Диана уехала в школу, а Лека осталась заниматься монтажом. Вчера спонсор поставил жесткое условие – в течение двух недель нужно определиться с финалом. И если их не устраивает ни его вариант, ни вариант Леки, то нужно искать третий.

Перебрав в голове триста вариантов, и не найдя ни одного подходящего, Лека, заварив чай, вышла на балкон. Денек выдался солнечным и жарким. Она подошла к бортику, и опустила взгляд.

Сердце шарахнуло от груди в пятки и вернулось обратно. В горле пересохло.

Она стояла и смотрела. Так буднично и так просто. Две реальности, вдруг соединившиеся в одну.

– Ну и долго ты будешь так стоять? – Спросила она, и не узнала собственного голоса.

Перемахнула через бортик, и приземлилась прямо перед Женей.

– Здравствуй, чудовище.

Женя. Женька. Мелкая. Маленькая и любимая Женька. Кудрявый ребенок в серферских шортах. Мысли путались, мешали, набатом отдаваясь в сердце. И такое трогательное, такое знакомое обращение – "привет, чудовище". Сколько лет ее так никто не называл…

На ватных ногах она вошла в дом, предложила присесть, и убежала в спасительное одиночество кухни. Захлопнула дверь и сползла по ней на пол.

– Что она тут делает? Что, во имя всего святого, она тут делает? И что теперь делать мне?

Взгляд упал на фотографию, в рамочке стоящую на холодильнике. С фотографии блестела голубыми глазами и белоснежной улыбкой Диана.

– Не буду ничего говорить, – подал голос трусливый червячок внутри, – придет домой и сама увидит.

Лека вздохнула и, взяв телефон, набрала номер.

– Привет, Светик, – сказала секунду спустя, – Ди на воде? Нет? Дай ей трубку.

И прислонилась к столу, чтобы не упасть.

– Что случилось? – Встревоженная, родная, чудесная. Господи, что же мне теперь делать? – Лека, что случилось?

– Женька здесь.

Ахнула и замолчала. Через километры Лека чувствовала, как бьется ее сердце. Бьется в такт ее собственному.

– Не уберегла, – прошептала Диана, – все-таки не уберегла…

– Ди, я…

Она не знала, что сказать. Никто из них не знал.

– Ты не ходи больше на воду сегодня, – попросила Лека.

– Не пойду, – согласилась Диана. – Я приеду вечером. Поздно.

Они помолчали еще, вслушиваясь в дыхание друг друга, и одновременно повесили трубки. Лека смахнула ресницами случайные слезы и с чайником в руках вернулась в комнату.

– Ну, – весело сказала она, – давно меня никто так не удивлял. Рассказывай.

Женя рассказывала, Лека смотрела, и чувствовала, как кожурками слезает с ее сердца остатки накипи, освобождая что-то теплое, светлое, давно и безнадежно забытое. А когда Женька сказала, что ее дочку зовут Лекой, спала последняя преграда. Лека плохо помнила, как так вышло, но вот уже она обнимает ее, тормошит, и тело под руками – Женькино, и запах Женькин, и чувства все – про нее, про Женьку.

Стерлась грань, и словно не было этих – теперь уже почти двадцати – лет. И ничего не было, и ничего уже не будет после. Только любовь – осязаемая и сильная, разливающаяся между ними двумя.

Они были близко, слишком близко, ее щеки, ее губы, ее маленькая, едва заметная морщинка на подбородке. Так близко, что сердце бухало под самое горло, а губы сами собой потянулись к губам. Но в последнюю секунду, когда поцелуй стал, казалось, неизбежен, Лека остановилась. Ее словно по голове ударило острым и ясным: "Не смей".

– Ты собиралась поведать мне удивительную историю, – сказала она, – по-моему, самое время это сделать.

Она почувствовала, как Женька отстраняется, отодвигается, но не позволила ей уйти – положила руки на плечи и уложила рядом с собой. И вздрогнула, услышав:

– Ладно. Но сразу предупреждаю – многое из того, что ты услышишь, тебе не понравится.

Это оказалось правдой. Лека слушала молча, закрыв глаза, словно смотрела кинофильм, кадрами врывающийся в сознание и мысли.

Вот Женька в Таганроге, с маленьким ребенком на руках – уставшая, не выспавшаяся, укачивает и поет тихую песенку.

Вот она в гостях у Кристины, а рядом – Лиза, Инна и Леша. Друзья.

А вот работа – ученики, коллеги, учебные планы, простые очки на кончике носа и строгий костюм.

Пауза. Лека почувствовала, как Женя перевернулась на живот и ощутила на себе ее взгляд. И кино продолжалось.

Словно застывший кадр – Марина на пороге, ее глаза, ее слова, и Женькин шок и ужас.

Леку словно камнем по голове ударило. Она даже веки подняла, пораженная.

– Зачем я ей понадобилась?

– Я думаю, будет лучше, если она скажет тебе сама.

По Леке холодок прошел от ее тона, и от выражения лица. Сама не зная, почему, она вдруг испугалась.

И окончательно замерла, услышав страшное:

– Зачем ты мне врала?

Врала? Как врала? Вот уж нет – сколько бы дерьма она ни совершила в жизни, единственное всегда оставалось неизменным – она не обманывала. Уходила – да. Причиняла боль – да. Но не врала.

– О чем ты?

Женя отвернулась, и отодвинулась дальше. Холод усилился.

– Я о той истории, что ты поведала мне, когда мы встретились в Таганроге. О твоем бурном клубном прошлом, о Марине и о… Саше.

И пришла боль. Она буквами разбилась о сердце и осколки впились изнутри в живот. Она едва слышала, что продолжает говорить Женя – так было больно, и так горько.

До ее ушей доносились обрывки слов о том, что она хочет знать правду, или даже уже знает, и ей нужно подтверждение, или знает, но не хочет знать…

А в душе набатом стучало: "она мне больше не верит".

И настал момент, когда Лека заговорила – только чтобы заглушить набат, только чтобы выключить эту безумную какофонию звуков.

– Марина рассказала тебе что-то, и ты решила, что это правда. Скажи, мелкая, а чем её правда лучше моей? Тем, что тебе она больше нравится?

Она била наугад, но видела, что удар достиг цели.

– Нет, не этим, – Женя отвела взгляд, – ее правду подтвердила Янка.

– А чем Янкина правда лучше моей?

Что они ей наговорили? Безумная сучка и любимая, но слишком любящая влезать в чужие судьбы, подруга? Что, черт возьми, они ей наговорили?

– А Саша? – Женькин крик кровью растекся по жилам. – Я была там, была в этой больнице сама лично! И там не было никакой Саши, а была только ты! В онкологии! Зачем ты выдумала её? Почему солгала? Что скрывала?

Она кричала, наседая на Леку, требуя от нее ответов на вопросы, которых та не понимала. Но видела, как важно и нужно эти ответы дать. Только как? Рассказав ей снова то, что уже рассказывала – с болью, с кровью, выплевывая ошметки слов и заржавелых чувств?

Лека остановила поток вопросов, молча встала и ушла в спальню. Она вдруг поняла, что делать. Достала из тумбочки альбом и, прижимая его к животу, вернулась обратно вниз.

Женька сидела, сжавшись, как нахохлившийся воробушек, и смотрела на нее снизу вверх заплаканными глазами. Леку затопила волна нежности к этому воробушку. Она села рядом и одной рукой обняла, а другой принялась листать альбом.

И снова было кино, кино про их жизнь, про их прошлое, но на этот раз они смотрели его вместе.

Рссматривая фотографии, Лека каждую секунду ощущала рядом горячее тело, и нежную кожу, и частую дрожь.

Сашка. Саша. Сколько десятилетий должно пройти, прежде чем можно будет смотреть на нее без боли, без огромного, затапливающего душу горя, без бессилия?

Это фото, эти глаза на нем будто говорили теперь: я была. Я была рядом с тобой. Я была в этом мире. А теперь тебе нужно идти дальше.

– Это единственный раз, когда меня приехала проведать одна из девчонок, танцевавших в шоу. – Сказала Лека. – И сфотографировала нас. Я отказывалась, боялась, что это может стать плохим знаком, но она захотела, и я… согласилась.

Она не видела сейчас ничего вокруг, и ничего не чувствовала. Она была сейчас там, в этом больничном дворике, рядом с той, за кого не задумываясь отдала бы жизнь. Она дышала с ней одним воздухом, и жила одной жизнью. Жизнью, которой вскоре предстояло закончиться.

– Она умерла через неделю после того, как был сделан этот снимок, – Лекин голос звучал для нее самой незнакомо и тихо, – а еще через два дня мне привезли готовую фотографию.

– Почему они сказали мне, что ты лежала в этой больнице? – Женя посмотрела на нее, и глаза ее были полны слез.

– Потому что это правда. Я плохо помню первые дни после её смерти. Кажется, я кричала, дралась. Мне было даже не больно. Это было что-то, что невозможно вынести и невозможно изменить. И они оставили меня там, на какое-то время. Пока я не смогла… идти дальше.

Она ощутила, как овивают ее шею ласковые руки, как приживается грудь к плечу и щека к щеке, и это вдруг помогло вернуться. Вынырнуть оттуда, с новой болью, с новой грустью, но теперь уже не такой колючей, не такой острой.

Лека все еще смотрела, в безумной надежде снова, еще на мгновение, вернуться туда, где еще была Саша, где еще оставалась жизнь. Но момент прошел, и рядом снова была Женя, и ноздри ощущали не осенний холод черноморья, а сладкий запах балийского воздуха. И Лека перевернула страницу.

– А вот уже Питер, – сказала она. – Никаких наркотиков, никакого алкоголя. Работа, работа, и только работа.

– Вот Янка, и вся банда. Это мы ездили в Петергоф на выходные. А это мы с Катей и её ребенком. Тут мы уже помирились, кажется.

– Подожди, – Женя положила руку на альбом и заглянула Лёке в лицо. Она больше не плакала, но следы дорожек на щеках остались немым свидетелем, – скажи мне еще вот что. То, что ты рассказывала о том, как закончились ваши отношения с Мариной. Ты ничего не выдумывала?

– Нет, – равнодушно ответила Лёка, – я никогда не вру.

– Но Марина рассказала мне совсем другое.

– И её правда понравилась тебе больше.

– Да нет же! Но пойми, я звонила Яне, и она подтвердила, что никакого скандала не было…

– Мелкая, – Лёка убрала альбом и взяла Женю за руки, – послушай меня. Ты пришла просить у меня правды. Я дала тебе её – такую, какая у меня есть. Я не знаю, какая правда у Марины, и какая у Яны, и я не готова отвечать за их правду. Если тебя не устраивает моя – что ж… Другой у меня нет.

Это была правда, и она была готова биться за эту правду до конца, но этого не понадобилось. Еще до того, как прозвучали слова, Лека поняла: все вернулось. Все снова как раньше. Она снова мне верит.

– Я строила стены, – услышала она тихое, – и настроила их столько, что перестала из-за них видеть людей. Я принимаю твою правду, чудовище. Я тебе верю.

И рухнул забор, забор длинною в десятки лет, отделяющих их друг от друга. И руки сами потянулись к рукам, и тело к телу, а душа к душе.

И обнимая Женьку, прижимая к себе, и вдыхая ее запах, Лека подумала вдруг:

– Все правильно, мелкая. Все верно. Все было не зря.

***

– А помнишь, как ты залезла к нам в комнату снаружи, вся промокшая, и мы тебя отогревали? Я тогда вообще, совсем не могла на тебя смотреть…

– А помнишь как мы решили сделать пельменный пирог, разморозили пельмени и размазали их по сковородке?

– А помнишь, как Кристинка орала на меня и обзывалась исчадием ада?

Стук в дверь прервал очередное "а помнишь?" на полуслове. Они одновременно посмотрели на дверь – испуганные, словно их застали за нехорошим делом рано вернувшиеся родители.

– Диана, – пронеслось в голове, – не выдержала…

Лека встала и на ватных ногах пошла открывать. И уже распахивая дверь, вспомнила, что у Ди есть ключи, и она не стала бы стучать.

Открыла и опешила. Прошлое продолжало врываться в ее жизнь, захлестывая с головой, сводя с ума – ну не так же! Не так! Дайте хоть отдышаться, передохнуть.

– Марина.

Она вошла в дом – загорелая, красивая, и с такими больными глазами, что хотелось немедленно завыть.

– Я пойду пока, – сказала Женя, и ее прощальный взгляд Лека не смогла понять.

Они сели друг напротив друга. И молчали.

– Ты ее любишь? – Спросила Марина, и Лека чуть не расхохоталась от безумия, сумасшествия ситуации. Но то, КАК Марина сказала это, то, КАК она смотрела Жене вслед, вдруг причинило боль.

– Зачем ты здесь? – Спросила Лека.

– Ты любишь ее? – С напором повторила Марина, и сила в ее глазах изумила Леку. И впервые за все время она подумала: "А может, я ошибалась? Может, она не так проста, как кажется?"

Лека молчала. Не потому что не знала ответа, а потому что чувствовала – от того, каким он будет, зависит так невыносимо много, как не зависело еще никогда.

– Подумай хорошо. Если ты ее любишь, правда любишь, я уйду. Но если у тебя есть хотя бы тень сомнения – я буду бороться за нее до конца.

Она говорила правду, Лека чувствовала это всем своим существом. Она видела перед собой сильную и одновременно слабую, мужественную до безумия женщину. Женщину, готовую на все ради своей любви.

– Я люблю ее, – сказала Лека, и где-то вдали послышался звук бьющегося стекла. Звук боли. Звук разбитых надежд.

Марина кивнула, и уже не поднимала головы. Грудь ее ходила ходуном, и видно было, как тяжело ей держать сейчас себя в руках.

– Зачем ты врала ей про нас? – Задала Лека мучающий ее вопрос. – Про меня?

Марина не поднимая головы пожала плечами.

– Я не врала. Я рассказала ей свою правду, только и всего.

Словно старушка, она с трудом поднялась на ноги и посмотрела на Леку. Разомкнула губы, намереваясь что-то сказать, и не смогла. Развернулась и ушла, тихо закрыв за собой дверь.

Лека как во сне прошла на кухню. На полу у холодильника она увидела десятки осколков. И в центре их – улыбающееся Дианино лицо.

Эта улыбка была последней, увиденной Лекой. Когда Диана поздно вечером переступила порог их дома, она не улыбалась. Вошла, избегая встречаться взглядом, вздохнула, и – усталая – прислонилась к стене.

– Что ты решила? – Прошелестел еле слышно звук ее голоса.

Лека стояла рядом, и мысленно била себя по рукам, которые словно с ума сошли – сами собой тянулись обнять, привычно погладить макушку, прижать плечо к плечу.

Но было нельзя. Ей все на свете теперь было нельзя.

– У меня нет решения, – сказала она, не двигаясь, – мне нужно время, Ди.

– Время чтобы провести его с ней?

– Да.

Это прозвучало очень похоже на "ад", и, наверное, для Дианы было именно им. Она так и не подняла глаз, только резко вдохнула в себя воздух и выдохнула так же резко.

– Я знала, что так будет. Но не ожидала, что настолько скоро.

Леке нечего было ответить. Сердце ее разрывалось от чувств, которые у нормальных людей всегда взаимоисключают друг друга, но, черт возьми, разве когда-нибудь, хоть раз в этой жизни, она была нормальной?

Она оказалась совершенно не готова к тому, что Диана сразу же начнет собирать свои вещи. Их недолгая совместная жизнь была упакована в две небольшие сумки, и три пакета. Фотографию с кухни Лека не отдала. Силой отобрала у плачущей навзрыд Дианы и спрятала за пазуху.

Не было разговора – говорить было не о чем. Не было прощальных объятий – Диана не дала Леке приблизиться. Зато была боль – оглушающая, тупая, не оставляющая ни малейшего шанса.

Ворота закрылись. Звук уезжающего байка стих за поворотом. Лека посмотрела на небо.

И боль прошла.

***

– Ты неправильно ставишь ногу, – терпеливо повторила Лека, стоя по пояс в океане на оживленном пляже Куты и держа за нос Женькину доску, – она должна стать ближе к носу и чуть боком. А так получается, что вес распределяется неверно, и вся конструкция заваливается.

– Вся конструкция заваливается потому что на ней не серфер, а медведь, – ворчала Женька, – а еще потому что этому невозможно научиться.

Лека на жалобы не реагировала. Заставляла пробовать снова и снова. Женька старательно училась, падала в воду, отфыркивалась, ругалась, и пыталась опять.

Она была такой молодой и непосредственной со своими мокрыми кудряшками, в обтянувшей тело лайкре и коротеньких шортах, что хотелось немедленно зацеловать ее губы, загладить спину и залюбить до безумия.

Наконец, усилия ее увенчались успехом, Женька встала на доску, и проехала на ней несколько метров. Удивилась, и от удивления немедленно упала в воду, где и была подхвачена ликующей Лекой.

– Видишь! – Хохотала та, целуя Женькины щеки. – Ты уже без пяти минут серфер!

– Как? Это еще не все? – Испугалась Женя.

– Конечно, нет! Завтра будем кататься уже на волнах, а не в пене. Увидишь разницу!

Она отцепила с Женькиной ноги лишь, и повела ее к берегу, не обращая внимания на причитания о том, что Женя – мать, и вообще уже немолода, и, может, ну его, этот серфинг, лучше полежим на пляже?

А уже ступив ногой на сухой песок, Лека вдруг почувствовала укол под лопаткой. Обернулась, и увидела чуть левее группу учеников, борющихся с досками и пеной. Немного в стороне от них стояла и смотрела на берег Диана.

Лека подняла руку, чтобы махнуть ей, и не стала. Перевела взгляд на Женю и повезла ее обедать.

***

Она не могла понять, что происходит, и как ей теперь с этим быть. Проводила дни с Женей в веселой болтовне, в катании на досках, в бесконечных прогулках, но чувствовала, как сосет что-то под ложечкой и покалывает иногда настойчивыми напоминаниями.

С друзьями Женю не знакомила. То ли делиться не хотела, то ли еще почему… Металась.

Много говорила о прошлом. Каялась, просила прощения, и снова заводила тот же разговор.

– Я все понимаю, Лена, – отвечала Женька на ее просьбы о прощении, – ты боялась близости, боялась стать ответственной не только за себя, и за другого человека. И сбегала сразу как только начинала привязываться. Я давно простила тебя, ведь теперь знаю – у каждого свой предел переносимости, каждый сам решает, насколько он готов приблизиться.

Говорили и о Марине.

– Я совсем другими глазами увидела ее за этот месяц. И по-другому посмотрела на все, что было между нами. Думаю, по-своему она правда любила меня. Но слишком разная у нас была любовь.

– Она все еще любит тебя, – мрачно сказала Лека однажды. Они сидели на песке и смотрели на серферов вдали.

Женя коснулась взглядом Лекиного лица и грустно улыбнулась.

– Я знаю. Но остаться она не смогла. И это значит, что ее любви мне по-прежнему недостаточно.

– Что это значит? – И снова кольнуло иголкой под лопатку. Лека поморщилась. – Хочешь сказать, если бы она не уехала, у нее был бы шанс?

– Я не верю больше в шансы, чудовище. Я верю в выбор. Марина свой выбор сделала.

Лека задумалась и улеглась спиной на песок. А она? А ее выбор?

Вот Женька – рядом, живая, теплая, любящая. Почему же в голове то и дело всплывает Дианино лицо? Почему вокруг постоянно мерещится ее голос? Не потому ли, что выбор сделан… Неправильно?

– А как же Олеся, и все, что было? – Спросила вдруг Лека. – Неужели ты ей все простила?

По Жениному лицу птицей скользнула тень. Она замерла, ни единый мускул не пошевелился на ее теле.

– В смерти Олеси виноваты мы обе, – глухим, незнакомым голосом сказала она, – и пока я не прощу за это себя, ее я не смогу простить тоже.

Лека кивнула и отвернулась. Слово прощение камнем застыло в ее груди, придавливая к земле и мешая дышать. Казалось бы, как просто… Взять и простить. Но все внутри отказывается, кричит, стонет – нет. Нет. Еще не искупила. Еще не заслуживаешь. Еще слишком больно.

Вечером она как обычно отвезла Женю в отель. У дверей они остановились и долго смотрели друг на друга. В Женькиному взгляде, во всей позе тела читалось: заходи. И – видит бог – ей хотелось зайти. Но она лишь пожелала спокойной ночи и с топотом сбежала вниз по ступенькам.

Мотоцикл встретил ее привычным блеском хрома и теплотой кожи. Она надела шлем и выехала на Легиан, привычно разгоняясь и не понимая, куда едет.

– Все-то ты понимаешь, – кольнуло иголкой в обычное место, – все-то ты, милая, понимаешь.

Обгоняя редкие для ночного времени байки и машины, Лека свернула с трассы на Баланган и припарковалась у маленького домика с смешными выкрашенными желтой краской воротами.

Села на траву и стала смотреть.

В тишине и прохладе ночи она чувствовала себя одной в огромной вселенной, и лишь шум океана вдали говорил, что это не так.

На втором этаже вдруг зажегся свет. Лека вся подалась в сторону этого света, и разочарованно вздохнула, разглядев в окне Светку.

Свет погас, и темнота накрыла ее с головой.

С этой ночи так и повелось. Дни Лека проводила с Женей, а вечером, попрощавшись, ехала к этому маленькому домику, и, с замершим сердцем смотрела в его то темные, то загорающиеся светом окна.

Она чувствовала: конец близок. До сдачи фильма оставалось всего несколько дней, и решения ей предстояло всего два, хотя ей все чаще казалось, что решение на самом деле одно, и… Все-то ты знаешь. Все-то ты, милая, знаешь.

День, когда Женька купила билет на самолет, стал отправкой точкой.

– Когда? – Только и спросила Лека.

– Послезавтра.

И это "послезавтра" стало последним гвоздем, последним камнем, разбивающим лицо в кровь и отнимающим надежду на отсрочку.

– Я хочу поехать с тобой, – сказала Лека, и испугалась собственных слов, – раз уж ты не можешь остаться.

Они смотрели друг на друга, и любовь – острая, осязаемая, потоком кружила от одной к другой, разворачивалась вихрем и начинала кружить снова.

– Я люблю тебя, – говорила Женька сквозь соленые поцелуи. И это было правдой.

– Я люблю тебя, – откликалась Лека, и это было правдой тоже.

Они лежали на песке, обнимаясь, вжимаясь друг в друга каждой клеточкой уставших от разлуки тел, и словно пытались надышаться друг другом перед новой, новой и новой разлукой.

А потом была ночь, в которой Лека никуда не уехала. Она лежала без сна, глядя на Женькин затылок и сжимая зубы чтобы не позвать, не окликнуть, не прекратить к чертовой матери эту агонию, эту тоску и предчуствие расставания.

– Я нашла тебя, нашла наконец, и теперь должна отпустить, – думала она, мысленно касаясь губами Женькиных волос и затылка, – ты всю мою жизнь была рядом, даже когда тебя не было. И после стольких лет мы наконец-то встретились. Чтобы снова расстаться. Это несправедливо, слышишь? Это не должно быть так, не должно, не может…

Она плакала беззвучно, боясь разбудить, потревожить. И утром встала первой, чтобы успеть смыть следы слез на лице.

А потом был день, в котором они не могли оторваться друг от друга. Решали какие-то дела, собирали вещи, и боялись даже на секунду разомкнуть ладони.

Вечером приехали в любимый Джимбаран. Заняли столик, но есть не получалось. Смотрели друг на друга и молчали. Но в этом молчании было так много слов, и так много чувств, что от этого заходилось сердце и сжималось в маленький – словно бы детский – кулачок.

– Мне страшно.

– Я знаю. Мне страшно, конечно же, тоже.

– Чего ты боишься?

– Того, как мне жить без тебя.

– Боишься, не сможешь?

– Наверно, боюсь, что не сможем.

– И снова решим

– Что уж лучше совсем не любя.

– Не бойся разлуки, за ней будет новая встреча

– Тебя это греет?

– Наверное, все-таки да.

– Я думаю, время – оно может что-то и лечит.

– Но только не нас?

– Между нами года-города.

– Мне больно.

– Я знаю. Мне больно, конечно же, тоже.

– Останься.

– Не надо. Ты знаешь, что если б могла…

– Я знаю. Не можешь. Конечно, конечно, не можешь…

– Но если б могла – никуда б от тебя не ушла.

– Мы встретимся снова?

– Конечно, мы встретимся снова.

– Когда?

– Я не знаю. Мы обе не знаем, когда.

– Наверно, когда будем обе на это готовы.

– А если не будем готовы уже никогда?

– Останется память. Останется дружба и счастье.

– Какое же счастье?

– Любить до последней доски.

– Любить, отдавая. Любить, размыкая объятья.

– Любить, вспоминая. Любить и суметь отпустить.

Лека протянула ладонь. И Женя приняла ее. И больше не нужно было слов, и слез не нужно было тоже.

Она привезла ее домой, и целовала на пороге, и раздевала, и гладила. Чувствовала – сегодня ей можно все. И Женька открывалась под ее поцелуями, распахивала тело и душу, и откликалась, и ласкала в ответ.

Но ведя языком по ее бедрам, зарываясь в пушистый треугольник между ног, Лека чувствовала, как мало в этом сексуальности, и как много любви. Как мало желания, и как много… Прощания.

Она любила сейчас не эту взрослую женщину, а ту – юную, летящую, которую не единожды обретала и предавала не один раз тоже. Она ласкала Женьку, которая жила все это время в ее сердце, и, лаская, отпускала ее, выпускала из себя на свободу – с криками, стоном, шепотом.

Она вела ладонью по спине, целовала и чувствовала вкус соли на губах – соли океана, и соли собственных слез.

Она не думала ни о чем, и не вспоминала, не мучилась. Прощалась.

А утром не прятала опухших глаз. И в аэропорту, целуя Женькины слезы, с удивлением чувствовала, как дрожат руки и как заходится от тоски сердце.

– Я люблю тебя, – сказала она у стойки паспортного контроля, последний раз прижимая к себе Женю.

– Я люблю тебя, – услышала она, последний раз ощущая на губах ее губы.

И самолет улетел. А она осталась.

…Но сейчас отпускаю тебя, улетай. Улетай.

И среди облаков мои мысли читай.

Знай, что мне тяжело, я глазами в небе твой самолет ищу…

Отпускаю тебя. И, наверное, не отпущу.