жалобы наверх и страдать от собственной трусости и слабости?! И от трусости никчемных властей, таких же чужих и продажных?!

Ради всего Святого, умоляю избавить меня от соседства с этим евреем и просто двоеженцем, извращенцем до мозга костей! Я-то уж точно знаю, что он хочет, на что он рассчитывает, на сионистскую помощь извне, но вот ведь какая хреновая штука, если он получит эту самую сионистскую помощь, то будет уже поздно!

Тогда уже он успеет жениться на множестве женщин нашего опозоренного и без того государства, вот коварство-то, и тогда уже всем нам хана! И тогда уже все мои дорогие прокуроры и благодетели, не удивляйтесь, что и ваши дочки, а может, и жены клюнут на эту его сексуализацию полигамного сионизма, что будет окончательной карой для всех дорогих россиян!»

Дальше я читать уже не мог, я одновременно смеялся и плакал. Мне было смешно и грустно, и я очень жалел этого несчастного одинокого и сумасшедшего пенсионера, который почти год следил за моей семьей, а еще полгода сходил с ума и писал эти бессмысленные писульки, которые потом аккуратно распечатывал и прочитывал в своих корыстных целях Эпименид.

Эпименид пришел только ближе к ночи, мы уже заблаговременно увели нашего Асмодея в сад, за дом, чтобы он не напугал его, хотя этого человека вряд ли что могло напугать, настолько жадность и коварство надежно упрочились в нем, что даже вид его омерзительно хохочущей рожи вызывал во мне тотчас же рвотный рефлекс!

Матильда с Марией провели его в мой кабинет, и все втроем мы с ненавистью и презрением глядели на него, как, впрочем, и он на нас.

– Ну, где деньги, – улыбнулся он, и я ему тут же без слов отдал пакет с деньгами, которые он стал вслух пересчитывать и при этом слюнявить по своей профессиональной привычке палец.

«Подлец, – подумал я тогда, – ну, что с ним поделаешь, ну, есть такие подлецы, и живут они среди нас припеваючи, и пользуются только шантажом, ибо ничего другого в их мозгах не возникает».

Он ушел очень быстро трясучей походкой, по его лицу было видно, как ему трудно поверить в свое подлое счастье и как он нас всех боится. После его ухода у нас у всех осталось тяжелое чувство, что это еще не конец.

Три дня прошли в напряженном ожидании, даже наши дети, почувствовав это, загрустили, да и мы как-то мало с ними разговаривали и уж тем более не играли. Ровно через три дня он опять пришел с новой папкой, в которой были другие письма Финкельсона с нашими фотографиями.

На этот раз он вел себя более нагло. Куда девались все его манеры! Говорил он с нами так развязано, как будто имел дело с какими-то грязными развратниками, и хотя вслух он этого не произносил, но по его глазам и скверной ухмылке можно было прочитать все его мысли. Потребовал он с нас уже в два раза больше.

Теперь весь разговор происходил в присутствии Марии и Матильды, и я еле сдержался, чтобы снова не ударить его.

Мои жены, заметив, как играют скулы на моем лице, поспешили обнять меня с двух сторон, и уже с ним разговаривала одна Матильда, я говорить с этим мерзавцем не мог, у меня из правого глаза даже выкатилась предательская слеза, слеза слабости и отчаяния.

Дело, конечно, было не в деньгах, а в том позоре, который ты испытываешь, общаясь с этим грязным цуциком.

Матильда отдала ему деньги сразу, хотя Мария попыталась воспротивиться, и я впервые за все время испытал настоящую тревогу за нас, даже мои милые жены уже в панике ссорились между собой.

По глазам Марии было также легко прочесть ее желание убийства, я и сам хотел его убить, но мораль, та самая мораль, которую я впитал с детства от родителей, связывала меня по рукам. Пусть когда-то я и замочил Инопланетянина, но тогда я имел дело с маньяком-убийцей, в этом же случае перед нами был просто мелкий, хотя и наглый, мошенник.

Однако пока я все это обдумывал и переживал, он уже ушел, дети заблаговременно были отправлены на прогулку в сад и ничего не слышали.

Может, именно это, а еще тот позор, который по-своему пережили Мария с Матильдой вместе с унижением, вдруг заставили их так неожиданно вцепиться друг в друга. С какими-то безумными криками и рыданием они стали срывать все зло друг на друге вместо того, чтобы объединиться между собой против этого жалкого и тщедушного врага, который застал нас врасплох и воспользовался этим.

– Стойте! – крикнул я им и стал их разнимать. Для меня это было очень тяжелой работой, ибо они вцепились друг в друга, как клещи, и когда я тащил на себя одну из них, то делал больно другой, слишком огромная любовь была между нами. Но как легко она превращалась в пугающую ненависть из-за какого-то…

Нет, себя главное вовремя остановить, и я остановил и себя, и Матильду с Марией, которые потом, плача и целуя друг друга, с жалостью стали обмазывать зеленкой, и меня в том числе, пострадавшего от их великолепных ногтей! Теперь наше напряженное ожидание растянулось на две недели. Мы почти уже стали приходить в себя и забывать случившееся, как опять поздно вечером, оглушенный лаем нашего Асмодея, на пороге возник наглый и все так же беспечно улыбающийся Эпименид. Как мы успели заметить, он подъехал к нашему дому на джипе, одетый в черный кожаный костюм и с оранжевыми тоненькими очками, даже волосы его были перекрашены в какой-то странный фиолетовый цвет, словно он уже успел поменять за это время свой пол.

– Ну, что, уже позабывать стали? – тихо усмехнулся он, все же помня о том, что наши дети уже спят.

Я пригласил его пройти в кабинет. Матильда с Марией уже спускались по лестнице со второго этажа, где находилась детская спальня. Их взгляды поблескивали страшным огнем, а лица были искривлены своей злобой.

– Да, ладно, что уж вы так, – еще раз усмехнулся он и спокойно, правда, слегка поигрывая связкой ключей от своего нового джипа, уселся в кресло напротив меня. Матильда и Мария встали сзади него, держа руки за спинами, отчего мое сердце отчаянно колотилось, хотя мы уже не раз и не два обыгрывали всю эту сцену.

– И сколько на этот раз?! – спросил я его.

– Ну, сколько не жалко, – неожиданно дрогнул его голос. О, Боже, он, конечно же, все почувствовал: и то, как они встали сзади него, и как я гляжу на него, стараясь спрятать свои глаза за настольной лампой. Неужели ничего не получится?!

– Вообще-то, – немного оживился он, – я бы хотел попросить опять столько же, если, конечно, не очень жалко?

Женщины мои молчали, как и я, и в кабинете повисла тягостная тишина, как будто перед чьими-то похоронами. Потом он резко встал с кресла, и Мария тут же ударила его ножом под левую лопатку, и он с пронзительным криком упал на ковер.

– Иди, сбегай посмотри, что с детьми, – сказала Мария, а сама выронила нож и зарыдала. Я подошел к ней и обнял ее, а Матильда побежала наверх, к детям.

– Не бойся, – прошептал я, обнимая Марию, – все будет хорошо.

– А как же джип?! – сквозь слезы прошептала она.

– Я его отгоню куда-нибудь, но без него, его мы зароем в саду камней под тем самым дубом, под которым мы все вместе были и где нас снимал Финкельсон!

– Но это же святое место, – прошептала она.

– Вот мы его и освятим, – прошептал я, целуя ее в губы, через мгновение дверь открыла Матильда и тоже обняла нас, целуя и плача.

Через час я отогнал джип Эпименида и бросил его у обочины дороги в лесу, а сам дождался, когда за мной подъедет Матильда. Мария уже положила его тело в заранее готовую яму и засыпала ее землей, и больше мы никогда об этом не вспоминали, а на этом месте я водрузил с помощью вызванного крана огромной величины гранитный валун.

В тихие летние вечера мы сидим на этом валуне всей семьей, а Мария с Матильдой рассказывают детям сказки, иногда мы зажигаем костер и с каким-то непонятным ожиданием глядим на огонь, как будто в нашей жизни еще ничего не случилось и ничего не было, и стоит лишь только закрыть глаза, и мы опять все стали маленькими детьми, и не мы рассказываем им сказки, а они нам, а мы зачарованно смотрим то на огонь, то на звезды и думаем, а что же будет завтра, неужели и завтра мы пойдем в школу и, раскрыв перед глазами учебники, будем мечтать о какой-то другой, еще совсем неведомой и далекой от нас жизни…

Вечер быстро догорает с нашим костром, дети уже хотят спать и уходят в дом, а я, Мария и Матильда остаемся втроем и молча глядим на костер.

Все сказки рассказаны, все мысли прочитаны, а где-то наверху продолжают мерцать непонятные звезды, продолжает все так же чернеть окружающий Космос, а еще ждать наша грядущая Смерть…

За которой, быть может, опять появится жизнь…

О, Господи, Гера, неужели мы когда-нибудь встретимся?..

Ожиданием подаренная Вечность тишиной стоит у самых глаз…