тревожном ожидании боя солдаты коротали ночь. С рассветом они пойдут в наступление. Первый батальон биваком располагался в защищенной от ветра низине, под горою. Крышей над головами было небо — огромное и холодное.
Со своими товарищами сержант Прокатов сидел у костра, разведенного у дуплистой дикой груши. Тонкие прутья валежника потрескивали на огне, как стручки переспевшего гороха, и языки пламени то укорачивались, то вытягивались, освещая лица бойцов. Время перевалило за полночь, но никто не хотел спать, каждый думал свою думу…
Одни безустанно смотрели на небо, на холодные, колкие звезды, другие то и дело нервно выпускали изо рта дым, и, не докурив папироску, заминали ее в пальцах, потом снова принимались курить… Василий Прокатов, подложив в костер пучок сучьев, при свете разгоревшегося пламени взглянул на рядом сидящего пулеметчика-украинца. Тот был угрюм и задумчив.
— Почему такой грустный? — спросил Прокатов. Худ был пулеметчик, лопатки на спине выпирали.
Он молча вынул из нагрудного кармана пожелтевшую карточку, подал ее Прокатову. С карточки глядел, хмуровато сдвинув бровки и оттопырив губы, малыш. Сержант Прокатов посмотрел на товарища, подумав: «Семьей обзавелся, видать, рано. Уже сын… А я и девушку не целовал», — при этой мысли ему вдруг стало до боли горько и обидно.
— Добрый хлопец, — проговорил, вздохнув, Прокатов. — Вылитый батька!
Пулеметчик стал еще угрюмее, лицо его казалось окаменелым.
— А зачем печалиться? — спросил Прокатов.
— Как не печалиться… — вздохнув, грустно ответил пулеметчик. — Был у меня сын, и нет теперь у меня сына… У немцев остался мой сын. — Помедлил, заговорил гневно: — Детишек я жалкую. Когда вижу сироток детишек, я не могу. Слезами обливаюсь. И хочется мне зубами рвать фашистов. Потому и в пулеметчики пошел…
— Сын у тебя мужик что надо, — еще раз взглянув на карточку, произнес Прокатов. — Но ты не грусти, отобьем твоего сына у немцев… Повидаешься…
У сержанта Прокатова не было ни жены, ни детей. В этом году ему сравнялось только двадцать лет. Кажется, незаметно пролетели годы. Прокатов сидел на пне, подперев ладонями подбородок. Думы уносили его на станцию Канаш, что под Архангельском, уносили в родной дом, затерявшийся в крутых сугробах. И видится: палисадник утопает в снегу, низкорослая береза, покрытая пушистым инеем, задумчиво свесила ветви над окном. И, быть может, в этот поздний час родные вспоминают о нем…
Пулеметчик, посмотрев на сержанта, спросил:
— А ты сам-то чего зажурывся?
— Это я так… замечтался, — встрепенулся Прокатов.
Костер погас. Робко и медленно, словно крадучись, наступал серенький зимний рассвет. Значит, скоро бой.
На первый взгляд тот, противоположный берег — безлюден и тих. Но это только кажется. Немцы прочно укрепились на берегу. Стоит поднять голову, как с кургана, из окопов, вырытых на склоне, из заснеженных кустарников — отовсюду открывалась пальба. Под огнем, на виду у неприятеля, придется перебегать скованный льдом Дон, и, видно, не всем посчастливится остаться в живых, не всем удастся попасть на тот берег…
Ощущение опасности ни на минуту не покидало Василия Прокатова. Он знал горькую истину: в бою без крови не обойдешься. И чем ярче разгоралась заря, тем тревожнее было на душе сержанта. Только свои тревоги он старался скрыть от товарищей.
Сержант пусть и невесть какая шишка, и бойцов у него раз-два и обчелся, а все же не имеет права показывать свое волнение перед другими.
Прокатов приставил ко лбу развернутую ладонь и, не мигая рыжими, опаленными у костра ресницами, пытался разглядеть село на том берегу реки. Но село было упрятано за грядою холмов. Только кровли хат да долговязый журавель колодца видны были из-за сугробин холмов.
— Поглядите. Вон за рекой крыши, видите? — показал рукою Прокатов.
— Видим, — отозвались бойцы.
— Это — Дерезовка. — И, повысив голос, Прокатов спросил: — А вы знаете, что это такое?
И, не дождавшись ответа, торжественно продолжал:
— Это дорога на Украину.
— Шлях на ридну батькивщину, — не удержался пулеметчик.
— А разве то Украина начинается? — удивился другой боец.
— Да, по ту сторону Дона еще не Украина… Но Дерезовка открывает нам путь, — сказал Прокатов и, помолчав, спросил: — Так что же, пойдем без оглядки или как?
— Оглядываться теперь вроде не сподручно.
— Только зарок, — предупредил Прокатов, — воевать по правилу: — Один за всех, все за одного.
С утра начала бить артиллерия, и над рекой, на десятки километров в округе безмолвие было взорвано. Разрывы снарядов сотрясали землю. С деревьев сметало снег, и он крутился над землей.
Через некоторое время немецкие позиции заволокла пелена черного дыма. А гул нашей артиллерии нарастал, и сейчас он был настолько могучим, что товарищи по окопу не слышали друг друга, как ни кричи, — голоса терялись в неумолкаемом гуле. Бойцы держали рты открытыми, чтобы не оглохнуть.
Взрыла, вспахала неприятельскую оборону наша артиллерия. Перенос огня вглубь за курганы был сигналом для пехоты.
— Пора! — увидев взметнувшуюся красную ракету, сказал сержант Прокатов. Он вымахнул на бруствер окопа и почему-то поглядел на сапоги, будто желая убедиться, прочны ли, и побежал. Вместе с ним к реке бросились товарищи. Огибая заросли кустарника, они пробежали по сыпучему снегу, потом перемахнули через неширокую кромку полыньи и оказались на льду.
Сквозь дым, окутавший позиции, немцы сразу не увидели цепи наступающих, и пулеметный огонь, особенно губительный на льду, пока не вели. Только посреди реки нечасто падали мины и снаряды. Пробивали лед, и глубинные взрывы тяжко поднимали кверху столбы воды. И прежде чем успевал рассеяться дым взрыва, на гладкий ледяной покров летели осколки металла и льда.
Стонала и трещала река.
Дым разрывов, прежде висевший над вражескими позициями, рассеялся, будто полз в сторону. И показался крутой обледенелый скат кургана, в который был врыт дзот, замаскированный ледяными глыбами. Из амбразуры выметывались лезвия пламени. А здесь, под ногами наступающих, пули метили зеленый лед белыми бороздками.
Опасно бежать. Страшно. Злой огонь из дзота свирепел. Упал один боец. Падая, вскрикнул:
— Мать родная…
Упал еще один. Этот не вскрикнул. Вытянул перед собой руки, длинные и захватистые, хочет уцепиться, чтобы подтянуть тело. Лед скользкий, как стекло. Протащил себя на шаг-другой и замер.
Лицо Прокатова перекосилось. «Детишек жалкую», — послышались ему слова этого бойца-украинца. Не дошел до своей «ридной батькивщины», не свиделся с малышом…
— За мной, ребята! Наше село, родное! — крикнул Прокатов.
Дзот бьет внахлест. По льду. По цепям атакующих. Им не укрыться, не залечь. Ледяное поле ровное и гладкое.
Нелюдимое поле. Простреленное.
Редели цепи, как выбиваемые градом посевы. Много было трупов. Лежали обмякшие, не успевшие захолонуть на морозе. Раненые стонали и продолжали ползти туда же, к лютому берегу. Живые бежали неустрашимо, пока кого-то из них не вырывала свинцовая смерть.
Неотвоеванный берег близко. И так еще далеко!
За спинами наступающих ударили пушки, над головами с характерным шелестом — будто молодая листва на ветерке— пролетели снаряды.
— Наша! Эта спасет! — крикнул один.
— Прямой наводкой бьет! — радостно подтвердил другой.
Султанами разрывов покрылся курган.
Чужой дзот отрыгнул еще очередь и замолк, будто подавившись.
Цепи двигались дальше. Казалось, еще минута-другая — и бойцы пройдут ледяное поле, уцепятся за берег и кинутся на решающий штурм.
Но снова ожила пулеметная точка. Теперь пулемет бил с еще большим остервенением. Надежно укрепили немцы береговую оборону. Не жалели труда. Намеревались отсидеться на Дону. Вон сколько огневых точек вновь ожило после нашего артналета. Не огонь — сплошная завеса огня.
Не пробились наши к берегу. Залегли прямо на льду. Пушки, сопровождая пехоту огнем и колесами, не переставали стрелять. Теперь они били не по кургану, а чуть в сторону, вероятно, в изгибах высокого берега ожили новые огневые точки. Не менее опасные.
Пушки били по немецким минометам и орудиям, стреляющим из-за гряды высот.
Прокатов оглянулся, приподымая голову: весь батальон лежал, невесть чего ожидая под огнем. Нет, не мог Василий в эту напряженную минуту удержать себя, думать об опасности, когда гибли товарищи.
Он пополз. Один. Навстречу бушующей смерти. Когда пулеметные очереди стихали или огневые трассы переносились в сторону, Прокатов мгновенно вскакивал и, петляя между воронок, наполненных водой, перебегал по льду. Пули веером стлались над рекой, и скорее чувствуя, чем сознавая, что следующая пулеметная очередь ударит в него, сержант падал на лед, безустанно работая руками, ногами, всем телом, полз вперед.
Из расщелин и лунок взорванного местами льда проступала вода. Сержант промок. Мокрые колени пристывали ко льду — не оторвать. А надо ползти. И Прокатов полз, не сворачивая, и не беда, что ватник покрылся чешуйками льда, не беда, что за голенища набралась ледяная вода и сапоги стали тяжелыми, как подвешенные к ногам гири. Но он почти не чувствовал тяжести. Ему вовсе не холодно. Наоборот, кажется, жарко. Горело в груди, дышал часто, хватая ртом воздух. А холода не ощущал, и опасность не тревожила, только близость врага — вот он перед глазами! — лихорадила, переполняла душу гневом.
От взрыва мин и снарядов, ложащихся нечасто, но в самой цепи бойцов, лед и вода с адским треском и кипением взметывались столбами, которые тотчас же рушились на головы. Пулеметный огонь из дзота высекал на льду вихри смертельных искр. Вновь и вновь Прокатов слышал стоны раненых…
Он был один. Товарищи остались позади. Он не томился страхом. Надо было скорее добраться до вражеского берега, подползти к дзоту, взорвать его и спасти товарищей, спасти батальон, залегший под огнем. И сержант неустрашимо полз, напрягая физические и душевные силы.
Многие бойцы, лежа на льду, с остановившимся дыханием следили за сержантом. Вот он подполз к заснеженному берегу и, цепляясь руками за обледенелые кусты, начал взбираться на курган. Будто предчувствуя угрозу, фашистский пулеметчик застрочил еще злее.
На позиции батальона вдруг наступила тишина; прекратили стрельбу пулеметчики, прикрывавшие своим огнем сержанта; не шевельнутся товарищи, лежащие на льду. И вот многие увидели, как Прокатов, пропахивая телом снег, подполз сбоку к зияющей пасти дзота, встал над бруствером. Встал в полный рост — и метнулся саженным шагом, бросил всего себя на дзот, прикрыв грудью амбразуру.
Вражеский пулемет оборвал начатую было длинную очередь. Человек оказался сильнее и крепче свинцовой смерти.
Батальон поднялся и пошел на штурм — по льду, на курган и дальше, жестоко платя немцам той же смертной платой за кровь, за жертвы, за своего бесстрашного товарища, за Василия Прокатова.
Он пал на поле боя в свои двадцать лет…
* * *
Над Доном возвышается курган. Обрывистый, седой курган. Ветер обтачивает его каменистую твердь, и над гребнем кургана дрожит зыбкое марево.
Когда пишутся эти строки, стоит еще в грохоте ноябрь 1942 года. Кончится суровое шествие войны, вернутся люди к труду, к земле, огласит зорю песня, а на месте сражения у села Дерезовки, на гребне кургана, будет тихо-тихо…
Путник, сняв шапку, остановится у кургана, девушки положат у его подножия букеты жесткого невянущего бессмертника, а старая мать и друзья Прокатова, быть может приехав издалека, в молчании склонят головы над могильным холмиком, и это молчание, и эта память сердца будут для героя его нескончаемой в веках жизнью.