К черту бублики. И мороженое. И сыр. Вообще все к черту.

И — это все потому, что у меня очень сильная воля — я пальцем не тронула ни бублики, ни вафли, решительно заперлась в своей комнате, когда принесли клубнику с мороженым, когда позвали к обеду, крикнула, что не хочу, и от ужина отказалась.

Ничего не буду есть!

Тетушка страшно разволновалась. Но никакие уговоры не помогали, никакие угрозы про одну девушку, которая худела-худела, и у нее никогда не было детей, и про другую девушку, которая худела-худела и умерла, тоже не действовали. Хуже того, у меня лопнуло терпение. Я показала тетке тонкую книжку (удачно купила на станции, совсем дешево получилось). Книжка была про чудеса голодания. Там один мужчина голодал-голодал, и у него сначала кружилась голова, потом изо рта запахло ацетоном, потом еще что-то, но он все мужественно перенес и стал красивым, здоровым и счастливым.

Потому что у него сильная воля.

Но тетка не поверила. Она побежала к соседям и позвонила моему папе.

Чтобы он приехал и повлиял.

И папа приехал.

Он не как тетя. И не как мама. И он никогда не заставлял меня доедать все, что на тарелке. И вообще он спокойно все выслушал. И согласился. И только сказал, что совсем ничего не есть все-таки вредно. Есть же продукты, в которых вообще ничего нет. Всякие овощи. Помидоры, например, тыквы. Огурцы еще. В огурцах ничего нет, кроме воды.

Я сказала, ни за что. А папа сказал:

— Ну, смотри сама.

И уехал. Ему на работе дежурить сутки. А я посмотрела и думаю: папа-то прав. От огурца ничего не будет. Соленого. Даже то, что вечер — ну и что? Ничего страшного.

Потому что в огурце ничего нет, кроме воды.

А после огурца опять посмотрела. И думаю: в крыжовнике тоже ведь ничего такого нет?

Когда выяснилось, что во мне уже литр крыжовника, стало ясно: все пропало. Терять было нечего и я сделала себе бутерброд с сыром. И чаю с сахаром. И еще меренги — это тетушка в магазин вместо меня сбегала и подумала, что бы такое взять вместо мороженого.

В общем, пришлось дать себе твердое слово, что завтра же все опять станет правильно. Если завтра все станет правильно, через две, или три, в крайнем случае, через четыре недели у меня будет нормальная фигура. Может быть, даже чуточку худее, чем нормальная.

Со второго раза получилось ничего не есть целых два дня. Я ходила злая, как медведь и только теткино замечание: «у тебя уже мордочка, как точилка!» немного прибавило настроения.

К ночи стало понятно, что голодовка — дело гиблое. Нужно жить, как все нормальные люди: есть все, но в пределах разумного. Нормальный человек может съесть булку. Одну. Может съесть конфету или выпить стакан лимонада. Не говоря уже о соке.

Нормальный человек может есть во всякое время суток. Не знаю, кто придумал, что нельзя есть вечером. Но думаю, что раз вечером человек голоднее всего, то это так и положено, так природой устроено.

И нечего противоречить естественному порядку вещей.

Скоро мне, наконец, повезло: начиналась осень, пора было возвращаться домой. Дома не было тетки с ее самбуком, и как-то худо-бедно щеки приняли прежний вид. Глаза, правда, так и остались маленькими. И желтого теткиного платья тоже не было.

Но я смирилась с тем, что имею, потому что не хотелось портить настроение.

Первого сентября все было просто прекрасно. Это я в старой школе жила букой, а в новой (решила я) все будет по-другому. И потом, это была не просто какая-то школа. Это был лицей. И класс у меня был не простой, искусствоведческий. Ну, еще филологический, но это не главное. Главное, что все здесь были как будто свои. И еще главное, что меня теперь никто математикой не терзал. А терзали литературой, риторикой и историей искусств.

«Черт, — думала я, листая учебник, — какие нехудые тетки все эти Афродиты и Артемиды! Типичная крупная кость. А ведь вот, вот, пожалуйста: идеал красоты! Если бы все они жили в наше время, у меня, пожалуй, и не было бы проблем с фигурой! И какой дурак придумал, что нужно обязательно быть худой!»

Но, говорят, история не знает сослагательного наклонения. Никаких «если бы». Это особенно хорошо сделалось понятно на репетиции лицейского праздника. Мы там изображали девять муз. Я тут не буду про муз, буду про главное. Главное было, что эта древнегреческая простыня висела на мне совсем не так красиво, как на скульптурах. Она вообще как-то нагло подчеркивала все мои недостатки. Так что все настроение испортилось.

Значит что? Это я толще этих античных теток, что ли?

Надо что-то делать. Тут пришел наш куратор (он еще географию ведет) — молодой, худой, длинный и веселый. Посмотрел на репетицию праздника и давай руками всплескивать:

— А красивые-то, красивые! Какие у меня тут девчонки красивые!

Но при этом как то мимо меня смотрел. На девочек смотрел, а на меня нет.

Дальше он там распинался, что за лето все девчонки совсем взрослые стали, они все с ним шутили и смеялись, а я сидела и думала: дела мои никуда не годятся. Плохи мои дела.

И тогда я твердо решила взять себя в руки. Три недели есть не буду. Нет, четыре. Или даже пять. Пусть пока будет месяц — для начала, а там посмотрим.

С вечера только маме удалось (хитростью) всучить мне персик (очень люблю персики!), а так — за ужином ни крошки не съела. Зато от персика я еще больше разозлилась и твердо решила: вперед, и до победы!

А чтобы никто не помешал, я никому ничего и не скажу. Кроме родителей, потому что дома-то не скроешь.

— Helen, are you with us? — спросила на второе утро англичанка. — Are you asleep? What’s wrong with you?

Я, конечно, говорю, ай эм о’кей, Анна Исааковна, олл райт, нафинг такого. А сама думаю: ой, только не трогайте меня. Пока ничего не делаешь, вроде как-то и ничего. Только про еду очень думается. Ну, и еще про то, как все будет, когда все это закончится.

Но англичанка как вцепилась — и давай меня спрашивать. А я не знаю ничего. И вижу, плохо как-то все. Хорошее дело — она же мне сейчас двойку влепит! А главное, и завтра будет такая же история. И послезавтра. И весь месяц! Потому что вы попробуйте уроки учить, когда у вас в животе буря мглою небо кроет!

Но у нас преподаватели нормальные, и все вообще не свирепо, потому что, говорят, учат нас по университетской системе. Уважают в нас взрослых и всякое такое.

— Э, — говорю, — Анна Исааковна, кэн ай, ай, ай, ай нид тайм-аут. Эбаут недели две или три.

— Why? — удивляется наша англичанка. — What’s the matter?

Тут я думаю, как бы так по-английски все изложить. И говорю, ай эм, ай донт, то есть, ай вил нот то ит ат зис тайм. Трудно соображать, вот. Ай’м сорри, итс вери импотент фор ми.

— Ты с ума сошла! — вскричала Анна Исааковна.

И давай по-английски дальше: ты, мол, еще растешь, и всякое такое. Я говорю, ну и что. Она опять говорит, это вредно. Я опять говорю, мне все равно. Она так руки подняла, как будто за голову схватиться собралась, но вроде передумала и говорит, что, мол, в этот раз ничего мне, так и быть, не поставит (ага, это хорошо). Но каковы бы ни были мои планы, к концу семестра должно быть сдано столько-то контрольных, получен допуск к зимней сессии, и всякое такое.

А я в это время соображаю, что все эти предметы: английский, там, французский, математика тем более, всякая история с философией — они очень много сил отнимают. Не буду же я с каждым преподавателем объясняться, как сейчас. Так что я оставлю всякие там истории музыки, риторики, — нет, на французский все-таки надо, у меня его еще не было, — историю культуры тоже можно, мы там только лекции слушаем и слайды смотрим. А больше ни-ни.

Ослабленному организму это вредно.

А до конца семестра еще долго, успею все поправить.