Вскоре она вернулась и принесла поднос, на котором стояли два чайника — один большой, никелированный, другой поменьше, пузатый, с цветочками, ваза с печеньем, сахарница. Еще лежала коробка с конфетами, перевязанная розовой ленточкой.

Мы уселись вокруг стола. Светланка взялась хозяйничать. Накрыла на стол, разлила по стаканам чай, насыпала сахар. Виктор Захарович положил всем на блюдечки печенье, а коробку открыл и сказал, чтобы мы не стеснялись. Я даже удивился, вспомнив, как мне стало не по себе, когда я вошел в эту комнату.

— Ну, хотите слушать, что дальше было? — спросил Коростелев, размешивая ложечкой сахар в стакане.

— Конечно, хотим! — в один голос откликнулись и я, и Светланка, и Женька.

Купрейкин засмеялся.

— Ему самому приятно молодость свою вспоминать. Да и то! Боевой был парень! Орел…

Я взглянул на Виктора Захаровича. Седой, с глубокими морщинами на чисто выбритом полном лице, с голубыми глазами, которые смотрели то весело, то задумчиво, то пристально, словно проникая в душу, он, наверно, в те давние годы действительно был орлом. А сейчас слово «парень», по-моему, не очень-то к нему подходило.

— Ну, слушайте.

Коростелев отпил глоток чая, аккуратно поставил стакан на блюдце и снова принялся рассказывать, а мы замерли и перестали звякать ложками.

— Так вот, когда выпал снег, все у нас было готово. Настроение у всех боевое. Знали мы, что стачки и забастовки вспыхивают по всей России: и в Москве, и в Петербурге, и в Иваново-Вознесенске. Значит, мы не одиноки.

И вот на рассвете третьего декабря стали мы собираться на фабрику. Шли задворками, пробирались проходными дворами и темными переулками. Часа не прошло, как вся рабочая дружина была уже вооружена и посты начали расходиться по ближайшим улицам и площадям. Меня вместе с двумя товарищами — Афанасием Сташковым и Григорием Рубакиным — Ольга послала разоружить городового на Генеральской площади. Теперь она Гоголевской называется, а прежде стоял там памятник какому-то толстому генералу и как раз возле памятника всегда ходил городовой.

Как ни в чем не бывало, покуривая, дошли мы до площади. Под пальто у нас за пояса заткнуты револьверы. Городовой был на месте. Физиономия заспанная, видно, только что на пост вышел. Афанасий — он старшим у нас был назначен — приказал нам ждать в подъезде углового дома. А сам вперед пошел.

Стоим мы — боимся шелохнуться. А вдруг сейчас городовой засвистит, поднимет тревогу? Из подъезда хорошо нам видно: подошел Сташков к городовому, спросил о чем-то. Тот в затылке почесал, и вдруг глаза у него на лоб полезли. Это Афанасий свой револьвер вытащил. Мы сейчас же выскочили из подъезда — и к нему. Городовой совсем онемел со страху. Думал, наверно, что мы убить его собрались. Побледнел, губы кривятся, мигает, а сказать ничего не может. Шашку мы у него с пояса отцепили и свисток отняли. Хотел я еще по шее ему дать для пущего страху, но Афанасий не разрешил: «Пусть, — говорит, — все знают, что новая революционная власть приходит всерьез, без всякого озорства».

Отпустили мы городового, и побрел он прочь. А мы вернулись на фабрику. Там и узнали, что уже все городовые на своих постах поблизости разоружены.

Я слушал, и перед глазами моими, будто сквозь мелькавшие снежные хлопья, маячила площадь Гоголя, сквер, где малыши лепили толстого снеговика. Наверно, в то хмурое декабрьское утро малышам было не до игр. Ведь даже из дома, из квартиры мать Леонида Вольского увела своего сына-гимназиста в подвал, к прачке. Нет, если бы посчастливилось хоть каким-нибудь чудом, ну хоть на один часок, на пятнадцать минут вдруг появиться на свет не теперь, а в те годы, я бы ни за что не побежал в подвал. Интерес тоже — сидеть в темноте, будто крот, когда рядом кипит бой, свистят пули, происходит настоящая революция!..

Потом я подумал, что угловой дом, где стояли в подъезде Виктор Захарович и Григорий Рубакин, должно быть, дом № 2, а подъезд, может быть, тот самый, куда я заходил в первый день наших с Женькой поисков и откуда вылетел будто ошпаренный, испугавшись заспанного Цыпленочкина.

Впрочем, мои размышления ничуть не мешали мне внимательно слушать Коростелева.

— Пока мы разоружали городовых, — продолжал он свой рассказ, — товарищи, оставшиеся на фабрике, в переулках строили баррикады. В домах вокруг жило много рабочих, так что из квартир тащили все, что под руку попадется. Мы с Афанасием и Григорием подоспели уже в тот час, когда поперек самой Овражной наваливали бочки, ящики, мешки с песком, перины, вывороченные фонарные столбы. Я сам, помню, открутил с чьей-то калитки дверь. Прямо на петлях и унес. Такая вдруг взялась в руках сила, что выдернул все гвозди одним рывком.

Не знаю, было ли в то утро холодно. Мне, например, казалось, что на улице стоит жара. Только чуть лихорадило. Чувствовал, что в этот день должно произойти со всеми нами что-то необычное, такое, что бывает лишь раз в жизни… А в ушах не ветер свистел, а звучала песня. Наша песня. Я ее впервые еще лет восемь назад услыхал:

Вихри враждебные веют над нами, Темные силы нас злобно гнетут, В бой роковой мы вступили с врагами, Нас еще судьбы безвестные ждут…

Появилась Ольга. В руке она несла красный флаг на крепком гладком древке. Ольга укрепила на вершине баррикады красный флаг. Подхватил ветер алое полотнище. Заплескалось оно, развернулось, вспыхнуло огнем.

Виктор Захарович вспоминал, как специально посланные Ольгой рабочие перерезали телефонные провода, чтобы городской губернатор не смог вызвать войска из соседнего города. Но жандармский полковник все же успел связаться с гарнизоном. И казаки, наверно те самые, что разогнали рабочих во время митинга, тоже были наготове.

— Когда казаки и солдаты показались со стороны Генеральской площади, мы скрылись за баррикадой, — продолжал Коростелев. — Ольга была рядом со мной. Я поменялся с ней оружием. Она кому-то отдала свой револьвер, а сама взяла винтовку. Но все-таки, хоть и была она настоящей испытанной революционеркой, смелым большевиком-руководителем, — револьвер-то весом полегче винтовки. Вот я и дал ей свой маузер.

Рассыпались солдаты цепью, открыли по баррикаде огонь. Мы отвечали им редкими выстрелами. Берегли патроны. Ольга выслала в обход переулками, в тыл войскам, группу дружинников. Их повел Варфоломеев.

С баррикады нам было хорошо видно, как солдаты перебегают с места на место, от подворотни к подворотне. То и дело к Ольге подбегали связные с соседних баррикад. Там тоже встретили солдат огнем. В Купавинском переулке защитникам баррикады удалось даже заставить роту солдат отступить.

Вскоре я высмотрел в солдатской цепи офицера. Он что-то кричал солдатам. Слов не было слышно. Только видно, как он машет рукой в белой перчатке. Прицелился хорошенько и выстрелил. Офицер покачнулся, упал. И тотчас же пули защелкали по ящикам. От одного оторвало щепку, и она пролетела мимо моего уха, словно кто-то бросил ее изо всей силы. Но тут меня будто стегнуло хлыстом по голове… Больше ничего не помню. Очнулся не у себя дома, в бараке, а у какой-то старушки. Оказалось, провалялся в горячке больше двух недель. Рассказали мне тогда, что со стороны канала солдаты подвезли пушки. Стали на улице и на фабричном дворе рваться снаряды… Одну баррикаду, в переулке, всю разворотило. Погибли мои друзья Афанасий Сташков и Григорий Рубакин. Да и сам я еле жив остался…

Виктор Захарович умолк и о чем-то задумался, нахмурив брови. И вдруг Женька, подавшись вперед, спросил:

— А как она была одета, Ольга?

— Что? — переспросил Коростелев, будто очнувшись.

— В чем она была? — повторил Женька. — Может, в синей шубке?

— Верно, в синей, — кивнул Виктор Захарович, глядя на Женьку с удивлением. — И шапочка у нее была белая, меховая. Ольга ее всегда сзади шпилькой к волосам прикалывала. Да ты откуда знаешь, как она была одета?

Но Женька не ответил.

— Серега! — заорал он. — Это она была! Честное слово!.. Это про нее Леонид Александрович рассказывал!

— Ну да! — не поверил я. — Ту звали не Ольга, а Людмила.

— Постойте, постойте, искатели! — прервал нас Виктор Захарович. — Какой Леонид Александрович? Объясните толком.

Перебивая друг друга, мы принялись рассказывать о чудаке, собирающем древние монеты.

— Он вашу баррикаду из окна видел! И как вас ранило, видел!.. — Женька даже вскочил от возбуждения. — Ольга потом взяла вашу винтовку и стала стрелять!..

— Людмила! — опять напомнил я.

— Да, у нее несколько имен было — и Людмила, и Ольга, и Зинаида, — сказал Коростелев, — чтобы легче было от шпиков скрываться. — И, помолчав, он добавил: — Только я больше ее не встречал. В городе оставаться было опасно. Уехал я, как поправился, в Нижний, к деду, а оттуда — в Екатеринбург. Там и в партию вступил. Сюда вернулся лишь в сентябре 1918 года. Тогда-то и узнал, что пять дней держали наши дружинники оборону. Но силы иссякли. Помощь из Коромыслихи не подоспела. А солдат было много. Если бы нам всем сообща подняться, как в семнадцатом году, тогда, может быть, и не одолели бы нас солдаты.

Он встал и загадочно поглядел на меня и на Женьку.

— А сейчас я вас удивлю. Хотите узнать как?

Конечно, мы хотели. Впрочем, он и так уж нас удивил достаточно.

— Удивлю я вас тем, — продолжал Виктор Захарович, — что покажу вам нашу Ольгу.

— Где? — встрепенулся я и стал оглядываться.

— Ну, конечно, не живую, а на фотокарточке, — сказал Коростелев.

Он подошел к письменному столу, выдвинул ящик и достал из него небольшой продолговатый листок.

— Ну-ка, посмотрите. Я вчера в музее увидел эту фотографию и сразу же узнал Ольгу. Копию мне в фондах дали.

Мы все — и я, и Женька, и Светланка, и даже Виталий Ильич — разом склонились над листком. На нем была изображена группа людей в шинелях, в пальто, перепоясанных пулеметными лентами, в кожаных тужурках. В первом ряду стояла молодая женщина, тоже в тужурке, с кобурой на ремне. Хоть карточка была старая и нечеткая, все равно можно было разглядеть ее лицо, решительное, красивое, с темными, сдвинутыми к переносице бровями.

— Погоди-ка, погоди-ка! — проговорил вдруг Виталий Ильич, внимательно рассматривая фотографию. — Да ведь я ее знаю! Ольгу вашу знаю!.. Эта фотография осенью восемнадцатого года сделана. Тогда из нашего города на фронт уходили добровольцы. А женщина эта на вокзале от имени Реввоенсовета и комитета партии речь держала. Ну да! Она и есть!.. Я и фамилию ее слыхал. Только вспомнить сейчас не могу. То ли Рыбакова, то ли Каблукова…

Не отрываясь, глядели мы с Женькой на фотографию. Так вот она какая, Ольга! Командир боевой рабочей дружины! Комиссар Красной Армии!.. Вот она, героиня, которую мы так долго искали!..

— Можете эту карточку взять себе на память, — сказал Виктор Захарович. — Мне в музее еще одну дадут. Да и зайти туда до отъезда я все равно должен: помочь там кое в чем.

— Даже и не говори мне про отъезд! — заволновался Виталий Ильич. — Видали делового человека! В родной город приехал — не может лишнюю недельку погостить. Скажи, пожалуйста! Вчера только с поезда сошел и завтра опять на поезд.

Виктор Захарович засмеялся, узко сощурив веселые глаза.

— Да не кипятись ты, самовар. Сказал, не могу. А вот летом уж приеду на целый месяц. Обязательно. Ты не забудь лучше на вокзал прийти, проводить меня.

— Ну, уж это как-нибудь вспомню. Приду за полчаса до отхода. Поезд в пять уходит?

— В пять.

— Ну вот. У меня память редкая. Вагон номер девять…

— Что и говорить! Память как у Юлия Цезаря. Не девять, а семь.

— Не может быть! Скажи, пожалуйста! Ну и голова стала!.. Нет, видно, правда, пора мне на пенсию…

Они оба захохотали, ударяя друг друга ладонями по коленям.

— Да! — вспомнил вдруг Виктор Захарович, когда мы стали прощаться. — Все спросить у вас хотел. Вот Светлана говорила, вы Ольгу нашу учительницей называли. Откуда же вам известно, что она была учительница?

Женька в изумлении вытаращил глаза.

— В дневнике у Альберта Вержинского написано, — протянул он. — Ее учительницей красноармеец назвал, который с ней вместе в амбаре сидел. Ну-ка, Серега, прочитай.

Я точно, наизусть повторил то место из дневника Альберта Владимировича, где говорилось, как он подслушивал возле амбара. Виктор Захарович выслушал меня и подмигнул Купрейкину:

— Слыхал? Вон у кого память-то! — Но тотчас же задумчиво нахмурил брови. — Что-то напутал твой красноармеец. У нас, правда, вела она кружок. Но ребят в школе как будто никогда не учила. Мы бы знали. Да и не могла учить: от жандармов скрывалась. А учителя всегда на виду.

Когда мы вышли в коридор, Женька растерянно сказал:

— Что же это такое, Серега? Может, Вержинский совсем не про нее в дневнике писал? Может, он ее и не видал никогда?

— Как же не видал? А Овражная улица? И имена совпадают?!.

— Мало ли на свете Овражных улиц. Твой Вержинский сам говорил, что десяток городов объездил. И Ольга тоже на земле не одна…

Теряясь в догадках, спустились мы в вестибюль. Там, как и прежде, когда мы вбежали, было пусто. Только на одном стуле сидел какой-то человек. Он так увлекся, читая газету, что совсем ею закрылся. Швейцар, увидав нас, отчего-то вдруг сильно закашлялся. Человек на стуле выглянул из-за газетного листа, и я увидел, что это Перышкин из отделения милиции. Он тоже узнал нас с Женькой, отложил газету и подошел. Лицо его было сердито.

— Здравствуйте! — разинув от удивления рты, поздоровались мы.

— Здравствуйте-то здравствуйте, — ответил Перышкин. — А скажите, дорогие люди, зачем вам понадобилось к Никифору Витольдовичу ходить?

— Да мы не ходили, — принялся объяснять я. — Мы к большевику ходили, к Коростелеву. А швейцар не пускает… Ну, я и придумал, что к Никифору…

— Вот что, друг, — строго сказал Перышкин, и голос его чем-то стал похож на голос начальника милиции. — Такими вещами не шутят. Понял? А ну-ка, марш отсюда!

До чего же любопытны девчонки! Едва мы очутились на улице, как Светланка тотчас же пристала, чтобы мы рассказали ей, кто такой Никифор Витольдович и что это за человек поджидал нас в вестибюле.

— Не твое дело! — в сердцах огрызнулся я.

Женька осуждающе на меня посмотрел и сказал обидевшейся Светланке:

— Понимаешь, мы пока не можем тебе сказать. Это не наша тайна. А с тобой, Серега, — добавил он сурово, — разговор будет особый. Мы уже не первый раз из-за твоего дурацкого языка в неприятные истории попадаем. И на Овражной, когда ты со своими оврагами вылез, и у начальника милиции… Ладно, потом поговорим.