В Петербург княгиня приехала вся разбитая и недавно перенесенным горем, и дальним путешествием и въехала прямо в незадолго перед тем открытую «Серапинскую гостиницу», где и заняла четыре номера подряд, образовав из них вполне комфортабельную квартиру.

Княгиня приехала перед вечером, и на другой же день рано утром коротенькой записочкой уведомила Бетанкура о своем прибытии. Она даже не звала его, она хотела предоставить ему полную свободу действий. Она приехала измученная, больная, но закаленная и готовая идти навстречу всякой тяжелой неожиданности, грудью встретить всякую новую беду!

Софья Карловна претерпела так много, что, казалось, ничто не могло поразить ее исстрадавшееся сердце… «Так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат»…

На Бетанкура ее записка произвела ошеломляющее действие.

Ни к чему он не был так мало готов, как к встрече с Софьей Карловной, и ничто не могло так сильно удивить и испугать его, как перспектива этой неожиданной встречи.

Записка княгини застала его еще в постели. Он тотчас же встал и, на словах ответив посланному, что сейчас приедет, действительно тотчас же стал торопливо одеваться.

Княгиня ждала его почти спокойно. Ею овладело почти то же мертвенное спокойствие, с каким она незадолго перед тем стояла у гроба только что отошедшего в вечность сына. Она чувствовала, что что-то окончено, ушло, что с чем-то и с кем-то надо прощаться, и это предстоящее ей прощанье злым призраком, ужасом зияющей могилы вставало перед нею.

Ждать Софье Карловне пришлось довольно долго, и, несмотря на то, что вернувшийся посланный доложил княгине, что барин сейчас же вслед за ним сам будет, прошло более часа, прежде чем лакей гостиницы, осторожно постучав в дверь, подал Софье Карловне визитную карточку Бетанкура.

Этот полуофициальный тон, эта визитная карточка, поданная там, где она была в праве ждать страстного порыва и горячих объятий, холодом охватили Софью Карловну; она чувствовала себя в положении человека, которому прочитан его смертный приговор.

— Просите! — могла только сказать она, и когда дверь отворилась и на темном фоне портьеры показалась так хорошо знакомая ей дорогая фигура Александра Михайловича, ее как ножом по сердцу ударило. Она могла только встать с места и, не сделав ни одного шага ему навстречу, тихо проговорить: — Здравствуйте!..

Она даже «здравствуй» сказать не решилась этому совсем ей чужому человеку, который так виновато, так растерянно стоял на пороге комнаты.

«Ты» говорят людям близким, дорогим, а Бетанкур был совсем чужим ей!

Александр Михайлович превозмог свое волнение и подошел к княгине. Она молча протянула ему руку; он поднес к губам эту дорогую, знакомую ему красивую руку… и только! Ни обнять, ни поцеловать близкую ему женщину он не решился. Он не решился даже спросить у матери своего умершего ребенка о причине и подробностях его сиротливой кончины. Им овладела какая-то непонятная робость. Так несмело, так трусливо он еще никогда в жизни ни к кому не подходил.

Софья Карловна осторожно освободила свою руку из его дрожавших рук и тихо сказала:

— Садитесь!

Бетанкур опустился на близ стоявший стул.

Прошла минута тяжелого, ничем не нарушаемого молчания. Александр Михайлович заговорил первый, и заговорил прямо о деле. Он чувствовал и понимал, что ни о чем ином между ними не могло быть речи.

— Я не ждал вашего скорого приезда, — не глядя на нее, сказал он, — и вследствие этого не мог приготовить подробный отчет в оставленных мне вами деньгах!

— Да разве я требовала от вас отчета? — твердо и спокойно спросила она.

— Я не говорю этого, но все-таки… чужие деньги — святая и ответственная вещь.

— Я передала эти деньги не «чужому», а близкому и родному мне человеку. Вы знаете, что я не придавала им значения даже тогда, когда покупала на них счастье и покой дорогих мне существ!.. Стану ли я говорить о них теперь, когда я, совершенно одинокая, стою на краю двух глубоких могил?

— Двух могил? — удивился Бетанкур.

— Да! Ведь вы для меня тоже умерли и, несмотря на то, что я вновь беседую с вами, вы от меня дальше, нежели мой бедный Вова, что лежит там, далеко, в чужой земле, на берегу чужого моря!.. Но оставим в покое могилы и перейдем к разговору о живых. Скажите, пожалуйста, вы… не женаты?

— Что за вопрос? Вы знаете, что нет! — пожимая плечами, ответил Бетанкур.

— И не собираетесь жениться?

— Никогда и ни на ком! В этом я даю вам мое честное слово!..

— Напрасно!.. Я не верю ему!.. Вы живете один или с товарищем?

— Нет, я временно поселился с Остен-Сакеном, братом бывшего адъютанта великою князя.

— Почему «бывшего»? — спросила Софья Карловна. — Разве он не служит более?

— Нет, он вышел в отставку.

— Почему же вы так стеснили себя помещением? Ведь у вас должны быть деньги?

Бетанкур, видимо, сконфузился и тихо произнес.

— Я уже сказал вам, что представлю вам подробный отчет обо всем, что было истрачено вами и мною в течение этого времени! Вы много и часто требовали, я тоже… имел неосторожность много тратить и — главное — довольно много проигрывать!

— Вы не поняли меня!.. Мне никакого отчета, равно как никаких денег не нужно от вас. Если у вас есть что-нибудь, принадлежащее мне, в чем вы не имеете особенно настоятельной надобности, то я укажу вам лицо, которому вы можете вручить все это. Что касается меня, то мне не до того… Да я, быть может, и не останусь в Петербурге. Я еще ничего окончательно не решила, но жизнь в этой холодной столице, в этом холодном городе, где нет ни солнца, ни людей, ни жалости, ни чести, в этом городе, где все таксируется и все продается, — мне не под силу!..

Александр Михайлович молча сидел, потупив взор и неловко перебирая в руках пышный султан своей форменной каски.

Софья Карловна подняла голову и прямо, в упор взглянула на него, причем произнесла:

— Мы с вами видимся, вероятно, в последний раз, Александр Михайлович! Мы расстанемся навсегда, но, прежде чем навеки проститься с вами, позвольте мне сделать вам вопрос. Вы согласны?

Он ответил молчаливым наклонением головы.

— Прежде чем формулировать свой вопрос я обращусь к вам с последней и убедительной просьбой. Во имя всего прошлого, во имя тех минут полного счастья, какие я знала подле вас, и тех, какие я могла дать вам; во имя той горячей, беспредельной любви, какою я любила вас; во имя всей моей загубленной жизни и холодной, сиротливой могилки нашего сына, дайте мне слово, что вы ответите совершенно прямо и откровенно!

— Я даю вам это слово, княгиня! — твердо ответил Бетанкур.

— Благодарю вас! Я в свою очередь даю вам слово, что все, что вы скажете мне, навсегда останется тайной между нами.

— Я слушаю вас, княгиня!..

— Скажите мне, Александр Михайлович, но — умоляю вас! — прямо и откровенно скажите: эта неожиданная для меня разлука, ваше равнодушие… ваша измена… то равнодушие, с каким вы встретили весть о кончине вашего ребенка, — все это было продиктовано вам? Вы не по своему личному побуждению следовали, когда разбивали всю мою жизнь, втаптывали в грязь и мое самолюбие, и мое сердце?

— Мне трудно ответить вам на это, княгиня!.. Да, если вы хотите, то я не совсем самостоятельно действовал и многим готов был бы пожертвовать для того, чтобы сбросить со своих плеч эту роль.

— Многим… но не всем?

— Да, не всем! — твердо и прямо ответил Бетанкур.

— Своим служебным положением и дорогими вам аксельбантами, например, вы не пожертвовали бы? — иронически спросила княгиня.

— Нет, княгиня, ими я не пожертвовал бы! — поднимая голову и в упор взглядывая на Софью Карловну, произнес Бетанкур.

— И… за то, чтобы вы разбили чужую жизнь и чужое сердце, вам дорого было заплачено? — дрогнувшим голосом спросила Софья Карловна. — Сколько сребреников было уплачено вам?

— Я не понимаю вас, княгиня!..

— Ах, Боже мой!.. Чего тут не понять? Это еще от Иуды-предателя ведется; ведь им была оценена и продана драгоценнейшая жизнь!..

— Это уже оскорбление, княгиня Софья Карловна, а оскорбления я даже от вас выносить не стану! Когда позволите вы мне доставить вам отчет и остаток принадлежащих вам денег?

— Мне лично доставлять ничего не нужно. Это было бы равно трудно для нас обоих!..

— Я только что хотел просить вас об этом и искренне признателен вам за то, что вы пришли навстречу моему желанию! — с легким поклоном, подымаясь, произнес Александр Михайлович.

Княгиня тоже встала с места, как бы подчеркивая этим, что считает разговор совершенно оконченным, и произнесла:

— Я пришлю вам адрес того лица, которому вы можете передать все то, что пожелаете передать мне!.. Но прошу вас совершенно не стесняться, и если деньги особенно нужны вам…

— Мне чужое не нужно, княгиня; до этого я еще не упал…

— Одной ступенькой ниже, одной выше — это уже в счет не идет! — с оттенком легкого презрения произнесла Софья Карловна.

Бетанкур почтительно поклонился и вышел из комнаты.

Даже простым рукопожатием не обменялись эти два человека, еще так недавно близкие и дорогие друг другу и теперь навсегда разъединенные.

В тот же вечер княгиня Софья Карловна послала разыскать старого управляющего своей матери и, спустя неделю, получила от него врученные ему Бетанкуром отчеты, а с ними незначительную часть того крупного капитала, который она так доверчиво отдала в его руки. Отчеты она тотчас же, не читая, подписала и приказала немедленно отослать к Александру Михайловичу, деньги же, даже не пересчитав их, отправила в опекунский совет.

Их было сравнительно мало. На проценты с такого скромного капитала жить было нельзя, а потому предстояло проживать капитал. Но княгиня не останавливалась перед этим и не задумывалась ни над чем. Она и вообще была непрактична, а в данную минуту, будучи всецело поглощена всеми обрушившимися на нее ударами судьбы, меньше нежели когда-нибудь была способна остановиться перед материальными расчетами. Кроме того, в ней заговорила и гордость оскорбленной женщины, и ей не только не хотелось сократить свои расходы, но, напротив, она желала блеснуть своей роскошью и ослепить ею своего неверного поклонника.

Софья Карловна наняла дорогую квартиру в центре города, обставила ее с самой прихотливой роскошью, завела дорогих лошадей и ценные экипажи, и на все это, приобретенное без расчета, без малейшего признака разумной экономики, потребовалась такая крупная затрата денег, что даже неопытный, но честный управляющий, помнивший княгиню еще ребенком, решился предупредить и остановить ее.

Но к числу недостатков Софьи Карловны принадлежало образцовое упрямство, и остановить ее было совершенно невозможно.

Обширного круга знакомств она еще себе не составила, но прежние товарищи мужа охотно навещали ее, и вокруг нее мало-помалу собрался тесный кружок искренне и бескорыстно преданных ей друзей, причем некоторые из них пробовали останавливать Софью Карловну от слишком широкого прожигания жизни.

Ей случалось и бессонные ночи проводить в кругу молодежи, и крупные куши она раз или два пробовала ставить на карту, но сквозь всю эту напускную удаль громко звучала и сквозила такая мучительная, такая нечеловеческая тоска, что вчуже страшно за нее становилось.

Вести о серьезном изменении в ее образе жизни достигли до слуха великого князя Михаила Павловича, и он попробовал, по старой памяти, подействовать на княгиню и остановить ее.

Но было уже поздно. И силы были растрачены, и почти все состояние было прожито!

С Бетанкуром Софья Карловна почти никогда не встречалась, но до нее косвенно доходили слухи о его служебных удачах; он быстро подвигался в чинах, к нему открыто благоволил государь, и для княгини уже не оставалось ни малейшего сомнения в том, что большей частью своих удач он обязан был ей и той неблагодарности, с какою он ответил на ее горячую и преданную любовь.

И в ее душе все росло тяжкое чувство оскорбления, и все глубже и мучительнее в ее сердце ныла рана оскорбленного самолюбия и поругания отвергнутой любви.

Так прошло четыре года, которые княгиня провела в Петербурге среди шумной, подчас не строго разборчивой суеты и среди такой беспросветной душевной муки и такого полного душевного одиночества, что она сама боялась признаться себе в них.

В начале пятого года, собрав последние крохи своего состояния, Софья Карловна поехала за границу проведать могилку сына и, прожив там полтора года, вернулась в Россию уже вконец разоренная. К тому же бурные тревоги последних лет расшатали ее силы, нанесли ущерб ее красоте, и в исхудавшей, прозрачно бледной, хотя все еще грациозной Софье Карловне, в густой черной косе которой уже блестели местами серебряные нити, никто не узнал бы той легендарной красавицы, перед которой в удивлении останавливался весь Петербург и перед царственной красотой которой покорно склонилась на одну минуту даже голова гордого и властного императора.

Возвращение княгини на родину застало Бетанкура в полном блеске возмужавшей красоты и удачно сложившейся служебной карьеры, и слух о его крупных удачах и выпадавшем на его долю неизменном счастье тяжелым гнетом ложился на ее душу.

Не то чтобы она завидовала ему; нет, чувство зависти было далеко от нее, но в ее наболевшей душе ропотом непосильного горя вставало сознание несправедливости судьбы, так щедро награждавшей одного и так неумолимо, так незаслуженно преследовавшей другого.

Этот ропот умалял в душе Софьи Карловны веру, а у нее в ее разбитом сердце только одна вера и оставалась нетронутой.

В этот последний свой приезд княгиня никому не дала знать о своем возвращении, никого не вызвала к себе и, поселившись в скромной и сравнительно тесной квартирке, на пустынной и отдаленной в то время Таврической улице, вся целиком ушла в свое уже почти старческое, беспросветное, тяжелое горе.

Единственными ее выездами были поездки на кладбище Новодевичьего монастыря, где лежала ее мать и где, прижавшись измученною головой к родной могиле, она могла, никем незамеченная, выплакать свою мучительную тоску.

В одну из таких экскурсий княгиня простудилась и, вылежав около двух месяцев, очнулась от болезни, вся ослабевшая и вконец разоренная. Немногие крохи, оставшиеся от прежнего большого состояния, были истрачены во время болезни, все неистраченное было расхищено наемными руками, на которых все время оставалась одинокая больная, и в первый день полного выздоровления и полного сознания княгиня поняла, что у нее ничего нет.

Обратиться было не к кому, занять не у кого. Продавать последнюю скромную обстановку княгине не хотелось; да что могла и умела сделать она одна, без посторонней помощи и поддержки? Ей даже на то, чтобы продать вещи, нужны были и дружеская поддержка, и дружеское содействие. Но она была совершенно одна!..

В минуту полного упадка сил и полного одиночества княгиня вспомнила о великом князе Михаиле Павловиче, всегда исключительно милостиво относившемся к ней.

Она, всю свою жизнь гордая и независимая, никогда ни к кому не обращалась ни с какою просьбой, и если уж ей суждено было пройти через такое оскорбительное чувство и пережить такую тяжкую минуту, то к великому князю Михаилу Павловичу ей было легче обратиться, нежели к кому бы то ни было другому.

Но Софья Карловна отстала от всех и от всего. Она не знала, в какие часы и где принимает великий князь Михаил Павлович, и для того, чтобы получить ей нужные сведения, через силу доехала до Михайловского дворца.

Тут она узнала, что великий князь лежит в Варшаве настолько сильно больной, что в городе уже совершаются молебствия о его выздоровлении и что страшно встревоженный государь сам собирается поехать к нему в Варшаву.

Стало быть, и с этой стороны надежда изменила, и отсюда ждать помощи было нельзя!..

А положение становилось все труднее и труднее, и нужда уже почти стучалась в дверь Софьи Карловны.

В это время в одной из столичных церквей — кроме церкви она никуда не выходила — княгиня встретилась с Тандреном, всегда отличавшимся особенным богомольем и усердно посещавшим церковь.

Тандрен был уже в мундире флигель-адъютанта. Он с трудом узнал княгиню Софью Карловну, но, узнав, очень обрадовался ей и с таким участием осведомился о ее делах, что она едва могла удержаться от слез и тут же, в коротких словах, поведала ему все свое глубокое и разнородное горе. Он подтвердил ей известие о серьезной болезни великого князя Михаила Павловича и посоветовал ей через комиссию прошений обратиться лично к самому государю.

— К нему все обращаются этим путем! — сказал граф. — И государь почти никому не отказывает.

— Но мне он, может быть, откажет? — несмело возразила княгиня.

— Полноте!.. И не думайте об этом!.. Мало ли что прежде было?.. Да то, что было, именно и дает вам полное право рассчитывать на милостивую поддержку государя. Послушайте меня, княгиня, напишите сами прошение, или, точнее, даже не прошение, а простое письмо на его имя, и сами отнесите и передайте это письмо главноуправляющему комиссией прошений, князю Голицыну.

Княгиня послушала совета Тандрена и в первый приемный день лично отправилась в комиссию прошений.

Князь Голицын тотчас же принял ее, и хотя лично он и не помнил ее, но и ее строго приличный вид, и ее громкое имя, и те остатки несомненной красоты, которые еще неизгладимым следом лежали на всей особе княгини Несвицкой, все это расположило князя в ее пользу, и он, прощаясь с ней, сказал, что в первую же данную ему аудиенцию доложит государю ее просьбу и заранее может уверить ее, что отказа он не получит.

Княгиня ушла от него почти успокоенная и спустя неделю, наведавшись в канцелярию, узнала, что накануне этого дня был доклад у государя.

Дежурный чиновник посоветовал ей на следующий день лично повидаться с князем Голицыным, и на следующее утро Софья Карловна, полная надежды, была уже в приемной князя.

Она была принята тотчас же, но с первого же слова, обращенного к ней князем, ясно увидала, что ничего утешительного он сообщить ей не может.

Князь встретил ее еще почтительнее и предупредительнее, нежели в первый раз, и, слегка заминаясь, передал ей, что ее просьба отклонена.

— Я так и думала! — покорно произнесла княгиня, вставая с места.

— А я, напротив, решительно не ожидал этого! — сказал Голицын и, жестом приглашая княгиню вновь занять место в кресле, сказал: — Простите меня, княгиня, но я — человек прямой и откровенный… Это знают все те, кто часто видит меня, это знает и сам государь. Я даже в угоду ему не солгу и не слукавлю. Скажите мне, чем и когда вы могли настолько сильно прогневать государя? Вас удивляет мой вопрос?.. Но я был еще больше удивлен всем тем, что случилось, и считаю себя в праве передать вам это подробно, тем более что государь и не потребовал моего молчания.

— Я слушаю вас, князь! — произнесла Софья Карловна таким тоном, из которого Голицыну стало совершенно ясно, что он не удивит ее никаким сообщением.

Он молча наклонил голову и начал тем прямым и откровенным тоном, который заслужил Голицыну почетное имя Баярда:

— Я, как обещал вам, лично отвез во дворец ваше прошение при первой же данной мне аудиенции и, доложив государю несколько текущих безотлагательных дел, добавил, что имею повергнуть на его благоусмотрение очень симпатичную просьбу. «В чем дело?» — спросил государь. Я ответил ему, что привез просьбу, лично мне доставленную самой просительницей, почтенной и очень симпатичной дамой, принадлежащей к высшему обществу и носящей громкий и почетный титул. «О чем же она просит?» — осведомился государь. Я передал ему вкратце суть вашего дела, сказал ему, что вы случайно понесли довольно серьезные материальные потери и решились обратиться к его милосердию, чтобы выйти из непривычного для вас тяжкого положения. «О, да!.. да!.. Конечно! — ответил государь. — Мои дворяне — опора и гордость моего престола, и я никогда не отвечу отказом на просьбу лица, принадлежащего к почетному дворянскому сословию!.. Сколько она желает получить?» Я ответил, что вы не позволили себе назначить какую-либо цифру, но что ваша нужда велика и настоятельна. «К сожалению, моя личная шкатулка опустошена! — улыбнулся государь, — и очень щедрым я быть не могу, но, во всяком случае, все возможное я сделаю!.. Назначь на первый раз этой просительнице пятьсот рублей единовременно, а там дальше видно будет! Ну, а теперь я пройду к жене, а ты тут пока приготовь мне к подписи все нужные бумаги!» Так я и сделал, и пока государь кушал чай на половине императрицы, я заготовил к подписи все бумаги, и в том числе распоряжение о выдаче вам назначенного императором единовременного пособия. Вернувшись, государь подписал две бумаги, лежавшие поверх вашего прошения, затем подписал и вашу бумагу и, уже подписавши ее, бросил на нее рассеянный взгляд. Вдруг его лицо омрачилось, в глазах мелькнул хорошо известный всем нам недобрый огонек, и он, положив руку на только что подписанную бумагу, громко спросил: «Кто эта просительница?.. Княгиня Несвицкая?» Я ответил утвердительно. «Кто был ее муж?» — продолжал свои расспросы государь. Я ответил, что не знаю. «А кто она урожденная?.. Лешерн?» — произнес государь, особенно громко и грозно. Я ответил утвердительно, так как вы в разговоре со мной упомянули о своем славном и доблестном отце. Я думал подвигнуть его этим на оказание вам усиленной милости, и каково же было мое удивление, когда государь, едва выслушав мой ответ, быстрым движением схватил со стола бумагу и, громко воскликнув: «Этой… Никогда… и ничего!» — разорвал бумагу в клочки. Возражать я, конечно, ничего не смел, но не мог скрыть свое удивление. Это, видимо, прогневало императора. Он молча подал мне руку и коротко сказал: «Ступай!» Вот вам, княгиня, точный и подробный отчет моей неудачной миссии! Разберитесь в этом, если можете, и не поставьте мне в вину моей неудачи! Быть может, со временем, в более счастливую и удачную минуту, я и смогу быть вам полезным?

— Нет, князь, благодарю вас! — дрогнувшим голосом ответила княгиня Софья Карловна. — Больше я никогда не обеспокою вас!.. Я вижу, что у государя очень хорошая память и что… есть такие вины, которых он не прощает!

Она вышла из кабинета своей прежней, ровной и величественной походкой.

Князь почтительно проводил ее и, вернувшись, крепко задумался.