Вернуть Онегина. Роман в трех частях

Солин Александр

Часть III

 

 

1

О том, что она началась, сама истинная история узнала, видимо, не сразу, иначе как объяснить, что еще две недели она ничем не отличалась от предыстории.

О визите Алла Сергеевна тут же сообщила Алику. Разумеется, она скрыла тюремное знакомство Клима с отцом, заменив упругую вороненую пружину истинного повода витиеватым и надуманным предлогом, отчего боек причины не дотягивал до капсюля следствия, порох интриги не воспламенялся, и вся история приобрела загадочный и недоуменный вид.

Алик внимательно ее выслушал, уточнил детали и велел не дергаться. На следующее утро он явился в ателье и с озадаченным видом поведал, что их посетил сам Клим – местный авторитет, контролирующий этот район. И это нормально, это понятно, этого следовало ожидать. Только вот чего он, Алик, не может уразуметь, так это какого хрена этот самый Клим забыл там, куда он обычно посылает своих подручных.

«Ты мне что-то не договариваешь, мать! – подозрительно глянул он на нее. – Ну-ка, расскажи еще раз!»

Дивясь его проницательности, она снова повторила свой рассказ, и снова вышло, что этот самый Клим, а с ним еще двое, приехали, покрутились, спросили, чем они здесь занимаются, и ушли, не попрощавшись.

«Ничего не пойму! – морщил Алик лоб. – Он что, даже долю не назвал?»

«Ничего такого не сказал! Сказал – хватит на первый раз. Наверное, во второй раз скажет!» – простодушно предположила Алла Сергеевна.

«Ну, ну! – глянул на нее Алик. – Слушай, а может, он чего заказать хотел?»

«А ведь это идея! – обрадовалась она про себя. – Надо ему что-нибудь сшить! Рубашку, например! Иначе Алик не отвяжется!»

«Вот, вот! – воскликнула она. – Наверное, для этого и приезжал, да не решился!»

«Хм, не решился! – усмехнулся Алик. – Ну, ладно, держи меня в курсе!» – велел он и исчез в историческом водовороте.

Через две недели Клим позвонил ей домой. Культурно и недолго с ней говорил и предложил с ним завтра пообедать. Что, когда, где, как – засуетилась она, но он сказал, что заедет за ней в ателье в середине дня и отвезет, куда надо.

Все следующее утро она посвятила внешнему облику и к двенадцати часам явилась на работу в шикарном деловом образе – строгом, иссиня-черном облегающем платье с умеренным квадратным вырезом, приталенном сером пиджаке до бедер и со схваченными на затылке черепаховой заколкой волосами. Сашкин кулон, который она, поколебавшись, оставила за его аквамариновый подголосок платью, и бриллиантовые сережки завершали деловой образ кокетливым многоточием. Неумеренное розовое волнение красило ее и делало рассеянной. Никто и никогда еще в Москве не приглашал ее обедать, и то, что первым это сделал командир местных бандитов, а не знаменитый киноартист, значения события не снижало.

В два часа в дверь позвонили. Она открыла и увидела на крыльце моложавого седоватого мужчину с рублеными чертами лица цвета обиженного красного мрамора, который пронзил ее подозрительным взглядом и спросил с вежливой натугой:

«Здравствуйте! Вы – Алла Сергеевна?»

«Да, я! Здравствуйте!» – ответила она.

«Клим ждет вас»

Это и был тот самый Маркуша – пожизненный друг Клима, его телохранитель и душеприказчик, Эверест верности, той беззаветной верности, что отказав во взаимности инстинкту самосохранения, встречается только в их отверженном сообществе. Он довел ее до машины, открыл заднюю дверь, и она вдохновенно и дерзко плюхнулась на сидение рядом с Климом.

«Здрасте!» – легкомысленно и беспечно кинула она ему, как старинному другу семьи.

Сам Маркуша занял место рядом с водителем и за всю дорогу не проронил ни слова.

Пока ехали, Клим негромко поведал, что он родился и проживает в этом восточном районе Москвы. Здесь у него друзья и дела – большие друзья и большие дела. Ехали недолго, и он успел сообщить лишь самое главное.

Небольшой, отделанный деревом ресторан в окрестностях Измайловского парка встретил их пустым почтительным залом. Тихий безликий человек принял у нее пальто. Она достала из пакета туфли на высоких каблуках, переобулась и выжидательно встала перед Климом. Он молча оглядел ее, одобрительно улыбнулся и повел в зал. Сам он был в дорогом темно-сером (шерстяном – сразу определила она) костюме и гладкой, шелковой, цвета горького шоколада рубашке. Грудь его делил надвое узкий, светло-серый, в косую бордовую полоску галстук. Они устроились в глубине зала, Маркуша с водителем у окна. Им подали меню, и она, смущаясь, выбрала самые недорогие блюда. Клим улыбнулся и сказал человеку: «Давай, как обычно…»

Пока официанты медлили, она украдкой изучала лицо своего спутника. Грубоватые, деформированные черты не красили его, но, безусловно, делали мужественным. Кроме того, в спокойном, сдержанном, умном выражении было нечто такое, что она иначе как достоинством не назвала бы. Во всяком случае, именно таким представлялось ей достоинство. Неожиданно ей пришло на ум, что, наверное, таким же израненным и благородным было лицо мужа Татьяны Лариной. Поймав его взгляд, она обнаружила там потаенную тяжесть, которой он мог придавить всякого, кто осмелился бы ему перечить. Интересно, сколько ему лет? Сорок? Сорок пять? Больше?

Принесли красное вино и закуски. Клим поднял бокал и внушительно сказал:

«За встречу, Алла Сергеевна, и за знакомство. Рад, что у моего старого друга такая прекрасная и правильная дочь…»

Она пригубила и отставила бокал. То же самое сделал и он.

«Вот что я хотел бы сразу сказать, – неожиданно начал Клим проникновенным голосом. – Ты, наверное, удивляешься, с чего это я такой внимательный к тебе. Не удивляйся: на зоне твой отец спас мне жизнь, и я по гроб ему обязан. Я так понимаю, ты не знаешь, что… его уже нет. Извини! – обронил он, заметив, как распахнулись ее глаза. – Извини…»

Участливо глядя на нее, он выдержал паузу и продолжил:

«Вчера, когда я спросил тебя про отца, я хотел знать, что тебе о нем известно. Вижу, ничего не известно. Скажу так: твой отец был хороший человек и настоящий друг, и если я теперь не могу отблагодарить его самого, то должен помочь его дочери. Кстати, посмотри-ка вот на это…»

И он достал из кармана и протянул ей фотографию. На ней раскрытой книгой, расправленные половинки которой скрепляли взаимно вскинутые на плечи руки, смотрели в объектив Клим и тот человек, что жил с ними почти шестнадцать лет назад.

«Да, это мой отец» – возвращая фотографию, подтвердила она с чистой совестью. Судя по всему, Клим намеренно показал ее, чтобы, так сказать, удостовериться окончательно. Что ж, удостоверилась и она.

«Он был у меня в восемьдесят первом. С тех пор я его больше не видел» – добавил Клим.

«Когда он вернулся из тюрьмы, я была сопливой девчонкой, и он мне показался злым и неприятным…» – глядя Климу в глаза, сказала она.

«Что ж, тюрьма – не курорт, – невозмутимо ответил Клим. – И все же, если захочешь, я тебе о нем когда-нибудь расскажу».

«Обязательно, только не сегодня» – торопливо согласилась Алла Сергеевна.

«Ну, тогда расскажи о себе!» – попросил, словно повелел Клим.

И она, перебивая свой рассказ сосредоточенными паузами, поведала ему избранные места своей биографии, но поскольку они составляли лишь малую и рафинированную ее часть, Клим принялся ее редактировать:

«Ты замужем?»

«Нет»

«Была?»

«Нет»

«Почему?»

«Что – почему?»

«Почему такая красавица и умница не замужем?»

«Наверное, потому что умница!» – улыбнулась она.

«Дети?..»

«Нет»

«Парень есть?»

«Нет!» – не моргнув взглядом, солгала она. Хотя, почему солгала: ведь парень – это холостой любовник, а Сашка таковым не был.

Клим протяжно на нее посмотрел, поднял бокал и сказал:

«Давай выпьем за твое личное счастье, потому что оно у тебя обязательно будет!»

«Скажи мне, Алла, – откинувшись в кресле после кофе, обратился он к ней. – Какая на сегодня твоя самая главная проблема?»

«Прописка!» – не задумываясь, ответила она.

Он не стал интересоваться подробностями, а тут же спросил:

«Паспорт с собой?»

Она потянулась к сумочке и достала паспорт. Он, не глядя, сунул его себе в карман и сказал:

«Через три дня получишь обратно. Если за это время будут проблемы – позвони мне…»

Алла Сергеевна в буквальном смысле раскрыла рот.

«Еще какие проблемы?» – продолжил Клим.

Алла Сергеевна подумала и сказала:

«Мой компаньон говорит, что на нас могут наехать…»

«Считай, что уже наехали… – улыбнулся Клим. – Кстати, а ты не хочешь избавиться от своего компаньона?»

«Как? Зачем?» – всполошилась Алла Сергеевна.

«На всякий случай. Как говорит мой друг Маркуша: «Где евреи – там беда…»

«Нет, нет, не надо! – заволновалась она. – Он хороший человек, он мне очень помог, без него бы я никогда не устроилась в Москве, и у меня бы не было ателье! Прошу вас, не надо!»

«Ну, хорошо, хорошо, как скажешь! – успокоил он, уловив в ее глазах и голосе испуг. – Что-нибудь еще? Не стесняйся!»

«Нет, нет, теперь все нормально! – заторопилась она. – А, нет, вот еще что: мой компаньон… ну, Алик… беспокоится из-за вашего визита, не понимает, в чем тут дело, ведь я ему не сказала про вас и отца… ну, вы понимаете… А чтобы он отстал, я сказала, что вы хотели у нас что-нибудь заказать… Можно, я сошью вам рубашку?»

Клим расхохотался удивительно мягким, глубоким смехом:

«Ай да Алла, ай да умница! – с веселым одобрением смотрел он на нее. – Конечно, можно! Сам заеду и всех своих заставлю у тебя шить!»

«Нет, нет, не думайте, я не ради денег, я – бесплатно! Только мне нужно снять мерку…»

«И я не ради денег, – вдруг разом успокоился Клим и деловито добавил:

– Вот и посмотрим, на что ты годишься…»

Через три дня Маркуша привез паспорт и впервые ей улыбнулся. Проводив его, она уединилась в кабинете и с трепетом открыла документ: два новых штампа гласили, что, во-первых, она выписана с прежнего места жительства, а, во-вторых, прописана в городе Москва в доме номер восемьдесят по Первомайской улице, где ее при желании можно найти в квартире сто пятьдесят шесть.

Таким вот сказочным, чудесным образом сбылась ее заоблачная, сумасшедшая мечта, наполнив ее безмерной благодарностью к двум совершенно незнакомым ей людям, с тихой улыбкой взиравшим на нее: один на земле, другой – с высоких небес.

О том, что у нее будет прописка, и потом, когда она у нее появилась, Алла Сергеевна никому, даже Сашке не сказала.

 

2

Клим, как и обещал, явился на обмер, и она первым делом отвела его в кабинет, где смущаясь и краснея, попросила:

«Можно, я вас поцелую за прописку?»

Он, кажется, тоже смутился и ответил:

«Ну, что ты, Алла, ей-богу! Ну, подумаешь – прописка!»

«Нет, вы все же позвольте! Ну, пожалуйста!»

«Ну, пожалуйста…» – согласился он и подставил щеку.

Она положила руки ему на плечи и задержалась губами на его щеке.

«Спасибо вам за прописку! – отстранилась она, глядя ему в глаза и не снимая рук. – Вы даже не представляете, что она для меня значит!»

«Ну, что ты, что ты! – кажется, растрогался он, накрыв тяжелыми, грубыми ладонями ее нежные запястья у себя на плечах. – И вообще, перестань выкать и давай на «ты»!

«Нет, на «ты» я не смогу, – твердо сказала она. – Пойдемте!»

И повела его в зал.

Пришлось побегать, чтобы найти тяжелый, черный, с блестящим отливом шелк, а к нему серые перламутровые пуговицы. Во время примерки он стоял перед ней в майке, и она, заходя за спину, бросала быстрые взгляды на белые бугры плечевых мышц, а когда дотрагивалась до него, ей казалось, что она касается планеты чудовищной плотности и притяжения. Она вложила в рубашку все свое умение, и та облегала его торс без единой складки и в то же время свободно. В довершение она выбрала, купила и сама повязала ему галстук в светло-красную, серую и бледно-лимонную полоску, отчего он сделался похожим на короля всех итальянских мафиози. Нечто подобное захотели носить его друзья, и она одела всех желающих, сделав их в некотором смысле законодателями московской бандитской моды.

Чем дальше заходило их с Климом знакомство, тем тревожней становилось ее томительное беспокойство. Он редко напоминал о себе, и она, не решаясь звонить ему без крайней нужды, стала ловить себя на том, что ждет его звонка – и на работе, и дома. Перед сном она взяла привычку думать о нем, но часто ее мысли выходили за рамки приличия, и тогда она торопилась возвратить его полуобнаженному торсу звание «друг отца». Пытаясь избавиться от его незримого присутствия, она громко вопрошала себя:

«Ты что, влюбилась? В друга отца? В человека намного старше тебя? Наконец, просто в главаря бандитов, которые крышуют ларьки, собирают дань с торгашей, торгуют водкой, контролируют авторынки, проституцию и еще бог знает что? Ты что, дура?!»

Самовнушение не действовало, и она снова грезила о нем.

Не удивительно, что она стала отдаляться от Сашки. С того памятного дня, когда ей приспичило объявить Климу, что она девушка свободная, ей по причине внезапной щепетильности пришлось наложить мораторий на их с Сашкой отношения. Поначалу она испытывала некоторое душевное и телесное неудобство, но довольно быстро и то, и другое испарилось, и ей даже нравилось последовательно и неуклонно истязать себя соблюдением любовного поста.

Отказывая Сашке, она изобретала предлоги и так запуталась в них, что месячные теперь приходили к ней в четыре раза чаще, голова болела каждый вечер, а усталость стала лучшей ее подругой. Почти каждый вечер она, испытывая умеренные угрызения совести, выслушивала его минорно-насмешливое нытье, отвечая невпопад и думая о том, что пожелай Клим ей позвонить, ему не пробиться до нее из-за занятости телефона. Ей ли звонят, она ли подолгу болтает, а если да, то с кем – господи, ведь он мог подумать, бог знает что! Но Клим не звонил, и однажды она, не выдержав разрушительного наваждения по имени «друг отца», разрешила Сашке прийти, надеясь любовными пытками заставить себя вернуться к нему. Он явился с бутылкой вина и тортом, полвечера потчевал ее затхлыми новостями, полными едких замечаний и беспочвенных ожиданий, а когда полез целоваться, она шарахнулась от него и дала волю раздражению, сказав ему буквально следующее:

«Ты как зеленый цвет: все работают, а ты только отражаешься в пространство! Делай же что-нибудь!»

Он с изумлением посмотрел на нее и, ничего не сказав, ушел. Три дня его не было слышно, на четвертый он позвонил, и она ласково и виновато с ним говорила. Ободренный, он вернулся к роли надоедливого, бесперспективного любовника.

И тогда она решилась. Найдя повод серьезным, она позвонила Климу и, стесняясь, спросила, нет ли у него на примете квартиры, которую можно было бы снять. «Есть!» – не задумываясь, ответил он. Она спросила, когда могла бы переехать, и он ответил: «Хоть завтра!» Она поинтересовалась, где находится квартира, и он сказал: «Посмотри в паспорт. Это адрес твоей прописки». Она спросила… Но он тут же ответил, что пусть она остается завтра дома, приедет машина с людьми и перевезет ее. Пролепетав «Спасибо…», она растерянно опустилась на диван.

Ее перевезли в чудесную, светлую, теплую, тихую двухкомнатную квартиру на пятом этаже с видом на восход и закат, а вечером заехал Клим, позволил поцеловать себя в щеку и сказал, что завтра в это же время придет на новоселье. Весь следующий день она готовилась к приему: привела в порядок квартиру, соорудила стол и забралась в экспериментальное вечернее платье – голые плечи и серебристо-лунный отлив до пола. Черное платье к белым рукам.

В восемь вечера приехал Клим – в ее черной рубашке и с красными розами. Взглянув на нее, он смутился и торопливо отвел глаза. Сев за стол, они три часа вели обжигающе-душевный разговор.

Выяснилось, что звали его на самом деле Владимир Николаевич Клименко, что отца он не помнил, а мать умерла пять лет назад, что ему сорок шесть (господи, всего сорок шесть!) и что он не женат (спасибо тебе, господи!). Ни сестер, ни братьев.

Он не бандит и не вор, и в тюрьму попал почти за то же, что и ее отец. Правда, ее отец очутился там по собственной глупости, а он за то, что отбиваясь от двоих, одного по неосторожности убил. Хоть и были они никчемными людишками (разбоем промышляли), но срок ему все же впаяли – дали восемь лет. Там он в семьдесят первом и встретил ее отца – тот уже пять лет как парился и к тому времени к авторитету «мужиков» близко стоял. Приглянулся ему Клим или что, но крепко он ему помог на первых порах – обучал и прикрывал, говорил, куда можно лезть, а куда нет, с кем можно дружить, а с кем нельзя. К семьдесят пятому он, Клим, тоже поднялся, и когда блатные захотели при нем одного пацанчика опустить, вступился за него. «Опустить? Как это?» – спросила она. «Лучше тебе, Алла, про это не знать…» – отвечал он.

Короче, был у блатных один пес – не пахан, нет, но очень хотел им стать, и задумал он меня на ножи поставить. Но твой батя про это вовремя узнал и предупредил. Если бы не он, меня точно замочили бы во сне, а так мы с ним и еще с двумя корешами встретили ночью блатных и сильно их покалечили, а главному псу память отбили. Скажу тебе так: твоему отцу в драке равных не было! Один мог пятерых уложить! В общем, там расклад такой был – мы блатным на сходке предъявили беспредел. Пацанчик – наш, а нашего трогать нельзя. К тому же пахану было выгодно, что мы пса его завалили – одним конкурентом меньше стало. Ну, в общем, порешили миром. Мне этот случай сильно помог, и когда авторитет «мужиков», а за ним и твой батя откинулись, авторитетство мне досталось. С ним я спокойно до свободы дотянул и в семьдесят девятом вернулся в Москву.

Мы ведь с твоим отцом много о жизни говорили, он мне рассказывал, что у него жена есть и дочка растет, которую он никогда не видел. Натурально, мы с ним адресами обменялись, и он ко мне в восемьдесят первом в гости приезжал. Сильно жалел, что не срослось у него с твоей матерью, говорил, что дочка Алка – вот я почему-то хорошо запомнил твое имя – что дочка совсем уже большая, и что нигде он толком устроиться не мог. Я ему предлагал в Москве остаться, но он сказал, что поедет на родину, на Дальний Восток. Потом уже, года через два узнал я от наших, что порезали его по пьянке, уж извини меня за подробности, царство ему небесное… Что поделаешь – судьба…

Да, вот и я – сначала пытался на путь исправления встать, на заводе работал, а как этот бардак начался, сколотил друзей и… Ну, да ладно, об этом как-нибудь в другой раз… Только скажу тебе так: мои друзья – люди достойные. Среди нас много бывших зэков, но нет воров. Хотя ментов мы тоже не любим…

Когда он собрался уходить, она, глядя ему в глаза, тихо сказала:

«Останься…»

Его лицо мучительно дернулось:

«Алла, я ведь не для того тебе помогаю, чтобы спать с тобой…»

«Останься!» – твердо сказала она, надвигаясь на него губами.

И он остался…

«Климушка, Климушка мой! – остывая после скоротечной и неловкой для обоих близости, шептала она сквозь нежные, как дыхание поцелуи. – Я очень, очень, очень тебя люблю!»

…Алла Сергеевна откинулась на спинку кресла и смахнула с ресниц дрожащее, сверкающее изображение сцены. Если бы по гипотетическому разгильдяйству режиссера финал третьего действия сыграли раньше его начала, то Гремин пел бы сейчас густым голосом ее мужа:

«…Она блистает, как звезда во мраке ночи В небе чистом, И мне является всегда В сиянье ангела, В сиянье ангела лучистом!..»

Но нет – свою арию Гремин уже исполнил…

 

3

Боже мой, боже мой, боже мой! Что это, что это, что это? Разве это правда, разве это возможно, разве такое бывает? И слезы, и смех, и радость, и боль, и шепот, и стон, и все чувства наизнанку – и все это с ней, все это в ней, все это она!

«Не пущу, не пущу, никуда не пущу…» – бормотала она по утрам, обхватив его и прижимаясь щекой и глазами, полными слез, к его кожаной груди. Он целовал ее голову и гудел: «Аллушка, Аллушка, пусти, мне пора, я должен…» Но она: «Не пущу, не пущу…», а в ответ: «Аллушка, Аллушка…», и снова: «Не пущу, не пущу…»

Господи, давно ли она считала, что выше ее любви к Сашке только смерть? Давно ли верхом богохульства для нее было предположение, что она способна полюбить кого-то, так же, как Сашку? А оказалось, может – еще крепче, еще страшней, еще безумней. Да, тогда она была нежным пушистым подснежником и любила смазливого садовника, а теперь она гордая, независимая роза и любит сурового, израненного мужчину. Тогда она была наивна, а теперь мудра. Но пусть не будет счастья тому, кто увидит в ее чувстве холодный расчет, а не любовь. Потому что ее чувство – больше, чем любовь: любовь-обморок, любовь-ожог, любовь-отречение, любовь за порогом пяти чувств! И ей плевать, кого он убил и убьет, кого крышует и обирает! Слышите, вы, защитники моральных устоев – ей плевать на вас!

С того дня ее жизнь, как та повозка, что после вязкой проселочной дороги выбирается на сухой широкий путь – понеслась быстро, легко и ровно. Преображенная, умиротворенная, счастливая, она была как дерзкий вызов тридцати трем печалям, свалившимся на ее страну.

Вечно недовольная своим зеркальным отражением, она ждала Клима, нарядная, даже если он звонил и предупреждал, что сегодня быть не сможет. «А вдруг?..» – прислушивалась она к сердцебиению лестничной площадки.

И эти их не такие частые, как хотелось бы, счастливые встречи.

«Ты надолго?» – торопилась она стащить с него куртку, страшась услышать, что он только на минутку, чтобы поцеловать ее.

«До утра, Аллушка, до утра!» – широко и радостно улыбался он, заключал ее в медвежьи объятия, вскидывал на руки и нес в комнату.

Ах, да что там говорить – это была небывалая, незаслуженная щедрость судьбы! Она долго еще просыпалась в испуге по ночам, спеша с облегчением убедиться, что он рядом и не приснился ей.

Он никогда, даже вскользь, не упоминал о своих прошлых женщинах, также как и не интересовался ее мужчинами. За пределами кровати он относился к ней, как бескорыстный покровитель, мудрый опекун, добрый учитель – словом, как относился бы к ней любящий отец, если бы он у нее был. Но и постель его мало меняла. От Сашки он отличался, как молитва от частушки: никакого разнообразия, скудные, сдержанные ласки, и обхождение – деликатное, бережное, как с драгоценным сосудом. Часто ей хотелось пришпорить его, заставить отпустить поводья рычащей страсти, которую, как она считала, он напрасно сдерживал. Но он, гроза блатных конкурентов, оставался необъяснимо и ненормально почтителен с ней. Она тоже не спешила обнаруживать свой опыт и вела себя под ним скромно, если не сказать стыдливо. И дело здесь вовсе не в том, что своей несдержанностью она рисковала оскорбить его щепетильность, а в том чудном, возвышенном ощущении головокружительной новизны, о которой она вместе с Эдит Пиаф могла сказать: «Ничуть не жалею о том, что было, потому что только сегодня, с тобой, начинается моя настоящая жизнь и мои радости!»

«Возьми меня с собой!» – припадала она к нему, прощаясь.

«Рядом со мной опасно…» – отвечал он.

«Мне все равно!» – устремляла она на него преданный взгляд.

Через месяц у нее появилась машина и водитель с пистолетом – молодой, веселый бандит Петенька, который при ней и по сей день.

«Как у вас там дела?» – спрашивала его Алла Сергеевна, чтобы веселым, бесшабашным «Все путем, Алла Сергеевна, все путем!» заглушить хоть ненадолго вечное ожидание худой новости.

«Я боюсь за тебя, Климушка, боюсь, все время боюсь!» – судорожно стискивала она его тонкими руками.

«Ничего не бойся, Аллушка! Все будет хорошо!» – вот и все, чем он мог ее утешить.

Хотя нет. Иногда он приводил с собой друзей, и они, совсем не похожие на тот сорт мужчин, которых ленивый образ жизни превращает в геометрическое нагромождение арбузов, дынь и прочих помидоров-огурцов, заводили легкий, безобидный, полный простых житейских радостей разговор, уважительно и по-доброму к ней обращались, стараясь произвести впечатление беспечных, довольных безопасной и приятной жизнью людей.

«Интересно, – говорила она, оглаживая его необъятный торс, – я вижу, у тебя совсем нет татуировок. У отца были…»

«Я не блатной, Аллушка, – отвечал он. – Но и твой отец тоже не блатной: он просто был отчаянный. Он все делал как будто кому-то назло, и наколки тоже. Вот ты его дочь, но совсем не такая!»

Да, не такая, потому что все делала по-своему, но молча.

Решение родить она приняла просто и естественно. И в самом деле, что тут думать – вот мужчина, в высшей степени достойный стать отцом ее ребенка, которого она, желанного, будет любить, как любит его отца. Пусть он даже не признает их ребенка, пусть прогонит ее, но она родит от него, и теплым, сладким, глазастым комочком наполнит пустые, ноющие, одинокие вечера. По правде говоря, это было сумасшедшее решение – одна с ребенком в чужом городе, где у нее ни кола, ни двора! Да к тому же это конец всем ее грандиозным планам. Полное затмение разума!

«Все равно рожу. Будет трудно – уеду домой…» – упрямо рассудила она.

Перестав принимать таблетки, она пережила без них свое полнолуние и, срывая по пути пустоцветы бесплодных дней, устремилась в расчетную точку зачатия, имея целью заполучить Клима в нужные для этого дни. Что, кстати говоря, было непросто, имея в виду невразумительный график его посещений. Но заполучила и, по-воровски впитывая в себя зелье новой жизни, радовалась, колдовским нутром своим ощущая, как шустрое семя Клима входит в сговор с ее яйцеклетками.

В результате через три месяца после их знакомства случилось то, что было предсказано безымянными волхвами многие тысячи лет назад – она и Клим зачали их сына, что со всей очевидностью и подтвердилось в положенное время. Ничего ему не сказав, она затаилась, счастливая и торжествующая.

Беременность ее протекала вполне благополучно и в целом была похожа на предыдущую, за тем исключением, что Сашку она при недомогании могла от себя удалить, с Климом же приходилось соединяться, даже если вопила грудь, а лоно решительно противилось проникновению. И тогда заниматься этим она предпочитала в темноте, чтобы не видна была гримаска боли у нее на лице. Разумеется, содержимое любого из ее тюбиков могло бы смягчить неудобство, но вызвало бы у Клима нежелательные вопросы. Вот тут и пригодилась его ненормальная деликатность, и со временем Алла Сергеевна приспособилась, тем более что женские стоны боли и удовольствия тождественны для неразборчивого мужского уха.

Перехватывая порой ее мечтательный, устремленный вовнутрь взгляд, несведущий Клим спрашивал, о чем задумалась его Аллушка, и все ли у нее в порядке. «Все хорошо, Климушка, все хорошо!» – спохватывалась она и успокаивающе до него дотрагивалась.

И вот что любопытно: никогда, до самой его смерти, она не называла его иначе как Климушка, кроме тех случаев, когда упоминала о нем в разговоре с чужими людьми. И тогда она внушительно произносила: «Владимир Николаевич сказал… Владимир Николаевич считает…» и так далее. Ему нравилось и то, и другое.

Она возобновила со своим Масиком прерванный в свое время диалог, всячески балуя его и поощряя к озорству и непослушанию. Тайком от Клима она встала на учет у гинеколога, и осмотры подтверждали, что все у нее нормально, а стало быть, можно было по-прежнему вести невозмутимый образ жизни, в том числе и в постели. Ее болезненные ощущения незаметно поменяли знак, и теперь она наслаждалась непривычно сочным, раскатистым, эхоподобным удовлетворением, поощряя любовника к энергичным, глубоководным погружениям.

Однажды он перестарался, и наутро она, смущаясь и краснея, попросила его впредь быть осторожнее, потому что… потому что… ну, в общем, она… ждет ребенка.

«Что, правда?» – не сразу спросил изменившийся в лице Клим.

«Климушка, Климушка, ты не думай, мне ничего от тебя не надо, это мой ребенок, и если ты против – я уйду!» – заспешила она, путаясь взглядом в непроницаемом узоре его лица.

«Какой срок?» – невозмутимо поинтересовался он.

«Четыре месяца…»

«И ты молчала?!» – с невыносимым упреком глянул на нее Клим и вдруг порывисто обнял и спрятал на груди.

«Готовься к свадьбе!» – услышала она откуда-то сверху.

И пока ошалевшая от невозможного, пугающего счастья Алла Сергеевна готовится к назначенной на конец сентября свадьбе, взглянем на события прошедших семи месяцев, что незаметно протекали параллельно ее радости. Собственно говоря, ничего громкого за пределами ее личной жизни за это время не случилось – так, мелкая звездная пыль. Однако существенно изменилось положение фигур на шахматной доске ее жизни.

Ну, во-первых, сама она теперь готовилась превратиться из пешки в черную королеву и встать рядом с черным королем, защищенным, как он уверял, надежной свитой, которая отныне становилась и ее свитой.

Во-вторых, гораздый на стремительные выпады слон по имени Алик отныне держался от нее в стороне, выказывая ей оттуда всяческое почтение. Ему она сказала: «Алик, дорогой, извини, что не приглашаю на свадьбу: там собираются одни родственники…». «Да что я, мать, не понимаю что ли! – отвечал Алик, прекрасно понимая, о каких родственниках идет речь. – Поздравляю и желаю тебе всяческого счастья! Нет, честно!». «Имей в виду, на наши с тобой дела это никак не влияет!» – заверила его Алла Сергеевна, на что он проницательно заметил: «Ладно, там видно будет…»

В-третьих, произведя самое досадное впечатление своими неверными и слабыми ходами, с доски после рокировки исчезла Сашкина ладья. Ее исчезновение породило в ней угрызения и контр-угрызения совести – и то, и другое, впрочем, в необременительных дозах. Встреть она его тогда, в августе девяносто третьего, она бы сначала как честная девушка повинилась: мол, прости, Силаев, ничего личного, никакая это не месть, просто так получилось. Ты, между прочим, сам виноват. Как поется в моей любимой песне: «Ты любви моей не сумел сберечь…» Учись у других, как это делается! А если уж совсем серьезно, то ты предал меня дважды: первый раз, когда бросил, а второй – когда не захотел за меня побороться. Да, да, не захотел, и обстоятельства здесь ни при чем! Обстоятельства, Санечка, всегда сильнее нас! Но на то нам и дается любовь, чтобы их преодолевать! Вот и выходит, что ты не любил меня ни тогда, ни после! У тебя на уме всегда была одна кобелятина! И в Москве ты сошелся со мной только для этого! А я-то, дура, думала, что смогу тебя простить! И слава богу, что ты такой, какой есть, иначе бы я не встретила моего мужчину. Все, Силаев, все: отпусти меня, забудь и до свиданья, а вернее, прощай!

Тут бы она вскинула очи к небу и картинно перекрестилась:

«Слава тебе, Господи, что я не отняла его у жены! Ничего, заведет себе другую любовницу и переживет как-нибудь!..»

Далее, в-четвертых. Где-то далеко, за пределами доски, маячила мать и подруга Нинка, и чтобы вернуть их в игру, она выписала их на свадьбу, обязавшись оплатить проезд и проживание. Обе с удовольствием явились и поселились у нее в квартире. Марья Ивановна, оценив достижения дочери, в том числе и здоровую беременность, пришла в восторг и во время приватного ужина с будущим зятем беспрестанно повторяла: «А я всегда знала, что моя Алка – девка толковая!» С чем Клим, с улыбкой поглядывая на Аллу, охотно соглашался.

Марья Ивановна, которая к тому времени давно уже рассталась с кувалдой и работала на легкой работе, была очарована Климом (для нее – Володенька, Владимир Николаевич) и до метафизического испуга поражена удивительным сплетением его судьбы с судьбами ее мужа и дочери. Во время того же ужина Алла Сергеевна с Нинкой намеренно оставили их наедине, и они долго и негромко говорили об ее отце. После разговора Марья Ивановна сжимала в железных объятиях Клима и дочь, плакала и причитала:

«Господи, я же совсем его не знала, совсем не знала! Надо было потерпеть, потерпеть надо было, вот и все! Ему же было так тяжело, так одиноко! Господи, прости меня, дуру деревенскую!..»

В-пятых, это друзья Клима и их подруги, которые отныне сгрудились вокруг нее и в которых ей еще предстояло разобраться, кроме, пожалуй, двух его самых близких друзей – уже известного ей Степана (в миру Николай Степахин), его боевого заместителя, и Маркуши, перенесшего с Клима на нее часть нешуточной заботы по безопасности.

В-шестых, все прочие пешки, чье положение никак не влияло на расстановку вышеперечисленных фигур, и в-седьмых, тайные и явные враги Клима, а значит, наизлейшие враги ее счастья и благополучия.

Кроме всех названных, на доске утвердилась еще одна важная фигура – ее ателье, или, как снисходительно именовал его Клим, «потешное» ателье. Сама же Алла Сергеевна так не считала и относилась к нему, как к суверенному царству моды, в котором четыре портнихи и наладчик пестовали немногочисленных, но благодарных поданных обоего пола. Ее повседневное царствование среди цветного вороха лоскутов, перемешиваемых калейдоскопом дней, и составляло суть событий, что до краев заполняли прожорливый, никогда не терпевший пустоты сосуд ее жизни.

Именно там незатейливые подруги его друзей пожелали сшить себе по случаю ее свадьбы вечерние наряды. Именно там шилось ее свадебное платье с завышенной талией и юбкой до пола, в струящихся складках которой прятался ее Масик. Тонкие лямочки и неглубокий прямой вырез оставляли достаточно места для игры бриллиантового ожерелья, отражающего блестящие подачи крупных живых сережек.

Они скромно расписались тридцатого сентября одна тысяча девятьсот девяносто третьего года от рождества Христова, и малолетние святые мученицы Вера, Надежда и Любовь были их свидетельницами со стороны небес.

Свадьба состоялась в том самом ресторане, где они с Климом обедали первый раз. От обилия торжественных мужских персон в темных костюмах и белых рубашках у нее рябило в глазах. Их обычно отчаянные и грубоватые спутницы, одетые в тот вечер в благородные придворные платья, выглядели дорогой оправой для драгоценной сверкающей королевы. Вполне возможно, что мужчины, глядя на своих облагороженных подруг, впервые уловили эстетическую эманацию того достатка, что достался им опасным и не вполне праведным путем.

Со стороны свадьба напоминала, скорее, чинное торжественное собрание, чем буйное национальное языческое действо, что неудивительно, учитывая состав участников. Впрочем, это вполне устраивало пятимесячную беременность Аллы Сергеевны и ее негромкую натуру.

В праздничном регламенте чувствовалась железная рука невидимой иерархии. В установленном в соответствие с заслугами порядке ораторы в разных концах стола вставали, изрекали немногословные прочувствованные поздравления и вручали подарки, которые она потом разбирала три дня. Она слушала их тяжелую речь, смотрела на их дубленые лица и думала, что такие люди не станут подчиняться, кому попало, а стало быть, если они выбрали Клима, то и ее выбор верный.

Ближе к полуночи Клим, не дожидаясь, пока чинные посиделки сменятся половецкой ночной гульбой, обошел гостей, с каждым попрощался, и новобрачные в сопровождении Маркуши и еще одной машины отправились на некую квартиру, где им предстояло провести брачную ночь, о чем Клим предупредил ее утром, велев бросить в машину необходимые домашние вещи.

Приехали и остановились на тихой незнакомой улице. Через высокую входную дверь попали в чистое, светлое парадное с охранником на посту и по широкой лестнице поднялись на третий этаж, где распрощались с Маркушей и охранником. Клим достал ключи, открыл массивную, красного дерева дверь и ввел Аллу Сергеевну в прихожую. Там он взял ее на руки и они, включая общими усилиями свет, обошли четыре обставленные новой мебелью комнаты и просторную кухню. Остановившись посреди огромной гостиной, он сказал то, о чем она уже начинала догадываться:

«Это мой свадебный подарок моей любимой жене…»

И она, обвив руками его шею и прижавшись щекой к его щеке, пробормотала, не сдерживая слез:

«Климушка, родной мой! Я так тебя люблю – ты не представляешь, как я тебя люблю!..»

Нет, в самом деле, об этом невозможно вспоминать без влажных ресниц и почтительного умиления. Как удивительно, неправдоподобно и невообразимо соединились их пути! Нет, нет, здесь обязательно следует помолчать и прислушаться к тому, как алые паруса золушкиного счастья наполняются благоговейным порывом признательности. Ах, Климушка – ее милый, любимый, закаленный судьбой боец с седою головой!

Дайте, дайте же проглотить благодарный комок…

 

4

Зная о нем то, чего не знали другие, она почти ничего не знала о его делах. И не удивительно: таков удел почти всех жен. Тем же желтым журналистам, которые питаются досужими домыслами, а в основание своих изысканий полагают убеждение, что жена априори не может не знать о делах своего мужа, заметим, что если бы им повезло думать иначе, то они занимались бы более достойным делом – например, сочиняли роман о некой девушке со швейной машинкой, ставшей известным отечественным модельером.

Откликаясь на ее робкие просьбы, он неохотно и скупо посвящал ее в свои заботы, не забывая воздвигать между ней и его миром пуленепробиваемое стекло полуправды. Через это стекло в ее оранжерею не проникали звуки стрельбы, ни хруст костей, ни холод мертвецкой, ни звуки похоронного оркестра.

Взобрался и лег на окно цветок, прижавшись щекой к стеклу…

Вне всякого сомнения, ее неведение было следствием щадящей дальновидности мужа – человека не просто неглупого, а как показала жизнь, выдающегося, какие только и могут родиться и вырасти в рабочей слободе городской окраины. Тот факт, что он при своем роде занятий ушел хоть и рано, но из своей постели, лишнее тому подтверждение. Как маленькие дети не умеют говорить шепотом, так и он не умел врать, и то, что он скрывал от нее неприглядную правду жизни, лишь свидетельствует в пользу его необыкновенной, обостренной опасностью любви. Вот почему в его письмах с фронта война представала совсем другой, чем из окопов.

Через несколько дней после свадьбы она приехала в ателье. Открыв сердце для искренних и сердечных, как ей показалось, поздравлений, она прошла в свою комнатку, где на столе обнаружила одну из тех газетенок желтого профиля, что подобно желчегонному средству возбуждают классовый аппетит обездоленного населения заметками об истинных и выдуманных непотребствах диковатых хозяев новой жизни.

Всю ее первую страницу занимала Алла Сергеевна собственной персоной, одна рука которой была занята букетом, другая Климом. По-любительски смазанная фотография была ужасного, расчетливо-ехидного качества: на ней невеста в мешковатом свадебном платье и с навсегда раскрытым ртом готовилась не то упасть, не то отказать жениху. В сопроводительной заметке, озаглавленной «Авторитетный брак», сообщалось, что сия нерасторопная, неразборчивая девица, а по совместительству модель, есть Алла Пахомова, невеста стареющего криминального авторитета по кличке Клим, которого после бурной холостяцкой жизни потянуло на молоденьких. И далее стандартный набор его публичных грехов, начиная с рэкета и кончая торговлей наркотиками.

Прочитав, она почувствовала себя так, словно о ее свадебное платье вытерли грязные, вонючие руки.

«Господи, хорошо, что я не пользуюсь общественным транспортом! – первое, что пришло ей в голову. – Иначе бы мне казалось, что на меня все показывают пальцем! Впору умереть со стыда!»

В дверь постучали, и вошла Марина Брамус – протеже Алика, толковая портниха и ее правая рука, с которой у нее сложились хорошие, приватные отношения.

«Аллочка, я как раз хотела вас предупредить, – заговорила она, увидев в руках Аллы Сергеевны газету, – что купила эту гадость специально, чтобы вас не застали врасплох… Пожалуйста, не расстраивайтесь, это все грязная ложь, вы же знаете!»

«Конечно!» – насколько возможно весело отвечала Алла Сергеевна.

Да, сбылась ее мечта, и она стала москвичкой и, более того – замужней москвичкой и, более-более того – состоятельной москвичкой. Но только вот выходит, что все ее благополучие проистекает из грязного источника. И то сказать – вся история с Климом была похожа на чудесную сказку. А за чудеса, как известно, надо платить…

Так она впервые стала предметом публичного интереса, на который если и рассчитывала в будущем, то вовсе не в скандальной связи. О, rus, о, деревня! Ах, Алла Сергеевна, святая простота! Ничего – придет время, и она будет покупать благожелательные отзывы о себе, потому что бесплатно у нас печатаются только гадости.

Приехав домой, она положила газету на видное место и стала ждать мужа. Нет, она не собиралась устраивать скандал – во-первых, кто бы ей это позволил, во-вторых, она знала, на что шла, в-третьих, что бы газеты ни писали о ее муже, она не перестанет его любить. Тогда для чего она положила газету на видное место, вместо того чтобы сделать вид, что ничего не случилось? Да потому что на душе было обидно и гадко, душа нуждалась в утешении.

Пришел Клим и обнаружил газету.

«Уже подсунули! – усмехнулся он. – И кто?»

«Марина. Брамус. Моя портниха…»

«Уволь ее!» – велел Клим.

«Нет, Климушка, не поможет… – печально ответила она, – потому что завтра мне это даст кто-нибудь другой… И потом, – продолжала она, видя, что он хмурится и не отвечает, – она правильно сделала – я должна это знать…»

«Что – это?» – резко спросил Клим.

«Ну, все, что там написано…»

Он резко сел на диван и хлопнул рукой рядом с собой:

«Сядь ко мне!»

Она села.

«Послушай Алла, – заговорил он внушительно, – написать можно все что угодно, в том числе и неправду. Мне давно надо было рассказать тебе, чем я занимаюсь, да все недосуг. Но раз уж так получилось – вот тебе мои объяснения.

Сразу успокою тебя: я и мои друзья – не рэкетиры. Мы не торгуем оружием и уж тем более наркотой. Не похищаем людей и не принимаем заказы на убийства. Не выбиваем чужие долги, не обираем коммерсантов и не крышуем проституток…»

«Климушка, Климушка! – попыталась она его остановить. – Не надо, не оправдывайся, ты не должен, я тебе верю, я тебя знаю, ты не можешь этим заниматься!..»

«Нет уж, послушай! – глухим напряженным голосом перебил он ее. – Зачем нам, скажи пожалуйста, похищать людей, если можно на игровых автоматах заработать триста процентов? Зачем заниматься фальшивыми авизо, если можно иметь долю в предприятиях и получать законную прибыль? Только не надо быть жадным и хитрым интриганом! Мы импортируем продовольствие и электронику, законно перепродаем автомобили и занимаемся недвижимостью, вкладываемся в рестораны и гостиницы, охраняем коммерсантов и их бизнес – разве это преступление? Да, у нас есть организация, но только для того, чтобы защищаться. Мы защищаем свое и не заримся на чужое. Это наш принцип. А теми вещами, про какие пишут газетки, занимаются тупые отморозки, которые только и знают, что паленую водку гнать, да друг в друга шмалять! Телки, тачки, ТТ – вот и вся их жизнь! Поняла?»

«Поняла, Климушка, поняла! – прижалась она к нему. – Давно поняла! Иначе бы не вышла за тебя замуж!»

И все же она тогда ему, скорее, поверила, чем поняла. Поймет она гораздо позже, когда сама встанет у руля собственной швейной фабрики. Поймет, что бизнес мужа есть часть той мировой переливчатой силы, что не знает ни покоя, ни равновесия. Что смертельный риск, который стоит за большими деньгами, требует умной и тихой работы. Что авторитет – это не почетное звание доктора тюремных наук, а незавидный крест. Как красные глаза или фиолетовое лицо.

После его смерти она ознакомится со списком завещанного ей с сыном имущества и будет поражена тем количеством солидных компаний, где он имел долю. Вместе с заграничными счетами и недвижимостью богатство его равнялось бюджету небольшого королевства. Он обеспечил ее и их далеких потомков до конца света!..

 

5

Она не подвела его и, немного помучившись, родила ему в конце января девяносто четвертого здорового крепкого сына.

«Как назовем? – спросил счастливый отец, принимая сверток с наследником. – Может, Сергей? Серега, Серый…»

«Нет, Климушка, давай Сашей! Саша, Сашок, Сашуля, Сашулечка, Санек, Санечка, Александр Владимирович Клименко…»

Она решила так вскоре после родов, когда ей принесли и подложили кулечек со сладким содержимым. Да, она назовет своего сына в честь Сашки – мужчины, который ее оставил, и которого оставила она – того самого, что хотел назвать свою дочь Аллой. Может, таким способом она прощала своевольную судьбу? Или пыталась вправить застарелый душевный вывих? Или с высоты своих достижений бросала к их подножию кость милосердия, похожую на вставший поперек горла укор? Или делала это в память о неродившемся старшем брате ее новорожденного сына?

«Ну что ж, хорошее имя!» – согласился Клим.

Когда привезли Сашку домой и развернули, Клим, с почтительным удивлением глядя на красноватый сморщенный плод своих трудов, спросил:

«Аллушка, что ты хочешь, чтобы я подарил тебе за сына?»

«Ничего, Климушка, ничего! – горячо отвечала она. – Наш сын и есть для меня твой самый лучший подарок! Да я должна у тебя в ногах валяться за такой подарок и за все остальное!»

Он взял ее за плечи, посмотрел в глаза, затем привлек к себе и сказал:

«Аллушка, ты у меня лучше всех! Таких как ты больше нет!»

Он, конечно, подарил ей богатое колье и кольцо, и она присоединила их к прочим украшениям, которыми он ее и без того избаловал. Вдобавок он вручил ей модную, стильную игрушку – мобильный телефон “Nokia 1011”, который был ей, в сущности, бесполезен, но удовольствия доставил гораздо больше, чем бриллианты. А чем, скажите, еще возможно было побаловать женщину в то смутное, одичалое время? Не ваучером же и не банковским вкладом в доморощенном банке на курьих ножках!

В тот год в Москве громко стреляли. У Клима было лежбище и, наверное, не одно, о которых не знала даже она. И если он их от нее скрывал, то только для того, чтобы держать ее подальше от своих дел, которые в те годы совпадали с линией огня. Сама она под присмотром Петеньки и приставленной ей в помощь домработницы жила в новой квартире, и в появлениях там Клима не находила ни малейшей регулярности – он мог не являться два дня, чтобы потом приехать ночью, тихо пробраться в квартиру и переночевать на диване, а утром, поцеловав сонную жену и толстощекого сына, вновь исчезнуть на два дня.

Его заботливость в лице Петеньки и домработницы следовала за ней по пятам. Стоило ей или сыну обнаружить малейшие признаки недомогания, как тут же возникал милый внимательный доктор и устранял жалобы. И даже если у них не было жалоб, добрый доктор возникал впрок, чтобы осмотреть и поинтересоваться, есть ли у них жалобы. Слава богу, молока у нее хватало, Санька хорошо ел и спал, и основная ее забота заключалась в том, чтобы отвлечься от черных мыслей.

Ни телевизор, ни книги, ни прогулки в сопровождении вооруженного Петеньки не помогали, а лишь обостряли ее впечатлительное одинокое воображение. Положение усугублялось практически полным отсутствием подруг, которым она в том или ином виде могла бы излить душу, дабы удалить оттуда излишки тревоги. Конечно, она могла бы приглашать к себе Марину Брамус – до родов она с ней часто и помногу говорила о разном, но та попадала в категорию случайных людей, приглашать которых в целях безопасности ей было строго запрещено.

«Как у вас дела?» – спрашивала Алла Сергеевна Петеньку, и тот веселым, неизменным «Все путем, Алла Сергеевна, все путем!» подтверждал свою принадлежность к заговору молчания.

«Тут по телевизору сказали, что вчера еще кого-то убили…» – говорила она ему, не особо рассчитывая на комментарии.

«Да не слушайте вы их, Алла Сергеевна! Ну, подумаешь, кого-то по пьянке грохнули! Бывает…» – отвечал Петенька, с надежностью могильной плиты храня новость о том, что на днях подстрелили трех пацанов из их команды.

Когда у нее выпадала редкая возможность прильнуть к мужу, первое, что она ему говорила: «Я все время за тебя переживаю, Климушка!»

Он хмурился и пытался быть строгим:

«Перестань нервничать, Алла! Хочешь, чтобы у тебя пропало молоко? Успокойся, ничего со мной не случится!»

Его утешений хватало на время их встречи, и, дождавшись, когда он уйдет, черные мысли возвращались. Кончилось это тем, чем и должно было кончиться – у нее в самом деле пропало молоко. Обиженный Санька отказывался брать бутылочку с искусственной смесью и орал так, что звенело в ушах.

Добрый доктор, не найдя у матери причин в области телесной, предположил их наличие в области душевной, о чем и наябедничал Климу. Клим неожиданно приехал домой, молча прошел к источнику крика, взял его на руки и принялся ходить с ним по комнате. Санька, которому уже было около трех месяцев, вдруг успокоился и, таращась на отца, принялся сосать свой палец. Клим сунул ему рожок, и он, морщась и выплевывая, кое-как одолел половину. Когда он уснул, Алла Сергеевна впервые познала гнев мужа.

«Алла, что ты творишь! – гудел мрачный Клим, расхаживая по гостиной.

– Я что – должен не отходить от твоей юбки? Я тебе кто – пудель дрессированный? Ты хоть понимаешь, что обо мне товарищи будут думать? Что же, выходит, правильно они меня отговаривали от женитьбы? Правильно говорили: «Баба на борту – не к добру!»? Выходит, я что, должен тебя, как Стенька Разин выбросить за борт, так что ли?»

Тут она расплакалась, и он, не выдержав, бросился к ней и спрятал у себя на груди.

«Аллушка, Аллушка! – бормотал он. – Ну, прошу тебя – перестань психовать! Мне ведь и так нелегко, понимаешь? Мне нужна холодная ясная голова, а для этого я всегда должен знать, что у вас все в порядке! Понимаешь?»

«Понимаю! – ослабла она у него на груди. – Климушка, Климушка, миленький мой, я пытаюсь не думать, но у меня ничего не выходит!»

«Привыкай, Аллушка, привыкай!» – строго гудел Клим.

«Но к этому невозможно привыкнуть, Климушка!..»

И это правда. Даже сегодня ей иногда снится, что с Климом, которого уже нет, что-то случилось. Да, верно: с одной стороны ее расчет оправдался – ребенок в ощутимой мере восполнял отсутствие мужа, но с другой стороны, черные мысли почему-то стали еще чернее. Эти несколько месяцев после родов засели в ее памяти скользкой обжигающей медузой.

«Тебе надо отвлечься, – говорил тем временем Клим. – У меня на примете есть нянька, которая может сидеть с Санькой между кормлениями. А ты начинай наведываться в ателье. Глядишь – и отвлечешься. А дальше посмотрим. Есть у меня одна идея, уверен, тебе понравится…»

«Какая идея, Климушка?» – вытирая кончиками пальцев слезы, обратила она к нему доверчивое лицо.

«Очень большая и нужная! – улыбнулся он. – Швейную фабрику откроем! Справишься?»

«Климушка! – раскрылись ее глаза со слипшимися ресницами. – А разве такое возможно?»

«В наше время все возможно, если не нервничать!» – улыбнулся он и, не удержавшись, припал к ее припухшим губам, открыв ими еще одну внятную и легко читаемую страницу ее воспоминаний – альковную, так сказать.

 

6

Дело в том, что несмотря на успешные роды, врач, принимавшая их, нашла у нее опасность осложнения, о чем и сообщила при выписке Климу, строго наказав приступать к супружеским обязанностям не раньше чем через три месяца. «Потерпи, потерпи, голубчик!» – заявила седая повитуха, своим опытом и положением заслужившая право быть на строгой ноге и с властями, и с бандитами. Алле Сергеевне же она сказала: «Будет совсем невмоготу – дай ему, что он хочет, но не раньше, чем через два месяца и осторожно, без лишнего усердия! До этого же срока выпускай из него пар, как умеешь! Поняла?» «Поняла!» – кивнула головой Алла Сергеевна, которой в тот момент не то, что заниматься – думать об этом не хотелось.

И не думала, и не занималась, хотя прижимаясь к нему перед сном, ощущала телом его твердое, изнывающее желание. Еще бы: после родов она расцвела и поправилась – ровно настолько, чтобы округлиться до аппетитной обольстительной женственности, подкрепленной тонким божественным ароматом кормящей самки. «Климушка! – шептала она, трогая его силу. – Хочешь, я тебе помогу?» «Помоги, Аллушка, помоги… – смущенно отвечал он. – Это просто мучение какое-то – быть с тобой и не любить тебя…» И она помогала.

Кстати говоря, коли уж речь зашла о женском вспоможении, то позвольте отвлечься от казенно-денежного и для обозначения нужды в обуздании вставшего на дыбы коня вернуть слову его коренной, спинномозговой смысл – великодушно-милосердный. В этой связи стоит заметить, что как ни основателен был повод и как ни велико было желание Аллы Сергеевны испробовать мужний сок, что-то подсказывало ей, что делать этого ни в коем случае нельзя, как и намекать на саму возможность такой услуги. Следовало дождаться, пока он не попросит о ней сам, да еще и не сразу согласиться.

Кроме совета, врач снабдила ее модными противозачаточными таблетками. «Начни принимать через два месяца!» – велела она, что Алла Сергеевна и сделала.

«Климушка, пойдем, ляжем! – оторвавшись от него, придушенным голосом позвала она. – Уже можно!»

«Нет, Аллушка, нет! – заупрямился он. – Потерпим еще неделю…»

И уехал от греха подальше.

Через три дня у нее появилось молоко, а еще через неделю Клим с друзьями что-то там, наконец, порешил и вырвался к ней на несколько дней.

Покормив и уложив сына, она, мягко ступая, пришла к мужу в розовом свете ночника – с утомленно-растрепанными прядями, в незапахнутом халатике поверх полупрозрачной ночной рубашки, с голыми руками, босиком и с запахом молока на груди. Едва она успела обнажиться и лечь, как он тут же завладел ее набухшей грудью и, кажется, опустошил ее – так жадно и ненасытно он к ней припал. Она сразу сомлела – никогда еще он не атаковал ее так страстно и ощутимо. Его руки, прокладывая путь твердым губам, тяжело и требовательно оглаживали и мяли ее налитое упругой молочной сдобой тело, и она, запрокинув голову, охотно и покорно подставляла себя, испытывая новые, острые, приправленные материнством ощущения. И вот совершенно немыслимое еще вчера достижение: он добрался до входа в святилище, из которого явился на свет его сын, и, преклонившись, принялся зацеловывать горячие, влажные врата. Ей показалось, что жадным ртом своими он поедает саму ее жизнь, которая, если его не остановить, вот-вот кончится. Не пуская рвущийся наружу стон, она побелевшими тонкими пальцами вцепилась в простыню и с сухим беспорядочным шелестом завозила по ней пятками. В ответ он еще крепче впился в нее и проник между створок. Сопровождая сладкую пытку мучительным глиссандо, она выгнулась в одну сторону, в другую, но он, не отрываясь от ее бедер, следовал за ней, и тогда она, раскинув руки, закатив глаза и мотая головой, сдавленно залепетала: «Ой, ой, не надо, Климушка, не надо, умру сейчас, умру!..» Его губы беспорядочно заметались по ее горячему телу, обжигаясь и отыскивая на нем прохладу, пока вместе с ним не оторвались и не воспарили над ней. Там он на секунду завис и вдруг сорвался оттуда на самое ее дно, да так, что сладкая острая боль пронзила ее живот и освободила его от протяжного, жалобного крика. Он замер на вытянутых руках, а затем бережно задвигался, заглядывая в ее искаженное страдающим удовольствием лицо. Она вцепилась в него и потянула к себе. Он тяжело осел и все также осторожно продолжил. В лихорадочном нетерпении она возложила руки на его бугристые ягодицы и, поощряя к насилию, принялась требовательно раскачивать его рычащую страсть, задавая ей силу и ритм. «Не жалей меня, Климушка, не жалей!» – бормотала она срывающимся голосом. И тогда он, голодный могучий самец, отпустив поводья и пришпоривая себя, принялся гоняться за ней, изнемогающей стонущей самкой – минуту, две, три, пять, семь – пока крепкими безжалостными толчками не загнал ее, обессиленную, в пределы, где она до него ни разу еще не бывала. Умирая под ударами чувственного тока, она помутненным сознанием впервые за все время их союза уловила его сдавленный стон, с которым он себя опустошал. Вслед за тем она вдруг взлетела и очутилась на нем, где по-прежнему сочлененная с ним нанизывала свою любовную агонию на его слабеющие толчки до тех пор, пока оба не затихли.

Все произошло так, будто бурный водоворот закрутил их и увлек, сцепившихся и задыхающихся, в черную глубину подземной реки и, протащив под мерцающими гулкими сводами, выбросил обсыхать на неведомый безлюдный берег. Очнувшись, она захотела сползти, но он обнял ее и не отпустил, и тогда она, раскинув руки и осыпав его волосами, обмякла на нем, как на золотом горячем песке. Несколько минут они оставались в таком положении, а затем она сползла и, закинув на его бедра согнутую в колене ногу, прилипла к нему горячим любовным сургучом.

«Прости, Аллушка, за грубость…» – смущенно повинился он.

«Ну что ты, Климушка! Ты не представляешь, как мне было хорошо!» – едва шевеля губами, отвечала она.

«Ты стала такая сладкая, что я не мог сдержаться!» – погладил он ее по голове, словно сглаживая гастрономический оттенок признания.

«Это ты у меня сладкий! – прижалась она к нему до судороги в руках. – Такой сладкий, такой сладкий, как я не знаю кто…»

Она хотела добавить что-то вроде «Я никогда в жизни не испытывала ничего подобного!», что было бы истинной правдой, но невольно и не к месту обнаружило бы в ее прошлом некую мужскую тень, с которой она все же когда-то что-то испытывала. А потому, подумав, она с неподдельным смущением добавила:

«Климушка, ты меня туда так целовал, что я чуть с ума не сошла! Мне Нинка, конечно, рассказывала про такое, но я даже представить себе не могла, как это сильно!»

Так она солгала ему во второй раз.

Именно с той ночи у них наладился упоительный, полноценный и умеренно разнообразный секс. Он с регулярным и основательным удовольствием целовал ее в средиземноморье, пока она не подумала, что совокупность его непогашенных поцелуев уже давно требует симметричного ответа с ее стороны. И однажды, стеснительно запинаясь, она сказала в темноту:

«Климушка, между прочим, Нинка мне рассказывала, что целует своего мужа вот сюда и ему очень нравится…»

И узкой указкой пальцев дотронулась под одеялом до его мускулистого атлета.

Темнота молчала.

«Может, ты тоже хочешь? Если хочешь – скажи, я попробую… – продолжала она соблазнять темноту. – Ну, хочешь?»

Темнота промычала нечто нечленораздельное.

«Нинка мне, конечно, рассказывала, как это делается, но я даже не знаю, получится ли у меня…» – лепетала она.

И тогда темнота потянулась к ней, крепко поцеловала в губы и откинула одеяло. Она сползла к его бедрам и, вспомнив свой первый урок, подчеркнуто неловко извлекла и испила до дна живую, густую, сладкую мужнину истому, после чего молча устроилась у него на груди, лелея приятное волнение. То, о чем ей давно сообщили глаза, пальцы и лоно, подтвердили теперь распяленные губы: ее муж был создан не только для драки, но и для любви, и во всем с головы до пят был, не в пример интеллигентному Сашке, могуч и пропорционален.

«Тебе понравилось?» – тихо спросила она, радуясь, что он не видит ее лица.

«Очень… – скупо обронил он, – а тебе?»

«Никогда не думала, что буду это делать… Ты у меня ужасно вкусный!» – с чистым сердцем ответила она и, облегченно вздохнув, еще крепче прижалась к нему.

Судя по новым краскам, которыми наутро заиграла мужнина нежность, ее якобы нерастраченное целомудрие, подкрепленное потупленными смущенными взорами, его глубоко тронуло.

Такой была ее третья ложь: блаженная имитация невинности, невинный обман во благо – один из тех немногих, которые она себе с ним позволила. Так она зачеркивала прошлое, так она приветствовала будущее, ибо только с Климом началась ее настоящая жизнь и настоящие радости.

 

7

Она кормила сына грудью до года, пережив с ним два кратковременных помрачения, когда мир сужался до его болезни.

К ней приписали няньку, и она между кормлениями смогла выезжать в ателье, где дела шли очень даже неплохо. Клиентов прибавилось, стали появляться серьезные люди и люди серьезных людей – этакая лояльная Климу элита бандитского мира, члены бандитского политбюро и их родственники, если можно так сказать. Впрочем, что такое бандитский мир того времени, как не пристанище беспокойных людей, стесненных рамками повседневности? Всякий, способный испытать «упоение в бою и бездны мрачной на краю» был кандидатом в бандиты, а те, кто испытывали его на деле, таковыми, собственно говоря, и являлись. Ибо, с одной стороны, назвать их коммерсантами не поворачивается язык, а с другой стороны, их следует отличать от тех, что презирают законы и зовутся в таком случае уголовниками, будь они хоть в тюрьме, хоть во власти. Часто внешне их деяния неотличимы, и тогда кто из них кто решает нравственный закон, а именно: классический уголовник не обременен совестью. Есть между ними и общие черты: золотым для тех и других является смутное время, когда границы закона не охраняются, а до бездны один шаг. И еще хорошая одежда, к которой те и другие питают слабость.

К тому времени в стране можно было найти хорошую готовую одежду, либо купить ее за границей. Книжные прилавки ломились от журналов моды, снабженных нотами последнего ее писка. И все же желание потратить деньги на оригинальный фасон не ослабевало, особенно среди состоятельных женщин.

Марина Брамус, самая информированная из помощниц Аллы Сергеевны, хоть и не имела прямого доступа в московский мир высокой моды, была, тем не менее, связана с ним телефонной мембраной – достаточно чуткой, чтобы откликаться даже на малозначительные события. Мир этот в своем концентрированном, элитном виде на самом деле гораздо уже театрального, не говоря про музыкальный. Ну, не причислять же к нему многочисленные ателье, бывшие не более чем травой в подножиях трех сосен, на которую те высокомерно роняли сухие иголки. При этом выбор у ателье, в массе своей с унынием взиравших на будущее, был невелик: либо с божьей помощью продолжать обшивать, следуя чьей-то моде, либо вставать на ноги и диктовать свою, что без больших денег сделать было невозможно. Так или иначе, с ателье или без них мир этот переживал не лучшие времена.

Нет, конечно, там, как и во всех прочих бывших советских отраслях, имелись священные коровы, давно и прочно состоявшие в сговоре с властью. И то сказать – кто же еще разработает и отошьет мундиры Президентского полка и прочих казенных людей, призванных стоять на защите вечно модных нефтяных интересов!

По рассказам Марины и по собственным наблюдениям Аллы Сергеевны московский мир моды представлялся ей этаким запущенным, не желающим размножаться комнатным растением, которое нуждалось в пересадке и новых соках. Его былая оранжерейная наследственность и финансовая слабость делали его безнадежно зависимым от буйных иноземных сорняков. Все эти мировые восторги вокруг коллекций a la russe, курьезностью равных матрешечьим, не шли дальше снисходительного похлопывания наших плеч ушлыми иноземными садовниками, ни за что не желавшими пускать посторонних в свой цветущий сад. И то, что в том или ином месте российского сусла вдруг вздувался пузырь очередного модного дома, положения не меняло.

После памятной истории с пропажей молока и последующим радикальным и упоительным обновлением ее альковной жизни, она постепенно успокоилась и, если так можно выразиться, привыкла бояться. Теперь ее рабочий стол был завален модными журналами, книгами по искусству и эскизами, к которым она обращалась в свободное время. И чем дальше забиралась она в дебри моды, тем прочнее была ее решимость не следовать, а диктовать. Ее ненормальное былое почтение к Дому моделей с его небожителями обратилось в дерзкое разочарование – настолько дерзкое, что изучая очередную его коллекцию, Алла Сергеевна усмехалась и роняла: «Господи, Кафтанный ряд какой-то…». И считала она так вовсе не потому, что показанное на «языке» часто бывает недоступным пониманию простого человека. Это-то как раз нормально. Это как на подиуме литературы, живописи и музыки: читать, видеть и слушать могут все, но понимают лишь немногие. Здесь же она, глядя на доморощенные модели, воодушевлялась до такой степени, что самонадеянно думала, будто может писать – ах, простите! – одевать, по-крайней мере, не хуже.

Марина Брамус – томная незамужняя пантера, ухоженная черно-бурая лиса, мудрая неядовитая змея – словом, тонкая московская штучка, повадкам которой лет десять назад Алла Сергеевна непременно стала бы подражать, была достаточно искушенной в модных делах, чтобы признать за хозяйкой ателье абсолютный слух и собственный голос. Качества сами по себе достаточные, чтобы быть дирижером большого оркестра, не правда ли? Так вот Марина говорила ей, как внушала:

«Аллочка! Нам, вернее вам, надо двигаться дальше. Надо расти и выходить на новый уровень. Думаю, модный дом вам по силам. Неужели Владимир Николаевич не поможет?»

«Конечно, поможет! – отвечала она, не распространяясь о его обещании по поводу швейной фабрики. – Только вы же понимаете, Мариночка – пока я кормлю, об этом не может быть и речи… Кстати, вот, посмотрите – последнее фото моего зайчика…»

И дальше сбегались портнихи, и следовал сводный хор восторгов по поводу глазастого белокурого малыша ангельского вида, уютно устроившегося на мамочкиных руках.

За минувшие месяцы после то ли обещания, то ли пожелания, то ли утешения она несколько раз напоминала мужу о фабрике, и каждый раз он скупо ронял: «Работаю, Аллушка, работаю…». Интересовалась она скорее из любопытства, чем от нетерпения: ни возраст сына, ни нежелающее иссякать молоко не позволили бы ей должным образом заняться фабрикой, будь она даже у нее в кармане. Ведь если уж время, которое она выкраивала для ателье, хватало лишь на краткую инспекцию, то что тут мечтать о серьезном предприятии.

Синеглазый, расточительно солнечный мартовский день ее тридцатилетия начался с корзины белых роз. Петенька привез их, вручил и объявил, что сам податель сего будет позже. Она приоделась и принялась ждать.

Позвонила мать и заполошно поздравила себя со счастливой дочерью. Поахав о том, как бежит время, заговорили о внуке, и мать в третий раз за два месяца вспомнила, что тоже кормила Алку грудью около года. «А потом вдруг как обрезало!» – удивлялась Марья Ивановна. «Вот и у меня также!..» – терпеливо подтвердила родство дочь. Своими былыми молочными подробностями мать странным образом ухватилась за текущий момент и с волнением сообщила, что один приличный мужчина предлагает ей себя в мужья. «Налицо неудовлетворенная потребность материнства!» – заметил бы психоаналитик, следуя обратным путем ее ассоциаций. Но Алла Сергеевна разбираться не стала и сказала: «Выходи, мама. Давно пора. Сколько можно с хахалями забавляться…» И вспомнила густой прелый запах, который они после себя оставляли. Взволнованная мать пропустила намек мимо ушей и пообещала: «Вот распишемся и приедем на вас посмотреть! Не выгоните?» «Конечно, приезжайте!» – согласилась дочь, прекрасно понимая, что обещанием своим мать лишь проверила крепость каната, которым ее лодка отныне была привязана к кораблю дочернего счастья. В голове мелькнуло: «Как странно и грустно: мать выходит замуж после дочери, да к тому же в первый раз!..»

«Да! Чуть не забыла! – спохватилась Марья Ивановна. – Тут меня недавно твой Сашка Силаев прихватил. И знаешь чё?»

«Чё?» – машинально переспросила не успевшая удивиться Алла Сергеевна, давно избавившаяся от сибирского акцента.

«Вынь ему, да положь твой адрес!»

«Чего, чего-о? – округлились глаза Аллы Сергеевны, до которой, наконец, дошел пикантный смысл события. – Сашка? Да откуда он у вас взялся?»

«Как откуда? Из Москвы, наверное!»

И дальше выяснилось, что недели две назад мать встретила на лестничной площадке пьяного, неопрятного Сашку, и после того как великодушно пригласила к себе, тот чуть ли не на коленях просил у нее прощения и умолял дать адрес ее дочери.

«И ты что – дала?!» – заранее отказывая матери в благоразумии, приготовилась обрушиться на нее Алла Сергеевна.

«Да что я – дура? – обиделась мать. – С какой стати? Сказала, что адреса твоего не знаю, и что телефона у тебя нет, и что ты сама соседке звонишь, когда надо… А что, неправильно?»

«Ты ему про меня еще что-нибудь говорила?»

«Ну, конечно! Что замужем и что ребенок у тебя… А что, не надо было?»

«Ну, хорошо, а он что-нибудь рассказывал?»

«Да так… жаловался на жизнь. Жизнь, мол, тяжелая…»

«И больше ничего?»

«Да, вроде, ничего…»

Чувствуя, как стремительно рушится воздушное здание праздничного настроения, Алла Сергеевна мрачно и внушительно постановила:

«Значит, так: если снова будет приставать – ничего ему не давай, ни адреса, ни телефона. И обо мне больше ни слова! Поняла?»

«Да поняла, поняла!» – с досадой отвечала мать.

«Имей в виду – он может подкатить через Нинку. Поняла?»

«Да поняла я, поняла! Что я – дура, что ли!»

Бросив трубку, Алла Сергеевна дала волю гневу.

«Ах ты, негодяй! Ах ты, изменник! Ах ты, банный лист! Ишь, чего захотел – адрес ему подавай! Еще чего! Только тебя мне здесь для полного счастья не хватало! Может, тебя еще на обед пригласить и с мужем познакомить? Мол, знакомься, муж – Сашка Силаев, мой бывший любовник! Научил меня в постели всему, чему только можно! Так ему благодарна, что даже сына назвала в его честь! Так, что ли? Нет, дружок, не так! Тебя в моей жизни никогда не было, нет и не будет! А если кто-то не воспользовался вторым шансом, то это его проблема! Так что теперь поздно, теперь уж точно проехали, теперь забудь навсегда! Или ты решил, что можешь вот так просто ворваться в мою жизнь? Ну, что ж, попробуй, сунься – Петенька тебя враз с лестницы спустит!»

Направляемая возбужденными мыслями, она кружила по комнате, нахмурив строгое лицо и устремив невидящий взор навстречу опасности. Да, опасности! А что если он разыскивает ее для подлой мести? Что если желает довести до сведения ее мужа пикантные тайны их сожительства? Да если муж узнает лишь малую часть того, что она, начиная с шестнадцати лет, вытворяла в постели и за ее пределами, не говоря уже о двух абортах, он тут же разведется с ней и отправит на панель! Тем более принимая во внимание ее ухищрения предстать перед ним этакой безобидной овечкой, потерявшей невинность во сне и даже не заметившей этого!

Вслед за приступом гнева она пережила полузабытое ноющее состояние, которое, казалось бы, давно оставило ее, но на самом деле никуда не делось, а зарылось в поющие пески памяти. Она будто вернулась в дни их сожительства, из которых исчезло все светлое и хорошее и осталось только тягучее неприкаянное ожидание. В желудке образовался тошный комок.

Что ж, вот прошлое и дотянулось до нее и даже попыталось позвонить в дверь. Что ему надо, зачем он ищет ее, что он, пьяный и неопрятный, рвется ей сообщить? Да, она имела право уйти от него, но уходя, не рассчитала силу отдачи. Она думала, что он в ярости проклянет ее и отвергнет, как проклинала его она, отвергая подсунутый Нинкой адрес, но он повел себя иначе.

Понемногу она успокоилась и принялась рассуждать. И вышло, что предать ее (и предать с удовольствием) может только Нинка, но не предаст, поскольку нового адреса у нее нет, а по тому адресу, где она была у нее в гостях, уже нет ее, Аллы Сергеевны. Разумеется, Сашка может узнать его в адресном столе, но он никогда не узнает, где она живет на самом деле, потому что об этом знают лишь несколько надежных людей. Да и где ему, ленивому домашнему коту, браться за поиски черной кошки, что прячется в московских джунглях! Ах, как верно и прозорливо она поступила, скрыв от него номер телефона и адрес ателье!

Ну, а если он все-таки не успокоится?

Тогда пусть пеняет на себя…

 

8

Она не успела припудрить розовое лицо, как появился Клим и, обняв ее, тут же спросил, что случилось. Она с напускной досадой сообщила, что звонила мать, поздравила ее и рассказала, что собирается замуж за человека, которого она, ее дочь, знает с очень неприглядной стороны. Полчаса она, якобы, убеждала мать не делать этого и, естественно, разволновалась: порой мать бывает такой вздорной и упрямой! Не то, что ее рассудительная дочь.

Клим улыбнулся, поцеловал свою Аллушку и заметил, что волнение красит ее необыкновенно. После чего скромно извлек из привезенной папки негнущийся лист бумаги и протянул ей со словами:

«Вот, держи. В дополнение к цветам…»

«Что это?» – принимая лист, с любопытством спросила она.

«Почитай!» – пригласил Клим, улыбаясь.

Она принялась читать – напрягая губы и сдвинув брови, как делают, когда вчитываются в незнакомый важный текст, и как только она закончила читать, лицо ее расправилось, но интрига осталась. Дело в том, что бумага подтверждала право Аллы Сергеевны Клименко на владение пятьюдесятью одним процентом акций АОЗТ «Силуэт».

«Что это, Климушка?» – смущенно обратилась она к нему, чувствуя, как в ней зреет сумасшедшая догадка.

«Фабрика. Швейная. Здесь, недалеко, на Малой Семеновской…», – буднично обронил он.

Она перевела растерянный взгляд на красивую тисненую бумагу, потом на него, потом снова на бумагу и вдруг, как девчонка кинулась ему на шею и сцепила руки с бумагой у него за спиной.

«Климушка, родной, спасибо, спасибо…» – бормотала она, сдерживаясь, чтобы не расплакаться и зная лишь одно: отблагодарить его она сможет только ежечасным, ежеминутным, ежесекундным обожанием и пожизненной собачьей верностью. Но и этого будет недостаточно.

За время, оставшееся до поездки в новый ресторан на Измайловском шоссе, она несколько раз подходила к столу, брала лист с фабрикой, и вчитывалась в него, а один раз даже понюхала. Бумага пахла цветными лоскутами, гладкой саржей, сухо шуршащими нитками, перламутровыми пуговицами и нарядным, многократно простроченным воздухом…

Весь вечер она, находясь в сердечно-приподнятом настроении, опьяненная благородной винной радостью и преисполненная невыразимой благодарности, мечтала оказаться с мужем в постели, чтобы в страстном припадке излить свою неудержимую, рвущуюся наружу признательность. А как еще, скажите, могла она ее выразить? Ведь он не берет ее с собой туда, где она могла бы заслонить его грудью…

Вернулись поздно и вскоре легли. Получив, наконец, мужа в свое распоряжение, она нагим молочно-кремовым искушением скользнула в его объятия. Лучась любовным электричеством, она опутала его оголенными проводами рук и ног, прижалась к нему отвердевшими контактами набухших дефибрилляторов, отпустила на просторы его тела розовую розетку губ и, наэлектризовав его, привела в искрящееся состояние. Затем легко и воздушно оседлала и, не спуская с него мерцающих глаз, медленно, с колдовским значением огладила ему плечи, бока, грудь и живот. Вслед за тем, слегка откинувшись и пружиня бедра, примерилась и торжественно ввела его стальной магнитный сердечник в свой влажный соленоид, после чего, упершись руками в его щитораспределительный торс, приступила к производству любовного тока.

В полном соответствии с законами взаимного магнетизма она равномерными колебательными движениями возбуждала в соленоиде и сердечнике неодолимую, невыносимо нежную экстатическую силу, двигавшую противоположные заряды страсти к обкладкам оргастического конденсатора, где они, накапливаясь, могли в любой момент пробить пространство и судорожной лавиной устремиться друг к другу. Сердечник, поначалу неподвижный, вскоре энергично присоединился к ее усилиям, стремясь до предела использовать величину своего магнитного потока, которая, как известно, пропорциональна его длине. Появление второго источника колебаний с другой амплитудой и направлением обнаружило склонность системы к асинхронности, с которой они, впрочем, успешно справлялись, что и подтверждалось неромантичным шлепаньем ее нежных амортизаторов о его чресла, как при этом ни старался ее соленоид смягчить пружинной силой самоиндукции похожие на пощечины звуки. Интенсивное перемагничивание и блуждающие любовные токи быстро нагрели сердечник, и если бы не надежное охлаждение внутренней поверхности соленоида, кто знает, к чему привело бы их двустороннее усердие. Но к чему оно точно привело, так это к постепенному увеличению частоты колебаний, а с ней и скорости изменения магнитного потока, пронизывающего соленоид, а стало быть, к резкому увеличению экстатической движущей силы, сделавшей, наконец, оргастический заряд критическим. Могучий разряд потряс их незаземленные тела, противоположные заряды воссоединились, и горячий переменный ток толчками потек от его минуса к ее плюсу.

И пока наша героиня, крепко сведя ноги и раскинув руки, остывает вниз лицом на уютном ложе мужниного тела, выразимся так: если движения человеческой души направляет бог, то движения плоти – дьявол. Иными словами, если любовь – это химия (в ее парфюмерно-фармацевтическом смысле), то секс – это физика: Фарадей, Лоренц, Ленц и сам Максвелл. Налицо две разные дисциплины, совмещать которые получается далеко не у всех. Осмелимся даже утверждать, что слуг дьявола среди нас куда больше, чем служителей бога, а порочная склонность полностью посвящать себя физике после того как пройден краткий курс химии, роковым образом заложена в самой человеческой конструкции. Несогласных не станем задерживать, только сдается нам, что при этом они рискуют уподобиться тем тонкогубым эстетам, что демонстративно уходят в разгар представления, чтобы затем досматривать его в дверную щель.

В защиту же Аллы Сергеевны, начинавшей, как и все с химии, а затем соединившей ее с физикой, которой по независящим от нее причинам одной только потом и предавалась, скажем, что не было отныне на свете жрицы любви истовей и набожней ее, чему способствовало счастливейшее соединение романтичных грез, жаркой веры и чудесного воздаяния.

Вот одни говорят, что судьбы нет. Неправда, отвечают другие – судьба есть, только она об этом не знает. Оттого и слепы ее действия, и чем они точнее, тем удивительнее. Третьи же, рассуждая в аллегорической тональности, утверждают, что судьба – это нарядная одежда Случая, в которую он в отличие от скучного платья его сестры Закономерности, рядится, чтобы неожиданной смелостью фасона скрыть их фамильное сходство. Но кто бы что бы ни говорил, нам важнее мнение нашей героини, предписывающее с этого места и до последней точки считать ее брак самым счастливым и нерушимым на свете.

Ночью ей приснилось, будто заплакал сын. Она проснулась, прислушалась, но различила лишь тихое журчание сочившейся из форточки темноты. Повозившись, она приготовилась заснуть, но вместо этого вспомнила вдруг о Сашкиной выходке.

«Где он, что он? – с неуместным сочувствием подумала она. – Мать говорит – пьяный и неухоженный… Странно, каким ветром его к нам занесло… Впрочем, тут все странно – и моя с ним жизнь и нынешняя моя жизнь с Климом… Какие полюса, какая несовместимость! Интересно, кем бы я была и что делала, если бы не встретила Клима? Да что думать – работала бы в ателье и дальше, заработала бы на квартиру, вышла бы за Сашку замуж, а потом… а потом… а потом встретила бы однажды другого мужчину и изменила бы Сашке… Да, изменила, потому что ему трудно не изменить… Вот Климу изменить нельзя. Невозможно. Немыслимо. И не потому, что убьет, а потому что он настоящий, он мой. На всю жизнь. Навсегда…»

Каким-то чутким образом Клим услышал ее мысли и проснулся:

«Аллушка, ты почему не спишь?» – заботливо спросил он.

«Не спится, Климушка!» – потянулась она к нему.

«Иди ко мне!» – заключил ее в надежные объятия Клим – наставник, друг, любовник, муж, отец ее сына. Ее отец: так думали все, кто видел их вместе.

«Знаешь, Климушка, что я сейчас подумала?»

«Что, Аллушка?»

«Я подумала – что бы я делала и кем бы я без тебя была!..»

Сегодня она себя об этом уже не спрашивает. И не потому, что вопрос потерял былое значение, или по причине ее нежелания копаться в лимфатических узлах сослагательного трупа, а потому что давно знает ответ: без Клима она так и осталась бы талантливой, подающей надежды замухрышкой…

 

9

Именно с того момента, когда она объявила в ателье: «Переезжаем, девочки!», и сводный хор портних порадовался своей избранной принадлежности к судьбе их удачливой хозяйки – именно с тех пор нет ей покоя, а дни мелькают, как спицы колес, что накручивая года, уносят ее, нынешнюю солистку, все дальше и дальше от той молодой неискушенной хористки, какой она себя помнит.

С самого начала Клим ей сказал: «Фабрика запущенная, но перспективная. Делай все, что считаешь нужным – я буду помогать…»

И возрастом, и опытом своим Алла Сергеевна была уже готова к тому, чтобы, приехав на фабрику, трезво и поделом оценить нездоровую кожу территории, до облупленности запущенные помещения, старое изношенное оборудование, безликий швейный ассортимент и среднее качество продукции. Фабрика ничем, по сути, не отличалась от ее родной, сибирской, где она начинала. Тот же скученный набор царских краснокирпичных казематов на все случаи жизни и советского новостроя, вроде типового трехэтажного заводоуправления. К тому времени фабрика успела побывать в равнодушных руках, которые после себя ничего на ней, кроме грязных отпечатков пальцев не оставили.

«Вот мой новый оркестр, который предстоит настроить и научить играть!» – подумала она, пожимая руки главным специалистам. «Тебе, сопливой девчонке, нас?..» – подумал, наверное, каждый из них, уродуя лицемерной улыбкой лицо.

Четыреста человек зависели теперь от ее планов и удачи. Четыреста ртов надеялись, что она накормит их не только хлебом, но и маслом. Четыреста клейменых российским проклятием классовых врагов с возмущенным кипящим разумом готовились дать бой ее хозяйским устремлениям.

Пожилому растерянному директору она сказала: «Работайте дальше, а там посмотрим…». И попросила собрать завтра в актовом зале трудовой коллектив.

Взойдя назавтра на трибуну (спасибо комсомолу, научившему ее не бояться трибун), она оглядела зал и, вспомнив Колюнин совет искать добрые глаза, сразу решила, что ее союзницы – это молодые девчонки и женщины до сорока с неразвитым чувством классовой ненависти. К ним она и обратилась:

«Я не знаю, как мне вас называть – друзья, товарищи или как-то еще. Поэтому я сначала представлюсь, а потом мы решим, кто мы друг другу. Зовут меня Алла Сергеевна Клименко. Я из рабочей семьи, и мне тридцать лет. Сибирячка, но уже несколько лет живу в Москве. Закончила ПТУ при такой же швейной фабрике и поработала швеей. Потом закончила заочный и работала там же технологом. Разбираюсь немного в моде и люблю придумывать новые модели. Имею хороший и полезный опыт работы в ателье. Замужем. Сыну год с небольшим. Вот в основном и все. Если моя биография вас устраивает, то значит, я такая же, как и вы. И тогда я скажу вам так: девчонки, давайте попробуем вместе чего-то добиться! Давайте сделаем из фабрики передовое предприятие! Я знаю, что нужно делать и знаю, как нужно делать. А если я чего-то не знаю – вы меня научите и поможете мне. Первое, что мы сделаем – это обновим оборудование и пересмотрим ассортимент. Мы создадим конструкторское бюро и будем разрабатывать собственные модели. В этом смогут участвовать все желающие. Все вы будете хорошо зарабатывать, а прибыль мы будем тратить на развитие.

Девочки, я пришла сюда не в кабинете сидеть, а работать вместе с вами, и я не собираюсь быть вашей хозяйкой, а хочу быть вашей подругой. Хочу, чтобы вы поняли: это не моя, это ваша фабрика. Хозяева приходят и уходят, а вы остаетесь. А поэтому, либо мы с вами вместе поднимем фабрику, либо вместе пойдем ко дну. По-другому в наше время быть не может. Если верите мне, если согласны – прямо завтра и начнем!»

Назавтра она начала вникать в бухгалтерские и коммерческие дела и обнаружила, что положение фабрики гораздо хуже, чем ей представлялось. Все здесь было запущено, все надо было менять – от поставщиков до заказчиков, от проходной до столовой, от материального учета до мозгов. Зарплату здесь платили от случая к случаю, в промежутках выдавая вместо денег детские платьица и васильковые сарафаны, которые девчонки пытались пристроить на Измайловском рынке. Потухшие, равнодушные, нищие люди, которых невозможно оживить пинками и зуботычинами, а только собственной энергией и успехом, населяли фабрику.

Первое, что она сделала, это отказала в гостеприимстве мутным арендаторам, велев им в трехдневный срок освободить территорию. Ее требование нагло проигнорировали, и фургоны с импортными коробками продолжали круглые сутки сновать туда-сюда. Тогда она не стала церемониться – приехали люди Клима с пистолетами под мышками и выставили упиравшихся дельцов вместе с их коробками за ворота, присоединив к ним их покровителей – главного бухгалтера и коммерческого директора. Через два дня от Клима явились два вежливых, культурных специалиста и заняли свободные кресла.

После этого ей стали молча и осторожно улыбаться.

В это же время появился отставной подполковник из органов и, возглавив охрану, привел в порядок ограждения и сделал из проходного двора проходную. Пьяных мужиков стали при выходе останавливать и актировать на предмет опьянения. После трех таких актов их, невзирая на былые заслуги, увольняли. Естественно, появились недовольные, которые новую хозяйку иначе как «сучка» не называли. Но были и довольные – женщины, например.

Алла Сергеевна предупредила директора столовой, кормившей фабрику по договору, что если та украдет хоть копейку из денег, которые она ей платит, то… Директорша не дослушала, замахала руками и клятвенно заверила, что это не про нее. Так или иначе, но с тех пор кормить там стали гораздо лучше. Этим остались довольны все.

Улыбались ей все еще молча, но уже доброжелательно.

Разобравшись с дебиторской задолженностью, она попыталась полюбовно взыскать долги. Мирные переговоры результатов не дали, и в дело вмешался Клим. Через неделю часть долгов была выплачена, и людям выдали полноценную зарплату за два затерявшихся в прошлом году месяца. Теперь при встрече с ней все улыбались, здоровались и говорили: «Спасибо, Алла Сергеевна!», а кое-кто добавлял: «Дай вам бог здоровья!»

На эти и прочие поверхностно-показательные достижения ушли два месяца. Фундаментальные же перемены, вязкие и тягучие, были менее публичны и не так скоры. Ей все же пришлось расстаться с пожилым и, в сущности, неплохим директором, чтобы собрав в руках все нити управления, свить из них прочный канат, способный вытащить фабрику из ямы, в которой она оказалась.

Рассчитавшись с Аликом, расцеловав его и вручив ему почетный пропуск, по которому он мог в любое время попасть к ней на фабрику, она перевезла туда Марину Брамус с портнихами. Образовав из них конструкторское бюро, она поручила им как можно быстрее обновить ассортимент. В дальнейшем, когда славные достижения фабрики украсятся пышными одеждами мифологии, все четверо будут гордиться тем, что они с Аллой Сергеевной «с самого начала». Между прочим, помня свою былую невостребованность, она громогласно пригласила всех желающих пожаловать к ней со своими эскизами. Трех способных девчонок она после приватной беседы направила в бюро, куда их и зачислили, невзирая на отсутствие у них специального образования.

Воодушевленные технологи, с некоторых пор гордившиеся ее к ним особым вниманием, разрабатывали по ее указанию дерзкий проект швейного потока с полным обновлением оборудования. Полученные ею знания, важно озаглавленные «Технологическое обеспечение и организация швейного потока при малосерийном производстве», позволяли им общаться на одном языке. Иначе как бы она объяснила им свое желание видеть поток непременно секционным и со специализированным участком по обработке узлов самой высокой сложности, а монтажная секция чтобы состояла из нескольких линий. С точки зрения технической оснащенности процесс должен быть комплексно-механизированным, говорила она, так как не может быть и речи о сокращении рабочих мест основного производства. Вот потом, позже, когда процесс наладится, можно будет подумать об автоматических линиях. «Но это когда еще будет!.. – махнула она рукой в светлую даль на совещании у технологов и добавила: – А запускать модели в поток будем пока последовательно-ассортиментным способом. А дальше подумаем о комбинированном…».

«Откуда деньги возьмем?» – осторожно интересовались в ее свите. «Деньги будут!» – отсекала она сомнения словами Клима.

Все службы перетряхивались и проверялись на состоятельность. Пришлось сменить главного инженера, начальников снабжения и договорного отдела. Фабрика гудела и потирала ушибленные места. Население фабрики разделилось на ее ярых сторонников и не менее ярых противников. Петенька с пистолетом под мышкой аккуратно следовал за ней по пятам.

Наконец, закупили новое оборудование и, закрывая по очереди два основных цеха, начинили их за четыре месяца передовой по тем временам техникой. Энтузиасты ходили туда подышать дразнящим запахом новизны. Там воодушевлялись видавшие виды специалисты, и молодели от невиданных перемен ветераны. И вот, наконец, изготовлена опытная партия нового ассортимента – нарядные костюмчики и платьица для детей и недорогая повседневная одежда для женщин. Пусть простенькие, облегченные, малотрудоемкие, но безукоризненного кроя и качества. На черных этикетках золотой ниткой выткана марка “Siluet-ASK”. Партия была скуплена оптовиками на корню.

После выпуска первой партии обновок отличившимся раздали премии, и был устроен торжественный вечер с бесплатным буфетом. Весь вечер она выслушивала дорогие ее сердцу признания в любви, скромно переадресовывая их новым друзьям и любезному ее сердцу коллективу. Чувствовала она себя, как альпинист, который вбивая в отвесную стену крюк за крюком, достигает края плато, выбирается на него и, перекатившись на спину, переводит дух в метре от пропасти, глядя в пронзительно голубое высокое небо, до которого еще ползти и ползти.

«Кто же владелец остальных сорока девяти процентов? – однажды спросила она у мужа, имея в виду некое общество закрытого типа, чьих учредителей не сыщешь днем с огнем. – На кого я батрачу?»

«Все нормально, Аллушка, все нормально! – улыбнулся Клим. – На себя батрачишь… На себя и на сына…»

 

10

Что до любви коллектива, то она не питала на ее счет никаких иллюзий: да, у нее есть друзья, но и врагов немало, полагала она, и чем их положение выше, тем они скрытней. Эти последние, подчеркнуто-вежливые и немногочисленные, имели основания ненавидеть ее за то, что она лишила их влияния и материальных благ, добытых долгим, упорным восхождением, поставила их в бесправное, подчиненное положение, к которому они не привыкли. И то, что виной тому, по сути, была не она, а новая власть, их ненависти не умеряло.

Другие, те, что попроще, видели в ней этакого персонажа из мира зла, объявившегося на российских подмостках по ошибке машиниста сцены, который свою ошибку скоро исправит и заставит новых эксплуататоров сгинуть в подвалах сцены. Мнение для нашей, не знающей, чего она хочет, страны, такое же распространенное, как и нерентабельное. Только как же тут думать иначе, если старорежимный западноевропейский тезис «Собственность – это кража», не касающийся, казалось бы, нас никаким боком, подтвердился в России конца двадцатого века с государственным размахом и обескураживающей наглостью!

Если собственность вынуждена оправдываться, то она не признается соплеменниками законной, и это есть первый повод к политическому землетрясению. С другой стороны, сообщество разумных существ предполагает отношения подчинения. Но пока подчинение не станет добровольным, пока властьимущие будут возводить между собой и остальными стену, всегда найдутся желающие ее разрушить. И это вторая причина ждать у нас очередного исторического кульбита. Таковы реальности нашей очарованной страны, движущейся по паркетам мировой истории в диковинном винно-водочном танце, основное коленце которого складывается из шага вперед, двух шагов назад и в сторону.

Впрочем, все это мало волновало одержимую созиданием Аллу Сергеевну. Она даже не заметила, как минул год. Она не заметила бы и двух, и трех, если бы летом девяносто шестого Клим почти насильно не увез ее на испанский курорт. Так она впервые очутилась и за границей, и на море, где ее ждали… Но подождите, подождите – прежде чем двинуться дальше, позвольте осадить ее разгоряченную память и набросить на нее лоскутную попону подробностей. Не скроем, что кроем она будет теперь гораздо рациональней, сдержанней и суше той безвкусной цыганской пестроты, в которую наш сюжет рядился до сих пор. Еще бы – ведь закройщицей у нас теперь простая и ясная правда, гласящая: героиня соединилась, наконец, с мечтой, а мечта соединилась с ней. Вот суть подробностей, вот заголовок самой главной и громкой главы ее трудовой биографии.

Ее вдруг обуяло чувство, о котором она раньше не имела понятия: слепая самоотверженная любовь к неодушевленному монстру, пожирающему ее дни и сосущему из нее жизненные соки – такая же нежданная, стремительная и отчаянная, как и ее любовь к мужу. И тут уместно спросить: отдаваться работе неистовей, чем мужу – это ли не повод для недовольства с его стороны? Оказалось, что нет. Если раньше она, безотлучно находясь дома, запасалась в течение дня нетерпением и, дождавшись мужа, окружала его энергичной заботой, то теперь муж, бывая дома, встречал ее у порога, а затем сидел с ней на кухне и, с улыбкой выслушивая горячие фабричные новости, вставлял время от времени: «Ешь, ешь, а то остынет!» Ему нравилось заботиться о ней, озабоченной и уставшей.

Когда на первых порах она часто, слишком часто возвращалась домой поздно вечером, и сил у нее хватало только на то, чтобы поцеловать спящего сына, кое-как поужинать, добраться до постели и, прильнув бледным лицом к мужу, пролепетать в ответ на его нежные потискивания: «Климушка, родной, давай завтра – я сегодня никакая…» – так вот, жалея ее, безвольную, он прижимал ее к груди, гладил и целовал в голову, и было удивительно, сколько ласки и тепла таило его грубое суровое тело. Она откликалась невнятным бормотанием и через несколько минут засыпала, устремив к нему лицо с доверчиво приоткрытым ртом. Он, боясь пошевелиться и с умилением прислушиваясь к ее тихому дыханию у себя на плече, оставлял ее там дышать как можно дольше, перед тем как разомкнуть объятия, уложить, прикрыть одеялом и осторожно поцеловать.

Ничего этого она не чувствовала и утром просыпалась так же внезапно, как и засыпала, но уже свежая, бодрая, с новыми дерзкими мыслями о фабрике. Если время позволяло, то перед тем как отдаться фабрике, она отдавалась голодному возлюбленному, соединяя тем самым три любви в одну, потому что ее любовь к фабрике и любовь к сыну были продолжением ее любви к мужу.

Она ухаживала за фабрикой, как ухаживала бы за их покалеченным, тяжелобольным ребенком, а вылечив, принялась холить ее и лелеять. Это потом она узнает другую, подноготную сторону своих усилий – резко возросшую капитализацию фабрики и все такое прочее и скучное.

Неожиданным и вынужденным отдыхом были для нее Санькины болезни – слава богу, редкие, несерьезные, дежурные, и тогда она, досадуя и на болезнь, и на отдых, сидела дома, отводила с сыном душу, продолжая думать о фабрике и любить ее по телефону. Однажды после трех первых самых окаянных и заполошенных месяцев, когда она, видевшая ребенка только спящим, захотела взять его на руки, он закапризничал, изогнулся и потянулся ручками к няньке. Покрасневшая няня забрала его и смущенно заворковала: «Ну, а где наша мамочка? Ну-ка, Санечка, где наша мамочка? Ну-ка, ну-ка, покажи, где мамочка!..» И ребенок, помедлив, указал на нее пальчиком, как указал бы на стол или стул, если бы его попросили. Указать указал, но идти к ней не захотел.

Этот случай изрядно отрезвил Аллу Сергеевну и заставил появляться дома пораньше, чтобы побыть с сыном, перед тем как он уснет. Если Клим приезжал не очень поздно, а случалось такое не более двух-трех раз в неделю, то они, поужинав, устраивались на диване перед телевизором. Постучав для порядку в его дверь («Как у тебя, Климушка, дела?») и заведомо зная, что не откроют («Все в порядке, Аллушка, все в порядке!»), она возвращалась на свою половину, откуда за неимением других делилась фабричными новостями. Он внимательно слушал, переспрашивал, уточнял, хмыкал или, дергая бровью, ронял в адрес нерадивых контрагентов: «Вот как!..» Уловив его недовольство, она спешила заверить, что необходимости в санкциях нет: не желая доводить дело до греха, она обращалась к нему за помощью только в исключительных случаях.

Говорили, что у него крутой нрав и тяжелая рука, но эти его принадлежности жили где-то там, на темной стороне луны, а рядом с ней находился человек-солнце, за которого ей ни разу в жизни не пришлось краснеть. Удивительно удобное, экологически чистое душевное состояние – быть замужем за человеком, о котором знаешь только то, что он самый любящий и нежный мужчина на свете! И это правильно, ибо плох тот отец, что освещает жизненный путь дочери темным пламенем грубых манер. Да, да, именно дочери. Такими с некоторой долей навязчивости виделись ей их отношения за пределами кровати: примерный отец любовно и сдержанно указывает дочери на ошибки и не забывает приветствовать достижения. Разумеется, так же вел бы себя с ученицей добрый учитель, но Клим к учительскому рвению добавлял голос крови, завещанный ему ее настоящим отцом.

Иногда ей это нравилось, и тогда она избегала называть его Климушка, чтобы супружеским именем не разрушить запоздалое и, может, потому такое сладкое, доверчивое, добровольно-подчиненное дочернее чувство. Но иногда роль дочери ей надоедала, и тогда она разгуливала перед ним в коротеньком облегающем халатике и без лифчика. Сверкая стройными, невыносимо притягательными ногами, поигрывая несдержанной грудью и вскидывая потупленные глаза, она намеренно усаживалась так, чтобы и без того короткие полы разъезжались до ослепительно-молочного наваждения. Ей, видите ли, нравилось наблюдать, как в муже вспыхивает и разгорается смущенное желание, как отец борется в нем с мужчиной.

Вот и здесь, на диване, она каждый раз с волнением ждала, когда он, увлекшись поучениями, непроизвольно начнет оглаживать ее, забираясь как бы невзначай в укромные места и задерживаясь там. На ее глазах происходила стремительная метаморфоза отца в любовника, и нежный, пожираемый страстью оборотень уносил ее в спальную, где заставлял забыть обо всем на свете. Такая вот деловая прелюдия, такой вот квазиинцест.

Выходные утренние часы, если Климу некуда было спешить, они проводили в постели. Натешившись, брали к себе сына, и он ползал между их распаренными негой телами, переваливаясь и воркуя. С гордостью и умилением взирая на плод их любви, она вдруг подхватывала ребенка и прижималась с ним к суровому сдержанному мужу, чтобы шепнуть: «Мы очень, очень, очень любим нашего папочку!» Русоголовый, подвижный, смышленый малыш, заключенный в семейную раковину, таращил любопытные глазенки. Заговорил он в тот год почти без участия матери, впрочем, как и отца, но все же к отцу он тянулся охотнее, чем к матери.

Алла Сергеевна никогда не видела мужа с книгой. Он часто и загадочно говорил по телефону, а по телевизору смотрел только новости. В театр ходить воздерживался, но был умеренно рад домашней музыке. Погревшись у семейного очага, он уезжал по делам, и, как уже говорилось, никакого порядка в его исчезновениях и возвращениях не было – сплошной таинственный хаос.

Алла Сергеевна, возлюбив после «Евгения Онегина» оперу и побывав затем с Сашкой в Большом еще пару раз, через месяц после свадьбы попросила мужа сводить ее туда, пока еще не поздно, на что Клим ответил: «Я с тобой, Аллушка, готов куда угодно, но только не в оперу! Если хочешь, сходи с подругой!» И пообещал им в сопровождающие крепкого охранника. Настаивать было бесполезно, капризничать она не умела, а поскольку ее безрассудно счастливое состояние, в котором она в то время пребывала, крайней нужды в опере не испытывало, то Большой театр был с легким сердцем отложен до лучших времен. Между прочим, ей тогда пришлов голову, что она могла там встретить Сашку. «Вот была бы сцена: стою яперед ним, сбежавшая любовница, с законным пузом, чужая, равнодушная и недосягаемая!» – проступила на ее лице язвительная усмешка. В возможные последствия такой встречи она углубляться не стала. Предполагалось, что искусав себе локти, заплакав и заломив руки, Сашка окончательно исчезает с ее пути.

После родов ей стало не до оперы, а с фабрикой светская жизнь и вовсе отошла на задний план. Небольшая коллекция оперных пластинок безуспешно пыталась привлечь ее внимание через тонированную стеклянную створку тумбочки, кряхтящей под тяжестью лоснящейся импортной аппаратуры.

Она не чуралась телевизора. Правда, смотрела урывками, и интерес ее при этом был сосредоточен на одежде, в которую рядились бойкие жители голубого эфира. По той же причине она любила диетически– обезжиренные американские фильмы, но досмотреть их до конца ей редко удавалось. Иногда, оставаясь одна, она подходила к книжному шкафу, скользила взглядом по вспученным корешкам и выдергивала тот, что наиболее, как ей казалось, соответствовал ее настроению. Предвкушая удовольствие, она забиралась с ногами в кресло и принималась читать. Но нет, не одолев и трех страниц, она откладывала книгу и устремленным сквозь стены взором прокладывала мыслям путь к фабрике. Увы, увы, и это стало ей понятно в первый же месяц новой жизни – увы, о собственном Доме мод придется на время забыть, ибо невозможно запрячь одну лошадь в две повозки. Но она построит его, обязательно построит! Вот только поставит на ноги фабрику…

В таком спрессованном, однообразном, но вовсе не скучном виде представляются ей первые годы фабричной эпопеи. Таков был их торопливый бег, и по мере того, как дело налаживалось и внутреннее напряжение ослабевало, ее жизнь наполнялась светским разнообразием, а усталое удовлетворение сменялось ощущением свободного парения.

Что же касается мужнего совместного «куда угодно», то поначалу оно ограничивалось выездами в принадлежавшие их сообществу рестораны – родовые увеселительные заведения, где по-семейному отмечались успехи их общего дела. Потом, когда в лесу под Балашихой были отстроены дома для Клима и его ближайших сподвижников, они выбирались туда черной стремительной кавалькадой и развлекались тем, что навещали друг друга, переходя из дома в дом. Стриженые лужайки там сладко пахли кровью искромсанной травы, и мужчины с пивом в руках общались на них с грубоватой сердечностью, как это делали бы железнодорожники или строители, или кузнецы с плотниками. Кроме Маркуши, все друзья Клима были женаты и имели детей. Их жены, простоватые и хозяйственные, сбивались поодаль в кружок и, вслушиваясь в их горластое просторечие, невозможно было не признать, что высокие чувства подобны оперным голосам: у многих они отсутствуют напрочь, у остальных же не превосходят диапазона губной гармошки.

Итак, летом девяносто шестого они впервые выехали на зарубежную базу отдыха «климовских» – в Испанию.

 

11

…Где ее ждали новые открытия.

Во-первых, три ослепительно белые виллы – ухоженные кукольные мирки в ряду таких же белых двухэтажных домиков, отделенных от береговой полосы заборами – по пояс каменными, а выше пояса из плотного, непролазного, густо-зеленого, мелколистого кустарника с квадратными плечами, над которыми возвышались стриженые шевелюры примыкавших к ним деревьев.

«Чьи? Наши!» – отвечал Клим, пояснив, что здесь в течение года по очереди отдыхают простые российские граждане, каковыми являются он, его соратники и их жены с детьми. В тот раз вторую виллу занимала семья одного из приближенных Клима, а на третьей располагался Маркуша с охранниками. Кроме того имелся «наш» отель, где восстанавливала силы братва попроще. Все это бандитское профсоюзное хозяйство располагалось к северу от Барселоны, в городке Премиа-де-Мар. Неудивительно, что в полном соответствии с законом случайных смыслов, странным образом возникающих из фонетического родства далеких друг от друга понятий – таких, например, как носки-обноски, тунец-тунеядец, стойка-настойка, астроном-гастроном, рабский-арабский, овечий-человечий, расширяться – два ширяться и им подобных – так вот, следуя этому закону, отдых в тех местах был прозван рядовыми братками «марухина премия» или просто «маруха». «Обещали марухину премию… Оттянулся на испанской марухе…» – хвастали они в разговоре.

Во-вторых, ухоженное испанское королевство. Все здесь – от укладок до уклада было другое, не наше, неожиданное, непривычно мечтательное и, самое главное, далекое от тех дежурных вибраций, что существуя внутри каждого из нас, исправно отзываются на звуки знакомого имени. Произнесите «Испания», и на ваш зов тут же сбегутся дон Кихот, дон Жуан, армада, инквизиция, тореадоры, коррида, Гойя, Кармен, но пасаран, сиеста, кастаньеты, рокот гитары, красно-черное фламенко, строптивые баски – как языки пламени, как жар невидимого костра. Испания – территория страсти, возвышенная и свободолюбивая страна чернокудрых гордецов и гордячек: с таким лестным мнением приехала она туда.

На самом же деле в выгоревшем от солнца приморском городке жили вежливые, улыбчивые, спокойные, соединенные друг с другом амортизаторами культуры люди. Рядом с ними Клим и его друзья выглядели и вели себя, словно слоны в посудном ряду. Не грубо, нет – неуклюже. Алла Сергеевна, как и всякий, попадающий под поверхностное очарование нового и незнакомого – исходит ли оно от человека или явления природы, ремесла или книги, страны или зари жизни – испытывала жадное ахающее любопытство, чему немало способствовали их прогулки по городу.

Обжигаемые белым перпендикуляром солнца, экономные, с геометрическим усердием разлинованные и выложенные серой плиткой улицы. Послушная прирученная зелень, аккуратные поджарые деревья, растущие там, где им указано. Двух-трехэтажные, игрушечные против московских дома. Резные сгущенные тени, что вжимаются в испуге в полуденные стены, а переведя дух, переходят в контрнаступление. Фасады блеклых тонов, словно плоскости, сошедшие с кубических картин Пикассо. Или перешедшие туда со стен домов? Не на испанских ли улицах берет начало малокровный кубизм – дитя высокомерной живописи и ее практичного кузена дизайна?

«Ну, конечно, – огорчалась она, глядя на лоскутную очередь домов, – ну конечно, Пикассо давно процитирован! Ведь его сухие, покоробленные выкройки женских форм в них же и должны воплотиться!»

И пока Алла Сергеевна увлечена поисками родства между шулерской колодой пикассовых плоскостей и уличными настенными фресками в стиле а ля Кандинский (кстати, вот верный признак конца света – Сикстинская капелла, расписанная абстракционистом), вставим здесь тайком от нее несколько замечаний.

В многочлене «Я царь – я раб – я червь – я бог» человека разумного должна в первую очередь заботить его третья ипостась, поскольку она врожденная, тогда как остальные три – приобретенные. И заботить должна не столько ее внутренняя сущность, казнятся которой лишь люди униженные, сколько внешнее обнаженное сходство. Не этого ли сходства, оказавшись голыми, бессознательно стыдимся мы, корчась и торопясь прикрыть то, чем на самом деле должны гордиться? Не оттого ли кутаемся в одежды, чтобы скрыть ею досадное подобие? Если это так, то главная задача всякого модельера, а также иных деятелей искусств – отвлечь взгляд человека от его приземленного, извивающегося обличья, ибо человеку куда милей чувствовать себя гладким вкрадчивым зверем, чем мириться с положением червя.

В широком смысле Мода – это та порция свободы, которую эпоха отмеривает человеку, и которую человек, вступая в соревнование с себе подобными, волен употребить или не употребить. Давно известно, что Мода повелевает не только материальной частью нашей жизни, но и тем эфемерным, неосязаемым миром, который обнаруживает себя в наших чувствах. К примеру, потребность одеть мысли – той же породы, что и потребность одеть тело. Писатель, как уже говорилось – модельер языка. Он повелитель и раб тщеславного, спорного, навязчивого феномена, обозначаемого туманным понятием «творчество» – род восхитительной, желанной болезни, которой вместе с ним подвержены художники, музыканты, артисты и прочие служители муз. Метаболизм индуцируемых ими чувств, эмоций, ощущения и образов способен оживлять и окрылять чужие души.

Так устроено, что в погоне за Красотой, чья суть еще туманней, чем творчество, они доверяются суждениям Моды – «обманчивой красоты», как определял ее в самом начале пути Платон – вздорной, капризной и шумной особы, рангом не ниже олимпийского. Тем, кто с ней в ладу, живется легко и удобно. А если она вдобавок благосклонно прислушивается к тому, что они шепчут ей на ухо, их положение делается прочным и обеспеченным. Тем же, кто не может на нее влиять, остается лишь удивляться ее причудливым предпочтениям, с какими она выбирает законодателей себя самой. Но еще удивительней ее неразборчивость.

Взять, к примеру, ту же литературу: посмотрите, во что в угоду моде превратилась в двадцатом веке эта уважаемая, корсетно-кринолиновая дама. А вышло вот что: сначала ее опоили опиумом символизма, а затем уложили в холодное прокрустово ложе психоанализа, после чего она, что называется, пошла по рукам. Вступая в сомнительную и скоротечную связь с модными взглядами на себя, она нарожала им целый выводок «измов». Нет, нет, конечно, были среди них весьма достойные, стильные и запоминающиеся союзы, но кончилось тем, что она сошлась с бездушным структурализмом, и тот сделал ее бесплодной. Время открытий осталось позади, человек исчерпал себя до дна и теперь изрекает давно изреченные глаголы. Писатель из божьего наперсника превратился в директора кукольного театра, наступила эпоха эпигонов, эссеистов и публицистов. Литература-мать сильно сдала, зато вовсю шалят ее бойкие дети.

Недоверчивых и несогласных приглашаем полистать иллюстрированную эволюцию человеческого духа, какой является история моды, следующая, как известно, параллельно литературным и прочим художественным вкусам. Пункт отправления – канун двадцатого века. Одежда читающих слоев общества при всех ее различиях, по сути, чинна, чопорна и основательна. Попеременно припадая то к французскому, то к английскому источнику, она стоит на страже общественной нравственности – от грациозных каблучков до самого горла.

Пункт прибытия – наши дни. Между пунктами – буйство технического прогресса, разрушительный цинизм двух мировых войн и трех мирных прокладок. Когда-то единое и неделимое тело моды рассыпалось на фрагменты модных домов, каждый из которых гонит свою волну, отчего от их причудливого сложения рябит в глазах. Мода стала подобна сумасшедшему хирургу, ампутирующему и вновь пришивающему полы, подолы, рукава, штанины, волосы и нравы. Одежду разъяли на множество готовых частей, и теперь каждый может составить из них тот наряд, какой считает нужным. Доступен любой образ – от ангела до дьявола, и каждый сам себе законодатель и критик.

«А есть ли в наши дни истинная литература?» – возможно, спросите вы, и я вам, возможно, отвечу, если вы поясните, что это такое. А пока вы размышляете, мы с Аллой Сергеевной, глядя на жителей городка, скажем так: «Не идеи, а деньги, не стиль, а стильный хаос – вот литература… ах, простите! – одежда нашего времени. Но подобно высокой моде есть высокая литература, и у нее высокая температура. У всех прочих джинсов, футболок и маечек – тридцать шесть и шесть».

Вы спросите – к чему это все? А к тому что люди в Премиа-де-Мар в отличие от летней Москвы одевались с удручающим однообразием. Причиной ли тому влажная жара или всеобщий уговор, но фантазия большинства местных жителей не шла дальше футболок, шортов, джинсов, свободных юбок, плоской обуви и черных очков. Сама Алла Сергеевна поначалу носила легкие, нарядные, соответствующие ее приподнятому настроению платья, пока не поняла, что все же практичней следовать не моде, а погоде. Кроме того, шорты и футболка как нельзя лучше подходили материнским заботам: прижать потного малыша к потному телу или держать его, ерзающего, на мнущихся коленях, или присесть перед ним, не боясь, что шелковый подол соскользнет по гладким ногам ниже, чем следует. И вообще – дайте отдохнуть от утомительного совершенства: муж любит ее и такой!

В-третьих, море. Вернее, в первую очередь море. Точнее: море и только море – ничего, кроме моря! После мужа и сына, разумеется. Как же давно она не купалась – так давно, что отяжелевшей памятью не нащупать дна! Неужели же со времен Колюни, неужели?!

На море она летела впервые, встречи с ним ждала с волнением, и когда самолет, заходя на посадку, вторгся в его окаймленные золотой тесьмой пределы, она успела разглядеть сквозь сизое марево дня лишь белые морщины на его зеленовато-голубом плоском лице. А когда они, пересев в поджидавший их автомобиль, вырвались из каменных объятий Барселоны, и сквозь редеющие прибрежные постройки замелькали серебристые проблески, которые вдруг слились в широкую сияющую полосу, она зачарованно выдохнула: «Море…».

Приехав на место, они поспешили к воде, и там, на берегу безбрежной стихии она, ласкаемая аптечным дыханием бриза и поедаемая хищным солнцем, взволнованно разглядывала волнистое лазурное полотно, по которому катились прозрачные, гулко-шипящие строчки: «мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог…», «предвижу все: вас оскорбит печальной тайны объясненье…», «теперь, я знаю, в вашей воле меня презреньем наказать…». Насмотревшись и надышавшись, она с восторгом погрузилась в солоновато-живительную прохладу и уже не выбиралась оттуда до конца отпуска.

Их орхидейный сверкающий рай располагался напротив так называемого общественного парка, едва тянувшего по нашим меркам на звание сквера и представлявшего собой неширокую, короткую, огороженную ажурной решеткой и вымощенную плиткой прибрежную полосу с редкими, как и посетители, пальмами, не заслонявшими близкого моря. Подобным же образом обстояло дело со словом «вилла», в лестном фонетическом родстве с которым состояло ее имя и чьи патрицианские корни взрастили в ней санаторно-кипарисовый, многоэтажный образ. На самом же деле их так называемая вилла едва годилась во флигеля их трехэтажному подмосковному дому. Иными словами, размашистые московские понятия никак поначалу не вмещались в местные пространства и объемы. Так человека, привыкшего к ширине взрослых железнодорожных путей, озадачивает детская узкоколейка, в которой, пока к ней не привыкнуть, видится нечто игрушечное. И пусть то же самое она испытывала, возвращаясь из Москвы к себе в провинцию, все же разница была весьма существенная: заграница в представлении никогда не бывавшего там русского человека выглядит чем-то недоступно-величественно-назидательным, а потому, приложенная к родным просторам, внезапно обнаруживает свой местечковый масштаб. Ну как тут не порадоваться за родную страну, отхватившую впрок полмира и оберегающую в ожидании лучших времен свои полупустые пространства!

Впрочем, их кукольное гнездышко ей безумно нравилось. Хороши были низкие, прохладные, защищенные от солнца ресницами персиан комнаты, их тесноватый уют – муж и сын, когда хочется их поцеловать, всегда под рукой: чем не идеал семейной идиллии! Нравилась широкая низкая кровать – испытательный полигон их новой техники, когда она, распаленная солнцем, возбужденная греховной первородной свежестью морской воды и впитавшая босыми ступнями обжигающую страсть испанской земли, теряла голову от сияющего зова обольстительной звездной бездны. Подталкиваемая туда невидимыми ночными колдунами, она падала и возвращалась, падала и возвращалась, а потом засыпала, обессиленная, голая и жаркая, а проснувшись, радовалась ленивой неге утренних пробуждений, когда руки сами тянутся навстречу друг другу, чтобы замкнуть искрящуюся цепь эволюции.

Между домом и забором помещался игрушечный бассейн, и после того как венценосное солнце, ослепив вечернее море золотым сиянием своей короны, уступало место душной темноте, она и Клим погружались туда нагишом и, превратившись в древних рыб, уплывали к высоким звездам. Блаженная земля мерцала внизу, напоминая о себе ароматами позднего ужина и невнятными звуками.

«Я бы хотела когда-нибудь жить с тобой в таком месте…» – говорила она, обхватив мужа за шею и невесомо качаясь у него на руках.

«Кто знает, кто знает… Может, когда-нибудь так и будет…» – сдержанно отвечал он, потому что будущее – это неизвестный мир, где только звезды знают свои места.

Клим был рядом с ней и днем, и ночью, и не надо было его никуда провожать, и не надо было за него бояться. Удивительно ли, что наедине с обожаемым мужем ее давние ощущения, помноженные на бесконечность, сделались равными абсолютному счастью!

«Ах, как хорошо! Как это хорошо и насколько лучше того хорошего, что я переживала много лет назад!» – думала она, затихая в крепких мужних объятиях и ощущая запах его горячей обветренной кожи.

Засыпая, она думала, как же ей повезло встретить мужчину намного старше и мудрее себя. Мужчину, рядом с которым она может чувствовать себя нежной влюбленной девчонкой, а не той мегерой, какой она непременно бы стала, выйдя замуж за Сашку. Постепенно тихая музыка из приемника перебиралась в ее сон, и там она вместе с мужем, сыном, морем и яхтой беззвучно и радостно скользила по застывшему лазурному времени. И так целый месяц – звонкий и стремительный, как один миг. Известно же: чем меньше зазор между тем, о чем грезишь и чем обладаешь, тем сильнее ощущение счастья.

Ну и, наконец, Барселона. Ах, Дали, ах, Гауди – свободолюбивые, чернокудрые, неподражаемые гордецы!..

 

12

Прошло четыре года.

Что, много? Хорошо, пусть будет два. Хотя нет, нехорошо. Дефолт – это нехорошо. Что хорошего в том ошарашивающем апофеозе благих намерений, в том заброшенном тупике, куда речистые и нечистые на руку машинисты загнали локомотив российской истории? Впрочем, исторический тупик есть лейтмотив нашей национальной исторической симфонии, кто бы ею ни дирижировал.

Да, конечно, ее фабрика к тому времени уже крепко стояла на ногах и удар ниже пояса выдержала. Но господи, боже мой, что было бы, если бы они не успели до дефолта вернуть кредит за импортную технику! Ведь наименьшее из злых последствий, которыми грозил невозврат – это крах!

«Это бизнес, и в нем все может быть, – успокаивал Клим ее поздний испуг. – Старайся вести дела так, чтобы не зависеть от обстоятельств»

«Господи, Климушка, да как же такое можно предусмотреть!» – терялась она.

«Ну, тогда просто радуйся удаче и живи дальше!» – улыбался Клим, ее несокрушимый щит и разящий меч.

Через несколько лет, когда выжившие в грандиозной битве при Дефолте коммерсанты уже могли позволить себе эпические воспоминания и даже шутки, Клим проговорился, что оффшор, выдавший кредит, и был тем самым таинственным хозяином сорока девяти процентов акций. И то сказать: кто другой дал бы им валюту при том их плачевном состоянии, в каком они находились? Уже после смерти мужа Маркуша поведал ей, на что Клим пошел тогда ради нее: поскольку оффшор, созданный не давать, а получать, был на положении общака, то Клим поручился за нее головой, и если бы она не вернула кредит, ему было бы несдобровать. Общак форс-мажоров не признает, и приговор звучал бы следующим образом: ради своей бабы Клим опустил братву на деньги, а за это полагается сами знаете что. Головой не головой, а репутацией Клим точно рисковал. А в их делах репутация стоит дороже головы.

Это сейчас сумма кредита кажется ей смехотворной, а в девяносто восьмом то были немалые деньги. Помнится, от откровений Маркуши она, и без того безмерно скорбящая, содрогнулась задним числом за покойного мужа, как за живого. Что было бы, если бы у кого-то поднялась на Клима рука? Как бы она жила без него? И дело вовсе не в порушенном благополучии, а в той чудовищной безжизненной пустоте, которую она ощутила, спеша к раненому Климу в больницу. Да, в него стреляли. В сентябре того же проклятого девяносто восьмого. Дайте, дайте же собраться с духом, потому что вспоминать об этом без содрогания она не может до сих пор!

Ко дню дефолта они уже две недели находились в Испании, и им пришлось срочно возвращаться. В пути Клим был умеренно встревожен и много говорил по телефону. Не то чтобы дефолт стал для него сюрпризом (к тому времени у него уже были люди со связями, способные дать дельный совет), а потому что к нему оказались не готовы другие. На ее вопрос, что теперь будет, он отвечал, что валюта не пострадает, но во всем остальном потерь не избежать. Вернувшись, они кинулись по своим владениям подсчитывать убытки и зализывать раны, а через две недели ОНО и случилось.

Среди бела дня в ее кабинет вдруг без стука вошел непривычно озабоченный Петенька и, дождавшись, когда она выпроводит посетителя, запинаясь, сообщил:

«Алла Сергеевна, вы, это… не волнуйтесь… Ну, в общем… все нормально, но это, как его… в общем, Клим…»

«Что с ним?! Говори!» – выкрикнула Алла Сергеевна, подброшенная с кресла потайной пружиной беды.

Позже Петенька, бесшабашно улыбаясь, веселил Клима в ее присутствии:

«Смотрю, Алла Сергеевна побелела, как мел! Ну, думаю, щас в обморок грохнется! Ну, я тут, значит, быстренько ее успокаиваю, мол, все нормально, все путем говорю! Подранили, мол, Клима и Маркушу малость, но не сильно, не опасно! В больнице, мол, сейчас оба, а вас велели везти домой и никуда не отпускать. А она как затопает, как закричит на меня – вези, говорит, такой-сякой в больницу, а то убью на месте!..»

На самом деле она, помертвевшая и отяжелевшая под тяжестью сбывшихся предчувствий, опустилась в кресло и, наверное, на несколько секунд умерла. Ее оживила клокочущая, шедшая из самого сердца ярость: «Кто посмел, кто посмел, кто посмел?! Убью, убью, собственными руками убью гада!!.»

Она вскочила и схватила с вешалки плащ:

«Знаешь, где он лежит?» – кинулась она к Петеньке.

«Ну, знаю… – насупился Петенька, – но вам надо домой…»

«Поехали!» – встала она перед ним с полыхающим, отвердевшим лицом.

«Но, Алла Сергеевна, Маркуша меня убьет!..»

«Ты слышал, что я тебе сказала?! – некрасиво взвизгнула она. – Или раньше я тебя убью!»

Едва сев в машину, она позвонила мужу. Его телефон оказался выключен. Она набрала Маркушу – тот не ответил. Тогда она принялась терзать Петеньку, требуя подробности.

«Только не ври мне, только не ври! Скажи все как есть!» – лихорадочно твердила она.

«Ну, не знаю я подробностей, Алла Сергеевна, не знаю! – отбивался Петенька. – Знаю только, что стреляли из машины, что Клима и Маркушу ранили, а водилу насмерть! Больше ничего не знаю, ну честно, не знаю!»

«А кто тебе сказал домой меня везти?» – допытывалась она.

«Ну, Маркуша сказал! Позвонил и сказал!»

«А какой у него голос был?»

«Нормальный был голос!»

«И что, про Клима ничего не сказал – как он, что он?»

«Да не сказал, ничего не сказал! Ну, ей-богу, ничего больше не знаю!»

В коридоре возле палаты их встретили два охранника и Маркуша с рукой на перевязи.

«Алла, зачем ты здесь?!» – с укором воскликнул он и тяжело посмотрел на Петеньку.

«Не ругай его, Маркуша, это я его заставила! – перехватив его взгляд, сказала Алла Сергеевна. – Как он?»

«Нормально. Недавно с операции привезли…» – отвечал Маркуша.

«А ты как?»

«Ерунда, руку зацепило!»

Вбежав в палату, она кинулась к белой постели мужа и, не обращая внимания на медсестру, рухнула перед ним на колени.

«Климушка, Климушка, родной мой, что они с тобой сделали?» – запричитала она, вцепившись в его руку и заливаясь слезами.

Клим тяжелой, твердой рукой сжал ее запястье и попытался быть строгим:

«Алла, зачем ты здесь? Ты должна быть дома и никуда не выходить!»

«Нет, я должна быть с тобой!» – распрямив спину, непреклонно глянула она на него.

Полчаса он убеждал ее, что с ним все нормально (пуля попала в живот, не задев жизненно важных органов) и все что ему сейчас нужно – это знать, что она с сыном находится дома и с ними все в порядке. Пробыв у него около часа и убедившись, что он заснул, она покинула больницу. Перед отъездом Маркуша велел ей сидеть дома, пока они не разберутся, что к чему.

«Кто это может быть?» – спросила она его.

«Ума не приложу! – откровенно отвечал Маркуша. – У нас со всеми ровно…»

«У меня к тебе просьба, – обратила она к нему лицо с сухими, блестящими глазами. – Когда найдешь гада – не убивай его. Я сама задушу его собственными руками!»

«Не стоит марать рук, Алла. И без тебя есть, кому это сделать!»

После Клим рассказал ей, кто его заказал, и как все было.

Сперва заказчика искали на стороне, но надежные люди подсказали: «Ищите среди своих…» Стали искать и нашли-таки! Рядом с Климом. Гриша Фридман, его друг с соседней улицы. Их главный финансист. Через два дня после покушения таинственно исчез, чем и вызвал подозрения. Стали разбираться и обнаружили в бюджете организации солидную дыру. Пошли по следу и быстро отыскали его в Израиле. В подвале после двух пинков он признался, что без ведома Клима запускал деньги в ГКО, а выручку присваивал. Когда все рухнуло и деньги придавило так, что ничем не вытащишь, понял, что пропал и решил заказать Клима, чтобы списать свои грехи на него. Нашел двух душегубов, а когда дело сорвалось, по-быстрому свалил в родной Селявив. Короче, выжали из него счета, имена стрелков, и чтобы не пачкать падалью святую землю, вывезли в море и утопили. Перед смертью, говорят, каялся и просил прощения у братвы и лично у Клима. Умолял не трогать семью – жена и сын, мол, ни при чем. В общем, классика жанра: скурвился, Иуда, жадность фраера сгубила.

Да, видно, прав Маркуша: где евреи – там беда. Хотя, что греха таить – среди русских негодяев тоже хватает. Те же стрелки, например. Их тоже нашли и закопали. Водителя жалко – отчаянный был парень. Если бы в последний момент машину в сторону не кинул, быть им сейчас с Маркушей на том свете…

Ну как же – она прекрасно помнила Гришу Фридмана! Неброский, щуплый, негромкий, мастью совсем не похожий на яркого вальяжного Алика, он принадлежал к верхушке организации и вместе с другими друзьями Клима изредка бывал у них дома. Производил впечатление человека умного, культурного, внушающего доверие. Вел себя прилично, место свое знал, но острое шило иронии нет-нет, да и высовывалось из мешка его сдержанности. Вот тебе и Гриша, вот тебе и сукин сын…

Позже от жены Степана она узнала, что Маркуша с подручными изъяли из двух квартир и загородного дома предателя драгоценности и валюту, после чего заставили его окаменевшую вдову переписать недвижимость на подставных лиц. Мать и отец Гриши пытались добраться до Клима, чтобы упасть ему в ноги, но не добрались и слегли, раздавленные горем и позором.

«Может, Маркуша погорячился? – спросила Алла Сергеевна мужа, заступаясь не за вдову, а за справедливость. – Ведь она, вроде бы, ничего не знала…»

«Муж и жена – одна сатана…» – угрюмо обронил Клим, знавший Гришину жену без малого столько же лет, сколько и ее мужа.

Кажется, только тогда и дошло до нее значение этой нестареющей формулы презумпции семейной виновности, обрекающей супругов на единую судьбу, как бы ни был далек один из них от деяний другого.

Неумолимый вердикт, узаконивший смерть миллионов невинных с глубокой древности до наших дней и обретающий неподсудность божьей воли, когда коллегией присяжных становится народ, как это было с Людовиком XVI и Марией-Антуанеттой, Романовыми или четой Чаушеску. Подобные открытия или ослабляют, или укрепляют дух. Что касается Аллы Сергеевны, то она про себя решила, что разделит, если потребуется, судьбу Клима, чем бы ей это ни грозило.

Так гражданская война коснулась ее семьи, а чужие, телевизионные раны сделались своими. Так познала она второй урок предательства.

«Предать может всякий!» – ухмылялся ментор-опыт.

«Да, предать может каждый, – соглашалась она, – но только не я и не Клим».

Гришу и его безымянных подручных – этих диких зверей, что под видом людей попытались вмешаться в ее судьбу, она горячо и запоздало прокляла. Но позже, успокоившись, говорила о них и им подобных без всякого злорадства, со смесью недоумения, разочарования и опаски, как говорят о подлежащих уничтожению бешеных псах.

Такой вот вышел дефолт. А виной всему они – речистые, нечистые на руку машинисты истории. Не политики, а какая-то омоморфемная загогулина, не праведники, а циничный инцест родственных душ. Разбойничьим посвистом и вкрадчивой змеиной фистулой отмечено их истерическое правление, и на руках их запекшийся антрацит кровавого словоблудия.

Сегодня очевидно, что случившийся дефолт был, по сути, инсультом ельцинизма. И если мы не беремся судить об этом прискорбном факте с позиций медицины и экономики, то в общедоступном, синтаксическом, так сказать, виде он представляется нам ярчайшим и красноречивейшим примером метафизической, необъяснимой никакой семантикой реакцией, в которую могут вступать далекие по значению слова, образуя новый, неожиданный и емкий смысл.

Посудите сами: ельцинизм – ель и цинизм. Изощренная смесь патриархального и дремучего с хитрым, глумливым, иноземным. Удручающий альянс скудоумной недальновидности с размашистой неразборчивостью. Составная часть другого, еще более емкого феномена по имени «ельциниада» (или «ельцианида»?) – этакого хвойно-синильного пойла с запашком преисподней, которым потчевали страну все последнее десятилетие прошлого века и от которого она икает до сих пор.

Нет, в самом деле: видно, и вправду написанный праписателем мир однажды рассыпался на отдельные слова, и мы теперь пытаемся собрать и восстановить их первоначальную гармонию, но они противятся и складываются совсем не так, как мы хотим. Правы, ох, правы структуралисты – не мы вертим языком, а язык нами!..

После пережитого Алла Сергеевна обзавелась подобающими жене благородного разбойника качествами: могла быть до холодности недоверчивой, до сухости сдержанной, до неприличия необщительной. Ее прежние, теоретические, так сказать, страхи получили подтверждение, и от этого у нее на некоторое время нарушился сон. Этак недалеко и до болезненной подозрительности!

Нет, нет, дефолт – это нехорошо. А потому, пусть минуло не два, а три года, ибо в самой российской истории меньше горечи, чем в ее издержках.

 

13

К лету девяносто девятого дела у Аллы Сергеевны шли настолько хорошо, насколько они в то время могли идти у неглупой жены могущественного, независимого мужа, имеющего в своем распоряжении внеэкономические средства принуждения. В стране, заросшей буйным бурьяном спекуляции, ее фабрика выглядела окультуренным цветущим оазисом.

Они шили мужскую, женскую и детскую одежду – по собственным лекалам, оригинальную, повседневную и нарядную, в большом ассортименте, мелкими и средними партиями. Товар был высоколиквидный, а потому и речи не шло, чтобы сдавать его на реализацию: заказчики выстраивались в очередь. С них брали половину стоимости и на окончательный расчет давали месяц. Производство было отлажено, каждый в нем и вне его знал свое место, и от подготовки эскиза до пошива готовой партии все было предсказуемо и планируемо. Кредитовались они только в Сбербанке, бартер и неплатежи их не касались, с зарплатой горя не знали, с валютой дела не имели, шили в основном из нашего и против импорта выиграли. Щедрые премии, материальные пособия, бесплатные путевки и прочие непрофильные расходы из прибыли – ей говорили, что она отдает рабочим свои деньги. И каждый раз она сухо и одинаково отвечала: «Они для меня не рабочие, а подруги».

Неудивительно, что фабрика и ее директор были на слуху у просвещенной модно-швейной общественности. У нее хотели побывать, ее мечтали видеть, с ней жаждали говорить, ею были готовы восхищаться, ей зло завидовали: еще бы не быть успешной с таким мужем-разбойником! Но докучливого внимания она избегала, интервью не давала, и фотографировать себя не позволяла. Счастливым и вдохновляющим исключением из правил назвала ее в своей статье одна умудренная, обходительная журналистка из модного журнала, которую Алла Сергеевна все же допустила до себя и даже выпила с ней полбутылки французского коньяка. Полная, опрятная журналистка по имени Полина была на пятнадцать лет ее старше, и в глазах ее таилась добрая, понимающая усталость. Говорили о жизни и о моде. Именно в тот раз она и запустила в публичный оборот сухой, официальный, лишенный интимных подробностей образ упорной и прилежной провинциалки из рабочей среды.

С некоторых пор приятная необходимость бывать на показах в Доме моделей сделалась у нее привычкой. Она брала с собой Марину Брамус или кого-то из девочек и наслаждалась положением потенциального заказчика. Она помнит, как впервые явилась сюда в качестве директрисы успешного швейного предприятия и, теша золушкины мытарства новобоярским инкогнито, прошла маршрутом девятилетней давности.

«Вы у нас раньше бывали?» – спросил ее предупредительный провожатый.

«Нет, нет, что вы!» – отозвалась она.

Помнит, как сидя в кресле, разглядывала знаменитый Зеленый зал, его лепной потолок, белые колонны, вычурно-резные двери, зеркала, прятавшие в неразличимой глубине тени великих основателей. Как впервые вручая здесь свои визитки, читала нескрываемое удивление на лицах визави – наверное, из-за несовпадения их бывалых ожиданий с ее незрелым и возбуждающим обликом. Когда же в ходе последовавшего обсуждения обнаружилась ее эрудиция, подкрепленная невинным замечанием Марины о ее статусе основного акционера фабрики, удивление сменилось изумленным любопытством и более модно-швейную общественность не покидало.

Не обнаруживая в себе былого почтения, она с ироничной улыбкой и невесть откуда взявшимся упоением перебивала корифеев: «Тут я с вами, пожалуй, не соглашусь!». И это была ее единственная уступка великому соблазну объявить высокомерным римлянам: «Мне отмщение и аз воздам». Почему единственная? Ну, уж точно не от великодушия: рассказы двух модельерш среднего возраста, которых она с помощью Марины переманила на фабрику из Дома моделей, родили в ней здоровое разочарование и остудили мстительные поползновения. Утомленные высокомодными дрязгами и своеволием администрации, беглянки со страстью освобожденных рабынь описывали царившие там нравы, обличая то мелкое и низкое, что существуя рядом со всяким высоким искусством, бросает на него пусть и короткую, но густую и липкую тень. Слушая их, она живо представляла себя на их подневольном месте, осененном призрачной удачей, на которую она могла рассчитывать только став фавориткой или женой какого-нибудь начальника. Вот уж воистину: все что ни делается – к лучшему!

Весной того же года ей на работу неожиданно позвонил Колюня. На изумленный и радостный вопрос, как он ее нашел, Колюня ответил, что ее теперь в отрасли все знают и что она знаменитость и гордость ее родной фабрики, директором которой он теперь является. «Вот тут тебе все привет передают, хотят делегацией к тебе в гости приехать. Примешь?» – спросил он, перекрывая приветственный щебет женских голосов. Алла Сергеевна едва не прослезилась и назвала фамилии трех девчонок, которых она обязательно хотела бы видеть среди других. Через две недели приехали шесть девчонок – шесть точек отсчета, над которыми она так высоко и громко вознеслась. Алла Сергеевна провела с ними два дня, уделив им щедрое, солнечное внимание. Оказалось, что у всех у них есть сердце, а у сердца – добрая и нежная память. «Почему сам не приехал?» – проводив девчонок, упрекнула Колюню по телефону растроганная Алла Сергеевна. Тот помялся, а затем признался:

«Я очень хотел приехать, но потом понял, что лучше мне тебя не видеть, иначе со мной опять такое начнется…»

Смутившись, она попросила простить ее. За все. Он понимает, о чем она.

«Понимаю…» – с былой покорностью откликнулся Колюня.

В тот год она вплотную приблизилась к своей мечте – собственному дому моды. Для этого в конструкторском бюро была создана творческая группа, которую она курировала лично. Вместе с Мариной Брамус и одержимыми сообщницами, прозванными на фабрике «творчихами», они регулярно соединялись для захватывающего дух свободного полета. Воспаряя над помятой землей на немнущихся крыльях вдохновения, они возвращались с новыми идеями и эскизами. И вопросами. Ну, например: человек симметричен. Кто прав – тот, кто следует его симметрии или разрушает ее? Или вот еще: высокая мода – это резервация для посвященных или полигон для ширпотреба? Или такие: может ли пестрое быть элегантным, и как избежать бесовщины вкусовщины? Ну, и совсем серьезный: женские бедра – это часть или центр композиции?

Одновременно с этим готовились помещения главного штаба ее модных войск: ей хотелось, чтобы он наконечником копья застрял именно в Кузнецком мосту, для чего там в одном старинном пятиэтажном особняке были выкуплены два этажа. Помещения переделали и оборудовали, как того требовал Дух Высокой Моды, и в июле девяносто девятого в них появились его первые слуги. Оставалось лишь объявить о рождении «Модного Дома Аллы Клименко», что и решено было сделать в сентябре того же года.

В начале августа они, как уже повелось, всей семьей уехали в Испанию, и там она, распуская пружину забот и освобождаясь от груза усталости, дефицита алости и избытка аллости сергеевности, целую неделю приходила в себя.

Попадая в объятия мужа, чтобы невразумительно и бесчувственно отозваться перед сном на его очередную попытку оживить ее страсть, она тут же засыпала, успев пожаловаться: «Ах, как я устала, как я устала!». Когда через неделю его попытки увенчались успехом, и громкие любовные утехи вернулись к ним, она, с испуганным смущением обозревая болото любовной немощи, из которого только что выбралась, дала себе слово впредь обходить его стороной. «Боже мой, как же он, большой, сильный и влюбленный терпел ее, такую прохладительную, столько времени!» – корчилась ее совесть.

Днем на пляже, сидя в шезлонге, она тонула в ленивой истоме. Наводя радужно трепещущие ресницы на золотое испанское крыльцо у самой кромки воды, на котором возились ее царь-царевич, король-королевич, она с дремотным умилением следила за их беспечной возней.

Отец для пятилетнего сына был, безусловно, важнее, чем мать. Ангельским, обрамленным белокурыми кудрями личиком ребенок походил на нее, в остальном же являл собой самый ранний, крохотный набросок отцовской стати, контуры которого способен подметить лишь материнский глаз. Он с миниатюрным подобием держал спинку, переставлял ножки, орудовал крепкими ручками, вскидывал головенку – словом, по-новому, по-своему проживал отцовские движения. До чего же, однако, неподкупно точна копировальная машина природы!

Думала ли она о втором ребенке? Не просто думала – она мечтала о девочке! Но сначала в ее мечты вмешалась фабрика, затем сквозь марево ближайшего будущего забрезжил Модный Дом, а теперь двусторонние заботы и вовсе взяли ее за горло. Ну как тут заводить ребенка? Может, через пару лет, когда и фабрика, и Дом (те же дети, кстати говоря) немного подрастут и смогут обходиться без нее. Так она и ответила мужу, когда он ее однажды об этом спросил. «А не поздно будет?» – поинтересовался он с сомнением. И она мужественно ответила: «Нет, конечно, если ты очень хочешь – давай родим…» Но, видимо, лицо ее говорило об обратном, потому что Клим обнял ее и сказал: «Тебе решать!». И она горячо и торопливо принялась его убеждать, что женщины рожают и в сорок, а ей к тому времени будет всего тридцать шесть! Больше Клим на эту тему разговоров не заводил.

Бирюзовыми оборками колыхалось коммунальное море, выталкивая на золотой берег прозрачные, гулко-шипящие строчки: «мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог…», «теперь, я знаю, в вашей воле меня презреньем наказать…». Пятнистый африканский ветерок терся о кожу горячей леопардовой шкурой, невнятные пляжные голоса – поводыри слепого сна – вспыхивали солнечными бликами в затуманенном мозгу.

«С этой работой я запустила и мужа, и ребенка… – путалась в предсонных сетях рыбешка-мысль. – Надо сбавить прыть. Невозможно тащить на себе и фабрику, и Дом…»

Тягучее, ленивое, охраняемое праздным покоем внутреннее созерцание одолевало ее. Случайные образы всплывали из затянутой илом памяти и радужными пятнами колыхались на ее поверхности. Черты одного из них прояснились и сложились в Сашкино лицо – далекое и безмятежное. «Почему оно здесь, зачем оно здесь?» – сонно подумала она.

Вот ведь странность: невзирая на то, что Сашкино имя всегда было у нее на языке, причем в его самом ласкательном, придыхательном виде, самого носителя имени она почти не вспоминала. Со дня их московского расставания минуло уже шесть с лишним лет (о, господи, куда так мчится время!) и четыре года, как он пытался раздобыть у матери ее адрес. За это время лишь случайные, беглые зарницы памяти напоминали ей о нем. «Надо непременно узнать, что с ним…» – пометила она себе на полях сентябрьского ежедневника и поплыла дальше.

Тот отпуск выдался на редкость спокойным и благостным. С утра Клим уединялся с Маркушей и помощником в кабинете, а они с сыном и двумя охранниками отправлялись на частный пляж, куда к ним позже присоединялся их любимый папочка с друзьями. В тот год ему исполнилось пятьдесят два, но был он по-прежнему крепок и прям: коварная рана в живот его не согнула. Может, только пристальней стал взгляд, да гуще отливал ковылем бурый ежик волос. Ах, как она любила протяжно пройтись по нему рукой, наблюдая, как чистая поперечная полоса движется к затылку и как восстает из-под ее ладони сухой своенравный волос!

«Кли-имушка… Кли-имушка мой…» – нежно приговаривала она, заглядывая в его лицо. Так гладят любимую кошку и обожаемого мужа, и они одинаково завороженно затихают в такой момент. Даже сегодня ее ладонь помнит мягкое покалывание его волос.

Солнце любило его кожу за отзывчивость и охотно оседало на ней. В два-три приема он покрывался ровным загаром цвета розовой копчености, который затем сгущался до кофейного, превращая его в мавра. И чем темнее становились его лицо и шея, тем громче серебрился ежик волос, тем заметней звучали белки глаз. Ей, чтобы стать мавританкой, требовалось не менее недели. Наливаясь днем кофейным оттенком, как июльская листва темной зеленью, они шоколадными скульптурами укладывались вечером в постель, подставляя возбужденным глазам, рукам и губам бледное сияние своих заповедных, нетронутых загаром мест. С виноватым энтузиазмом наверстывала она упущенные ласки, шепот, сдавленный лепет, волнистые стоны, самозабвенный финал и горячую истому удовлетворения. «Тебе хорошо было?» – спешила удостовериться она, с постельным удобством устраиваясь на нем и нежно целуя дубленую кожу его лица, пострадавшие от лобового столкновения губы, короткие сомкнутые ресницы, сломанный нос, колючие выгоревшие брови.

Благословенные, счастливые, райские минуты!

«Ты будешь на открытии?» – спрашивала она.

«Пока не знаю, Аллушка, но постараюсь!» – отвечал он.

«Постарайся, Климушка, постарайся, пожалуйста! Ты же знаешь – если бы не ты, ничего этого не было бы!»

«Нет, Аллушка, ты у меня такая способная, что добилась бы всего и без меня!» – говорил он, заключая ее в объятия.

«Нет, нет и нет! – твердила она, устраиваясь поудобнее. – Без тебя я никто!»

«Не говори так!» – строго обрывал он ее.

«Нет, нет, я знаю!» – упрямо твердила она, поджав ноги и прижимаясь к нему спелой спиной.

Да, да, она всегда знала эту самую главную правду ее жизни. И еще одно она знала точно: в безопасности он был, только находясь рядом с ней.

 

14

«А все Кузнецкий мост и вечные французы…»

Открытие Дома состоялось шестнадцатого сентября во второй половине дня. Приглашения, разосланные во все заинтересованные концы Москвы, собрали около ста человек. Алла Сергеевна, знакомая к тому времени со многими директорами московских швейных фабрик и главными редакторами модных журналов, лично позвонила каждому и просила быть. Событие ожидалось, а потому, окружив себя свитой, явились все, за исключением директрисы самого главного дома мод, приславшей вместо себя некоего типа с невнятной должностью и лицом, похожим на мозоль.

Ох, уж эти иезуитские нравы служителей культа Красоты, к которым Алла Сергеевна не может привыкнуть до сих пор! И куда только смотрит Бог? Впрочем, если уж он не замечает официальных, сутаноносных, так сказать, богохульников, то до внештатных ему и вовсе нет дела. Или вы всерьез полагаете, что космического Слесаря интересуют человеческие опилки, которые он каждый день сметает со своего верстака? Как бы то ни было, в тот день ей хотелось верить, что улыбки и поздравления приглашенных искренни, а сердца чисты.

Украшенная волнением, она обходила гостей. Со всеми была приветлива, каждому была заранее благодарна, всякого была рада видеть. Но как сказал, понизив голос и целуя ей руку, один влиятельный человек из модных сфер, сюда уже стоило прийти хотя бы затем, чтобы полюбоваться ею.

«Что он сказал?» – не расслышала сопровождавшая ее Марина.

«Так, ничего. Глупость» – отвечала вполголоса Алла Сергеевна.

Впрочем, несдержанной глупостью в тот день страдали, кажется, все мужчины, ибо, не сговариваясь, приветствовали ее в том же духе. За отпуск она поправилась, и теперь ее пятьдесят восемь кило, красиво упакованные в сто шестьдесят восемь сантиметров чистого, без каблуков роста, наверное, и вправду были хороши в новом деловом наряде, являвшем собой не эталон сухой деловитости, а смелую облегающую ставку в изощренной чувственной игре, в которой настоящая женщина не боится рисковать.

Отпуск зарядил ее новой энергией, а та, в свою очередь, толкнула ее на революционный шаг: Алла Сергеевна разрешила, наконец, своему парикмахеру сделать то, к чему он давно ее склонял – постричь ее. Урбанизировать, так сказать, ее облик, снабдить его отчетливым знаком перемен, освободить волосы от груза локонов, вернуть им пышную свободу времен поздней юности. Теперь ее натуральные, белокурые, разделенные пополам пряди вздохнули, рассыпались сухим блеском по краям свежего, тонированного загаром лица и завершили образ стремительной, роковой, стильной женщины.

«Ну, Алла Сергеевна, – восхитился мастер, отступая от своей работы, как художник от картины, – полный отпад!»

Когда она явилась в таком виде домой, сын громко наябедничал отцу: «А мама постриглась!» У мужа от ее нового облика широко раскрылись и загорелись глаза.

«Ну, как?» – спросила она, воздушно поправляя прическу, оглаживая бедра, отводя назад плечи, косясь в зеркало и вспоминая себя юную.

«Хорошо!» – сдержанно улыбаясь, отвечал он, и едва дождавшись, когда они лягут, самым энергичным образом завладел ею и усадил на себя. И когда она, гарцуя на нем, откидывалась назад и потряхивала пышной стриженой гривкой, он, кажется, готов был заржать. Вот вам лишнее подтверждение мужской незатейливости, предписывающей женщине чаще менять наживку!

В назначенное время к микрофону выступил щеголеватый молодой человек и объявил наступившей тишине, что имеет честь представить ей новорожденный «Модный Дом Аллы Клименко» и его молодой, способный коллектив во главе с самой Аллой Сергеевной Клименко. После чего Алла Сергеевна, к этому времени совершенно успокоившаяся, вышла на зов вежливых аплодисментов.

Ровным прочувствованным голосом она поблагодарила уважаемых гостей за их любезное согласие разделить с коллективом Дома его волнения и надежды, и заверила, что для них большая честь принимать у себя славных представителей отечественной модной индустрии, ее признанных законодателей и достойных продолжателей славных российских традиций.

«Само ваше присутствие здесь мы воспринимаем, как доверие, которое вы нам оказываете. Как благословение на нелегкий и благородный путь, которым следуете сами и к которому поощряете других, – говорила она. – Нам доставляет огромную радость ощущать себя вашими единомышленниками, и с волнением приобщаясь к миру высокой моды, мы полностью представляем себе меру нашей ответственности, как и тот упорный и нелегкий труд, который ждет нас на этом поприще!»

И далее в том же льстивом, напыщенном, комсомольском духе. В конце она сказала:

«Мы долго и терпеливо шли к нашей цели. Были сомнения, были разочарования и неудачи, но была и твердая уверенность, что однажды мы окажемся там, где мы есть сейчас, а именно: в окружении друзей, сгорающих от нетерпения увидеть, на что мы способны!»

Она выдержала паузу – ровно столько, чтобы схлынула уже было приготовившаяся к показу перекличка голосов и, акцентируя каждое слово, как это делает учительница, привлекающая внимание нерадивых учеников, сказала:

«Но перед этим я хотела бы особо поблагодарить одного человека…»

И добившись настороженной тишины, продолжила:

«…Я хотела бы поблагодарить Владимира Николаевича Клименко – известного, уважаемого, успешного предпринимателя и бескорыстного мецената высокой моды, благодаря которому сегодняшнее событие стало возможным. Поблагодарить его за прозорливость, терпение, поддержку и веру в наш успех. Поблагодарить и выразить ему нашу самую сердечную признательность!» – сказала она и, поднеся руки к груди, легкими выразительными хлопками пригласила присутствующих присоединиться к ее благодарности.

Ах, как забегали глаза, как озарились нескромными улыбками лица некоторых гостей, как закрутились в поисках упомянутого всуе спонсора их головы! Еще бы: ведь эта бойкая провинциалка вместо того, чтобы благоразумно молчать о том, что всем и так хорошо известно – о ее неприлично расчетливом, неразборчивом замужестве, о ее союзе с дьяволом – напротив, выставила все это на показ, да еще и приглашает за нее порадоваться! А жидкие аплодисменты не хотите ли?

Слава богу, что Клим не приехал, иначе быть бы ему в центре ядовитого внимания язвительного племени завистников. Иначе издевательский желтый цвет завтрашних газет был бы ему обеспечен. Как будто не было тех, кто этого по-настоящему заслуживал! Как будто те, кто правил в то время страной были лучше! Да хуже они были, хуже, в сто раз, в тысячу раз хуже и вреднее!

«Прости, Аллушка, никак не смогу!» – сказал Клим ей утром, и она обиделась на него. Обиделась на то, что он не захотел разделить с нею ее триумф. Обиделась впервые за всю их историю. Так обиделась, что молчала весь завтрак и, провожая, едва подняла на него глаза. Только сейчас поняла она резоны его предусмотрительности. Поняла, что друзей у нее всегда будет меньше, чем врагов и что бóльшая часть тех, кто здесь присутствовал – лазутчики, соглядатаи, вампиры, питающиеся чужим унижением и явившиеся сюда в поисках скандального удовольствия. И самое главное поняла она в ту минуту: отныне ей нужен успех и только успех. От нее ждут провала, краха, позора, но она не доставит им такой радости, пусть даже не надеются!

«А теперь наш парад-алле, наше дефиле!» – зычно, с цирковым шиком объявил молодой премьер.

К открытию они приготовили коллекцию монохромных платьев под названием «Родословная радуги» – манифест цвета, силуэта и элегантности. Семь манекенщиц в облегающих однотонных платьях до колен вышли одна за другой на середину зала и образовали классический радужный набор. К ним присоединились две их подруги, одна в белом, другая в черном, и замкнули цветовую октаву по краям. Настроив таким образом зрительский хромоскоп, они принялись составлять причудливые сочетания, сочиняя цветомузыкальную рапсодию на тему абстрактной живописи. Два полюса, два антипода – красный и фиолетовый, противостояли друг другу. Все прочие пытались их помирить, черный – поглотить, а белый – возвыситься над ними. Цвета сходились и распускались, женились и разводились, дружили и ссорились, любили и ненавидели. Оттенки туфель, поясов, перчаток, сумочек, шляп и бижутерии словно глиссандо размывали основной тон до полутона, роднили его с соседними, мешали оранжевую кровь с желтой, желтую с зеленой, зеленую с голубой и так далее, пока не замыкали цепь родства в единый колоритный хоровод.

После многокрасочных игр девы возвратились к классической формуле, и возник многозначительный художественный финал, после чего девять изысканных, по-вечернему принаряженных молодцов разобрали и, красиво повиливая бедрами, увели молодых дам с подиума. Последними одна за другой уходили черно-белые пары: мужчина в черном уводил даму в белом, дама в черном уходила с мужчиной в белом. Это должно было по замыслу Аллы Сергеевны, как потом напишут ее биографы, символизировать независимость цвета от прочих элементов костюма, его, так сказать, инвариантность во всех системах координат. Этот ее начальный, ранний период назовут потом спектральным.

Успех был неожиданный и громкий. Радужный хоровод захватил даже недоброжелателей, и последние пять минут дефиле проходило под ритмичные аплодисменты. Музыка не давала им угаснуть, и растроганная Алла Сергеевна дважды выводила своих девочек и мальчиков на бис, кланяясь и прижимая руку к сердцу, которым она в тот момент любила весь мир. В примерочной, куда они потом ушли, все смешались и принялись поздравлять друг друга: самые порывистые кидались на шею, другие степенно и торжественно обнимались, третьи брали своих визави под локотки и обменивались истовыми светскими поцелуйчиками. Алла Сергеевна подарила каждому поцелуй в обмен на заверения в вечной любви.

«Мариночка! Неужели мы это сделали?» – воскликнула она, обнимая свою первую помощницу.

«Да, Аллочка, да, и еще как! Ты даже не представляешь, какая ты у нас умница!» – отвечала растроганная Марина, кажется, не заметив, что впервые обратилась к начальнице на «ты».

Потом их обсуждали.

«Нет, ну что говорить! – заявил пожилой директор одной швейной фабрики. – Это здорово! Неожиданно, оригинально и здорово! До сих пор я знал Аллу Сергеевну как талантливого администратора, а сегодня узнал, что она еще и талантливый модельер! Значит, верно говорят, что талантливый человек талантлив во всем. От души поздравляю и желаю вашему Дому благополучия и процветания!»

После директора еще два гостя в единодушном порыве заверили хозяев, что по их мнению дебют удался, но что расслабляться не следует, поскольку впереди у них напряженная работа.

Затем к микрофону выплыл тот самый человек из модных сфер, что целовал хозяйке руку и любовался ею – в джинсах, ярком клетчатом пиджаке и при шарфике – не то влиятельный критик, не то профессор модных наук. Оглядев публику, словно прибирая ее к рукам, он прямо так и начал:

«Сегодня при встрече я сказал нашей очаровательной хозяйке, что пришел сюда только затем, чтобы полюбоваться ею…»

С улыбкой обвел глазами зал. Голос высокопоставленный, вкрадчивый, слегка гнусавый. Пауза.

«…И представьте себе – не ошибся!»

Подобрал тонкие коварные губы и снова оглядел зал.

«Да, то, что нам показали, было эффектно, ярко и сочно. Понятна сама по себе идея обратиться, что называется, к истокам – к натуральному чистому цвету и, соединив его с женской природой, вернуть ей, так сказать, изначальную, доэмансипированную чистоту, одновременно подчеркнув важность хромовизуального наполнения женского наряда. Во всяком случае, такой мне видится суть данной коллекции» – сказал он и важно, по-профессорски повел очами окрест.

«С точки зрения кроя, точности линий, силуэта все выглядело безукоризненно. Впечатляет суммарное цветовое решение: насыщенность базовых цветов подсурдинена их многочисленными оттенками. Словом, с точки зрения единства замысла и выразительных средств коллекция удалась. Но…»

И тут уж попробуй не обведи аудиторию строгим взглядом!

«Но… фасоны коллекции несколько, я бы сказал, старомодны. Я бы даже сказал, староваты. Это не конец двадцатого века, это его середина. Другими словами, современная женщина, глядя на представленную одежду не испытает внутренней потребности в нее облачиться».

Заставив присутствующих проглотить очередную паузу, брезгливый апостол истины продолжил:

«Что я хочу этим сказать. По-моему, нынешнему вашему мировоззрению не хватает масштаба и чувства времени. Я бы сказал, что вы следуете не моде, а обычаю. Не нужно забывать, уважаемые коллеги, что мода – это не вещь, а процесс ее потребления, и вот тут я не уверен, что кто-то сегодня захочет потреблять ваши вещи. Иными словами, ваша коллекция не обеспечена референтной группой».

Для первого раза это было жестоко, и публика притихла – одни из жалости, другие – поводя жалом в ожидании провала.

«С другой стороны, – продолжал вещать профессор, – следует помнить, что высокая мода, свою приверженность которой вы заявили, есть высокое искусство и к моде имеет лишь косвенное отношение. И если кто-то все же решит пойти в ваших платьях на вечеринку – а именно для вечеринки они, скорее всего, и предназначены – то это будет лишь означать, что ваш первый опыт приобщения к высокой моде не удался, ибо высокая мода кончается там, где начинается улица. Вы же должны творить для искусства, для ценителей, для элиты, а не для улицы. А для этого женщину надо не одевать, а раздевать. Такова нынешняя тенденция высокой моды…»

Лучезарно улыбаясь, он прожурчал в смущенную тишину:

«И все же не будем расстраиваться, мои дорогие друзья, ибо что такое наша жизнь, как не один сплошной урок со звонком в начале и в конце! Вы еще так молоды, вы только начинаете, и вашим будущим достижениям было бы неуютно, если бы главный успех достался вашему дебюту!»

И освободил микрофон. К чести публики следует заметить, что никто не решился ему аплодировать. Сразу после него вышла журналистка Полина.

«Хочу сразу заявить, что событие, на котором мы сегодня присутствуем, является действительно событием, а не очередной культурогенной тусовкой. Согласитесь – не каждый день случается бывать на открытии отечественного форпоста высокой моды» – сухо и желчно заговорила она, словно разгоняя ученый смог предыдущего оратора.

«Позволю вам напомнить, что мода всегда современна, даже если она возрождает что-то старое. И если верно, что объект потребления становится модным лишь в отблеске восхищенных глаз публики, тогда то, что мы видели – модно, поскольку восхищение налицо. Лично я первой бы воспользовалась этой коллекцией, добавив к ней нижнее белье той же расцветки. Например, те же трусики «неделька»…»

Раздался смех, воздух разрядился, дышать стало легче.

«Хочу также решительно и бесповоротно поддержать дух и волю Аллы Сергеевны, которая, являя нам мужской характер, женский ум и обольстительную внешность, обладает в ее нежном возрасте столь зрелым опытом, талантом и внушительными достижениями. Посудите сами: разве не она вернула к жизни боевую единицу нашей опустошенной гибельным экспериментом швейной промышленности? Разве пример ее фабрики не вдохновляет? Разве не ее хрупкая фигура храбро встала на пути мутного безликого импорта? И разве не должны мы поддержать ее намерения по возрождению славных традиций российского рукоделия? Старомодная, говорите? Что ж – на Руси и фигуры другие, и вкус другой.

Позвольте напомнить вам одно известное выражение: «Мода – это вечное возвращение нового». И разве представленная коллекция не удовлетворяет этой формуле? Да, это попытка вернуться к чистым и ясным истокам. Но это уже не гаммы, а красочная увертюра, и я уверена, что за ней последует яркий, содержательный и, что самое главное, нужный нашему обществу спектакль.

Возможно, с точки зрения высокой западной моды, в которой нынче, в самом деле, больше раздевают, чем одевают, представленная нам коллекция излишне практична и целомудренна. Возможно, именно так мыслят в свободном обществе. Но мы-то пока еще не свободны, и в наше растерянное, неприкаянное время серьезному русскому художнику не пристало баловаться искусством ради искусства, разжигая своим баловством похоть лиц определенного сорта. Для нас, женщин, мода – это последнее средство, с помощью которого мы ежечасно, ежеминутно, ежесекундно пытаемся удержать любимого мужчину.

И вот еще что. Поскольку за редким исключением мужчины созданы для прозы, а женщины для стихов, то как, скажите, может судить о женской моде тот, кто никогда не носил грудь и не делал аборт? Если только он, конечно, не Ив Сен-Лоран…»

Смелый однополый намек вызвал дружный смех и одобрительные аплодисменты.

Потом было шампанское, много улыбок и ровный узорчатый шум светских разговоров.

 

15

Она вернулась домой около десяти вечера и в счастливом, усталом состоянии устроилась с мужем на диване перед столиком с коньяком. Среди прочего она ему сказала:

«Извини, Климушка, что утром обиделась на тебя! Ты совершенно правильно сделал, что не приехал: половина из тех, кто там был, твоего мизинца не стоят!»

«Аллушка, я в самом деле не мог, а не потому что кто-то там чего-то не стоит!»

«Все, проехали! – ответила она, прижимаясь к нему. – Знаешь, у нас, наверное, что-то получилось – нас хвалили серьезные люди!»

«Вот видишь! Я же тебе говорил!..»

«…Но были и злые – ох, злые! Вернее завистливые. Был там один спец, выступал с замечаниями… Так ему потом одна журналистка ответила: как может рассуждать о женской моде тот, кто не носил грудь и не делал аборт! Хорошо сказала, правда?»

«Хорошо! – улыбнулся Клим. – Так тебе, выходит, для полного счастья не хватает только аборта?»

«Ну, какой же аборт, если я рожала! – улыбнулась она. – Роды, Климушка, десяти абортов стоят!»

«А ты что, знаешь, что такое аборт?» – невинно поинтересовался Клим.

Алла Сергеевна вмиг протрезвела, неуместно и неестественно рассмеялась и, спрятавшись на груди у мужа, оставалась там до тех пор, пока суматошная работа ума не открыла ей, что пришло время ворошить проклятое прошлое. И тогда она, подняв к мужу необычайно серьезное лицо, отстранилась и села рядом, как чужая – на тот случай, если он после ее признания не захочет ее больше знать.

«А ведь ты прав, – помолчав, ринулась она из огня в полымя. – Да, я знаю, что такое аборт…»

И далее:

«Если я никогда не рассказывала тебе о своем прошлом, то не потому что мне есть, чего стыдиться – мне нечего стыдиться, а потому что тебе это может не понравиться…»

«Аллушка, Аллушка! – запротестовал он, взяв ее руку. – Не надо, не рассказывай! Мне абсолютно безразлично, как и с кем ты до меня жила!»

«Нет, нет, ты должен знать!» – заупрямилась она, отводя глаза.

«Да не хочу я ничего знать!» – волновался он, заглядывая в ее страдающее лицо.

«До тебя у меня был парень… – найдя глазами в пространстве точку опоры, заговорила она. – Мы росли с ним в одном дворе, он был на три года меня старше, и я влюбилась. Ну, знаешь, как это бывает с глупыми девчонками… В общем, от него я потом, дура влюбленная, и залетела… Мы были вместе несколько лет и даже хотели пожениться, но в восемьдесят пятом, перед окончанием института он меня бросил и женился здесь, в Москве… После него у меня там, в Сибири был другой парень – хороший, добрый, порядочный человек… Секретарь райкома комсомола. Замуж меня все время звал… Но я его не любила и сама от него ушла, а потом переехала в Москву. А вскоре познакомилась с тобой… Вот».

И замолчала, ожидая приговора.

«Что, все?» – подождав, спросил Клим.

«Все…» – ответила она и глубоко вздохнула. Ей вдруг стало удивительно легко: как бы он себя после этого ни повел, а совесть ее теперь чиста.

«Глупая! Какая ты у меня еще глупая!» – вдруг порывисто привлек он ее к себе.

Она подняла к нему глаза полные слез и пробормотала:

«Климушка, родной, ну почему я не встретила тебя раньше?»

Он целовал ее мокрые дрожащие ресницы и гудел:

«Неужели, по-твоему, я мог думать, что у тебя до меня никого не было? Ну как это возможно, чтобы у такой красавицы не было парня, а? Это же бред, этого же не может быть! Вот если бы у тебя до меня никого не было, вот это было бы ненормально!»

«Климушка, Климушка! – ободренная заторопилась она. – Никого у меня больше не было, клянусь тебе! Только эти два несчастных парня и работа! И один аборт!»

«Верю, Аллушка, верю! Ты удивительно чистая и порядочная девушка – это я сразу понял! Или ты думаешь, я не разбираюсь в людях?» – непривычно горячо воскликнул Клим.

«Если разбираешься, то как же быть с Гришей? – не к месту мелькнуло у нее. И дальше уж совсем не к месту: – Бедный мой Климушка! Как ему нелегко – все его обманывают, даже собственная жена!»

«Знаешь, Климушка, – горячо и свободно заговорила она, – было время, когда я думала, что люблю этого парня больше всех на свете, а когда он меня бросил, думала, что больше никого и никогда не полюблю. Но Климушка, родной мой, моя любовь к тебе такая огромная, что старая рядом с ней не видна! Я даже сравнивать их не могу! Ты же видишь – кроме тебя я никого не замечаю и знать не желаю! И это после шести лет нашего знакомства! Знаешь, – вдруг понизила она голос, – я иногда думаю – нет, не думаю, а знаю, точно знаю…»

Она остановилась, передохнула и закончила горько и почти торжественно:

«Прости, что я об этом говорю, но… если с тобой, не дай бог, что-нибудь случится, я не смогу без тебя жить, вот! Ты не представляешь, что я тогда пережила-а-а…» – заплакала она.

«Аллушка, Аллушка, – качал он ее на груди, как маленькую, – глупенькая моя, ну, успокойся! Ничего со мной не случится, нам с тобой еще жить, да жить! Да мы с тобой еще внуков поженим, вот увидишь! И потом, моя хорошая, если со мной что-то случится, а ты за мной – на кого же Санька останется?»

Алла Сергеевна заплакала еще горше.

И пока она, обессиленная шампанским и коньяком, восторгом воплотившейся мечты, вынужденным признанием и тем невыразимо светлым и грустным, что водится в глубине каждой женщины, плачевным образом освобождается от напряжения последних дней, мы скажем следующее.

Поскольку героиня на наших глазах отредактировала свою биографию – ни тебе московских встреч, ни второго аборта, ни низменных зловредных чувств, нам остается только признать под присягой, что все, что не укладывается в ее новую редакцию, выдумано нами от начала до конца. Было так, как она сказала. Все остальное – лишь игра нашего воображения на овале ее милого неспокойного лица с затуманенным глаукомой лет взором…

Через неделю у нее выдалось свободное время, и она решила навестить Сашку. Зачем? Затем что этого требовало обезвреженное прошлое: срок наказания истек, и заключенный Силаев освобождался на свободу без права приближаться к ней, пока она сама того не пожелает. Впрочем, скорее всего он давно уже на свободе – сбежал от самого себя и теперь прекрасно себя чувствует. Тогда зачем ей нужно было его видеть? А затем, что сдав его мужу, она расшевелила внутри себя некую крохотную занозу, которая доставляла ей теперь неудобство – что-то вроде крохотного кровотечения совести. Чтобы избавиться от него, следовало знать, что с Сашкой все в порядке. Возможно, это выглядело странно, но рядом с ее выдающимся мужем приобрели новое значение оба ее бывших любовника. Не могла же королева до замужества иметь дело с людьми неблагородного происхождения! А раз так, то она вправе знать, как поживают ее бывшие поданные.

Был один из тех теплых осенних дней, когда птицы летят на юг, а облака – на север. Пока ехали до Профсоюзной, ей на память приходили обрывки их московского сожительства, и что-то вроде деловитой грусти витало в обманутом поздним теплом воздухе. Приехали, и Петенька вошел вместе с ней во двор. Там ничего не изменилось, только машин стало больше. Оставив Петеньку во дворе, она направилась в подъезд. У нее не было времени на церемонии, и она решила явиться к Сашке с той же бесцеремонностью, с какой является в дом почтальон, сантехник или милиционер.

Лифт не работал, и ей пришлось обратиться за помощью к лестнице. Поднимаясь по ней, она представляла, как Сашка в неподъемные дни делает то же самое. «Интересно, держится ли он за перила?» – думала она, косясь на их узкую полированную спину, что змеилась сбоку от нее со скоростью ее шагов. Добравшись до пятого этажа, она с любопытством оглядела полинявшую площадку, пыльное окно, давно немытый, заклейменный банкой окурков подоконник. «Ага, значит, сюда он выходит курить…» – подумала она и вспомнила на миг вкус его прокуренных поцелуев. От внезапного волнения палец ее сорвался с кнопки звонка, коротко дав хозяевам знать, что за дверью чужой.

Открывший дверь мужчина в пузатой майке обнаружил перед собой киноактрису, которая спросила его ангельским голосом:

«Извините, я могу видеть Александра Ивановича Силаева?»

Майка подтянула живот, сморщилась и, не спуская с нее глаз, ответила:

«Нет, вы ошиблись, здесь такие не живут!»

«Странно. Я точно знаю, что он должен жить здесь. Я как-то была у него один раз…»

«Давно?» – обрадовалась майка.

«Очень давно!»

«Если это те, кто жили тут до меня, то они съехали четыре года назад!» – важно сообщила майка и похудела еще больше.

«Да? И вы знаете куда?»

«Нет, к сожалению, не знаю, – превзошла майка вежливостью саму себя. – Здесь такой сложный обмен был… Да мне оно и ни к чему! Конечно, если бы я знал, что придете вы, я бы обязательно попросил их оставить адресочек!»

«Жалко. Ладно. Хорошо. Извините» – сказала разочарованная Алла Сергеевна, поворачиваясь, чтобы удалиться.

«Не за что! Приходите еще!» – игриво донеслось до ее спины.

В тот же день Алла Сергеевна позвонила матери и между делом спросила, что слышно про Сашку.

«А черт его знает! Давно уже ничего не слышно! А зачем он тебе нужен?» – подозрительно поинтересовалась та.

«А разве я сказала, что он мне нужен? – сухо удивилась дочь. – Ты вот что – попроси-ка Нинку, чтобы она мне позвонила на работу…»

«Так ты же…»

«Ничего, ничего, дай ей мой рабочий телефон!»

«Ну, хорошо, скажу…» – согласилась Марья Ивановна, и по ее голосу дочь с досадой поняла, что заронила в голову матери зерно пустых подозрений.

На следующий день позвонила Нинка, и Алла Сергеевна, поболтав о том, о сем спросила:

«Слушай, а куда у нас Силаев подевался?»

«А зачем он тебе?» – как и положено близкой подруге насторожилась Нинка.

«Нет, ну вы там с моей маманей как сговорились! Зачем, да зачем мне Силаев! Да ни зачем, вот зачем! Ну, ты сама посуди – зачем он мне теперь? Просто интересуюсь, как все наши поживают, приехать собираюсь…»

«Ну, не знаю! Он же, вроде, развелся!»

«Как развелся? Когда?»

«А разве я тебе не говорила? Слушай, Алка, да я его последний раз-то видела уж и не помню когда! Вроде, он тогда и говорил! А-а, так он же адрес поменял! Да, да, точно! Слушай, а когда же это было? Слушай, ну, никак не вспомнить! Три года назад? Нет, четыре! Точно четыре! Я тогда еще сына в деревню отправляла… Или три?» – бормотала бестолковая Нинка.

«Аллё, подруга! Ты там кончай суетиться под клиентом и скажи мне толком – у тебя есть его новый адрес?» – грубовато, как в юности попыталась привести ее в чувство Алла Сергеевна.

«Ну, надо поискать… А зачем он тебе?» – вспыхнула Нинка новым любопытством.

«Ладно, давай, ищи, а как найдешь – позвони!» – подвела итог раздосадованная Алла Сергеевна: тут уж не зерно, а целый куст подозрений!

Ах, как она, оказывается, отстала со своим счастьем от жизни! Ах, как нехорошо – развелся и живет в другом месте! А может, и пусть живет? Может, оно и к лучшему? Ведь прошлое ворошить – себе дороже…

Через полчаса Нинка перезвонила и продиктовала адрес: Бескудниково, Дмитровское шоссе, 97, квартира 45.

Господи, где это?

 

16

Длинная плоская пятиэтажка на самом берегу крупной автомобильной реки, облупившийся бетонный брусок, вынесенный волнами новостроек на задворки города и окруженный невысокими деревьями в шелудивых листьях.

«Вроде здесь» – остановившись, сказал Петенька и пригнул голову, высматривая номер. Алла Сергеевна вышла и, обведя взглядом дом, в облике которого было нечто каторжное, велела ему идти с ней.

По мрачной, сплющенной лестнице поднялись на четвертый этаж. Она позвонила, и дверь почти тут же открыл Сашка – в мятых брюках, мятой рубашке и с помятым лицом.

«О! Алка! Привет! Заходи!» – приветствовал он ее так, словно они расстались только вчера. На нее пахнуло крепким неприятным духом табака и спиртного. Обернувшись к Петеньке, она сказала:

«Ну, все, жди меня в машине. Я скоро…» – и шагнула в сторону отступившего хозяина.

«Куда?» – спросила она, озираясь на засаленные обои прихожей.

«Давай на кухню!» – отвечал он.

Она освободилась от легкого пальто и, брезгливо принюхиваясь, вошла в неопрятную кухню. Дешевые навесные шкафы с потускневшей облицовкой и такие же столы под ними, потертый линолеум в лопнувших волдырях, грязная посуда в раковине и гниловатый запах овощной базы. Под раковиной неряшливая компания пустых бутылок.

«А кто это с тобой?» – поинтересовался Сашка.

«Водитель мой…»

«О-о! – с быстрым уважением взглянул на нее Сашка и предложил: – Чай будешь?»

«Нет, спасибо!» – содрогнулась она от мысли, что будет пить из одной из этих чашек.

«Ну, тогда садись!» – подвинул он ей шаткую колченогую табуретку. Она с опаской опустилась на нее, он расположился по другую сторону стола.

«Шикарно выглядишь!» – помолчав, сказал он.

«А ты не очень…» – разглядывала она опухшее лицо, лишь отдаленно напоминающее то тонкое и одухотворенное, по которому так любили бродить ее губы. Под глазами мешки, веки набухли, глаза отдают краснотой.

«Вижу, пьешь…» – строго сказала она, не представляя, о чем говорить.

«А что мне остается, – стал он вдруг серьезным. – После того, как ты меня бросила…»

Она собралась отбить его упрек одной из тех ракеток-фраз, что заготовила на этот случай и уже сказала: «Я тебя не бросала…», но он перебил ее:

«Нет, нет, я не в обиде! Сам виноват…»

Плечи и голова его поникли, взгляд потух.

«Ну, хорошо, пусть даже так, – сказала она все также строго, – но разве это повод, чтобы гробить себя?»

«Повод, Алка, повод… – поглядел он на нее с горькой усмешкой, – еще какой повод…»

Она не выдержала и отвела глаза.

«Ну ладно, – распрямился он. – Расскажи лучше, как живешь! Как-никак, шесть с половиной лет не виделись!»

«Нормально живу, как все!» – отвечала Алла Сергеевна, зная уже, что не расскажет ему ни о фабрике, ни о Доме, ни о прочем своем благополучии.

«Слышал, ты замужем, ребенок у тебя…»

«Да, замужем. Сыну пять с половиной. Санькой зовут…»

«Да ты что! – выдохнул он удивленно и недоверчиво улыбнулся: – Уж, не в мою ли честь?»

«Представь себе, в твою!» – с вызовом отвечала Алла Сергеевна.

«Да-а? – поглядел он на нее с уважительным удивлением. – Ну, что ж, это приятно…»

«Ну, а ты как?» – поторопилась она отвести от себя ненужное внимание.

Он словно ожидал ее вопроса и с болезненным удовольствием принялся рассказывать о своих печалях.

Когда она его бросила (а именно так формулировал он отправную точку своих невзгод) – так вот, когда она его бросила, он долго не верил, что она сделала это всерьез. Он думал, что таким привычным образом она его воспитывает, и все ждал, что она вот-вот позвонит и скажет: «Ну, ты все понял?». Потому что нельзя, невозможно, считал он, одним махом, одним капризом зачеркнуть то, что между ними было.

Через два месяца ее отсутствия он не на шутку всполошился и кинулся ее искать. Главным образом, через Нинку, потому что здесь она все концы обрезала: с квартиры съехала, телефона и адреса ателье не оставила, прописки не имела. Но и Нинка знала не больше. Да, говорила она, жива, здорова, прячется где-то в Москве и чем-то там занимается.

В этом месте Алла Сергеевна машинально отметила, что в указанное время занималась тем, что без памяти любила своего будущего мужа и уже была от него беременна.

«А потом вдруг выяснилось, – продолжал Сашка, – что ты вышла замуж». Эта новость его так поразила (хотя, между ними говоря, чего-то подобного он и ожидал), что он стал сильно пить. Возможно, если бы он мог с головой уйти в работу – раньше всех приходить, позже всех уходить, мотаться по командировкам, работать, как говорится, на износ – он бы заглушил проклятую тупую боль любовных метастазов, которые проросли во все его органы чувств. Но предприятие захирело, работы почти не было, приходили туда, чтобы напиться и разойтись. Отношения с женой совсем разладились, пока не стали невыносимыми. Его усердно унижали ее родители, и он терпел, но когда умерла бабка жены и освободилась ее двухкомнатная квартира, он, покладистый и миролюбивый, вдруг взъелся и потребовал развода и размена. Размен был трудный, и он, чтобы ускорить события согласился переехать сюда, в этот бомжатник. Зато теперь он сам себе хозяин. Однокомнатная квартира. Ему хватает. Ему вообще всего хватает. Кроме нее, Алки.

Тут она его перебила:

«Я так понимаю, женщины у тебя нет…» – и выразительным взглядом обвела кухню.

«Нет, – твердо сказал он, но вдруг, замявшись, признался: – Ну, вообще-то, привожу иногда… Так, случайные… Не онанизмом же мне заниматься…»

«Ну да…» – усмехнувшись, отвела она взгляд.

Господи, господи! И этого потасканного, запущенного, неприкаянного мужчину она боготворила! Отдала ему свои самые сладкие годы! Давала себя целовать и сама целовала в такие места, что вспомнить стыдно! Рыдала и ночами не спала! Кошмар, да и только!

Она решительно встала:

«Ну, ладно, мне пора!»

«Алка, не уходи, останься еще немного! – вскочив, неожиданно умоляюще заговорил он. – Ведь ты уйдешь, и я опять тебя шесть лет не увижу! Ну, прошу тебя, прошу – дай посмотреть на тебя еще немного! Ты не представляешь, как мне без тебя плохо! Ведь это из-за тебя я такой стал! Ведь я сейчас останусь один, и опять буду пить! Ну, Аллочка, ну, прошу тебя, ну, совсем немного!..»

Унизительное, живое, неподдельное страдание, такое новое и болезненно искреннее перекосило его покрасневшее лицо, и слезы блеснули у него на глазах. Бедный, бедный забытый, покалеченный, униженный змей, которому она не дала шанса подняться в глубокую чистую голубизну и утвердиться там на сияющем пьедестале! Подхваченная внезапным порывом, она торопливо заговорила:

«Саша, Саша, не пропаду я, не пропаду, обещаю, только прошу тебя, прекращай пить! У тебя есть телефон? Нет? Я установлю тебе телефон и буду звонить, только не пей! Хочешь, я устрою тебя на хорошую работу? Подумай, Санечка, подумай, я многое теперь могу, я тебе обязательно помогу, только не пей, хорошо?»

Он медленно опустился на табуретку, локти его разъехались по столу, голова бессильно склонилась, уперлась лбом в руки и плечи его затряслись. Она подошла, положила ладонь на его грязные, спутанные волосы и принялась гладить.

«Ну, успокойся, успокойся!» – твердила она тихо и скорбно.

Он вдруг распрямил спину, торопливо вытер слезы и, беспомощно улыбаясь, сказал:

«Ты знаешь, когда мне совсем невмоготу, я читаю твои письма! Они теперь здесь, со мной…»

Она вернулась на место и оттуда сказала:

«Мне правда пора, а то водитель еще что-нибудь подумает…»

«Хорошо, хорошо! – успокаиваясь, ответил он. – Иди. Теперь иди. Теперь можно…»

В прихожей он, счастливо улыбаясь, сказал:

«А я знал, что ты рано или поздно придешь, знал! Спасибо тебе, Алка, что пришла, спасибо!»

Она ушла, и он, стоя на площадке, провожал ее сначала взглядом, а затем слухом – до тех пор, пока внизу не хлопнула дверь…

В машине она сказала Петеньке:

«Друг детства. Росли в одном дворе. Спивается. Даже не знаю, чем помочь…»

«А вы его, Алла Сергеевна, на пару месяцев отдайте братве на воспитание! Они его быстро научат свободу любить!» – отвечал свободолюбивый Петенька.

Пока ехали, она смотрела в окно невидящим взглядом, не в силах избавиться от тягостного впечатления. Чего угодно ожидала она, но не этого пугающего, мрачного распада еще недавно вполне здоровой личности. Распада, причиной которому была, якобы, она. Откуда ей, кроившей стихи, носившей грудь и сделавшей два аборта было знать, что помимо причин прозаических, как-то: поиска эликсира храбрости и принудительной мотивации воображения, пить мужчины начинают от раннего разочарования или позднего прозрения. И оправданием этому неромантичному пороку может у них служить все что угодно, в том числе несчастная любовь.

«Господи, зачем тогда бросал, если жить без меня не может?» – силилась она проникнуть в потемки мужской души. И еще она подумала, что будущей заботой о нем добровольно взваливает на свои хрупкие плечи очередную обузу. Мужу она решила ничего пока не говорить.

Она сдержала слово и через своих людей установила ему телефон. Затем прислала к нему двух уборщиц, которые навели у него посильный порядок. Узнав от них, что мебель в комнате находится в самом плачевном состоянии, и добавив к этому свои наблюдения, она заново обставила квартиру от прихожей до самого дальнего угла, наняв перед этим рабочих, чтобы заменили там обои. Растерянный Сашка лепетал по телефону:

«Аллочка, Аллочка, даже не знаю, как тебя благодарить…»

«Надеюсь, ты не пьешь?» – строго спрашивала она, и он поспешно отвечал:

«Ни в коем случае! Как я могу, я же слово дал!»

«Смотри, приеду – проверю! И если обманываешь…»

«Ни, ни, ни! Ни в коем случае! Приезжай, сама увидишь!»

Она не баловала его звонками, уделяя ему в неделю несколько минут, которых было достаточно, чтобы убедиться, что он трезв. Между ними была лишь телефонная связь, и ни положения своего, ни номера телефона она ему не открывала. От предложенной работы он отказался, сославшись на то, что дух его воспрял и воспарил на старом месте. И в самом деле, в голос его вернулась ирония, мысли были устремлены в будущее. Он даже вознамерился добиться успеха, но где и как пока не знал. Так продолжалось три месяца, пока однажды накануне Нового года она не заехала к нему с летучей инспекцией.

Она долго и безрезультатно звонила в дверь и собралась уже было уходить, когда внутри квартиры обнаружилась жизнь, неспешные руки справились с замком, и в образовавшуюся щель протиснулось распаренное Сашкино лицо. «Алка, ты, что ли?..» – округлив глаза, выдохнул он, и на нее пахнуло уже знакомым запахом разложения. Она толкнула дверь и нашла за ней его стыдливо скорченную бледнокожую фигуру, прикрытую смешными голубыми трусами в розовый цветочек.

«Ну что, опять пьешь?» – накинулась она на него, и в этот момент из комнаты капризно и протяжно донеслось:

«Сашенька, ну кто там еще?».

Она на секунду замерла, потом молча обошла растерянную фигуру бывшего любовника и оказалась на пороге комнаты. Там царил страстный беспорядок, и центром его была купленная на ее деньги широкая мятая кровать, на которой восседала оголенная по пояс женщина с лицом и бюстом снежной бабы. Жидкие черные сосульки волос свисали ей на плечи, бесстыжая голая грудь, словно снежная лавина, угрожающе нависла над складками живота, толстая нога выпросталась из-под одеяла, обратив в сторону гостьи грязную подошву ступни. На прикроватном столике уместилась компания из бутылки портвейна, двух стаканов, пепельницы и сигарет. Кресло у окна было заляпано пятнами одежды и нижнего белья. В воздухе пахло чем-то сладким, дешевым и порочным. Вся эта развратная картина дополнялась тихими звуками рояля, которыми ее снабжал музыкальный центр.

Ни слова не говоря, Алла Сергеевна швырнула на пол пакет с привезенными ему в подарок рубашкой и пуловером, развернулась и, не обращая внимания на его растерянные призывы, покинула квартиру.

После этого визита она перестала ему звонить, а потом и вовсе про него забыла.

Через несколько дней в страну вторглось третье тысячелетие и привело к власти экономику дзюдо.

 

17

Писатель на Руси, что колокольчик под дугой – чем энергичней бег повозки, тем суматошней он, легкий и чуткий, звенит. Стучат исторические копыта, скрипит сбруя, храпят кони, грохочут колеса, гикает ямщик, щелкает кнут, но о приближении повозки странники узнают лишь по его одинокому отчаянному звону.

Устройство литературного мира таково, что всё когда-либо написанное и опубликованное занимает место на его небосводе. Иные звезды видны там невооруженным глазом, другие разглядишь лишь в мощный телескоп. В свою очередь ненаписанное и неопубликованное представляет собой литературную темную энергию и непредсказуемым образом влияет на блеск и нищету литературного звездного атласа. Хотя, почему же непредсказуемым – очень даже предсказуемым! Ведь если нет сомнения в том, что литературная вселенная расширяется, то также верно и то, что с некоторых пор ее расширение происходит с ускорением. И виной тому (если, конечно, в этом можно видеть вину) темная энергия. Если так будет продолжаться и дальше (а именно так дальше и будет продолжаться), то новые галактики на периферии литературного процесса скоро выйдут за горизонт событий и станут нечитаемыми, поскольку скорость их возникновения превысит скорость чтения при снижении общего числа читающих.

То же самое с высокой модой: скорость появления и исчезновения коллекций заставляет сделать вывод, что красоты либо нет, либо ее слишком много, и тогда это не красота, а сплошное безобразие. Прав, прав был маэстро Сен-Лоран, предупреждая, что занятие модой – дело убийственное: четыре коллекции в год, и каждая должна быть лучше предыдущей. Ну, четыре не четыре, а две в год вынь, да положь. Не считая тех, что питают фабрику, а стало быть, внимания к себе требуют не меньше. Права оказалась и Полина, назвавшая их первую коллекцию увертюрой – пусть и красочной, но короткой. Что такое девять платьев, если парижская норма требует их, дневных и вечерних, по нескольку десятков в каждом дефиле!

С появлением Дома она объединила всех дизайнеров и конструкторов в одну службу. Одна их часть занималась коллекциями, другая – готовой одеждой, причем, обе части были связаны принципом: сегодня – коллекция, завтра – оптовая партия: она не могла позволить себе роскошь тешить за свой счет испорченный вкус узкого круга ценителей в клетчатых пиджаках и всесезонных шарфиках. Подобно хищной птице она парила в высоте, но цели ее были вполне земные. Недаром про нее говорили, что ее модели высоки для низкой моды и низки для высокой.

Несколько способных дизайнеров, вкусу и чутью которых она доверяла, с беспристрастием ученых просеивали через себя высокие модели ведущих западных домов с целью разъять на элементы их чуднУю гармонию, сформулировать тенденции и отыскать эстетические бреши, которыми можно было бы воспользоваться. Тем же самым занимались их коллеги из отдела готового платья. Возникавшие в ходе исследования идеи иллюстрировались сотнями эскизов – все для того, чтобы нащупать удачное сочетание формы, цвета, объема, фактуры, уловить, так сказать, изменчивое обличие красоты. После этого садились вместе с ней за овальный стол и, передавая друг другу эскизы, выбирали самые удачные.

Ох, уж этот образ и его воплощение! Каково это – мыслить не деталями, а концепциями! И не два раза в год, а каждый день! Теперь ее нынешние произведения отличались от тех, что она сочиняла, будучи простой модисткой, как четверостишие от поэмы. «Каков прогресс, каков размах!» – могла бы радоваться она, если бы не развившийся у нее через несколько лет синдром конвейера, отдающий запахом машинного масла прибыли, звяканьем невольничьих цепей призвания и ровным шелестом чужих дефиле, из которых надо было извлекать музыку модных сфер.

Их коллекции, приспособленные к широкому спросу, с удовольствием покупали столичные и иногородние заказчики, а пошитые из тех же комплектующих, что и головные модели, продавались в их фирменных магазинах, открытых ими в Москве и Питере. Через Клима им доставались заказы на корпоративную форменную одежду – модный род упаковки, которой скороспелые империи стремились прикрыть свое квасное исподнее.

Они обшивали капризных наследниц новых императоров, и некоторым из них приходилось мягко и доходчиво объяснять, что принцесса не потому принцесса, что у нее папа король, а потому что никогда не выражается матом. Им доверяли себя пустоглазые подруги видных бандитов и дочки низкородных выскочек, а также актрисы московских театров и жены важных чиновников, с мужьями которых Клим, вытащивший к этому времени бóльшую часть своих дел наружу, так хорошо теперь ладил.

«Неправ тот модельер, который считает, что его дело – обертка и что за начинку он не отвечает!» – внушала она своим молодым и язвительным помощницам, которые считали, что носи их клиентки на себе хоть картину Репина, тоньше от этого не станут – ни в прямом, ни в переносном смысле.

«Да, конечно, – соглашалась она, – как было бы хорошо и просто, если бы с новым платьем женщина надевала новую жизнь! Да, верно, хорошая фигура, что талант – не купишь и не пропьешь. Да, полно женщин, чью незатейливость не прикроешь никакими нарядами. Нет спору: у женщины в годах – низкая ликвидность, и стильная одежда – ее последний ресурс. Да, пожилая женщина, словно осень, рядится в прощальные одежды, а ее духИ пахнут все злее. Да, борьба за мужчину подобна борьбе с морщинами – можно отсрочить, но нельзя победить. Но в том-то и дело, что счастье не нуждается в наших услугах: мы нужны там, где драма!»

Словом, через год они вполне могли себя содержать.

Фабричные заботы были, пожалуй, поувесистее. Да, проблем с реализацией не возникало, а зарплата у швей была в два раза выше, чем средняя по швейной отрасли. Но сколько же головоломок приходилось разрешить, прежде чем пригласить коллектив к окошку кассы!

Ну, например: как серьезной фабрике быть успешной при засилье дешевого импорта? Кто их сегодняшний покупатель? Выпускать ли простую, дешевую, но модную одежду, либо модную, но дорогую? Как встать вровень с престижным импортом? Как снизить себестоимость при использовании дорогой качественной ткани? Как быть с автоматизацией производства – оставлять объемы на том же уровне и тогда сокращать персонал или наращивать объемы и выходить на новые рынки?

Весной двухтысячного к ним на фабрику пожаловали французы – представители крупной компании, торгующей одеждой по всему миру, которые, оказывается, давно и незаметно присматривались к их делам. К решительному шагу их подтолкнула новость о создании мадам Climenko собственного Дома мод. Им понравилась полномасштабная и суверенная организация дела – от дизайна до продаж. Похвалили они ассортимент и практичность их высоких коллекций, их точный вкус и крой. Терпимо отнеслись к основному оборудованию – дескать, для России вполне годится. Посоветовали снизить добротность продукции до 3 лет и решительнее избавляться от физически и морально устаревшего оборудования. «Главное – реализация!» – внушали они, и много еще чего говорили, пока не обнаружили в отношении фабрики целый план. Их, видите ли, привлекает относительно низкая себестоимость качественной одежды, которую при определенных условия можно было бы здесь шить. И вот если фабрика на это согласится, то будет вознаграждена долгосрочными и выгодными заказами.

Фабрика согласилась.

Три месяца специалисты обеих сторон пристраивали друг к другу угловато выступавшие части вроде бы взаимных интересов, пока подписанный договор не закруглил их и не скрепил в один. Французы выделили кредит, на который были закуплены и смонтированы две автоматические линии – пальтовая и костюмная. В Доме на Кузнецком мосту зазвучала французская речь, и бог моды со своими лекалами окончательно поселился там. В феврале две тысячи первого линии дали первую продукцию, малая часть которой осталась в России, а остальная разлетелась по миру, и это означало, что из искры ее московского ателье возгорелось, наконец, мировое пламя.

Золотой сентябрьской порой двухтысячного года она впервые побывала в Париже.

Ах, какой воздух в осеннем Париже, какие краски! А какие они элегантно небрежные, эти парижане и парижанки! И эта их поразительная способность при всей их видимой занятости не забывать о радостях жизни! Как они артистично и роскошно пируют и общаются, превращая естественную потребность в спектакль остроумия и галантности! Не то что она дура: ест – торопится, живет – колотится, а в башке одни лишь мысли о работе! О муже и сыне она в нарушение всех своих зароков вспоминала только в отпуске, когда днем на пляже, сидя в шезлонге и наводя радужно трепещущие ресницы на золотое крыльцо, где у самой кромки воды возился ее царь-царевич, король-королевич, спохватывалась: «С этой работой я совсем запустила и мужа, и ребенка… Надо непременно сбавить прыть… Невозможно тащить на себе и фабрику, и Дом…»

Кстати, в тот раз она спросила радушных хозяев, возможно ли ей хоть одним глазком взглянуть на живого Ив Сен-Лорана. «Почему бы нет? – отвечали ей. – В следующий раз мы это обязательно устроим!»

Удивительно ли, что занимаясь мужским делом, она незаметно обзавелась и мужскими качествами. Раздражительность, бесцеремонность, повышенный тон, несдержанные окрики, грозные выговоры и прочие симптомы диктаторства потеснили в ней доброту и отзывчивость. Ее когда-то ровное, приветливое настроение раскололось на плохое и хорошее. Порой ей казалось, что она обречена жить среди бестолковых людей, и тогда ей никого не хотелось видеть. Являясь домой в растревоженном, разобранном виде, она жаловалась мужу на заговор, в котором участвовал весь мир, и он, видя, что Аллушку опять довели, прятал ее у себя на груди. И пусть она потом спохватывалась, страдала, не стеснялась публично просить прощения, и никто, кажется, на нее не обижался, а напротив, все ее жалели и старались не давать повода, но тремоло треснутого настроения звучало все отчетливее и резче.

Как бы то ни было, но задекларировав доходы от впечатлений и заплатив налоги на прихоти, первые два года нового тысячелетия с глянцевым шелестом присоединились к ее биографии.

 

18

Весной две тысячи второго, в канун ее тридцатисемилетия они переехали в новую квартиру в центре Москвы.

«Большой начальнице – большая квартира на Большой Ордынке!» – объявил Клим о переезде.

День рождения праздновали вместе с новосельем, и когда шумные седовласые ровесники мужа, следуя испорченному на всю жизнь вкусу, вздымали вместо шипучих бокалов стопки абсолютного зелья и поздравляли молодую хозяйку с нежным возрастом, она вдруг остро ощутила, как незаметно и далеко зашла в своем жизненном порыве. То ли новая квартира пахнула на нее свежим запахом перемен, то ли звякнул где-то вдали колокольчик заблудившихся намерений, но она внезапно очнулась и сказала себе:

«Все, хватит, приехали! Пора сделать передышку, пора отдохнуть от мужских игр!»

Беременность – вот станция, на которой она сойдет, вот благая возможность вновь почувствовать себя женщиной!

Решив так, она со следующего же дня принялась настраивать свой гормональный оркестр на будущую симфонию материнства – перестала принимать таблетки и употреблять коньяк, с делового галопа перешла на шаг, рано возвращалась домой, где радостно вникала в детский мир сына, по-кошачьи ластилась к мужу, много спала и разборчиво питалась. Муж перемены приветствовал, она же, отвечая многозначительной улыбкой на его удивленное воодушевление, говорила: «Хочу больше времени проводить с вами!»

С тем же скрытым значением она в первых числах апреля отправилась в Питер, где присутствовала в Эрмитаже на открытии выставки работ Надежды Ломановой. Глядя на вечерние платья столетней выдержки, она с изумлением обнаружила что после незначительного хирургического вмешательства (кстати, удивительно ничтожного по сравнению с тем, что могло потребовать от одежды той эпохи Время – самый безжалостный на свете пластический хирург) – так вот, после небольшой редакции эти царские платья и сегодня могли бы стать украшением самого высокопоставленного собрания.

«Вот где истинная, не подвластная времени красота!» – открылось Алле Сергеевне, радостно замершей на пороге новых творческих планов – плотских и материальных.

Все то крепнущее и несдержанное, что происходило теперь между нею и мужем в постели, виделось ей всего лишь репетицией зачатия, поскольку будущий отец не был пока одухотворен особым вдохновением премьеры. Приблизительно через три недели ее живительные силы заметно укрепились, и однажды перед сном она, с особой нежностью прижавшись к мужу, прошептала ему на ухо:

«Хочу дочку!»

Кажется, он отнесся к ее просьбе, как к забавному и запоздалому пожеланию (хочу платье, хочу дом, хочу фабрику), потому что обнял ее, поцеловал и сказал:

«Спи, Аллушка, спи!»

Она вывернулась и, глядя ему в лицо, со значением повторила:

«Я хочу дочку!»

«Хорошо, хорошо! – отвечал озадаченный ее настойчивостью муж. – Мы что-нибудь придумаем!»

И снова прижал ее к себе. Она вырвалась и своенравно уселась перед ним:

«Ты не понимаешь, Климушка! Я ведь не шучу! Я уже давно не пью таблетки, и сегодня у нас с тобой благоприятный день!»

«Аллушка, ты это серьезно?» – отвечал изумленный Клим.

«Куда уж серьезней, Климушка! Я готова родить тебе дочку! А ты – ты разве не хочешь дочку?»

«Конечно, хочу! Но как же твоя фабрика, Дом?»

«Мы что-нибудь придумаем… Ведь правда, придумаем?» – скинув ночнушку и прильнув к нему, бормотала она, разогревая его желание.

Он перехватил у нее инициативу и уложил на спину. Она завела согнутые руки за голову, отчего грудь ее подобралась и устремилась ему навстречу двумя набухшими от звона сердца колоколами. Клим принялся покрывать их поцелуями, касаясь языком и раскачивая губами чуть ли не с пасхальной торжественностью. Наделяя привычные манипуляции новым, неведомым для себя ранее значением, он священнодействовал истово, не торопясь, словно склонялся перед великой тайной, испрашивая ее благословение.

Исполнил Полунощницу: «Удостой и нас на земле чистым сердцем прославлять Тебя…»

И Утреню: «Миром Господу помолимся…»

И Канон: «Хвалите Его на силах Его, хвалите Его по множеству величествия Его…»

И Стихиры: «…И скажите Сиону: приими от нас радостную и благую весть о воскресении Христовом…»

И Слово огласительное: «Кто благочестив и Боголюбив – насладись ныне сим прекрасным и радостным торжеством!»

И Часы: «Освященное Божественное жилище Всевышнего, радуйся, ибо чрез Тебя, Богородица, подана радость взывающим: благословенна ты между женами, всенепорочная Владычица!»

И Литургию: «Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу, и ныне, и присно, и во веки веков. Аминь»

Она лежала, закрыв глаза и прислушиваясь к перекличке ангелов, слетевшихся на обряд зачатия. Он закончил величание, затем осторожно и бережно огладил алтарь ее тела и, погрузив в него свой животворящий крест, перешел к глубоким размашистым поклонам. Она помогала ему, и когда по его дыханию у себя под ухом поняла, что он близок к исступлению, возложила руки на его твердокаменные чресла и, сдерживая их прыть, призвала его не торопиться и подождать ее. Он послушался, и его пылкое упоение перед тем как извергнуться успело воспламенить ее. Единый судорожный восторг потряс их (не такое уж и редкое для них событие, но в тот момент безусловно имевшее сакральное значение), их сообщающиеся сосуды открылись навстречу друг другу, и она, закатив глаза и теряя разум, успела подумать – вот оно, зачатие! И уже после того как он окропил ее лоно и ослаб, она еще долго не отпускала его, прижимаясь и поводя бедрами, словно желая впитать в себя все до последней капли. Он, оперевшись на локти, молча и нежно целовал ее лицо.

«Мне нужно полежать на спине… – предупредила она, когда он захотел ее обнять. – Так, на всякий случай…»

Потом они несколько минут лежали, тесно прижавшись плечами, переживая пафос момента и не находя подходящих ему слов.

Она хорошо помнит, о чем думала в те минуты. Она думала, что впервые в своей жизни на тридцать восьмом ее году, после трех беременностей, двух абортов и одних родов была по собственному велению сознательно, торжественно и верноподданнически оплодотворена любимым мужчиной. Не случайно, не на ходу, не тайком, а в полном и церемонном соответствии с семейным кодексом. Да, именно в этом смысл ее земной женской миссии, а вовсе не в суматошных мужских потугах добиться признательности неблагодарного населения! Наверное, так в тот момент могла она завершить свои краткие размышления.

«Ну, вот, папочка, – наконец произнесла она, – теперь у тебя будет еще и дочь…»

«Почему ты думаешь, что дочь, а не сын?» – спросил он, бережно принимая ее в объятия.

«Я не думаю, я знаю!» – улыбнулась она.

Постепенно они разговорились.

«Если все будет нормально, девочка родится в январе. Как ее братик» – сказала она.

Клим спросил, давно ли она перестала принимать таблетки.

«Три недели назад…» – отвечала она.

Клим благодушно заметил, что после этого они уже не раз были вместе, и ЭТО могло произойти раньше.

«Нет, Климушка, то не в счет, то другое – не так, как сейчас… – блаженно жмурясь, нежилась она в его объятиях. – И потом, те дни были пустые…»

Клим, которому диковинные подробности начальной стадии деторождения были в новинку, спросил, когда она будет знать, что беременна.

«В принципе, недели через три. Теперь это просто: буду пИсать по утрам на специальные полоски…»

После той ночи они самым старательным образом подкрепляли свои намерения еще несколько раз, и на двенадцатый день очередная полоска осторожно намекнула им на вполне благоприятный исход их ожиданий.

«Двенадцать дней – не рано ли?» – засомневался настроенный на три недели муж.

«Ничего, нормально» – успокоила она, не без досады заметив про себя, что, судя по всему, зачатие случилось на несколько дней раньше, и что обидно – случилось самым будничным и незаметным образом (впрочем, так на деле и происходит большинство зачатий).

Как бы то ни было, намеки лакмусовых бумажек становились все прозрачней, пока не уперлись в потолок своих возможностей. А это означало только одно: она, что называется, понесла. Когда же в конце третьей недели ее против всяких предыдущих правил замутило и вытошнило, стало и вовсе ясно, что их уже не трое, а четверо. Хорошо, что неприятность случилась дома, иначе ей пришлось бы объясняться, и бог знает, что окружающие подумали бы раньше, чем им это было положено.

Но шила в беременном мешке не утаишь, и те же публичные приступы дурноты довольно скоро ее разоблачили. Громкая новость всколыхнула ее окружение и пошла расходиться кругами, и каждый, кого она достигла, примерял это событие к тришкиному кафтану своего положения. Аллу Сергеевну бросились поздравлять, и нашлось немало светлых лиц и теплых слов, в искренность которых было трудно не поверить.

Тем временем разгоравшаяся внутри нее новая жизнь устанавливала там свои безжалостные, беспощадные порядки. Ничего подобного в сравнении с предыдущими беременностями! «Ну, погоди! Вырастешь – уж я тебе расскажу, как ты в животике мамочку мучила!..» – слабо улыбалась она, отдыхая после очередного приступа рвоты.

Она питалась так, как было предписано, но пища казалась ей пресной и безвкусной. Неожиданный запах мог обратить ее в бегство. Особое отвращение вызывала у нее теперь жареная рыба, которую она всегда любила, и тем больше, чем поджаристей та была. Но поскольку рыба для среднеарифметического здоровья мамочки и плода была продуктом важным и незаменимым, ей была прописана черная икра, каковой муж и кормил ее с ложечки на виду их смешливого сына. Из редких переносимых ею запахов она всем другим предпочитала запах кофе.

Порой она негромко и мило капризничала, и окружающие снисходительно относили ее капризы на счет крошечного тирана, неспокойно и по-хозяйски устроившегося в ней. Домашние истово жалели и всячески обхаживали будущую мамочку. Людей же, знакомых с непростым угловатым характером Аллы Сергеевны, приятно удивляла ее перемена в сторону мягкости и тихой, очаровательно-бледной женственности.

«Ах, Климушка! – говорила она, когда приступы отступали. – Хочется чего-то такого… такого… ну, такого… В общем, хочется чего-то, а чего – сама не знаю…»

«Аллушка, ты только скажи – мы все достанем!» – озабочено гудел внимательный Клим.

За ней присматривали серьезные врачи, прописывали пилюли, и они помогали, определенно помогали, но не до конца. Доктора говорили, что налицо нормальный токсикоз, что надо непременно потерпеть и что он скоро пройдет.

Клим теперь стремился попасть домой пораньше, чтобы, поцеловав ее в прихожей, простереть над ней свои могучие заботливые крылья. За последние два года жизнь их вошла в респектабельное русло – признанное общественное положение, приемы и выходы в свет – и ее благополучное ровное течение притупило прежние страхи. Там где они бывали – а бывали они не только в разбойничьих кругах – Клим пользовался почтительным уважением. Каждый раз там обязательно присутствовали какие-нибудь важные люди в дорогих костюмах и при золотых браслетах, снабженных для разнообразия часовыми стрелками. Они удалялись с Климом в укромное место и беседовали о чем-то серьезном, пока их жены искали ее похвалы своим парижским обновкам.

Сыну, естественно, было объявлено, что у него скоро будет сестренка, и он следовал отцовскому наказу: если мамочка чувствовала себя «не очень» – старался ее не тревожить. Если самочувствие ее было приличным, усаживался рядом, сообщал школьные новости и делился своими взглядами на жизнь.

«А я новое слово придумал! – не в силах усидеть на месте, хвастался он.

– Знаешь какое? Надо говорить не холодильник, а холодрыльник!»

«Мамочка, как ты себя сегодня чувствуешь?» – копируя заботливую отцовскую интонацию, спрашивал он ее по утрам.

Вслушиваясь в его детскую речь – сложную смесь из добропорядочного семейного, поэтической версии уличного и чопорного школьного языков, она со смущением обнаруживала, как много ею пропущено.

«Нет, нет, с дочкой все будет по-другому! – спешила она заверить молчаливую укоризну и мечтательно обещала: – Ах, в какие чудные платьица я буду ее наряжать!..»

 

19

Она принялась понемногу отходить от дел: попросила мужа, и он подыскал кандидата в директора фабрики. К ней явился хорошо одетый, немногословный, понятливый мужчина средних лет, чья кандидатура после небольшого экзамена была ею одобрена. Через несколько дней новый директор приступил к работе, а старый ощутил, как гнетущая тяжесть на его плечах начала крошиться и осыпаться, чтобы через месяц смениться почетной мантией необременительного наблюдательного веса.

Отныне и навсегда она сосредоточилась на Доме, куда ей, чтобы попасть, достаточно было пересечь столичную реку (чьи салонные размеры никак, по ее мнению, не соответствовали этому исключительному званию) и немного поплутать в лабиринтах центральной нервной системы. Она ехала в мягком высокопревосходительном мерседесовом купе, минуя растиражированные патриотизмом места, облепившие Кремль, словно цепные псы корыто с пропитанием, и рассеянно поглядывала на бастионы неприступного когда-то города. Могла ли она, дочь провинциальной путейщицы и амурского хулигана вообразить себе каких-нибудь десять лет назад, какое коленце выкинет судьба? Ну, разумеется, нет! Но вот вопрос: покорив Москву, стала ли она москвичкой? И снова нет. Этому городу не хватало душевности, а потому он как был ей чужой, так и остался. Скорее, она видела себя заезжим гладиатором, которому пока удается побеждать. А между тем, никогда ни до, ни после она не испытывала такой радости, уверенности и воодушевления, как в ту пору. Посудите сами: у нее было все, о чем только женщина может мечтать – любимое дело и растущее признание, нескромный, стремительно крепнущий достаток, легендарный любящий муж, готовый исполнить любое ее желание, очаровательный и ласковый сын. Добавьте сюда зрелую завидную красоту и раннюю премудрость, которые всегда при ней, и тогда даже навязчивые приступы тошноты не омрачат радости предстоящего материнства.

Просыпаясь, она прислушивалась к себе и, ублажая свою мучительницу, ласково шептала: «Вставай, Соня-засоня, на работу пора!» И если Соня позволяла, то отправлялась с ней на Кузнецкий мост. Когда и почему пристало к девочке это имя, она уж и сама не знала.

«Подожди с именем! – осторожничал Клим. – А то вот возьмешь и родишь мальчика!»

«Нет, – отвечала она, – будет девочка, Сонечка…»

«Но почему Сонечка?» – добродушно гудел Клим.

«Сонечка – Санечка: смотри, как складно! Детям будет приятно!» – рассуждала Алла Сергеевна.

Ее ранний токсикоз и непривычно болезненные ощущения неожиданно лишили Клима удовольствий, которыми она его нусть и через силу, но потчевала на первых месяцах прошлой беременности. Тем, кому данное обстоятельство покажется пошлым, неуместным и недостойным быть даже задним планом хрупкому и возвышенному процессу вынашивания детеныша, мы напомним, что секс есть общий и несокращаемый знаменатель человеческой дроби, какой бы авторитетной она ни была.

В их распоряжении оставались только нелюбимые Климом ручные манипуляции, и она, переживая по поводу его вынужденного воздержания, виновато оправдывалась, указывая на свои интимные места:

«Прости, Климушка! Очень больно здесь и там!»

Клим, стоически сносивший неудобство, однажды все же намекнул, что прошлый раз подобных затруднений не возникало, а когда она поведала ему о своем героическом терпении, утопил ее в запоздалой и признательной жалости.

«Это скоро пройдет, потерпи!» – утешала она его.

И правда: на исходе четырнадцатой недели она почувствовала себя настолько хорошо, что смогла, наконец, вознаградить себя и мужа за терпение, а в начале пятого месяца смущенный ультразвук поздравил их с мальчиком.

Первым новости обрадовался сын. Довольно скоро к нему присоединился отец. Что касается Аллы Сергеевны, то, испытав трогательный конфуз, она некоторое время приводила чувства в порядок, грустно и неохотно расставаясь с тем воздушно-кружевным кукольным мирком, который сама же и создала.

«Как же я с тремя мужиками управляться буду?!» – с наигранным испугом восклицала она, лишенная последней надежды вырваться из мужского мира. Говоря по правде, она долго еще потом испытывала тайное разочарование.

Стали выбирать мальчику имя.

«Может, в честь твоего отца – Николай?» – мужественно предложила она мужу, ни за что на свете при этом не желая, чтобы из-за злосчастного совпадения ее второй сын носил имя ее второго любовника.

«Обойдется!» – неожиданно зло отозвался Клим, заставив ее удивленно на него взглянуть.

«Ну, хорошо… Тогда, может быть, Артем?» – с самым невинным видом подсунула она мужу спешно заготовленное имя – одно из тех, которые ей нравились.

«А что, нормальное имя!» – неожиданно легко согласился Клим.

На Кипр, где у них теперь была собственная вилла, она в том году ехать не решилась, и они поделили лето между Москвой и загородным домом. В общем и целом она недурно чувствовала себя весь август, сентябрь и октябрь, полноценно и увлеченно работала над новой коллекцией и даже придумала повседневное и вечернее платье для беременных, которые сама же и носила напоказ. Токсикоз и боли, в конце концов, отступили, и теперь она охотно предавалась редкому эротическому удовольствию, какое по извращенной прихоти природы предоставляется беременным женщинам в середине срока. Взбираясь на Клима верхом и протяжными глубоководными погружениями доводя себя до экстазов, следовавших один за другим словно набухшие сияющие облака, она нежила себя и мужа сказочным, крылатым наслаждением.

Как-то в сентябре, растянувшись рядом с ним после очередного пиршества, она различила внутри себя отчетливые толчки.

«Ах, Климушка, ты посмотри – толкается! – воскликнула она. – Не нравится, видите ли! Или нравится?»

Муж тут же прильнул ухом к ее животу, но ничего не услышал и с улыбкой заключил:

«Наверное, еще хочет…»

«Весь в папочку!» – рассмеялась она.

Почти до самого своего конца ее любимый, несравненный муж был в этом смысле могуч и ненасытен.

В середине ноября против всяких ожиданий начались проблемы: стала кружиться и побаливать голова. Личный доктор обнаружил у нее повышенное давление и белок в моче. Ее тут же уложили на сохранение, и она полторы недели пролежала под капельницей. Вернувшись в конце ноября домой, она через неделю заболела гриппом, занесенным в дом кем-то из своих. Болезнь протекала умеренно, с невысокой температурой, но сопровождалась необыкновенной слабостью, на фоне которой беспокойство ребенка в отяжелевшем животе было особенно заметным. Алла Сергеевна успокаивала его: «Не бойся, малыш, не бойся! Мама скоро поправится и родит тебя!» Словно войдя в ее положение, Артемка успокоился, напоминая о себе редкими приступами активности.

К середине декабря она выздоровела, а через пару дней вдруг обнаружила, что не чувствует внутри себя привычной возни – ребенок словно затаился. Она позвонила доктору.

«Как давно это наблюдается?» – тут же спросил он тревожным голосом.

«Два дня…» – тут же испугалась она.

Ее сразу же повезли на обследование, после которого врач, отводя глаза, сообщил, что не слышит Артемкиного сердечка. Ее срочным образом уложили в родильный дом, где, накачав таблетками, заставили через два дня родить мальчика.

Ей никогда не забыть как вслед за ее последним натужным стоном, с которым она выдавила из себя, как из тюбика, ребенка, наступила мертвая тишина, оскорбляемая скупым напряженным бормотанием акушерки и врача, которым те обменивались над ее Артемкой. Акушерка не возложила, как водится, ребенка ей на живот, а отнесла его на стол, торопливо обтерла и оставила там. Сумасшедшая, не признающая реальности надежда еще с полминуты ждала, что родильная комната вот-вот огласится пронзительным детским мяуканьем, и когда его не последовало, Алла Сергеевна слабым голосом и почти спокойно произнесла:

«Дайте мне на него посмотреть…»

Акушерка завернула безжизненное тельце в пеленку и поднесла ей сына, поддерживая его головку, словно поникший бутон. Алла Сергеевна оперлась на локоть, со скорбным отчаянием заглянула в его влажное застывшее личико, дотронулась пальцами до черных завитков слипшихся волос у него на голове, потянулась к нему губами и коснулась лоснящегося, теряющего ее тепло лобика, ощутив при этом легкий тухловатый запах своей утробы.

«Артемушка, маленький мой, сыночек мой хороший…» – шептала она, вглядываясь в кукольное, отдающее целлулоидной синевой личико и крепясь изо всех сил, чтобы не расплакаться.

Она молчала, когда из нее извлекали послед и прикладывали к животу лед. Молчала, когда акушерка, как живого взвешивала и обмеривала ребенка, а после быстро и воровато унесла его из комнаты. Молчала, когда ее везли в отдельную роскошную палату. И только когда осталась одна, запрокинула на подушке голову и разрыдалась.

Все дальнейшее – слезы, слезы и слезы. Еще бы: каково это – произвести ребенка на свет, чтобы тут же вернуть его вечной тьме!

Тому, кто взглянул бы на ее душевные страдания в набоковский мелкоскоп, открылась бы целая колония отвратительных прожорливых червей самоедства – все как один безжалостного, горестно-черного цвета, многократно обугленного адским горнилом вины. Разные по форме и строению, голые, сыто поблескивающие, беззвучно и омерзительно копошащиеся и днем, и ночью, они как будто сговорились разрушить защитный слой ее души и терзать, пока она не сойдет с ума.

Кто сказал, что горе слепо и ничего не замечает вокруг себя? Она помнит все: свое скорбное, отстраненное оцепенение и тихие непрестанные слезы, тягостную неловкость врачей и их казенные утешения, великодушное сострадание мужа и ее придушенные безутешные всхлипывания у него на груди, испуганный взгляд сына, непривычно серьезное лицо Петеньки и простосердечные переживания пожилой домработницы Любаши. Помнит оскорбительно солнечный день похорон и Преображенское кладбище, контуры которого снег, словно не знающий меры модельер, обезобразил толстым слоем ваты. Этот ослепительно наглый, не признающий другого цвета, кроме белого, снег стал для нее цветом смерти и исчез из ее коллекций на два года.

Помнит суровую предупредительность Маркуши и косноязычное сочувствие допущенных до церемонии близких друзей Клима и их жен, что неловко подходили, соболезновали и, обжегшись об ее горе, спешили отступить. Помнит небольшое, продолговатое, облицованное глиной подземное чрево, куда после чрева материнского ее сыночку, помещенному в крошечный полированный гробик, предстояло погрузиться. А над всем этим – выложенный той же прозрачной, голубой, что и Артемкин гробик тканью, студеный купол зимнего неба, куда застежки-самолеты пытались вшить акварельные росчерки белых молний, которые там не приживались и затягивались, словно раны.

Артемку подхоронили к матери Клима, ставшей отныне хранительницей и защитницей их потустороннего семейного очага, а ее вернули к очагу земному, который, несмотря на все свои старания, долго еще не мог отогреть ее замороженное голубым кладбищенским холодом сердце.

Сегодня ей, на две тысячи восемь земных орбит отстоящей от дня рождения другого, более удачливого младенца, все также нелегко вспоминать те события, а свежая, причиненная уходом мужа боль только обострила ощущение несправедливости незаслуженных потерь. Она хотела бы если не избавиться от воспоминаний, то хранить их в особом, недоступном для случайных окликов месте, но, к сожалению, душа не сейф, и на ключ не запирается.

Подумать только – ее второму ребенку сегодня могло бы быть шесть лет! Если бы ей тогда объявили, что век ее сына равен всего тридцати трем годам, она все равно возблагодарила бы дарующего жизнь самыми горячими и неистовыми гимнами. Но то тогда. Нынче она отвергла бы такие условия, потому что теперь знает, что ей было бы в тридцать три раза больнее, не говоря уже о муке сына, которому предстояло бы уйти в расцвете лет. Вольно же верующим славить того, кто ничем не рисковал!

А вот она, несмотря на две пережитые смерти, верующей так и не стала. Ни крестины первого сына, ни похороны второго, ни отпевание мужа не тронули ее, не дали просветления, не смирили и не воцерковили. Мать между тем утверждает, что она крещеная.

Но все, все, хватит об этом! Подальше от этого ужаса, от этого страдания, от этого наказания!

Наказания? Но за что?!.

 

20

Алла Сергеевна по-прежнему сидит в лунно-болотно-парчовом полумраке ложи, уронив на колени руки и устремив перед собой невидящий взор, как бывает с людьми, всколыхнувшими свою память до самого дна.

Уже совсем скоро оглушительный финал. Нотный стан партитуры, словно скрепленный шпалами аккордов диковинный многорельсовый путь, упрется в конечную станцию, и Татьяна, поигрывая крепким станом, выйдет на поклоны к неистовому стану поклонников, чтобы после влиться в стан разгоряченных исполнителей. Станет ли оперная постановка для Аллы Сергеевны пристанью ее решения или, напротив, приостановит его, мы узнаем совсем скоро – после того, как совершим еще несколько остановок и побываем на некоторых важных полустанках ее судьбы. А пока ей не до нас, сообщим то, что известно всем.

Оказалось, что запущенный ею конвейер прекрасно без нее обходился, и за то время, пока она отсутствовала, к ранее полученным фабрикой дипломам и медалям прибавился сертификат «Лидер российской экономики» и «Золотой знак качества XXI века», а русский “Vogue” похвалил их коллекции за ненавязчивую изысканность и практичную элегантность. Впрочем, сообщения об этом она, по свидетельству окружающих, восприняла без должного энтузиазма (на самом же деле – с угрюмым равнодушием).

Она вернулась к делам в конце февраля две тысячи третьего. На первый взгляд такая же собранная, деловитая, указующая, как и прежде, она сухо и терпеливо принимала соболезнования широкого круга лиц, до того времени не имевших возможности с ней соприкоснуться. Изменилась ли она? Мнение того же широкого круга было почти единодушным: да, изменилась. Притом что формулировки и лексика наблюдателей порой не совпадали и даже противоречили друг другу, никто, однако, не нашел в ней признаков ожесточения. Да, усталая, да, похудевшая, безусловно, сдержанная и как бы даже потухшая. Но повод-то, повод, каков повод! Не дай вам бог, девочки, пережить то же самое!

Были, между прочим, и такие, которые испытывали тайное злорадство. Но о таких здесь и говорить не стоит, ибо, во-первых, имя им – единицы, а во-вторых, эта их манера радоваться чужому горю рано или поздно приведет их, как и привычка завистливых высмеивать то, что им недоступно, в ад.

«Вот, – говорили они, изображая лицом квазисочувствие, – вот: вроде, все у человека есть, а страдает так же, как мы, простые смертные…»

Кроме того, и на фабрике, и в Доме не могли справиться с недоумением, как сравнительно молодая, здоровая, богатая женщина, имеющая возможность наблюдаться у самых лучших врачей, не смогла избежать участи простолюдинки. В продолжение же темы гадали, захочет ли Алла Сергеевна немного погодя попытать счастья вновь.

Она поздно приезжала в Дом и долго там не задерживалась. Туда, где ее хотели видеть, посылала вместо себя Марину Брамус и, насколько известно, до самой осени отказывалась посещать светские мероприятия. Поползли даже слухи, что она потеряла интерес к профессии и собирается посвятить себя семье. И тут самое время узнать, что по этому поводу думает сама Алла Сергеевна.

А вот что: правда, да будет вам известно, заключалась в том, что вместо новой жизни, к которой она готовила себя все восемь месяцев беременности, ей теперь приходилось возвращаться к прежней, но только уже совсем другой дорогой. Преодолевать, так сказать, унылое болото поражения, пряча в опустошенном организме пораненную душу и цепляясь за мужа и сына, чтобы не сгинуть в одиночку среди ядовитых испарений самоедства. И если днем она была вольна заткнуть уши услужливыми звуками и заслонить внутренний взор внимательными лицами, то сонная физика ее возвращения не подчинялась законам явственным, и все дальше удаляясь от того места, где она оставила Артемку, она слышала его воображаемый плач так же громко и отчетливо, как если бы он был рядом. Правда, по мере того, как рана затягивалась, она слышала его все реже и реже.

В том, что случилось она считала виноватой только себя, притом что назвать свою вину по имени не могла. «Такое бывает» – милосердно лукавили врачи и называли несколько причин мертворождения, все как одна к ней и к мужу, вроде бы, подходившие, а потому заведомо обрекавшие ее беременность на неудачу.

«Не слушай ты этих болтунов!» – кипел Клим, желваками, как жерновами перемалывая пресловутые причины в зубовный скрежет – то ли потому что среди них фигурировал его возраст, упоминание о котором он рассматривал, как попытку опорочить в глазах жены качество его семени, то ли лелея ее тайное желание взять реванш. Но, скорее всего, и то, и другое. Развивая свою мысль, он внушал ей, что имело место трагическое стечение обстоятельств, из-за которого на землю падают даже вполне исправные самолеты и тонут непотопляемые корабли. Его заботливость, как и прежде, не знала границ и, желая любым способом извлечь ее из подавленного состояния, он был готов идти с ней даже в оперу.

«Спасибо, Климушка, спасибо, – грустно улыбалась она, – но мне никуда не хочется…»

Не удивительно, что свою набухшую, словно вымя осиротевшей волчицы заботу она перенесла на сына, разглядев вдруг в окружающем его мире несчетное число угроз его существованию. «Господи, я даже не заметила, как он вырос!» – сокрушалась она, внимая бойким суждениям своего кудрявого девятилетнего сокровища и вспоминая, как он в четыре года забирался в ее комнату и, найдя на столе разбросанные ею эскизы, рисовал на них коричневые танки, синие самолеты и черно-красные взрывы, а она его ругала. Потом дорога у него стала «поворотливая», а мама – «необещательная». Теперь он учился во втором классе частной школы на Красной Пресне, куда его каждый день доставлял, а после забирал охранник Леша.

Способности его были равномерно поделены между всеми предметами, учился он хорошо и без замечаний, и ее редкие посещения школы совпадали с родительскими собраниями. Ей вдруг захотелось побывать там и присмотреться к людям, населяющим школьную страну, где ее сын проживал половину дня. Побывала, посмотрела и осталась довольна учтивыми учителями, внушительными охранниками и ухоженными вольерами, в которых резвились юные леди и джентльмены – будущие наследники и наследницы бандитских империй. Ей показали все до последней кладовки. Попробовали бы не показать – остались бы без одного из самых щедрых своих спонсоров! Напоследок она не утерпела и поинтересовалась: «Давно хотела спросить: кто придумал для вас эту ужасную школьную форму?»

По вечерам она усаживалась с сыном на диван и, прижав его к себе, пыталась подольше удержать, расспрашивая о всякой всячине. Однажды он очень серьезно сказал:

«Как жалко, что мой братик умер! Мамочка, а ты мне родишь другого братика?»

На глазах у нее навернулись слезы и, поцеловав сына в макушку, она ответила:

«Вот поправлюсь, Санечка, и обязательно рожу!»

Поначалу она и вправду испытывала основательное желание взять у судьбы реванш: так мечтают, набираясь сил, проигравшие спортсмены. Однако страх поражения, что поселился в предохранительной коробке ее детородного устройства, постепенно лишил ее азарта и снабдил разумной трусостью, отчего выйти на старт еще раз она так и не решилась.

Если же говорить о работе, то на первый взгляд могло показаться, что она отключила себя от перспективы и занималась только текущими делами, испытывая лишь малую часть того приплясывающего творческого нетерпения, которым была одержима, беременная будущим материнством. Неправы, однако, были те, кто полагал, будто потрясение отбило у нее охоту к профессии. Напротив, оно подхлестнуло ее оголодавшую творческую натуру, требуя освободить ее от горестного опыта, соединить и сформулировать те смутные обрывки истины, что открыло ей сострадательное снадобье сна.

А открылось ей ни больше, ни меньше следующее: женщины в отличие от мужчин – это другая, внеземная цивилизация, неизвестно когда и откуда на Земле взявшаяся, забывшая свою историю, но по-прежнему подчиняющаяся повелительному зову прародительских желез. Теперь уже трудно сказать, каким способом они здесь прижились, но можно предположить, что отобрав доисторических самцов у их обезьяноподобных подруг, пришелицы приручили их, ввергая в особое состояние, называемое любовью, и продолжили с ними свою расу.

Разумеется, мужчины будут возражать против такой оскорбительной для них гибридизации и потребуют доказательств, раздраженно заявляя, что археологические раскопки эту бредовую гипотезу никак не подтверждают. Однако любая женщина и без раскопок скажет вам, что испытывает врожденное превосходство над мужчинами, которое находится у нее на такой непререкаемой высоте, что не нуждается ни в каких доказательствах. Им надо, пусть они и доказывают!

Хотя, вот, пожалуй, косвенный, но основательный довод в пользу женской нездешности: как известно, источником вдохновения всех произведений искусств является женщина, даже если сама она там не присутствует, а это явный пережиток идолопоклонничества и, стало быть, было время, когда женщина занимала видное место в ряду могущественных и таинственных явлений природы.

Так это или иначе, правда это или нет, но Алле Сергеевне идея понравилась, и она даже впустила ее в свое мировоззрение, придав ему совершенно новый, горделивый, космический, так сказать, ракурс. Но что еще важнее – идея оказалась плодотворной и стала катализатором ее новой эксклюзивной коллекции. Никому ничего не объявив и испытывая озноб вдохновения, она принялась за эскизы. И вовсе не в угоду и не в прок чужому удовольствию, а в первую очередь для себя самой осваивала она подручный материал, перелистывала журналы и репродукции, по-другому оценивала свои и чужие порывы, по-новому колдовала над покорным ее ласкам мужем, погружалась все глубже и глубже в недра первобытной памяти и глядела на темный весенний бархат подмосковного неба, отыскивая там звезду, откуда она прилетела на Землю.

Она назвала свою коллекцию «Вторжение» и до предела насытила ее агрессивной женственностью и вкрадчивым соблазном. Изучая фотографии галактик, она выуживала из них совершенно невообразимые косматые цвета и их сочетания, исключая из космической палитры малейшие намеки на белый цвет.

В июле она отдала эскизы на проработку, август провела с мужем и сыном на Кипре, а в начале сентября запустила коллекцию в работу. Переживая упоительную магию превращения материала и силуэта в мысль, она чувствовала себя буром, преодолевающим преграду из прочной породы и имеющим целью проделать в ней отверстие, чтобы взглянуть на то, что прячется за ней.

Избегая тяжелых тканей, она одела своих девочек в органзу, гипюр, креп, муслин, буквально обнажив их поработительную суть до самых корней ног и волос. В спутники им она назначила вихлястых, расхристанных, камуфлированных под джунгли молодцов. Претерпев три метаморфозы, пройдя через танцпол и журавлиные танцы полов, зрелище завершалось финалом, в котором восхитительные воительницы выходили в широкополых, размером в солнечную систему шляпах и длиннополых распахнутых серебристых плащах, под которыми виднелись короткие, едва прикрывавшие бедра туники все тех же галактических тонов (образ защищенной доспехами цинизма женской души). Они уводили с подиума все тех же, но уже с попугайной яркостью одетых молодцов с их прооперированными любовью обезьяньими сердцами. Как видим, в своем резюме она не пощадила ни женщин, ни мужчин. А как же Клим? Да никак: бога сия сентенция не касается!

В октябре коллекция была показана на Неделе российской моды и имела шумный успех. Одним из первых ее поздравил уже известный ей профессор модных наук. Лаская ее масляным блеском глаз и растягивая избалованной улыбкой тонкие резиновые губы, он сказал буквально следующее:

«Наконец-то, Аллочка! Наконец-то вы попали в тренд! Именно, именно такой и должна быть женщина – чувственной и обольстительной! Я рад, что не ошибся в вас!»

Помнится, выслушав его, она испытала нечто похожее на то, что пережила в апреле, узнав о внезапной кончине московского Дома моделей, а именно: удовлетворение и досаду.

Были хвалебные отклики и ученые мнения, но исподнего смысла коллекции не понял никто, даже женщины. Уловив в ней космическое настроение, все почему-то решили, что вектор экспансии направлен, как всегда к звездам, а не к Земле. Что поделаешь: модельер, как и писатель, создает форму, в которой каждый, в том числе и критик, отливает лишь тот смысл, который ему доступен. И чем форма сложнее, тем она менее универсальна.

Таким вот образом, обращая депрессию в жизнеутверждающую тираду, Алла Сергеевна выстояла и вернула себя в строй. Не удивительно, что Нинкино донесение о том, что Сашка сбежал из Москвы, живет у них, работает у отца и собирается жениться, бесследно затерялось в суматохе тех осенних дней.

 

21

Рана затянулась, но рубец, заметный только ей, остался, и последующие два года – две тысячи четвертый и пятый были отмечены относительным душевным благополучием.

Положение ее со всех сторон было настолько прочным и приятным, что впору было искать необременительные трудности, дабы ими, как специями взбодрить сладкий и сытый вкус ее жизни. Имея возможность купаться в роскоши и предаваться самым немыслимым и изысканным удовольствиям, ей, кажется, нечего было больше желать и не к чему стремиться. Заметим по пути, что мы далеки от пошлого, расхожего мнения, согласно которому художнику, чтобы чего-то стоить, надлежит быть нищим и голодным. По нашему мнению человеку творческому куда лучше быть богатым мизантропом. Что до нашей героини, то, кажется, посвяти она свою скромную жизнь обработке чужих ногтей, она делала бы это также талантливо и самозабвенно, как и то, чем она, богатая и счастливая, занималась на самом деле.

В эти годы талант ее распустился с необычайной хризантемно-пионовой пышностью. Как написал про нее один критик: «Ее голос на сцене отечественной высокой моды можно смело назвать оперным – в отличие от прочих сильных, но все же эстрадных голосов. В нем высокая культура и богатый, исполненный чувства тембр, молодая мощь и зрелое мастерство, неподражаемый сплав современности и классики».

Все получалось у нее, все выходило легко и вдохновенно. Успех следовал за успехом, за хорошей новостью – еще более хорошая, и включаемая ими внутренняя иллюминация приподнятого настроения долго не гасла, перебираясь вместе с ней в ее сны.

Она завела привычку бывать на показах в Париже, Милане, Лондоне и даже Нью-Йорке, куда ее обычно в кампании переводчицы и телохранителя сопровождала одна из ее «творчих». После показов задерживалась там ненадолго, коллекционируя наблюдения и ощущения, которыми ее душа откликалась на краски, запахи и звуки чужой жизни. При себе всегда имела блокнот, куда набрасывала привидевшийся ей силуэт с приметами того пространства, откуда она его извлекла или в которое собиралась встроить.

По вечерам она звонила мужу, рассказывала, как и с кем провела день и, согревая голос особой грудной теплотой, сообщала, что скучает и бесконечно жалеет, что его нет рядом. Говорила, что скоро ляжет спать, но перед тем как заснуть, будет думать о нем и о сыне. И ложилась, и думала, ворочаясь и со вздохом примеряя на себя одинокий сон в чужой роскошной кровати – до бессонницы, до лунного света, до бездонной тишины, что вместе с хищниками живут в глубине ночи.

Думала о том, что она не такая, как все (и тем она мила мне, читатель дорогой), и что никто вокруг нее не знает, каково это – быть натруженным форштевнем праздного круизного судна.

Сокрушалась, что ей вот-вот сорок, и что жизнь ее, как безвкусное платье: сверху горячее, бестолковое, цыганское, книзу – вечернее, блестящее, холодное. Сама скроила, сама сшила, сама носит. С возрастом оно, конечно, жмет, и тогда приходится кое-где распускать.

Думала о том, что ее нынешнее рациональное, размеренное, строгое и, по сути, счастливое бытие противится недружественному обобщению, хоть и подчинено утомительному вращению суматошного, расположенного в одном ряду с цирком и рингом водоворота, куда она дала себя затянуть.

Что ее удел – создавать и ждать, к какому отряду отнесут ее вдохновение хитроватые, улыбчивые критики и ученые мымры, толкующие о прекрасном, как о собственной грыже и неспособные одеть самих себя: назовут ли ее трепетной бабочкой или приравняют к твердопанцирному насекомому.

Или взять те же глянцевые журналы – новую церковь модной публики – что подобно самозваным апостолам постулируют в своих гламурных евангелиях каноны, важно сортируют чужие деяния, навязывают вкусы, порицают ересь и утверждают, что им заведомо все ведомо. Но вот вопрос: если вы все знаете – почему бы вам не подтвердить это на практике? Создайте что-нибудь этакое, вознеситесь! Не можете? Значит, не знаете! Не удивительно, что их служители время от времени объявляют о смерти богов и становятся шустрыми атеистами. Еще бы: как говорит Маркуша – плох тот лох, что не мечтает стать разводящим!

Истина уклончива, заблуждение есть добросовестный самообман, а будущее – уравнение со многими неизвестными. Так уж ли все прочно, как кажется, и о чем предупреждает ее комариный писк живущей в ней беды? Не потому ли Клим ищет союза с высокими людьми, чтобы иметь длинные руки, ибо по выражению Маркуши – чем длиннее руки, тем короче срок? Тьфу, тьфу, тьфу! Нет, нет, если уж Клим раньше ничего не боялся, то теперь ему и подавно бояться нечего! Теперь это все, как говорит тот же Маркуша, дела давно минувших дней, деянья прокуроров беглых. Вот именно беглых: случись в стране что-нибудь вздорное – ее семье есть, куда уехать.

И все же – чем помимо звания ремесла, которым она, обеспеченная женщина, даже не обязана зарабатывать себе на жизнь, интересна ей мода? Что она для нее – прихоть пресыщенной дамочки или поэтическая вольница, где она, окрыленная розовая пантера, удобно себя чувствует? Что она дает ей, кроме азарта праздного серфингиста, коллекционирующего упругий, недолговечный восторг волны? И не ждет ли ее впереди усталость и разочарование?

От подобных размышлений ее ночное сердце смущалось, но наступал день, и все вещи оказывались крепко пришитыми к своим привычным местам. Она возвращалась домой, раздавала домашним подарки и приговаривала, как это делала бы на ее месте любая любящая мать, жена и хозяйка:

«Ах, как я по вас соскучилась, дорогие мои!»

Однажды она напомнила своим французам:

«Как насчет господина Сен-Лорана?»

«К сожалению, это невозможно! – признались французы. – Месьё Сен-Лоран – большой затворник!»

«Тогда, может, Пьер Карден?»

Недоступен оказался и Карден. Взамен их она в разное время была представлена господам Кляйну, Лагерфельду, Кавалли, Готье и Армани. Представления происходили, как правило, среди ароматного гула и бликующей толкотни кулуаров, куда мэтры с царственным видом доставляли себя на растерзание людям пишущим, показывающим и говорящим, призванным разносить их славу по всему свету.

«Мадам Алла Клименко из Москвы! Хозяйка модного дома и швейной фабрики! Работает с нами, и уже хорошо известна на рынке!» – улучив момент, обращали на нее внимание мэтров ее друзья.

Те с дежурным оскалом останавливали на ней покровительственный взгляд и, не пытаясь даже запомнить ее имя, говорили:

«О, Москва! Очень приятно!»

Представления эти, формальные, мимолетные, не имевшие продолжения и, по существу, унизительные отбили у нее, в конце концов, охоту к такого рода знакомствам. Да и что ей с ними было делать? Дружить Домами ей никто не предлагал, а не мыть три дня руку, которую соизволил пожать ей NN, было не в ее натуре. Тем более что сам имярек и подавно не имел нужды хвастаться экзотическим знакомством с неизвестной никому русской кутюрьершей. И самое главное – размах и финансовая мощь их империй, квартировавших на Олимпе моды как раз напротив анти-Олимпа китайского ширпотреба (криминального, так сказать, чтива моды), заставлял ее взирать на них пусть и равнодушно, но снизу вверх.

Тем не менее, питательное значение такие демарши имели, и под их отрезвляющим душем в ней проросло и укрепилось представление о собственном месте и возможностях: как бы громко и гулко большие собаки ни лаяли, ее способности и средства позволяли ей заявлять о себе пусть и скромно, но оригинально и достойно. У одних есть оркестр, у других – театр, у третьих – стадион, у четвертых – бумага и ручка, а ей, чтобы выразиться, нужна ткань и швейная машинка.

Кстати говоря, никто из корифеев не произвел на нее особого впечатления, никто из них не обладал тем властным магнетизмом, который она неизменно испытывала рядом с Климом. Клим, пожалуй, и был той главной причиной, по которой она ограничивала свои швейно-модные амбиции рамками собственного удовольствия.

Поразительное дело – десять с лишним лет совместной жизни только раззадорили ее любовь, и теперь ее влекло к мужу еще сильнее, чем когда-либо прежде. Часто случалось, что посреди рабочего дня ее вдруг охватывало безрассудное молодое желание видеть его, быть рядом с ним, и тогда она звонила ему, бросала все дела и неслась туда, где могла с ним воссоединиться. При встрече она спешила обнять его и поцеловать, успев при этом заметить, как радостно и смущенно вспыхивали его глаза.

«Как ты?» – склоняясь к ней, тихо спрашивал он со сдержанной теплотой.

«Хорошо, Климушка, хорошо! А ты?» – отвечала она, успокаиваясь, как магнитная стрелка, нашедшая северный полюс.

Клим был организатором их делового досуга, у нее же были крепкие знакомства в театральных кругах.

«Что это за организация?» – спрашивала она мужа, оказавшись на очередном банкете очередного совета директоров.

«У нас здесь доля…» – скупо отвечал Клим, и получалось, что из мозаики долей, которые она не пыталась даже запоминать, складывался красочный витраж веселого и беззаботного будущего. Впрочем, деньги интересовали ее лишь в той степени, в какой их требовали ее прожорливые детища.

Клима неожиданно легко и благосклонно приняли театральные салоны – возможно, из-за фактуры и харизмы благородного разбойника, каким мнит себя в душе всякий актер и о которых грезит каждая женщина.

«Вам бы, Владимир Николаевич, на сцене играть!» – наперебой льстили ему его новые знакомые.

Он накоротке сошелся с одним знаменитым народным артистом, с которым, прихватив бутылку коньяка, любил уединяться в дальний угол, оглашая оттуда взрывами громоподобного смеха и без того нескучную атмосферу посиделок. Никогда ранее Алла Сергеевна не слышала, чтобы он так беззаботно и заразительно смеялся.

Однажды в феврале две тысячи пятого, после одного из таких веселых вечеров она, оказавшись с ним, наконец, в машине, припала в избытке чувств к его груди и молча и крепко обхватила его, как обхватывает и прижимается к бетонной опоре захваченный смерчем путник. Он в ответ обнял ее, уткнулся губами в ее волосы и, спустившись к уху, низко выдохнул:

«Что, моя хорошая?»

«Климушка, я тебя очень, очень, очень люблю…» – тихо отвечала она в темноту, сопровождая свои слова короткими стискивающими усилиями.

И это ее прилипшее положение влюбленной медузы, и переживаемое чувство слезливого обожания, и реквизит в виде заднего сидения напомнили ей вдруг далекую сцену Сашкиной встречи. Досадное, неприличное совпадение разнесенных временем порывов, такое же курьезное, как если бы она пришла на свидание в платье двадцатилетней давности, не могло не озадачить ее чуткую натуру.

Как же так! Ее нынешняя щека с былым жаром прижимается к другой груди, ее руки также неистово, как и тогда смыкают объятия, ее губы одинаково искренне шепчут те же высокие слова – и то, и другое не ложь, и то, и другое правда! И что же из них настоящее, истинное? Ну, конечно, то, что происходит с ней сейчас и есть истинное! Тогда что же у нее было с Сашкой? Ну, конечно, любовь – не притворство же! И как бы ни пыталась она ее унизить и забыть, была та ее любовь ничуть не слабее нынешней! Но, боже мой, что за ужасное открытие из этого следует: ведь если присмотреться к тому, что она испытывает к мужу, чем занимается с ним, в чем ему признается – ведь все это она уже когда-то переживала, делала, говорила: и в постели, и за ее пределами!

Неужели же она неспособна выразить свою нынешнюю великую любовь другим образом – новым, незапятнанным, непорочным?

Что и говорить – любопытнейшая и щекотливейшая тема для чувствительных натур, желающих одновременно свести к нулю и приравнять к бесконечности одну и ту же величину. Задача, между нами говоря, такая же древняя и неразрешимая, как квадратура круга. Если, конечно, пользоваться для ее решения циркулем сердца и линейкой разума. Но если применить еще и квадратрису души, то ответ очень даже прост.

Всякая любовь при рождении подобна солнечной системе, в которой влюбленная планета вращается вокруг возлюбленного солнца по круговой орбите, одухотворенной иррациональным, бесконечным числом «пи». Но горе той любви, где нерадивое светило не заботится о силе и форме гравитационного поля: в этом случае орбита планеты ломается, теряет трансцендентность и вырождается в нечто кривоугольно-рациональное. Солнце, в конце концов, гаснет, и лучистая площадь любви превращается в черный квадрат ненависти.

Любовь едина и неделима. Невозможно заменить одно солнце другим: нужно создать новую солнечную систему. Квадратная или круглая, любовь всегда равна самой себе. И если сердце – ее творец, то душа – ее вместилище и кладбище.

Солнце да будет помнить о трансцендентном числе «пи»!

 

22

В середине июня две тысячи пятого Алла Сергеевна, прихватив с собой сына и Петеньку, приставленного исполнять при ней необременительную роль подручного, впервые за тринадцать лет отправилась в паломничество по родным местам.

Летели туда московским самолетом, для которого совсем недавно там достроили, наконец, новую посадочную полосу, куда он со сдержанной брезгливостью и приземлился. Во время полета сын потребовал у нее сведений о той малюсенькой, чуть толще булавочного укола точке на карте страны, где она когда-то проживала без него и без папы. Она стала вспоминать, и провинциальная жизнь ее предстала перед ней до того осязаемо и связно – впору, хоть роман пиши. Она увлеклась, и услужливая память освежила ее транзитными ветрами, обожгла бесцеремонными морозами, опалила нещадным солнцем, омыла чернильными грозами.

«Когда мне было столько же, сколько тебе, я после школы ходила в сарай за дровами и углем, а потом растапливала печку!» – улыбалась она своим одиннадцатилетним, перекошенным тяжелым ведром воспоминаниям.

«Уголь? Ты что, сама добывала уголь?» – удивлялся сын.

«Или вот бывало, что ночью метель заносила дорогу толстым слоем снега. Утром мы шли в школу, и мальчишки пробивали нам тропинку. Мы шли за ними и смотрели на небо, а там полыхали звезды! Было красиво и страшно!» – таял ее влажный взор.

«Ты что, ходила в школу пешком, и у вас не было снегоуборочных машин?» – удивленно откликался сын.

«А когда снег уплотнялся, мы вместе с взрослыми делали во дворе огромную горку, заливали ее водой и катались с нее!»

«Огромную? Это какую?»

«Очень огромную, высотой с дом!»

«Ого! С наш дом?»

«Нет, не с наш, а с мой, двухэтажный…»

Потом сын увлекся книжкой, а она по горячим следам обошла соседей, встретилась с подругами, постояла за занавеской перед открытой форточкой, поднялась на чердак и взглянула оттуда на лучи закатного солнца, что раздвигая границы краеведения, покидали землю и ползли по небу все выше и выше, пока не достигали облаков. Затем посетила фабрику, побывала на речке и совершила скорый обзорный облет прочих памятных мест. Неземной отсвет фиолетовой высоты окрасил ее размягченные черты.

Прилетели, и под ослепительным юпитером солнца она столичной примой ступила на провинциальную сцену, чтобы сыграть в пьесе своего триумфального возвращения. Было жарко, сухо и волнительно.

Итак, акт первый, картина первая.

Одноэтажный, умеренно оживленный аэропорт. По телефону они сообщают милому папочке о благополучном прибытии, садятся в такси и велят ехать в центр города, где находится новая трехкомнатная квартира матери, купленная ей дочерью несколько лет назад.

Промчавшись километров пять по буро-зеленому степному раздолью, они минуют съехавшую с пригорка окраину рабочего поселка, чья неизменно мрачная, запущенная физиономия рождает мысли о соответствующей ей дурной репутации, после чего взбираются на невысокое плато, где как на ладони располагается город. Алла Сергеевна жадно вглядывается в знакомую расцветку мятого домашнего халата, в который рядится родная окраина. Именно здесь она провела незабываемую, неоднозначную часть своей жизни.

Алла Сергеевна (блестя глазами): – Смотри, смотри, Санечка, вон там, за тем домом школа, где твоя мама училась! А вон там – там, дальше, нет, еще дальше – дом, где я жила!

Сын (пытаясь проникнуть взглядом за сутулые спины чужих невысоких домов): – А мы потом сходим посмотреть твой дом?

Алла Сергеевна (растроганно): – Обязательно, непременно!

Таксист: – Сколько здесь не были? Тринадцать лет? О-о! За это время тут много чего изменилось! Нет, не здесь, в центре…

Алла Сергеевна (со сдержанным разочарованием): – Да, вижу – здесь ничего не изменилось…

Петенька: – Да нормальный у вас город, Алла Сергеевна, нормальный! Не хуже, чем под Москвой!

Алле Сергеевне, заключенной в цельнометаллическую, застекленную систему координат, остается только наблюдать, как оживая, вытягиваясь, вспучиваясь, опадая, съеживаясь и щеголяя приметами обновления, выставляют себя напоказ приземистые гимнасты из клуба городской недвижимости.

Алла Сергеевна: – А вот этого дома здесь раньше не было… И этого тоже… И деревья были ниже… И супермаркета не было! Смотрите-ка, сколько здесь машин! И люди одеты вполне прилично…

Исподволь она ждет, что за стеклом мелькнет чей-нибудь знакомый силуэт (ведь такое вполне возможно!), и тогда она радостно ахнет: «Смотрите-ка, это же, кажется, Зойка Заславская! Ну, конечно, Зойка!» и будет думать – не остановиться ли и не поприветствовать изумленную Зойку, знакомство с которой раньше было едва заметным, а теперь вдруг выросло до размера нежной дружбы.

– Тринадцать лет, тринадцать лет… – бормочет она, не сводя глаз с оживших зарубок памяти.

Если оставить в стороне войну и мир, преступления и наказания, королей и капусту, красное и черное, отцов и детей, знаки и символы, коварство и любовь, волков и овец, былое и думы, науку и жизнь, то при всем своем кажущемся изобилии события ее сознательной провинциальной жизни связаны, по сути, с родным домом, фабрикой, кооперативом, Сашкой и Колюней. По этому Бродвею она, перед тем как заняться любовью, гуляла по вечерам и с тем, и с другим. Там, направо, в глубине, живет Колюня. Через две улицы от него – Сашкины родители. Поедешь прямо – упрешься в фабрику. Свернешь направо – отыщешь кооператив. Вот и вся спинномозговая топография ее двадцати семи потраченных с бездумной и досадной расточительностью лет.

Сын: – Мама, а как называется эта улица?

Алла Сергеевна: – Улица Ленина, сынок…

Сын: – А долго еще ехать?

Алла Сергеевна: – Уже приехали…

Картина вторая. Те же и встречающие их у подъезда Марья Ивановна с Нинкой.

Марья Ивановна (устремляясь к внуку): – Ах ты, ангел мой! Ну, иди скорее к бабушке! Дай-ка я тебя обниму, да посмотрю на тебя! Ах ты, госссподи, вырос-то как!

Нинка (распахивая Алле Сергеевне объятия, призывно-покровительственно): – Ну, с приездом, что ли, подруга!

Алла Сергеевна (подхватывая тон): – Привет, подруга! Страшно рада тебя видеть!

Обнимаются, после чего придирчиво разглядывают друг друга.

Нинка (стянув губы обиженным узлом): – Ну, ты, естественно, как всегда…

– Что – как всегда? – не понимает Алла Сергеевна.

– Лучше всех, вот что! – объявляет Нинка.

– Ладно, ладно, не завидуй! Я тебе там кое-что привезла! Будешь не хуже! – отбивается Алла Сергеевна, переходя в материнские объятия.

Нинка (присаживаясь перед ребенком): – Ах ты, ангелочек наш московский! Весь в мамочку! Да, Санечка? Правда? Ты ведь у нас счастливчик?

Тем временем Петенька извлекает вещи и рассчитывается с таксистом. Таксист прощается и уезжает, а Петенька присоединяется к компании, со вкусом целует Нинку, с которой уже знаком, и жмет руку Марье Ивановне.

Марья Ивановна (растроганно): – Наконец-то приехали, наконец-то… Ну, пойдемте, пойдемте в дом…

Поднимаются на третий этаж и попадают в большую, с расточительным безвкусием отделанную квартиру. Под предводительством Марьи Ивановны отворяют двери-шоколадки, переходят из комнаты в комнату и удивленно ахают.

Санька: – Бабушка, а у тебя ничего квартирка! Почти как у нас!

Марья Ивановна: – Мамочке твоей спасибо скажи – позаботилась о бедной бабушке!

Алла Сергеевна (в сторону): – Господи, восточный базар какой-то! (Матери, осторожно) Кто тебе обои и занавески подбирал?

Марья Ивановна (гордо): – Сама, кто же еще! Хоть напоследок поживу среди красоты!

После смотрин Санька в сопровождении Петеньки уходит гулять во двор, Марья Ивановна собирает на стол, а сорокалетние дамы идут в одну из комнат, где Алла Сергеевна, достав из чемодана ворох платьев, командует подруге: «Меряй!». Нинка с бурным девичьим восторгом накидывается на них. У нее до сих пор складные, соблазнительные, подпружиненные аппетитной полнотой и отделанные чистой розоватой кожей формы. Ей особо нравится темно-синее, отороченное белыми деталями платье-футляр – приталенное, без рукавов, с фривольным декольте и потайной молнией на спинке. Облачившись в него, она в нем и остается.

Нинка гордится своими блестящими, волнистыми, с красивым рыжеватым отливом волосами, но выразить ими ничего не может – они растрепаны и невнятны. Алла Сергеевна подбирает их вверх и стягивает на затылке узлом так туго, что высокий Нинкин лоб разглаживается, а сама она морщится и шипит:

– Ослабь, ослабь!

– Терпи, кукла – красавицей будешь! – отвечает безжалостная Алла Сергеевна.

Она стирает с Нинкиного лица провинциальный грим и заново подводит ей брови и ресницы. У Нинки белая кожа, крупный чувственный рот, темно-синие кукольные глаза и мягкие, очень симпатичные черты. Сама она всю жизнь считает себя красавицей и имеет привычку капризно морщить носик. Алла Сергеевна выбирает помаду и духи, а в заключение обвивает шею подруги ниткой крупного перламутрового жемчуга.

Алла Сергеевна (обнимая подругу и глядя вместе с ней в зеркало): – А ведь мы с тобой, Нинка, еще весьма и весьма!

– Ну, уж ты-то точно! – отвечает довольная Нинка.

Идут к столу. Марья Ивановна, с изумлением глядя на Нинку:

– Нинка, ты, что ли?

Работает Нинка в школе бухгалтером, а ее муж – мастером в локомотивном депо.

Возвращаются Петенька и Санька. Все садятся за стол. Петенька, одобрительно поглядывая на Нинку, принимается ухаживать за дамами. Несколько рюмок коньяка оказываются хорошим жароповышающим средством, а последовавшие за ними громкие, беспорядочные разговоры лишь добавляют застолью градус. Словоохотливости Марьи Ивановны, любопытства Аллы Сергеевны, Нинкиного кокетства, Петенькиной галантности и Санькиной непосредственности хватает на пару часов, после чего застолье переходит в негромкую, доверительную фазу. Марья Ивановна удаляется на кухню, Петенька с Санькой уходят смотреть телевизор, а Алла Сергеевна с Нинкой, прихватив бутылку коньяка, устраиваются в креслах в дальнем углу гостиной для исповеди: последний раз они виделись пять лет назад, когда Нинка приезжала к подруге в гости.

Нинка: – Как у вас с мужем?

Никто из окружения Аллы Сергеевны не смеет задать ей такой вопрос кроме глупой, доброй, в меру завистливой Нинки – это ее пожизненное право и родовая привилегия. И только ей может она открыть те залежи драгоценных слов, что скопила за прошедшие пять лет в дополнение к предыдущему богатству. Однако как ни тяжело ей чахнуть над златом в одиночку, она все же будет сдержана, ибо не в ее характере обнажать неосторожным словом самородки чувств. А потому Нинке достанется лишь тусклый отблеск ее сокровища. Впрочем, последовавшая за вопросом несвойственная ей беспомощная растерянная улыбка и устремленный вдаль нежнейший, мечтательнейший взгляд и без того выдают Аллу Сергеевну с головой.

Алла Сергеевна: – Даже не знаю, что сказать… В общем, у нас с ним так все хорошо, так хорошо, что мне иногда даже бывает страшно… Знаешь, мы вместе уже двенадцать лет, а я до сих пор люблю его, как сумасшедшая…

Нинка (вскидываясь): – Да ты что? А он тебя?

Алла Сергеевна: – Любит, Нинка, любит! Точно знаю – любит!

Нинка (завистливо вздыхая): – Счастливая ты, Алка, кругом счастливая!

И помолчав, тускло роняет: – Мой тоже говорил, что любит…

Алла Сергеевна (обеспокоенно): – А что такое?

Нинка (буднично): – Изменяет он мне…

Алла Сергеевна (всплескивая руками): – Да ты что! Давно?

Нинка: – Года полтора уже, а, может, и больше…

Алла Сергеевна: – Что, точно знаешь?

Нинка: – Спасибо добрым людям – просветили… Да и сама я еще раньше почувствовала…

– Нинка, бедная… – встает с кресла и обнимает подругу Алла Сергеевна.

У Нинки дрожат губы.

– Слушай, Нинка, но как же так? На кого же он тебя, такую красавицу променял?

– На кого, на кого – на молодую каракатицу, вот на кого!

Лицо ее становится злым, глаза вспыхивают сухим блеском.

– А-а, да что говорить! Все мужики одинаковы! Ты вспомни своего Сашку!

Приходится вспомнить Сашку.

– Ну, тот-то спутался по расчету, а какой расчет у твоего? У вас же хозяйство, взрослый сын…

– А ты его спроси…

– И что теперь собираешься делать?

– Не знаю, Алка, честно – не знаю… – отвечает Нинка, наливает и залпом выпивает полбокала коньяка.

Алла Сергеевна (дождавшись, когда Нинка отдышится): – Кстати о Сашке… Что о нем слышно? Он ведь, кажется, вернулся?

Нинка (пьяно выговаривая слова): – Сашка, Сашка… А что Сашка… Дурак он, твой Сашка…

Алла Сергеевна (строптиво): – Давно уже не мой!

Нинка (с непоколебимым убеждением): – Да твой, твой! Как любил он тебя, так до сих пор и любит… (С сердцем) Все тебя любят, все!..

Об их московском сожительстве и о том, как его бросили Нинка узнала от самого Сашки еще лет десять назад. Немудрено, что с его слов история оказалась перекошенной в его пользу до такой степени невинности и страдательности, что изрядно возмущенной Алле Сергеевне едва удалось кувалдой доводов восстановить заржавевшие весы справедливости до положения шаткого равновесия. Склонить их в ее пользу не получилось ввиду неубедительности ответа на вопрос, зачем она его нашла в Москве и, сойдясь с ним, дала ему надежду.

Алла Сергеевна (раздраженно): – Ладно, хорошо, пусть будет мой! Так что с ним?

Нинка (пьяно): – А-а, вот видишь, подруга – все-таки, интересуешься!

Алла Сергеевна (также раздраженно): – Интересуюсь только потому, что не хочу с ним встречаться!

Нинка (мотая головой): – Не боись, подруга, не боись, не встретишься!

Алла Сергеевна: – Э-э, подруга! Да ты же уже совсем того… пьяная!

Нинка (с вызовом): – Да?! И что?

Алла Сергеевна: – Как же ты мужику своему на глаза явишься в таком виде?

Нинка: – Молча! Щас приду, подол задеру и скажу этому козлу – на, бери, пользуйся! Чем я хуже твоей каракатицы?!..

Алла Сергеевна ведет Нинку на кухню и заставляет выпить кофе. Затем зовет Петеньку и велит ему доставить подругу домой, обратив перед уходом ее нетрезвое внимание на их завтрашний к ней визит.

– С удовольствием! – откликается Петенька, подхватывает податливую Нинку за сдобную талию и осторожно спускается с ней по лестнице, приговаривая: – Сюда, Нина Ивановна, сюда! Осторожно, осторожно… Вот так, хорошо!..

Остаток вечера мать и дочь проводят на кухне за неторопливой, рассудительной беседой.

Петенька возвращается неожиданно поздно. На вопрос, куда он пропал, отвечает, что гулял по городу.

– Как там моя подруга? – спрашивает хозяйка.

– Все путем, Алла Сергеевна, все путем! – улыбается довольный Петенька.

Уложив всех спать, Алла Сергеевна устраивается на кухне под мандариновым абажуром. На ней длинный шелковый халат с нестрашными, похожими на инфузории терракотовыми драконами, плывущими по золотисто-голубому китайскому небу. С улицы, через раскрытую настежь форточку проникает, подталкиваемое вездесущим собачьим побрехиваньем, душноватое тепло чернильной сибирской ночи. Снизу до нее долетает сбивчивое басовитое бормотание мальчишеских голосов, имеющих нестареющую привычку собираться во дворе перед сном.

Дозвонившись до мужа, она рассказывает ему, как прошел их первый день. Согревая голос особой грудной теплотой, она сообщает, что уже скучает и бесконечно жалеет, что его нет рядом. Говорит, что скоро ляжет спать, но перед тем как заснуть, будет ворочаться и со вздохом примерять на себя одинокий сон в чужой кровати – до бессонницы, до бездонной тишины, что вместе с криками заблудившихся поездов живут в глубине ночи.

Она собирается поведать ему о Нинкиной беде, но в последний момент передумывает: новость эта не Климова масштаба, а потому не стоит попусту грузить его черепками чужого провинциального счастья. Кроме того, она опасается оскорбить свой сочувственный тон молчаливым торжеством подтвержденной в очередной раз истины: изменить может кто угодно, но только не она и не Клим. Поколебавшись, она с чувством произносит: «Климушка, я тебя очень люблю!» и отправляется спать.

Сгустившаяся до черного бархата ночь объявляет антракт.

 

23

День второй.

Визит ее не совсем частный. Дело в том, что поначалу речь шла о тихом, почти тайном свидании с родными, милыми сердцу местами, обросшими к тому времени нетающим ореолом умиления. Но Колюня, которому она сообщила о приезде, настоял на том, что кроме само собой разумеющегося посещения ею фабрики, она непременно должна поучаствовать в программе местного телевидения. «Город должен знать своих знаменитых земляков!» – заявил он с нестареющим комсомольским пафосом.

«Почему бы и нет!» – поразмыслив, согласилась Алла Сергеевна. Это называется соединить приятное с полезным: она, публичная персона, осененная столичной известностью, вручит родной метрополии свои победы и славу, оправдав ими бегство и долгие годы забвения. От этого ее появление на родине станет не возвращением пусть и успешной, но блудной дщери, а софитовым дефиле облаченной в пурпурную мантию триумфаторши. Она уверена: город поймет, простит и примет ее.

Итак, завтра ее ждут два публичных мероприятия – студия местного телевидения и встреча с коллективом фабрики.

Она позвонила Колюне и велела быть у нее вечером (естественно, без жены), а во второй половине дня с сыном и Петенькой отправилась на такси навестить свой старый добрый дом.

Со своего места на заднем сидении она молча наблюдала, как манерные улицы центра, в непривычной последовательности впадавшие в русло их маршрута, слились в одну, и та, перемахнув через путепровод и отправив половину своей изрядно потертой ширины в сторону городского кладбища, свернула налево и, целясь в далекий массив серых двухэтажных домов, возведенных сорок пять лет назад капитально-строительными усилиями железнодорожного хозяйства, пошла раздвигать молчаливые деревянные домишки рабочей слободы. Глядя на их кособокий, неприязненный, схожий с колючими лицами проживавших в них стариков вид, Алла Сергеевна вспомнила их спертый, убогий, отдающий дымом костра уют норы, годившийся лишь на то, чтобы время от времени прятаться там с каким-нибудь Сашкой Силаевым для плотских радостей любви.

– Мам, а это что, деревня? – спросил сын.

– Деревня, Санечка, деревня… – подтвердила мать.

Метрах в ста от дома Алла Сергеевна велела остановиться, вышла из машины и, слезной линзой ломая силуэты, двинулась навстречу дому.

Боже, боже! Вот оно, ее родимое гнездо! Непривычно низкорослое, непритязательное, неухоженное и бесконечно дорогое! Здесь она родилась, здесь тянулась к матери за скудной лаской и пряталась под ее жесткое крыло, здесь вставала на ноги и училась летать. Укромное, описываемое двадцатью пятью годичными кольцами ее жизненного древа пространство. Невзрачное геометрическое тело необычайной метафизической плотности и непреодолимого притяжения.

К ней на зов устремляются фантомы.

Нетвердо притопывая потертыми туфельками, навстречу ей неуклюже ковыляет доверчивая егоза с мокрым носом, в застиранных трикотажных колготочках и коротком фланелевом платьице.

За ней девчушка лет восьми – в цветочном ситце, сандалиях и сбившихся голубых носочках, с голыми руками, любопытными коленками и растрепанными льняными волосами. Встала, не дойдя до нее несколько шагов, прячет руки за спину и глядит исподлобья.

Далее девочка лет двенадцати в васильково-ромашковом платье до колен, запыхавшаяся, с испариной вокруг носа. Замерла посреди бега, испуганная, настороженная и готовая бежать дальше.

А вот она четырнадцатилетняя – взволнованная, замирающая, смущенная. Придерживая рукой ворот тесноватой вишневой кофточки, смотрит с радостным, не ведающим подвоха ожиданием.

А это она шестнадцатилетняя – на распутье после короткого стремительного распутства: свежая, белокожая, шалая, незадолго до этого отведавшая взрослое блюдо и не знающая, как быть дальше. Глупая, неразборчивая, падшая, растерянная.

Но вот от стены дома отделяется переливчатый девичий силуэт и сияющим облаком плывет в сторону своих предшественниц. Да можно ли быть более возвышенной, торжественной и непогрешимой? Без памяти влюбленная, безумно счастливая, не в силах совладать с глубиной и пределами своего чувства, она парит над землей, блаженная и не ведающая сомнений. Ожидание и любовь истончили ее талию, сделали изящными и крутобокими бедра, вытянули блюдо живота, накачали грудь, заузили плечи и придали хрупкость выпирающим ключицам. Как жаль, что голограмма еще не изобретена, иначе из всех своих изображений она выбрала бы именно это, которое и завещала бы водрузить на своем надгробье!

К сожалению (или к счастью?), Пигмалион оказался недостойным своей Голограммы. И вот уже прямая строгая молодая женщина спешит покинуть опостылевший дом, чтобы на несколько дней укрыться у любовника. Дом сделал свое дело – преподал ей курс диалектики: породнил черное с белым, вкрадчивость с искренностью, достижения с неразборчивостью, желания с негодными средствами, обворожительную улыбку с заведомым коварством. Не удивительно, что все дальнейшее с тех пор вершилось только по ее воле и под ее диктовку. Но не с Климом, нет: там солнечно, светло и откровенно замешаны небеса.

Фантомы проникают в нее, и сердцу становится тесно от переполняющих его чувств.

Дом, представляющий собой равностороннюю букву «г» и крыльями своими придающий вес перекрестию двух улиц, огорожен низкой декоративной изгородью из штакетника – удобного инструмента для извлечения палкой звука, напоминающего не то глуховатый стрекот мотоцикла, не то дробь отсыревшего барабана. С улицы видна часть двора, где на общественных, протираемых перед употреблением влажной тряпкой веревках сохнет белье.

– Это, Санечка, и есть дом, где мы с тетей Ниной выросли, – говорит Алла Сергеевна и берет сына за руку.

Заходят во двор и начинают озираться. Сколько раз в детстве она, выходя гулять, принималась вот также оглядывать окна – не качнется ли занавеска, не мелькнет ли лицо. Через небольшое время кто-то обязательно выходил, и они принимались листать друг друга, как листаются в поисках общих мест совершенно разные по содержанию книги.

Первой появляется Нинка. В сравнении с Аллой Сергеевной, одетой в скромное закрытое платье, Нинка выглядит богато и ярко, как пышная рябина в грибной год. Ее семнадцатилетний сын пропадает где-то с друзьями, а муж на работе и будет отсутствовать еще несколько часов. Петенька обременен сумкой с бутылками шампанского, коньяка и коробками конфет, которыми предполагается угостить всех желающих из тех, кто выйдет их приветствовать. Кроме того, там дорогой фотоаппарат для Нинкиного сына. Нинка предлагает Петеньке отнести сумку в дом, на что Петенька тут же соглашается.

– Мы там пока займемся столом, – томно сообщает Нинка, и они с Петенькой исчезают.

Тем временем во двор выходят несколько женщин, которых язык не поворачивается назвать пожилыми – настолько они еще энергичны и говорливы. Это матери ее подруг и друзей – возрастом и нестареющим любопытством подстать ее матери. Начинаются смотрины.

Да неужели же это она, Алла? Господи, до чего же она хорошо выглядит – настоящая москвичка! Сколько же лет мы не виделись? Тринадцать?! Неужели тринадцать? А кажется, только вчера расстались! Ах, ну это очень хорошо, что она приехала! А это кто с ней – неужели сынуля? И сколько же ему? Одиннадцать? Ах, какой взрослый и серьезный мальчик! А на мамочку-то как похож! А звать как? Как, как – Саша? Да неужели Саша?! Надо же! Нет, нет, очень хорошее имя, очень! А Сашку Силаева она там, в Москве не встречает? Нет? А папочка ваш где? В Москве остался? Ну, и ладно, ну, и ничего – пусть отдохнет от вас! А кем же она, Алла, работает? Директором? Ну да, ну да, сейчас многие работают директорами! Значит, не забываешь родной город, помнишь нас? Вот, молодец, вот, спасибо! А мой… А моя… А мои… Ну, да ладно, потом… Жалко, что они тебя не увидят! А может, в выходные заглянешь? Нет? Улетаете? Ну, ладно, ну, хорошо… Бог даст – свидитесь еще! Какие ваши годы!

Из пятнадцати ее теперь уже почти сверстников в доме нынче проживают только пять и все, кроме Нинки, на работе. Одного человека ей решительно не хочется видеть – Нинкиного брата: да будь он теперь самым ничтожным и презираемым из живущих – все равно наглости у него хватит, чтобы при виде ее, нынешней, сверкнуть непорядочным глазом, ухмыльнуться и грубым двусмысленным словом помянуть ее униженную девственность, эту стыдную тайну, которая давно отделилась от нее и живет в ненадежных сердцах ее так называемых друзей детства. Мерзкий человек! Полная противоположность своей сердобольной бесхитростной сестры! Слава богу, он и другой ее совратитель уже давно здесь не живут!

Вокруг нее собираются женщины, и она зовет их отметить встречу. Никто не отказывается, и все степенно направляются к Нинке. Пунцовая Нинка открывает не сразу, а открыв, порывисто убегает в ванную. Взъерошенный Петенька преувеличенно громко приглашает рассаживаться, разливает шампанское и подставляет конфеты. Преодолевая стеснение, гостьи понемногу оживляются и, перебивая и поправляя друг друга, выкладывают новости, которые Алла Сергеевна уже знает от Нинки. Тем не менее, она, где надо, исправно ахает и охает. Ближе к концу прибегают две подруги. К сожалению, времени остается только на то, чтобы обняться, жадно рассмотреть друг друга и торопливо переброситься несколькими пустыми фразами.

Улучив момент, Алла Сергеевна сует трем одиноким бабушкам – бабе Шуре, бабе Нюре и бабе Любе по триста долларов, после чего ловит себя на неприятной мысли:

«Вот узнают – скажут: миллионерша, а дала каких-то несчастных триста долларов…»

Все выходят на улицу и толпятся на обочине, подбирая оборванные нити общего разговора и ожидая, когда Петенька поймает такси. Его роль отдельным бабушкам остается неясной (не то муж, не то сожитель). Наконец, их целуют, усаживают в машину и машут вслед до тех пор, пока машина не скрывается из виду. На Аллу Сергеевну снисходит умиротворение – слава богу, ее здесь помнят и любят! Что ж, она тоже любит и помнит. Всё помнит, всё…

Дома их уже ждет Колюня. Он сидит с Марьей Ивановной на кухне и накопившимися новостями взбивает коктейль тринадцатилетней выдержки. Услышав звонок, оба встают и торопятся в прихожую. Побледневший Колюня отстраняется от вступительной суматохи, и вошедшая вслед за сыном Алла Сергеевна видит его – круглолицего, лысоватого, полноватого, в добротном сером костюме и распущенном безвольном галстуке, с напряженной улыбкой на лице и все тем же пропащим, заискивающим взглядом. Виноватая нежность одолевает ее, и она, протянув руки, устремляется к нему:

– Здравствуй, Колюшечка, здравствуй, дорогой…

Он подхватывает ее руки, они целуются, и Колюня, с восхищением глядя на нее, восклицает:

– Аллочка, ты все такая же красавица, нисколько не изменилась!

– Спасибо, Колюша, спасибо… – отвечает Алла Сергеевна, в свою очередь вглядываясь в его черты, отмеченные предательством времени.

Отступив, она растрогано говорит сыну:

– Знакомься, Санечка, это дядя Коля Савицкий…

Смущенный Колюня жмет детскую руку, а затем обменивается рукопожатием с Петенькой. Алла Сергеевна идет переодеваться, а мужчины устраиваются в гостиной за столом и затевают солидный разговор по поводу непреодолимых московско-сибирских противоречий. В центре стола хрустальная ваза с роскошным двадцатипятиствольным букетом пышных красных роз вызывающей, некоммерческой свежести и калибра.

Появляется Алла Сергеевна в темном вечернем платье и Колюня, не спуская с нее глаз, вскакивает, чтобы галантно подставить ей стул. Петенька наливает себе и Колюне водку, а женщинам – коньяк. Все ждут, кто первым объявит тост. Пауза затягивается, пока Колюня и Алла Сергеевна вдруг не провозглашают в унисон:

– Давайте за встречу!..

Выходит удивительно единодушно и порывисто. Все смеются. К Колюне возвращается уверенность и солидность, и он прибирает застолье к рукам. Следует краткий экскурс в новейшую историю гангренозного разложения и шаманского врачевания экономической и общественной жизни города. Рассказчик не по-обывательски осведомлен, его изложение пестрит живописными, непубличными подробностями.

– Минакова помнишь? – обращается он к Алле Сергеевне. – Минаков – это его бывший второй секретарь.

– Конечно, помню! – отвечает Алла Сергеевна.

– В Красноярске сейчас. Хорошо сидит. Перезваниваемся иногда… А Трофимчука?

И этого она помнит.

– Подстрелили в девяносто пятом…

– Да ты что! – ахает Алла Сергеевна.

– И Качурина, и Фомченко, и Сафронюка…

– Да! Ты! Что! – вконец теряется Алла Сергеевна. – А их-то за что?

– Откусили, а прожевать не смогли… – роняет Колюня. – Что ты! Тут такой передел был! Да и сейчас еще идет…

На несколько секунд лицо его делается непривычно жестким, сосредоточенным и отстраненным, но он спохватывается, улыбается и громко провозглашает:

– Предлагаю тост за наших прекрасных дам!

– Спасибо! – благодарят прекрасные дамы, прекрасно понимая, что из них прекрасна только одна.

Наконец становится очевидным, что воспоминания обращены к памяти двоих, и Марья Ивановна с Петенькой, утомленные хромотой недомолвок и невразумительностью ампутированных подробностей деликатно встают и, забрав с собой Саньку, уходят на кухню пить кофе с пирожными.

Оставшись одни, бывшие любовники некоторое время молчат, а затем Алла Сергеевна, понизив голос и глядя Колюне в глаза, говорит:

– Ты прости меня, Колюша, за то, что я плохо с тобой обошлась. Ты этого не заслужил…

– Ну, что ты, что ты! – торопится простить Колюня. – Честно говоря, я всегда знал, что так оно и будет!

– Что значит знал? Как – знал? – удивляется Алла Сергеевна.

– Ну, не знал – чувствовал… – поправляется Колюня, и в глазах его, предательски увеличенных стеклами очков, плещется застарелая печаль. – Ты женщина другого, не местного калибра…

– Как мама? – спешит сменить тему Алла Сергеевна.

– Спасибо, ничего! Вся во внучках! – улыбается Колюня.

– А сам как?

– Теперь уже легче… А поначалу было совсем хреново…

Он достает семейные фотографии и объясняет, кто на них есть кто. У него миловидная стройная жена и две прелестные дочки восьми и десяти лет, о чем Алла Сергеевна спешит его уведомить.

– Спасибо! – теплеют Колюнины глаза.

– Твоя жена обо мне знает? – интересуется Алла Сергеевна.

– Знает, что мы разошлись. Но ведь такое случается сплошь и рядом… – пожимает плечами Колюня.

– Да, сплошь и рядом… – соглашается Алла Сергеевна.

Немного погодя Колюня достает из портфеля плотный увесистый пакет и протягивает его Алле Сергеевне:

– Это тебе. Это должно быть у тебя.

– Что это? – удивляется Алла Сергеевна и заглядывает в пакет. Там фотографии.

Она пересаживается на диван, вытряхивает фотографии и принимается их разглядывать. Их много, и они восхитительны. Перед ней анатомия ее улыбки, которую Колюня, карауля движение ее лица, нечасто и внезапно озарявшегося лучезарным совершенством, расслаивал острозаточенной долей секунды на кадры. Здесь увековечены ее наряды, прически, повороты головы, нюансы настроения, игра света на сцене ее лица – мягкий, не медальный профиль, завлекательный витринный анфас, вопросительный полуоборот, манерные три четверти и ее отстраненные, обращенные на внутреннего собеседника глаза.

– Неужели это я? – растерянно бормочет Алла Сергеевна. – Неужели я была такая… симпатичная?

– Ты и сейчас прекрасна… – роняет Колюня.

Алла Сергеевна берет фотографию, где она на разморенном жарой берегу, на пороге желанной речной свежести – в смелом купальнике, с лоснящейся на солнце, словно глянцевая упаковка кожей, ладная, соблазнительная, самую малость не дотянувшая до своих сегодняшних девочек, что покачивая крутыми бедрами, несут на себе груз ее фантазии.

– Неужели себе ничего не оставил? – спрашивает она со смущенным смешком.

– Оставил. Извини, – отвечает Колюня и извлекает из кармана два фотопортрета, где все тени на ее лице, кроме ровных высветленных щек овальные, выпуклые, растушеванные. Фотофея, да и только!

– Оставь еще и эту, если не боишься, – протягивает она ему себя в купальнике.

– Спасибо, – коротко благодарит Колюня, и фотографии исчезают в левом внутреннем кармане его пиджака.

– Ну, хорошо, – неожиданно деловито говорит Колюня. – А теперь к делу!

И они принимаются обсуждать сценарий завтрашнего дня.

– Ты не представляешь, как мы все здесь тобой гордимся! – завершает обсуждение Колюня.

 

24

День третий.

Судя по тому, как неудержимо и свободно струятся складки ее воспоминаний, Алла Сергеевна вознамерилась превратить роман в вечернее платье. Судя же по его подолу, который уже спустился ниже колен, нижнего белья мы больше не увидим. Впрочем, если вы успели заметить, нашей героине чужды неприязнь к углам и любовь к диагоналям, которыми страдает человек обычный, а потому все может быть.

Утром Петенька попросил об одолжении: если он ей сегодня не нужен, то он с ее разрешения посвятит день личным удовольствиям. Она разрешила.

Затем приехал оживленный Колюня, пил кофе, шутил и не сводил с нее нежного, грустного взгляда. После отвез ее на телестудию, свел ее там с командой передачи «Сибирский альянс» и пообещал вернуться через два часа, чтобы ехать с ней на фабрику.

Аллу Сергеевну необычайно приветливо встретили и провели в гримерную, где гримерша, несколькими точными движениями доведя лицо гостьи до камерного совершенства, похвалила ее незаурядную фотогеничность. Впрочем, вежливая женщина была не первая, кто ей это говорил.

Желая выглядеть скромно и элегантно, она явилась в светло-сером полуделовом костюме из жаккарда – однотонном, без карманов, подкладки и каких-либо аппликаций, с потайными застежками и молнией. Узкая облегающая юбка до колен выделяла ее слегка выпуклый живот, плодородную округлость бедер и прочие невянущие кондиции. Доминантой же неотразимой привлекательности был псевдострогий жакет с длинными рукавами и куцеватым напуском на бедра. Приталенные полы его ровно сходились по линии переда и, оставляя узкий зазор, соединялись от горла до талии крупными, продетыми сквозь вязаные петли перламутровыми пуговицами. На животе полы слегка разъезжались, и образовавшийся остроконечный просвет наполнялся вместе с зазором газовой голубизной блузки. Ее низкая, спрятанная под жакетом горловина не претендовала на территорию его круглого воротника, что рельефной отделкой обрамлял еще стройную, облагороженную короткой пышной стрижкой шейку с возложенной к ее подножию ниткой жемчуга. Ширина бедер визуально равнялась ширине прямых отведенных плеч, а все еще тонкие, никак не желающие полнеть руки с узкими запястьями и приталенными локотками завершали целомудренный, доброжелательный и убедительный силуэт законодательницы мод.

Ее и молодую телеведущую Ирину усадили в кресла и принялись выставлять свет и настраивать звук. Ирина, лучась неподдельным интересом, сообщила, что она ознакомилась с подборкой журналов, которые передал ей Николай Николаевич (Савицкий), что она в восторге от встречи и рада счастливому случаю беседовать со столь знаменитой землячкой и что этот сюжет станет настоящей сенсацией.

– Живем здесь, как в лесу: ничего не знаем! Если бы не Николай Николаич… – пожаловалась ведущая.

Алла Сергеевна улыбалась и кивала головой.

– Вы уже, наверное, знаете, что наш разговор запишут, отредактируют, а потом покажут… – сообщила Ирина.

– Да, да! – кивнула Алла Сергеевна. – Не волнуйтесь, я в курсе, как это делается…

– Тогда начнем? – прислушавшись к встроенному в нее наушнику, предложила Ирина, и лицо ее обрело выражение нечеловеческой благожелательности.

Итак, ниже приводится сокращенная запись их беседы.

Ирина: Уважаемые телезрители, у меня для вас роскошный, необыкновенный сюрприз, потому что сегодня у меня в гостях наша знаменитая землячка Алла Сергеевна Клименко, прибывшая в наш город с деловым визитом – из Москвы, Милана, Парижа?

А.С. (улыбаясь): Из Москвы, из Москвы!

Ирина: Для тех, кто не в курсе: Алла Сергеевна Клименко – знаменитый московский модельер, хозяйка всемирно известного Модного Дома и директор не менее известной московской швейной фабрики «Силуэт-АСК». Другими словами, дорогие друзья, перед вами одна из законодательниц отечественной и международной моды – ни больше, ни меньше! (Аплодисменты).

А.С.: Извините, Ирина, но знаменитая – это чересчур оглушительно сказано, это не про меня. Знаменитых модельеров можно пересчитать по пальцам: Пьер Карден, например, Ив Сен-Лоран… По сравнению с ними я всего лишь начинающая портниха, известная в определенных узких кругах. Мое влияние на моду сильно преувеличено. В наше время влиять на моду можно лишь в малых дозах…

Ирина: Я, Алла Сергеевна, может, вам и поверила бы, если бы не читала, что пишут о вас модные журналы! Ну, хорошо, добавлю только, что такими земляками не может похвастаться ни Омск, ни Новосибирск, ни Красноярск, и, насколько я знаю, ни один из крупных сибирских городов. Разве это не удивительно, разве это не делает честь нашему городу?

А.С. (перебивая): Не соглашусь с вами, Ирина: это город делает мне честь быть его уроженкой!

Ирина: Тогда расскажите нам, пожалуйста, чем и как вы связаны с нашим городом!

А.С.: Начнем с того, что я здесь родилась и жила до двадцати пяти лет. Согласитесь – достаточный срок, чтобы привязаться к городу и считать его своей родиной. Здесь я училась в школе, затем в ПТУ при швейной фабрике. Окончила Омский заочный институт и работала технологом на той же фабрике. Еще в ПТУ увлеклась моделированием одежды и, уйдя с фабрики в конце восьмидесятых, открыла здесь свое ателье. Мы продавали нашу одежду в том числе и в Москве, пока нам не предложили переехать туда, чтобы там работать. Между прочим, моя мама до сих пор живет здесь и не собирается переезжать в Москву…

Ирина: Кстати, каково это – быть москвичкой?

А.С. (мило улыбаясь): Видите ли, я коренная сибирячка, а потому не считаю себя москвичкой. Так что не могу сказать, каково ей быть!

Ирина: Спасибо! Вот теперь для всех должно быть совершенно очевидно, что вы наша самая что ни на есть полноправная и полномочная землячка!

А.С.: Это вы, Ирина, хорошо сказали – полномочная! Знаете, когда меня спрашивают, откуда я родом, я всегда с гордостью говорю – я из Сибири, из Энска! Далеко не все, между прочим, знают, где находится наш город!

Ирина: Браво, Алла Сергеевна, браво! Вы, конечно, замужем…

А.С.: Конечно! И два моих самых любимых мужчины на свете – это мой муж и сын… Кстати, сюда я приехала с сыном и уже показала ему дом, где родилась и выросла…

Ирина: Боже мой, это, должно быть, так трогательно!

А.С.: Очень трогательно…

Ирина (помявшись): В журналах пишут, что ваш муж… э-э-э… олигарх… Это так?

А.С. (смеется): Это, скорее, я олигарх! Ведь у меня есть швейная фабрика и модный дом, а у него только мы с сыном и верные друзья!

Ирина: Алла Сергеевна, не могли бы вы открыть нам секрет вашего успеха?

А.С. (подумав): Знаете, в жизни каждого человека есть место хотя бы одному счастливому случаю…

Ирина: И ваш счастливый случай – это?..

А.С.: Мне посчастливилось встретить людей, которые в меня поверили. Остальное было делом техники.

Ирина: Ну, знаете – случай случаем, но далеко не все становятся известными модельерами! Скажите, когда вы обнаружили у себя талант модельера?

А.С.: Я никогда не считала, что у меня есть какой-то особый талант модельера. Просто я придумывала платья, и женщинам они нравились. Постепенно к процессу придумывания присоединялись мои единомышленницы, и теперь, когда нас много, трудно сказать, кто из нас автор той или иной модели: творчество стало коллективным.

Ирина: То есть, налицо творческий процесс, катализатором которого являетесь вы…

А.С.: Ну да, формально процессом руковожу я…

Ирина: Это замечательно, это просто замечательно, что при всех ваших достижения вы так по-сибирски скромны! (После паузы) О вас пишут отечественные и мировые журналы мод, вы лично знакомы со знаменитыми модельерами – скажите, вы довольны? Вы можете сказать, что достигли того, к чему стремились?

А.С. (не сразу): Как я могу быть довольна, если не достигла и малой части того, чего достиг, например, маэстро Ив Сен-Лоран…

Ирина: Вам приходилось с ним встречаться? Ведь вы часто бываете заграницей!

А.С.: Нет, к сожалению, не довелось. Маэстро большой затворник, так же, как и Пьер Карден. Но я была представлена господам Кляйну, Лагерфельду, Кавалли, Готье, Армани и другим. Знаете, мы давно и успешно работаем с французами, и через них нам открыт мир высокой моды…

Ирина: Уверена – наши телезрители, а особенно телезрительницы ждут, что вы откроете им некоторые тайны этого яркого, самобытного мира…

А.С.: Видите ли, Ирина, многие по незнанию считают высокую моду чем-то вроде пристанища небожителей. Уверяю вас – высокая мода не выше любого из искусств, и никаких особых тайн у нее нет, а есть кропотливый труд, успехи и разочарования. Приходится изучать продукцию конкурентов, следить за тенденциями, а главное, постоянно бороться за финансовый результат, потому что если как художники мы свободны, то как производители – повязаны спросом по рукам и ногам…

Ирина: Но эти головокружительные наряды, эти фантастические дефиле, эти сногсшибательные манекенщицы, это ощущение яркого пьянящего праздника!..

А.С.: Согласна: на непосвященных такое зрелище действует безотказно, но специалисты смотрят на все это гораздо проще. И неправы те, кто провозглашает высокую моду искусством, а повседневную моду – всего лишь фактом культуры. По моему мнению, разработка моделей для широкой моды требует куда больше ответственности и внимания, чем высокие коллекции. Да, потребителем можно манипулировать, но только в той степени, в которой он это позволяет. По большому счету потребитель непокорен. Вы не представляете, сколько условий должны совпасть, чтобы платье появилось на витрине, и женщина его купила!

Ирина: Да, да, согласна! Недаром о вас пишут, как о королеве элегантной повседневности!

А.С. (смеется): Неужели так и пишут?

Ирина: Именно так! А что вы, Алла Сергеевна, можете сказать о тенденциях нынешней моды?

А.С.: Прежде всего, мода перестает быть самобытной и обезличивается процессом глобализации. Мы, отечественные производители, конечно, включены в этот процесс, но конкурировать с известными мировыми брендами многим у нас тяжело…

Ирина: То есть, вы хотите сказать, что в один прекрасный день наша легкая промышленность может оказаться на задворках мировой моды?

А.С.: Именно так, если наше правительство не предпримет ряд мер…

Ирина: А вы – ваша фабрика и Модный Дом? Вам в этом смысле что-нибудь угрожает?

А.С.: К сожалению, я не могу сказать вслед Карамзину: «Моя безопасность в моей нищете», а потому все может быть… Знаете, многое ведь зависит от нас самих! Если бы мы, например, рекламировали наши сибирские пельмени так, как итальянцы свою пиццу, мы бы завалили ими весь мир и обходились бы без экспорта нефти!

Ирина: Да, в самом деле! Или как американцы свою кока-колу и чипсы!

А.С.: Совершенно верно!

Ирина: Хорошо. (После короткой паузы, как с красной строки) Теперь позвольте спросить вас вот о чем: что вы, как модельер думаете о том, что такое мода, и почему, собственно, ей следует следовать? Создана ли она, как считают одни, для того, чтобы преодолевать обыденность нашей жизни или является, как полагают другие, результатом заговора модельеров и производителей?

А.С.: Хороший вопрос, требующий обстоятельного ответа. (После паузы) Оба ваших предположения кажутся на первый взгляд вполне разумными. Ведь давно известно, что одежда имеет свойство кардинально менять облик и настроение человека, так почему бы ему не помочь! Однако суть дела лежит глубже и заключается в том, что моду никто не создавал – она сама себя создала. Вернее, она выросла из странной, я бы даже сказала, назойливой потребности человека анонсировать и фиксировать свою изменчивость, которая прекрасно уживается в нем с основательным консерватизмом.

Известно, что модификация одежды есть лишь часть феномена моды – феномена, который в широком смысле влияет на человеческое поведение вплоть до его нормирования. Любой философ скажет вам, что мода есть обратная сторона обычая, что она есть модель потребительского поведения и что ей неважно, идет ли речь об одежде, складе мыслей, собрании звуков, хоре красок или пирсинге пупка. В отличие от морали мода ни истинна, ни ложна, ни добра, ни зла, но она прожорлива и неразборчива и требует все новых жертв. Когда-то считалось, что чем предмет бесполезнее, тем он более подчинен моде. Однако дело, как мы видим, зашло слишком далеко, если сегодня в полном соответствии с законами моды изменениям подвергаются части женского тела и даже его святая святых – сам пол. Меняется все, даже наряды приглашенных на казнь. Ничего, что я издалека?

Ирина: Ничего, ничего! Мы вас очень хорошо видим!

А.С.:…Вместе с тем сущность моды не сводится к изменчивости, иначе самыми модными у нас были бы манекены и афиши. Но как, скажите, можно познать ее суть, если даже воззрения на самое себя она делает модными, а значит, противоречивыми! Вычурно говоря, моду можно представить как некий неизлечимый, постоянно мутирующий вирус. Она есть материальный эквивалент настоящего, от которого сама же спешит избавиться. Мода не повторятся, но иногда оживляет ту или иную деталь, которой в прошлом не было уделено достаточно внимания. Попытка остановить ее – все равно, что удержать призрак…

Ирина: Да, но согласитесь – есть немало людей, которые считают, что не подчиняются, а значит, и не следуют моде!

А.С.: Хорошо, давайте говорить о более привычном для нас виде моды – моды на одежду, а точнее, моды на образ.

В наши дни человек, что бы он ни говорил, одет и выглядит не так, как, например, люди времен Пушкина или Чехова. То есть, он так или иначе следует современной моде, даже если сам это отрицает. Одежда прошлого в наше время воспринимается, как нечто курьезное и даже шутовское. Кто же хочет выглядеть нелепо! Поэтому всякий современный человек вынужден подчиняться духу времени, даже если это дух десятилетней давности.

Люди старомодные привержены прошлому. Спешащие за модой устремлены в будущее. Но и те, и другие неправы: первые – потому что не хотят меняться, вторые – потому что им не хватает времени усвоить пройденное. Вы поймёте, что я имею в виду, если с одной стороны представите себе любителя литературы, признающего только классику, а с другой – читателя, без разбору поглощающего книжные новинки.

Ирина: Это легко представить…

А.С.: И все же это позиция потребителя. Модельеры смотрят на моду совершенно по-другому…

Ирина: Интересно, как?

А.С.: В первую очередь они художники, а стало быть, служители красоты. Красота растворена в мире, и ее проявления бесконечны. Люди застывают перед радугой, любуются золотым закатом, склоняются над бабочкой, восхищаются звездным небом и говорят: «Ах, как красиво!». Заметьте, многие при этом не могут объяснить, почему это красиво, и потому отдают красоту на откуп высшим силам, не ведая, что она заключена в них самих.

То, что для потребителя – очередная новинка, для модельера – результат сговора с миром гармонии. Творчество для него – вечная погоня за жар-птицей прекрасного. В погоне участвуют многие, но лишь немногим счастливцам удается обжечь об нее пальцы. Остальные довольствуются ее дальним неверным отсветом.

Как художник, модельер беспокоим красотой и обречен искать ее воплощения. В то же время он, пожалуй, единственный из художников, кто своим искусством призван облагораживать прозаическую потребность человечества. Своей неугомонностью он задает ритм тому, что называется модой, но для него самого понятие моды вторично: есть нескончаемый процесс поиска, и его коллекции и есть его находки. Люди могут признать их, и тогда они становятся модными, или не признать, и тогда окажется, что он гнался не за жар-птицей, а за химерой… Побеждает тот, кто оправдывает общественные ожидания.

Ирина: Вы хотите сказать, что создавая коллекции, модельеры меньше всего думают о моде?

А.С.: Именно так, именно так!

Ирина: Ну, хорошо… Скажите, а какова цель вашего приезда в наш город?

А.С.: Ну, во-первых, навестить, так сказать, родные пенаты, встретиться с друзьями, вспомнить и вновь пережить далекое былое… Кстати, именно в таких волнующих, эмоционально насыщенных поездках и рождаются новые идеи. Признаюсь вам по секрету, что у меня здесь уже возник замысел осенней коллекции, которая настроением будет схожа с атмосферой золотой осени. Я так и назову ее – «Ностальгия места»…

Ирина: Ах, как это волнительно и значительно – присутствовать при рождении творческого замысла! Ну, хорошо, а во-вторых?

А.С.: А во-вторых, помочь местной швейной фабрике, где я когда-то работала… Мы договорились с руководством фабрики о сотрудничестве, и после некоторой реконструкции будем размещать у вас часть наших заказов, в том числе экспортных. Кроме того, наш Модный Дом возьмет на себя расходы по пребыванию и стажировке в Москве девочек, имеющих способности к моделированию одежды, с тем, чтобы создать на вашей фабрике собственное конструкторское бюро…

Ирина (с энтузиазмом): Алла Сергеевна, это замечательно, это просто замечательно! Это настоящий подарок нашему городу! Ну как после этого можно сомневаться в вашей полноправности и полномочности!

А.С.(скромно потупясь): Ну, что вы, что вы! Это самое малое, что я могу сделать для нашего города!

Ирина: Дорогие друзья, напоминаю – сегодня у нас в гостях была наша знаменитая землячка Алла Сергеевна Клименко – модельер, хозяйка Модного Дома и директор московской швейной фабрики «Силуэт-АСК»! Давайте поблагодарим Аллу Сергеевну за то, что она любезно согласилась прийти к нам в гости! Надеюсь, отныне наши встречи станут регулярными!

 

25

Следующие несколько часов она провела на фабрике.

Приехав туда с Колюней, она поспешила уединиться с ним в его кабинете на третьем этаже, чтобы изгнать из тела потный жар студии и томную полуденную лень горячего июньского дня. Сняв жакет и обнажив голубую, с глубоким вырезом блузку, она уселась перед журнальным столиком и, отвернув голову, принялась обмахиваться первым попавшимся под руку журналом. В воздухе распространился тонкий запах умащенного летучим зельем тела. Смущенный Колюня, расположившись напротив, пожирал глазами ее обнаженные руки и высоко вознесенную кружевным брасьером грудь.

– Не смотри на меня так, а то у нас с тобой ничего не получится! – лениво сказала она, не поворачивая головы и продолжая обмахиваться.

– Что не получится? – растерялся Колюня.

И она, отложив журнал, изложила ему тот самый план, который пришел ей в голову во время интервью.

– Обновим твое оборудование, переведем тебе часть заказов, поделимся лекалами, создадим конструкторское бюро. В общем, будешь работать на меня. Если хочешь, конечно…

– Хочу! – не задумываясь, выдохнул Колюня.

И помолчав, добавил:

– Знаешь, я готов все отдать – и душу, и фабрику – только чтобы у нас с тобой повторилось то, что было…

– Об этом не может быть и речи, – спокойно сказала Алла Сергеевна. – На свете есть только один мужчина, которому я могу принадлежать – это мой муж…

И словно стесняясь обнажившегося пафоса, мечтательно произнесла:

– Ах, Колюня, ты не представляешь, что это за человек и как много он для меня сделал!

Наконец пошли по отделам и цехам, где ее ждал самый настоящий триумф. Там, где она появлялась, знавшие ее женщины бросали работу, устремлялись к ней и падали в ее объятия. Люди же новые, незнакомые смотрели на нее с загустевшей почтительной улыбкой.

– Ну, все, все! Вечером увидимся! – освобождалась она от объятий, приглашая в заранее снятый Колюней по ее просьбе ресторан на пятьдесят-семьдесят, а если надо, то и на сто персон.

В одном из швейных цехов дело дошло до стихийного митинга, и Колюня, чтобы придать ему практическое значение, объявил:

– Друзья мои, мы договорились с Аллой Сергеевной, что она поможет нам обновить оборудование и разместит у нас часть своих заказов, а также безвозмездно передаст нам некоторые из своих успешных моделей!

– Ура-а-а! Ура Аллочке Сергеевне! – катилось по фабрике, заражая энтузиазмом всех, кто попадался на пути.

Вернулись в кабинет, и Алла Сергеевна подвела итог своим плачевным наблюдениям:

– Колюша, с таким оборудованием ты долго не протянешь.

– Я знаю, но, честно говоря, на обновление нет средств…

– Не беспокойся, я тебе помогу, – спокойно и твердо сказала она, касаясь его руки, – обязательно помогу…

Потом Колюня отвез ее домой и вернулся на фабрику.

– А где Петенька? – спросила Алла Сергеевна у матери.

– Не знаю! Как утром ушел, так до сих пор и нет, – отвечала Марья Ивановна.

Алла Сергеевна позвонила, и Петенька ответил.

– Ты где? У тебя все в порядке? – строго спросила хозяйка.

– Все путем, Алла Сергеевна, все путем! Отдыхаю! – отвечал бравый Петенька непонятно откуда.

Вечером был ресторан и невозбраняемые вольности старой дружбы. Из тех двухсот, кто знал ее раньше, и кого знала она, в тот вечер набралось едва ли шестьдесят человек – в основном, женщины. Обреченные на воспоминания, они представляли их, как нечто сокровенное, когда-то дальновидно подобранное, долго и бережно хранимое и теперь с чувством глубокого удовлетворения возвращаемое ее законной хозяйке. Завороженные превращением простой сибирской девчонки в московскую боярыню, они спешили восславить ее неуемные, непоседливые качества, которые им удалось, якобы, разглядеть и оценить еще двадцать с лишним лет назад.

Присутствующие наперебой спешили взять слово. Следовало очередное эпическое откровение, и из них составилась удивительная коллекция ее мимолетных поступков, которые она не то совершила, не то могла совершить, и сопровождавших их слов, которые она когда-то отчеканила, изрекла, бросила, обронила и пошла дальше, не заботясь о том, кто их подберет.

– Ты не представляешь, как мы все здесь тобой гордимся! – звучало, как заклинание.

– А я горжусь вами! – отвечала растроганная, изрядно выпившая Алла Сергеевна.

Это ли не слава, это ли не признание! Воистину, она теперь первая в родном городе и не последняя в Москве!

Из примечательных событий той поездки следует, пожалуй, упомянуть одну историю, случившуюся за ее спиной и имеющую к ней отношение не столько прямое, сколько косвенно-философское.

На следующее утро после ресторана, когда она, охая от головной боли, появилась на кухне, Петенька, все верно рассчитав, обратился к ней с просьбой отлучиться на несколько часов.

«Ты что, – грубовато отвечала она, – никак пастушку себе здесь нашел?»

«Так точно, товарищ командир!» – дурашливо вытянулся сорокапятилетний, разведенный пять лет назад Петенька. Такова рогоносная участь мужчин, вынужденных подолгу не бывать дома.

«Женить тебя надо, вот что! – морщась от боли, пожурила его хозяйка и разрешила: – Иди, но к ужину чтобы был…»

«Слушаюсь!» – расплылся в улыбке Петенька.

В тот день (а было это в четверг) она ангажировала Колюню, чтобы показать сыну город и посетить памятные места. Они объехали самые дальние переулки, побывали на речке, всколыхнув ее зеленоватым течением и сырым рыбьим запахом перегной памяти, а за ужином не спеша обсудили детали вчерашнего плана. Перед сном она долго и нежно говорила с мужем.

На вечер пятницы был назначен прощальный ужин с участием Колюни и Нинки, и Петенька, обеспечив Марью Ивановну запасом продуктов и бутылок, снова исчез. Явился он к назначенному времени и в сопровождении Нинки.

«Вот, Нину Ивановну на улице встретил!» – опережая вопросы, сообщил он, и Нинка поспешно подтвердила.

Сели так, что Нинка с Петенькой оказались рядом – как раз напротив нее и Колюни. С последней их встречи Нинка неуловимо и приятно изменилась. Глаза оттенены благородной усталостью, движения исполнены томного достоинства – настоящего, не манерного, выстраданного. Никаких признаков капризности, речь округлая, плавная, взвешенная. В лице и фигуре появилось нечто шалое и смиренное – как у девственницы после первой брачной ночи. Время от времени Петенька с удовольствием склонялся к ней и шептал на ухо что-то приятное, а она опускала глаза, улыбалась и откликалась тихим воркующим смехом. Один раз она не сдержалась, и рука ее под столом, совершив короткий бросок, легла вместе со смехом на Петенькино колено (больше некуда!), да там и осталась. Петенька, в свою очередь, сунул руку под стол и ею, судя по всему, накрыл ее руку.

В воздухе запахло интригой.

«Господи, да неужели она и есть та самая пастушка?!» – вдруг поразилась Алла Сергеевна, после чего стала незаметно и пристально наблюдать за парочкой, и через пять минут все ее сомнения рассеялись.

«Ну, дура, ну, дура!» – расстроилась Алла Сергеевна.

Дождавшись, когда курящий Петенька увлечет Колюню на лестницу, она поманила Нинку и скрылась вместе с ней в спальной.

«Ну, давай, рассказывай, подруга!» – строго велела она, опускаясь на кровать.

«Что рассказывать?» – обратила на нее Нинка безмятежный взгляд.

«Признавайся – ты что, переспала с Петенькой?» – глядела на нее в упор Алла Сергеевна.

Нинка, ничуть не смутившись, спокойно ответила:

«Ну, переспала, и что теперь?»

«Что, правда, что ли? – растерялась Алла Сергеевна, потеряв последнюю надежду списать свои подозрения на Нинкино кокетство. – Но зачем?»

Как зачем, как зачем? Ведь это не она – он на нее накинулся! Еще в первый день, когда вез домой на такси. Обнял ее, пьяненькую, уткнулся лицом в ее волосы, а потом нежно бродил губами по лицу, по шее, плечи целовал. Где при этом бродили его руки – говорить не надо, и сомлела она вдруг, и ответила против воли и руками, и губами. Помнит только, что у нее кружилась голова, и было так хорошо, так хорошо – до мурашек, до мокрых трусов! Полночи потом не спала, вздрагивала!

Утром позвонила ему и предложила встретиться на квартире ее подруги, которая укатила в Египет, но вместо того, чтобы взять с собой цветы, попросила Нинку их поливать.

«Так это, значит, он с тобой три дня кувыркался…» – качая головой, глядела на подругу Алла Сергеевна.

«Значит, со мной… – отвечала Нинка и вдруг строптиво вскинулась: – А, между прочим, это ты виновата!»

«Как это – я?» – изумилась Алла Сергеевна.

«А так! Не надо было из меня куклу делать! Нарядила, вот он на меня и накинулся!»

«Да что ты такое говоришь! – задохнулась Алла Сергеевна. – Да разве ж я наряжала тебя для того, чтоб ты мужу изменяла?!»

«А-а, муж! Подумаешь – муж… – махнула Нинка рукой. – Пошел он!..»

И села рядом, опустив плечи.

«Глупая ты, Нинка, глупая! – обняла ее Алла Сергеевна. – Ну, и что теперь будешь делать?»

«Что, что – жить!» – отвечала Нинка, обнимая в свою очередь Аллу Сергеевну.

Некоторое время они сидели, обнявшись, а затем Нинка сказала:

«Знаешь, Алка, а я ни о чем не жалею! Да я с моим козлом уже забыла, как это делается! А твой Петенька такой ловкий, такой сильный, такой нежный! И сама я, оказывается, еще хоть куда! Ах, как было хорошо, как хорошо было, как сладко – аж до крика, до слез! Ты не представляешь, как хорошо было! В общем, отвела душу на десять лет вперед… Только что я теперь без него делать буду: ведь я, дура деревенская, кажется, влюбилась в него!..» – всхлипнула Нинка.

«О, господи, этого еще не хватало! – пробормотала Алла Сергеевна и, погладив подругу по спине, вполне серьезно предложила: – Ну, хочешь, я ему прикажу, чтобы он на тебе женился?»

«Ты что?! – отпрянула Нинка. – Как же ему такое приказать можно? Ведь я же для него так, развлечение!»

«Он что, сам тебе так сказал?» – с угрозой поинтересовалась Алла Сергеевна.

«Нет, конечно! Ну, а как по-другому, если я сама ему навязалась…»

Помолчали, и Алла Сергеевна спросила:

«А что же муж: неужели не искал?»

«Ну, почему же, искал! – нехорошо улыбнулась Нинка. – Звонил, спрашивал, где я, что я… Представляешь картину: лежим мы с Петенькой после этого дела – голые, потные, его голова у меня на груди, рукой меня внизу гладит… Звонит муж, и я спокойненько так отвечаю, что, мол, все в порядке, сижу у тебя, пью чай! Представляешь? – нервно хохотнула Нинка. – Ничего! Так ему, козлу рогатому, и надо!»

«Не стыдно было мной прикрываться? – попыталась возмутиться Алла Сергеевна. – Хотя… что тут нового: все мной прикрываются – и здесь, и в Москве… А Петенька, значит, мне с твоей груди отвечал… Ну, хороши вы, нечего сказать! Ну, да ладно, бог с вами… Кстати, ты мне хотела рассказать про Сашку…»

«А, да!..» – воскликнула Нинка и поведала следующее.

Действительно, приезжал сюда Сашка несколько лет назад. Жил здесь, работал в конторе отца, даже жениться собирался на какой-то разведенке. Был у них часто в доме, общался с народом. Ну, и с ней, с Нинкой, конечно. Пьяный? По-разному. Но если даже не пьяный, то все равно какой-то угрюмый и запущенный – небритый, нестриженый, опухший и глаза без радости. В общем, совсем не тот, что был. Ну, потом он исчез, и она узнала, что он так и не женился и уехал обратно в Москву. Давно? Года два назад, пожалуй. Да, точно, два.

«Ну, и ладно!» – заключила Алла Сергеевна.

«Ты что, Петеньку ругать теперь будешь?» – спросила Нинка.

«Ну, ты же не хочешь за него замуж!»

«Не ругай его, Алка, он не виноват, я сама так захотела! И вообще, сделай вид, что ты ничего не знаешь! Хорошо?»

На том и порешили.

На следующий день, когда за ними приехал Колюня, чтобы везти их в аэропорт, Петенька, приняв виноватый вид, сказал хозяйке:

«Алла Сергеевна, раз уж вы все знаете, можно Нина Ивановна поедет нас провожать?»

«Да пусть едет, если место есть!» – коротко отмахнулась хозяйка, занятая делами поважнее.

Место нашлось, и Нинка, устроившись рядом с Петенькой на заднем сидении, всю дорогу до аэропорта о чем-то с ним шепталась и хихикала. Когда же пришло время прощаться, она, не стесняясь, обхватила его, прижалась к нему, застыла в его объятиях, а он склонил голову и с необычайно серьезным лицом уткнулся в ее волосы. И было в их живой неподвижности столько ладности, уютности, трогательности и увертюрности, что Алла Сергеевна вдруг обнаружила, что не знает по-настоящему ни Нинки, ни Петеньки, а знает лишь те слова, улыбки, гримасы, жесты и ужимки, которыми они прикрывают свою пусть подневольную, но суверенную суть. Поглядывая во время полета на грустного Петеньку, она снова удивлялась тому, что ей и без того давно было известно: всемогущая судьба ни добра, ни зла, а слепа и бесчувственна, что не мешает ей всюду совать свой нос. Следует с осторожностью относиться к ее дарам.

«Кто знает, может, хоть Нинку мои платья сделают счастливой!» – подумала она.

Конец шестого, заключительного акта. Да обретут покой фантомы и миражи прошлого! Эй, вы, потемки чужой души! Извольте дать занавес!

 

26

Год две тысячи пятый стал последним годом ее безмятежного счастья. Таким бывает предвоенный год – энергичный и жизнерадостный апофеоз мира, вобравший в себя соки, клетчатку и здоровый румянец предыдущих мирных лет. Он щурится в лучах славы, нежится в объятиях успеха, расточает уверенность и благодушие, наслаждается полуденным мороженым, клубникой со сливками, вечерним кофе с пирожным, запахом сирени, мелодией и танцем, тихим московским дождем, девственно-розовым цветением бугинвилии и жаропонижающим бегством средиземного заката. Давно и безнадежно беременный бедой, он льстит, лжет и тайком ворует надежду. И когда военные страдания, бинтуя раны, силятся силой горестного недоумения возродить прошлое, самый свежий бальзам они находят именно в нем. Не потому ли наиболее отчетливые, живые и яркие отпечатки мужниного образа хранятся именно в две тысячи пятом году, обретя таинственное, пугающее значение непонятых намеков.

В марте отметили ее сорокалетие. Она царственно восседала в окружении его старой гвардии и по-прежнему была моложе его сподвижников и прекраснее их жен.

«Аллушка, я не знаю, что тебе дарить! Безделушки не хочу, а все остальное у тебя есть…» – признался Клим накануне, и она горячо и убежденно ответила – почти так же, как в тот раз, когда он спросил, чем он может отблагодарить ее за сына. Она сказала:

«Ничего, Климушка, мне не надо, ничего! Ты и наш сын – вы для меня самые лучшие подарки! На все времена, на все дни рождения!»

Повздыхав, он завалил их квартиру цветами, спрятал среди них ожерелье баснословной стоимости и заставил ее и сына его искать. Нашли, и под радостные возгласы сына он замкнул на маминой шее сияющий бриллиантовым воодушевлением ошейник, сказав серьезные и странные слова:

«Александр, береги нашу мамочку!»

Стоит ли говорить, что после его смерти ожерелье это стало для нее бесценным.

Она все чаще видела его с книгой. В спортивных штанах и сшитой ею мягкой шелковой рубашке, он в свободное время погружался в кресло и предавался чтению: грузный, седой, в очках – благородный разбойник на пороге пенсии, почтенный Робин Гуд в законе. Читал неторопливо и обстоятельно, иногда возвращаясь на несколько страниц назад. Ронял книгу на колени, задумывался. Умиляясь, она обходила его стороной, стараясь двигаться тихо и незаметно. Он, конечно, замечал ее, откладывал книгу и, улыбаясь, раскрывал мощные объятия, приглашая присоединиться к его досугу. Она садилась к нему на колени и прятала голову на его горячей, гулкой груди.

«Что, моя хорошая?» – с отцовской заботой спрашивал он, и она неизменно отвечала:

«Я люблю тебя, Климушка, ужасно люблю!»

Он целовал ее голову и принимался осторожно укачивать. Упоительная колыбель, восхитительные минуты!

Весь февраль и всю весну он урывками читал «Войну и мир». Прочитанным никогда не делился, сама же она спрашивать не спешила. Знала: захочет – расскажет сам. Не захотел. В начале лета она обнаружила у него на столе «Историю Древней Греции», которую он потом взял с собой на Кипр.

Вернувшись из Энска, она продолжила следовать ранее заведенному порядку вещей: утром с мужем или без него отправлялась из-под Балашихи в Москву, вечером таким же образом туда возвращалась. Если погода портилась или светская часть их жизни завершалась за полночь, они оставались в Москве.

Она в подробностях описала впечатления от поездки и свои планы в отношении местной фабрики – все, кроме истории Нинки и Петеньки. Судя по количеству Нинкиных приветов, регулярно передаваемых ей через Петеньку, их курортная связь не оборвалась, а напротив, закручивалась в некую тугую пружину, сила и вектор действия которой были пока непонятны.

В июле она в полную силу трудилась над своей «Ностальгией» и в минуты вдохновения часто обращалась к нему:

«Смотри, Климушка, какие краски я подобрала! Цвет битого кирпича, затертой штукатурки и почерневшего дерева! А линии, линии! Они должны быть летучими и воздушными и в то же время ясными и оформленными в ретросилуэт! Как думаешь, поймут?»

И он отвечал, что это верно, что это цвета старости, разложения и забвения и что такими и должны быть воспоминания юности: светлыми, щемящими и безжалостными. Понять обязательно должны, уверял он ее, а те, кто не поймут, ничего в жизни не смыслят, а стало быть, на них и обижаться не стоит.

Август они провели на Кипре, и жизнь их там, как всегда, складывалась из живой лазури, золотого песка, палящего солнца, жары, послеобеденного отдыха, экскурсий и вечерних прогулок вдоль кромки моря. Очарованные предзакатной супружеской идиллией двух стихий, они медленно шли, полуобнявшись, а Санька, шлепая по воде, забегал вперед, находил на песке причудливую поделку, что выбросило на показ море-каменотес, и возвращался, чтобы предъявить находку отцу. Вместе они находили в ней недостатки, и Санька, разбежавшись, возвращал ее морю на доработку: «Пап, смотри, как далеко!»

Сизое задумчивое марево, льстивая вечерняя подлиза-волна, грузный остывающий небосвод, смиренный покой мироздания и спокойная заслуженная гордость: этот могучий благородный мужчина – ее муж, этот умный, красивый, ладный мальчик – ее сын, а эта статная ухоженная блондинка – она сама. Они независимы и состоятельны. Им с мужем не о чем жалеть и нечего желать, кроме друг друга. Через полчаса они вернутся на собственную виллу, где их ждет отделанное алмазами небо и безотказное любовное утомление. Ах, какое здесь ночью небо: падать в него красиво и страшно!

Не тогда ли ее гордыня накликала на них беду?

Когда под слепящим взглядом Гелиоса она выходила из пены морской на золотой берег, и божественные сполохи играли на ее соленой глянцевой коже, муж встречал ее, заключал в объятия и говорил: «Афродита ты моя!» По какой-то странной и стеснительной прихоти он избегал говорить ей «я тебя люблю», но имел много иных способов это выразить. Например, когда она признавалась ему в любви, он отвечал: «Аллушка, ты у меня лучше всех!» и в зависимости от степени уединенности либо нежно касался ее руки, либо заключал в объятия и целовал. Вот и тут: Афродита – значит, я тебя люблю.

Однажды, устроившись после купания в шезлонге, она задремала, а когда открыла глаза, то увидела, что он стоит у самой воды, как, наверное, стояли за тысячу лет до Вознесения лобастые местные мудрецы – расставив ноги, скрестив на груди руки и устремив взгляд на девственную, не оскверненную догмами природу. Открывшийся ему простор был так велик, что его монументальная фигура затерялась в нем. Она подошла и молча встала рядом. Он обнял ее одной рукой и сказал, не отрывая взгляд от горизонта:

«Какие мы, Аллушка, все… временные!»

Ей бы насторожиться, только какие у нее для этого были основания, кроме философских!

А ведь он упоминал (кажется, в сентябре) некоего акционера, с которым по необходимости имел дело:

«Надо же – прожить жизнь, чтобы во всем разувериться! Все-таки перед встречей с Богом посерьезней надо быть!»

И вот еще что важно. В начале сентября, в годовщину смерти его матери они были на Преображенском кладбище, и он, глядя на могилу с именами матери и сына, сказал:

«Тесновато тут. Да и народу много ходит. Как ты думаешь?»

Помнится, она пожала плечами, желая этим сказать: «Что же теперь поделаешь!»

Через неделю он, не спрашивая ее, купил на том же кладбище просторное, тенистое место и велел перенести туда останки матери и Артемки. Она была в шоке: какое кощунство – тревожить невинные косточки ее сыночка! Первый раз в жизни они едва не поссорились, но он был непоколебим и с каким-то отрешенным упрямством сказал чудовищную фразу:

«Хочу лежать вместе с матерью и сыном!»

Они присутствовали при перезахоронении – вслед за рабочими извлекли дорогой им прах из одного участка сердца и переместили в другой. Наркоз золотой осени не помогал, и операция на сердце оказалась тяжелой и болезненной. Когда все закончилось, Клим с оттенком удовлетворения сказал:

«Ну вот, теперь здесь места всем хватит…»

Но ведь не было, не было в ту пору ни подозрений, ни дурных мыслей, а был могучий, надежный и нежный муж – и в пиру, и в постели!

Он был идеальным мужем, она – идеальной женой, а вместе они составляли идеальную пару, или, точнее, единое целое. Не удивительно, что телепатия облюбовала их в качестве убедительного примера своего существования.

Ее часто одолевало внезапное желание ему позвонить, и она звонила, а он в ответ добродушно гудел:

«Аллушка, а я как раз собирался тебе звонить!»

«Я знаю, – отвечала она, – и даже знаю, по какому поводу!»

И почти всегда повод оказывался верным.

Возглас «Я только что хотел (хотела) это сказать!» стал для них дежурным.

Если один из них просыпался ночью, тут же просыпался другой, даже если проснувшийся всего лишь открывал глаза и лежал, не желая обнаруживать пробуждение. Спали в одной кровати, засыпали обнявшись, а распавшись, искали во сне телом тело другого.

И как она с ее хваленой интуицией, с ее самозабвенной преданностью мужу, с их единой душой и слаженным сердцебиением – как она не смогла вовремя обнаружить тяжелой и неслышной поступи смерти? Никогда, никогда она себе этого не простит!

В октябре они слушали в Большом «Волшебную флейту». Он сам предложил туда пойти, и она, несказанно удивившись, выбрала именно этот спектакль – гармоничный и короткий. В театре Клим с неподдельным интересом озирался по сторонам, бормоча под нос: «Так это и есть тот самый Большой театр… Так это, значит, здесь главная опера-балет… Интересно, интересно… Посмотрим, посмотрим…». Она поправляла: «Это не тот Большой, про который ты думаешь. Тот закрылся на реконструкцию, а здесь его новая сцена…»

Его впечатлила акварельная, травянисто-бриллиантовая тональность зала и расшитый в те же оттенки занавес, и он, совсем как та самая достопамятная Матрена, одобрительно произнес: «Богато!»

Они сидели в первом ряду правого бельэтажа и, нависнув над краем сцены, наблюдали за роением в сотах партера, где грузные пчелы неторопливо устраивались в передних рядах, обращая толстые затылки и покатые плечи прочей публике. Указав на них, он спросил: «Может, там было бы лучше?». Она ответила: «Мы с тобой, Климушка, не такие еще старые и важные, чтобы там сидеть!», на что он строптиво проворчал: «Ну, уж если мы с тобой не важные, тогда кто тут важный!».

Между прочим, перед началом она его предупредила:

«Будет невмоготу – скажи, уйдем!»

«Ни в коем случае!» – воскликнул он и с умеренным любопытством просмотрел первое действие.

В антракте они в сопровождении двух охранников со вкусом прогулялись по этажам и манерным закоулкам того вспомогательного театрального пространства, что отделяет искусство от улицы и зовется кулуарами. Клим с любопытством вглядывался в обилие лиц и нескольким даже адресовал приветственный взмах руки. Она пыталась узнать его впечатление от оперы, как таковой, но в ответ слышала: «Нормально, Аллушка, нормально!». И приготовленное ею замечание о безликих репликах и речитативах под клавесин, которыми отдельные яркие детали оперного одеяния скреплялись, как нитками, осталось при ней.

Когда ехали домой, он сказал:

«Знаешь, Аллушка, а я хотел бы жить в то старинное время, встретить тебя, жениться на тебе и родить с тобой пятерых детей!»

«Вот удивительно! – воскликнула Алла Сергеевна. – А ведь я тоже подумала о чем-то подобном! Мне даже в какой-то момент показалось, что мы с тобой жили в то время и тоже были вместе!»

Удовлетворенное выражение приятного знакомства весь вечер не сходило с его лица.

Да, и еще: возможно, тут совпадение, а возможно, результат интриги высших сил (все зависит от степени нашей недоверчивости), но за неделю до этого ей взбрело в голову посетить Сашку. Что поделаешь – один раз в шесть лет с ней такое бывает!

Ехала наудачу, вооружившись одним дежурным любопытством, и готовая к любому исходу. Петенька привез ее по уже известному адресу и как в прошлый раз поднялся с ней на четвертый этаж. Обшитая вагонкой дверь, давно утратившая всякие признаки гостеприимства, к ее удивлению быстро, широко и со стоном распахнулась, открыв ее глазам постаревшего Сашку.

«Привет!» – сказала она, улыбаясь.

Сашка, не отвечая, стоял на пороге, словно раздумывая, пускать ее или нет. Наконец он посторонился и угрюмо сказал:

«Заходи…»

«Ты один?» – на всякий случай спросила она.

«Один» – ответил он и, отпустив Петеньку, она вошла.

Сашка закрыл за ней дверь и, не говоря ни слова, направился на кухню. Она, не раздеваясь, за ним. Он уселся за нетвердый стол. Она села напротив и огляделась.

Та же неопрятная, запущенная кухня. Те же дешевые навесные шкафы с потускневшей облицовкой и такие же столы под ними. Тот же запах подсобки и компания пустых бутылок под раковиной. Тот же хозяин, на сей раз трезвый. От его былого очистительного порыва остались лишь потускневшие обои и изрядно затертый линолеум.

«Вижу, ты мне не рад. Смотри, я ведь могу и уйти!» – сказала она.

В его глазах мелькнуло мучительное желание вскочить и крикнуть ей в лицо: «Ну, и черт с тобой, уходи!», но другое желание, грандиозное и еще более мучительное, легко победило и, криво усмехнувшись, сказало:

«Ну, почему же! Всегда рады тебя видеть! Ты верна себе – появляешься раз в шесть лет…»

«Так получилось…» – ответила она, присматриваясь к нему.

В его предыдущем лице шестилетней давности – пусть опухшем, страждущем, отдающим краснотой и пугающими следами излишеств было все же больше жизни и веселого порока, чем в том, которое она видела перед собой сейчас – потемневшем, отекшем и болезненном.

«Пьешь?» – спросила она.

«Нет, мне нельзя – панкреатит»

«А это?» – указала она на бутылки.

«Друзья пьют, а я смотрю…»

«Что такое панкреатит?»

«Есть такая болезнь. Тебе не грозит» – ответил он угрюмо.

«Все же ты не хочешь со мной говорить…» – сказала она, вставая.

«Нет, сядь! – с неожиданным испугом выкрикнул он. – Извини, Алка, извини. Это потому что я тебя не ждал. Но я рад. Я страшно рад!»

Она опустилась на стул.

«А я в июне в Энске была…» – сказала она.

«Что ты говоришь? – оживилось его лицо. – Ну, и как там?»

«Ну, ты же знаешь… Нинка сказала, что ты там несколько лет жил»

«Да, жил. И даже чуть не женился…» – усмехнулся он.

«Вот и надо было! – воскликнула она. – Сейчас было бы, кому за тобой смотреть!»

«За мной и так есть, кому смотреть!» – снова усмехнулся он.

«Что – опять эти твои коровы-проститутки?» – не выдержала она.

«Что делать, если другие меня не любят!» – выделив «другие», продолжал усмехаться Сашка.

«Ладно. Хорошо, – осеклась Алла Сергеевна. – Мебель-то куда делась?»

Оказалось, что уезжая, он сдал квартиру южным людям: нормальные сюда не поедут. Полгода они платили исправно, а затем затаились. Через три месяца он приехал узнать, что к чему и не нашел ни кавказцев, ни мебели: уехали и вывезли все подчистую.

«Ладно, не горюй, что-нибудь придумаем!» – пообещала Алла Сергеевна.

«Мне ничего не надо!» – нахмурился Сашка.

«Ну, хорошо, а в Москву-то зачем вернулся?» – спросила Алла Сергеевна.

«Неужели не понятно?» – посмотрел на нее с вызовом Сашка.

«Непонятно!» – заупрямилась Алла Сергеевна, хотя все тут было понятно.

«Потому что там я не могу тебя встретить, а здесь могу. Шансы невелики, но все же есть!» – внушительно и строго пояснил Сашка.

«Ну, Саша! – поморщилась она. – Ну, сколько можно говорить об одном и том же? Ну, ты пойми, что есть вещи, которые уже невозможно исправить и вернуть! Как, например, мы с тобой и наши отношения! Понимаешь?»

«Нет, Алка, не понимал, не понимаю и никогда не пойму!» – отвечал Сашка с затаенной гордостью.

«Ну, ладно! – встала она. – Вижу, ты жив, здоров и ни в чем не нуждаешься. Я пошла!»

«А зачем тогда приходила? – встал за ней Сашка. – Узнать, что я, слава богу, помер и действительно ни в чем больше не нуждаюсь, в том числе и в тебе?»

«Я позвоню!» – сказала она, направляясь в прихожую.

Он пошел за ней, молча открыл дверь и едва она переступила порог, с грохотом ее захлопнул.

«Идиот! – вздрогнув, оглянулась Алла Сергеевна. – И, правда – чего я, дура, сюда приперлась?!»

 

27

Вот и добралась она до самой главной своей боли, до самого отчаянного лишения, до самой тяжкой своей беды. Будь проклята болезнь, не пощадившая сиамской благодати их любящих сердец!

…В середине ноября Клим присутствовал на показе «Ностальгии». Домой после двух компаний они добрались поздно вечером, и он пожаловался (впервые в жизни!) на головную боль и слабость. Обеспокоенная Алла Сергеевна предположила грипп, измерила температуру (высокая!), напоила его горячим чаем с лесной малиной и уложила в кровать, отметив про себя бледность его усталого лица.

Следующий день он провел дома, изредка покидая диван и снова на него возвращаясь, чтобы ненадолго задремать и, вздрогнув, проснуться. Алла Сергеевна предложила вызвать доктора – одного из тех, с кем муж водил дружбу, но он отказался: ему, якобы, стало лучше. Отлучившись на несколько часов, она вернулась, посвятив остаток дня уходу за ним.

В таком воспаленном состоянии Клим прожил еще два дня, и поскольку лучше ему не становилось, он все же попросил знакомого профессора приехать. Тот не замедлил явиться и сразу же выяснил, что больной уже почти две недели чувствует себя неважно. Поскольку симптомы недомогания подходили ко всему и ни к чему конкретному, профессор настоятельно рекомендовал лечь в его клинику на обследование, что на следующий день и было сделано.

Первый же анализ крови, а за ним и повторный, заставили предположить худшее, и Клима с согласия Аллы Сергеевны перевели в онкологическую клинику, где ему было назначено обильное обследование. Алла Сергеевна навещала его каждый день и на вопрос мужа, что с ним, отвечала, что есть дежурное подозрение на опухоль (да с какой стати она у него может быть!), и чтобы ее исключить, необходимо сделать большое количество анализов. И потом, говорила она, если это даже так – ну, предположим, просто предположим! – в наше время опухоль прекрасно лечится! Примеров не чудодейственного, а вполне рукотворного выздоровления сколько угодно!

Своими неистовыми заклинаниями она поддерживала, скорее, себя, чем его.

Через неделю другой профессор усадил Аллу Сергеевну в кресло и, подбирая слова, объявил, что у Клима довольно редкое заболевание, которое по-научному называется острый лейкоз, а ненаучно – рак крови.

«И что это значит?» – слабея от тяжести в груди, пробормотала Алла Сергеевна.

«Это значит, что вы оставляете Владимира Николаевича нам, и мы будем его лечить!» – бодро заключил профессор, добавив, что он лично сделает все от него зависящее и в ближайшие день-два назначит курс химиотерапии. У них здесь прекрасное оборудование, опытный персонал и самые новейшие лекарства.

«Вы мужу сказали?» – спросила она.

«Нет, – отвечал профессор, – только вам!»

И Алла Сергеевна велела ничего пока мужу не говорить. Вернувшись домой, она расплакалась и потом подобно печальной, безутешной осени уже не останавливалась до самой смерти мужа, а после и подавно.

На следующий день ее свели с ученой дамой – независимым умудренным гематологом, и она по-женски, доверительно спросила ее, как спросила бы про рак матки или груди, чего можно ждать от острого лейкоза.

«Какой его разновидности?» – поинтересовалась врач.

Алла Сергеевна тут же позвонила профессору, и тот, ничуть не удивившись, ответил:

«Ми-ело-бласт-ный, ОМЛ – Олег, Михаил, Лена…»

Алла Сергеевна передала.

«Тогда ничего хорошего! – последовал ответ. – Конечно, неплохо было бы видеть результаты обследования и знать, как далеко зашел процесс – тут много нюансов, но поверьте моему опыту: такое заболевание в таком возрасте…» – и дама, вздернув над очками брови и сморщив ученый лоб, выразительно посмотрела на Аллу Сергеевну.

«Сколько ему осталось?» – помертвевшими губами спросила Алла Сергеевна.

«В худшем случае несколько месяцев, в лучшем – пару лет»

Алла Сергеевна приложила к глазам платочек и, понимая, что на этом, собственно говоря, разговор можно было бы и завершить, захотела знать, когда и отчего у здорового, крепкого мужчины мог возникнуть этот самый лейкоз. Ученая дама ответила, что сказать точно отчего без истории болезни трудно. Возможно, радиация, возможно, наследственность. Что касается «когда», то назвать точную дату затруднительно, поскольку такая болезнь развивается от нескольких недель до нескольких месяцев. А начинается она с того, что всего одна единственная клетка костного мозга не хочет вести себя так же, как миллиарды остальных. Бардак из разряда бардаков, когда один ничтожный человек может погубить все человечество!

Не решаясь объявить мужу диагноз, она протянула еще два дня, пока вдруг не стало ясно, что пора назвать беду своим именем. Правду хотел знать сам Клим, правду хотели знать его друзья – их мир, знаете ли, держится совсем на других сантиментах. Каково ей было, сидя рядом с мужем, шутить и улыбаться!

Стремясь избавить его от гнетущих подробностей, она решила назвать острый лейкоз просто лейкозом (тоже плохо, только ведь бывает и хуже!). Придя с этой оскопленной правдой к мужу в палату, она взяла его руку и, собравшись с духом, сообщила:

«Я только что говорила с профессором… В общем, у тебя нашли лейкоз…»

У нее перехватило горло, и она не смогла продолжать.

«Что такое лейкоз?» – спросил Клим.

«Ну… такая… не очень хорошая… болезнь крови…» – давилась словами Алла Сергеевна.

«И что теперь?»

«Ничего, будут лечить. Профессор говорит, что эта болезнь сегодня прекрасно лечится! Вот раньше, десять лет назад было бы плохо, а теперь она лечится, прекрасно лечится!..» – зачастила Алла Сергеевна, сама веря тому, что говорила.

Клим воспринял новость спокойно.

«Ну, что ж, лейкоз, так лейкоз… Ты только не волнуйся!»

Вернувшись домой, она весь вечер плакала.

Началось лечение. Ее перестали к нему пускать, и она набухшими от слез глазами смотрела через стеклянную перегородку на его стриженую голову в другом конце палаты, время от времени артикулируя губами: «Все будет хорошо!», хотя могла сказать это и многое другое по телефону. Он, лежа под капельницей, отвечал ей жестом свободной руки, умудряясь придать ей выражение пляжной расслабленности. Она могла бы смотреть на него весь день, но часа через два он делал ей знак, чтобы она уходила, показывая, что собирается спать. Она изображала губами несколько быстрых поцелуев и ярким шепотом произносила: «Я тебя люблю!». Он улыбался, согласно кивал головой и поворачивался к стенке. Если она отказывалась уходить, он звонил ей и говорил: «Иди, Аллушка, иди! Мне стыдно лежать, когда ты стоишь, и я не засну…»

Вечером он ей звонил, и коротко поведав о своем состоянии, которое выходило у него всегда нормальным, просил рассказать, как прошел их с сыном день. Она рассказывала и, чутко вслушиваясь в его реплики, часто находила в них рассеянное невнимание и незнакомую лаконичность, свойственные человеку, занятому своими мыслями или принужденному скрывать непривычную усталость. И тогда, чтобы поддержать его, она ссылалась на профессора, который уверял, что все идет хорошо, и организм адекватно реагирует на лечение. Тем более, что так оно и было, и потому она с чистой совестью снабжала профессорские комментарии выдуманными ею жизнеутверждающими подробностями.

Бывали, однако, дни, когда голос его звучал, как прежде – густо и бодро, с улыбкой и сдержанной нежностью, и тогда на нее нападал приступ отчаянного оптимизма: ей хотелось что-то делать, менять, возводить и перестраивать. Она возвращалась к работе, вникала в дела, которые в ее отсутствие убегали далеко вперед, и своим бодрым указующим видом радовала окружающих. Разумеется, всем было известно, что у Владимира Николаевича рак (но не более того), и по ее поведению судили о его состоянии.

Так прошли два месяца, и в конце января две тысячи шестого Клима отпустили на некоторое время домой. Он вышел к ней похудевший, облысевший, с прозрачным желтоватым лицом и проступившими сквозь подтаявшую кожу костяшками пальцев.

«Как ты?» – со слезами прижалась она к нему.

«Все хорошо, Аллушка, все хорошо!» – успокоил он ее.

За неделю до этого профессор похвалил его анализы и дал Алле Сергеевне подробные указания по поводу режима, питания и ухода за больным.

«У вашего мужа очень сильный организм! Но все равно – побудете месяц дома, а потом милости прошу снова к нам!» – напутствовал он ее.

Дома для него была приготовлена отдельная изолированная комната с ионизатором. Ионизаторы были также установлены во всех других комнатах и на кухне.

Приехали домой, и сын не узнал отца.

«Пап, а где твои волосы?» – спросил он.

«Волосы – это пустяки! – отвечал отец. – Волосы, Санька, отрастут!»

Когда ближе к ночи она пришла в его комнату и легла к нему в кровать, он, крепко стиснув ее, сказал:

«Если бы ты знала, как я мечтал снова тебя обнять!»

Она оглаживала и целовала его непривычную худобу и жалела его, а он, смущаясь, по-мужицки успокаивал: «Были бы кости – мясо нарастет!»

Обняв жену, он перевернулся с ней на спину, и она, спросив, можно ли им этим заниматься, осторожно и бережно помогла ему подтвердить звание любящего мужа.

«Аллушка! – долго не отпускал он ее. – Ты у меня лучше всех!»

На следующий день к нему пришел Маркуша с двумя соратниками, и они, разложив на столе в гостиной бумаги, долго о чем-то совещались. На следующий день Маркуша появился вновь, а потом приходил еще и еще, всякий раз приводя с собой новых людей. Алле Сергеевне, чьей власти не хватало, чтобы остановить поток микробо– и вирусоносителей оставалось лишь следить за своевременным приемом Климом лекарств и регулярной дезинфекцией квартиры.

Так прошли две недели, в течение которых Клим чувствовал себя вполне сносно. Алла Сергеевна, которая про себя не раз уже чертыхалась в адрес самоуверенной очкастой дамы, воспряла было духом, когда на исходе третьей недели у Клима обнаружились первоначальные симптомы. Его срочно вернули в руки озабоченного профессора, и все началось сначала.

Снова она сквозь слезы и беззвучное стекло глядела на его далекое лицо, а он слабеющей рукой приветствовал ее. Снова она с надеждой заглядывала в глаза профессора, но он, разводя руками, отвечал: «Делаем все возможное, но не все зависит от нас. К сожалению, возраст и состояние Владимира Николаевича не позволяют использовать другие средства лечения, а тех, что мы применяем, недостаточно!»

Двадцатого марта, когда она перед тем, как ехать к нему, забежала на работу, у нее в сумочке зазвонил телефон и незнакомый измученный голос в трубке произнес:

«Аллушка, забери меня отсюда, я хочу умереть дома…»

Она при всех разрыдалась.

На следующий день она подписала необходимые бумаги и забрала мужа. При расставании профессор сказал ей:

«Ваш муж очень мужественный человек, очень…»

«Сколько ему осталось?» – сухо спросила Алла Сергеевна.

«Неделя, от силы две…» – отвечал профессор.

Постаревшего, исхудавшего, чужого человека довезли на реанимобиле до ее дома, на носилках подняли в квартиру и уложили на кровать ее мужа. То, что еще совсем недавно было Климом, находилось теперь во власти тупой алчной орды безмозглых клеток, не понимающих, что съедая его, они обрекают на гибель и себя.

Оставшись наедине, он с подобием улыбки произнес:

«Вот видишь, Аллушка, надеялся явиться домой на своих двоих, а приехал на носилках, чтобы попрощаться…»

Выждав, когда стихнут ее рыдания, он сказал:

«Все наше имущество я переписал на тебя, в остальном слушайся Маркушу…»

Затем он попросил привести к нему сына и оставить их наедине. Их свидание продолжалось минут двадцать, и когда Санька вышел, лицо его было не по-детски важным и серьезным. О чем они говорили с отцом, он так ей и не сказал.

На следующий день к ним потянулись его друзья. Они по очереди заходили в его комнату, задерживались там на несколько минут и выходили, пряча покрасневшие глаза.

В первые дни, когда он мог еще говорить, она сидела у его постели, держала за руку и всматривалась в те восковые истонченные черты, что были когда-то красноватыми, мясистыми и живыми: сломанный нос, пострадавшие от лобового столкновения губы, мощная челюсть и тяжелый щетинистый подбородок, широкий морщинистый лоб и глубокое подлобье с короткими ресницами и любящим взглядом. Нет больше бурого ежика волос, по которому она так любила протяжно пройтись рукой, наблюдая, как чистая поперечная полоса движется к затылку и как восстает из-под ее ладони сухой своенравный волос.

Однажды он, короткими перебежками преодолевая напряжение, выговорил:

«Знаешь, Аллушка… жизнь моя… как капельница… была целая цистерна… да вся вышла… Вот лежал я там… и думал… в чем смысл жизни… И знаешь… все, оказывается, просто… надо найти… такую женщину, как ты… и прожить с ней… всю жизнь… А значит… в моей жизни… был какой-то смысл… Об одном жалею… поздно тебя встретил…»

Другой раз он, как будто вспомнив что-то важное, оживился и произнес, как наказ:

«Обязательно выйди замуж…»

«Климушка, родной мой: об этом не может быть и речи! – строго и непреклонно начала она, но не выдержала и заплакала: – Да где же я найду другого такого, как ты! Нигде не найду! Полюбить кого-то после тебя я уже не смогу, а быть чьей-то утехой не желаю и никогда не буду, никогда, слышишь – никогда!»

Она сжала его руку и ощутила ее ответное слабое пожатие.

Он угасал на глазах: не мог уже ни есть, ни пить, и каждый день приходящая медсестра вводила ему утром и вечером поддерживающий раствор.

«Как ты?» – заливаясь слезами, спрашивала Алла Сергеевна, когда он приходил в себя.

«Все болит…» – шептал он.

Вечером, накануне ухода он открыл глаза и остановил их на плачущей жене.

«Не плачь, Аллушка, – прошептал он с необычайной и напряженной ясностью. – Смотри – умираю, как король: не в тюремной больничке, не на грязной шконке, не от блатной заточки, не на этапе, а в собственной постели, рядом с любимой женой и сыном…»

Ночью она, сидя возле него в кресле, задремала и вдруг, вздрогнув, очнулась, словно на зов. Слабея от ужасного предчувствия, она нагнулась к нему и в мягком свете ночника звериным чутьем различила страшные приметы смертельной тени на его лице. Ее несравненный, несокрушимый, горячо любимый муж – человек-Москва, человек-империя, славный и победоносный, как история его предков, загадочный и непредсказуемый, как его страна, правильный и бесхитростный, как дело, которому он служил, растаял, исчез, растворился вместе с последним вздохом, который он посвятил ей!

Алла Сергеевна упала на колени, уткнулась лбом в его руку и затряслась в беззвучных рыданиях.

Он ушел второго апреля, на несколько дней пережив дату ее рождения и не сумев завалить ее цветам и подарками. К несчастью для нее медицина в его случае знала больше, чем могла.

 

28

Как ни предсказуем был финал, он ее потряс. Ею овладело тошнотворное, истеричное, близкое к помешательству отчаяние, которое не смывается никакими ручьями слез. Доктор, вызванный приехавшим ночью Маркушей, вколол ей успокаивающее и потом держал ее на уколах еще несколько дней.

Похороны она помнит плохо. Помнит поддерживающих ее под руки мать и Нинку. Помнит чужие размытые лица и сына, с недетской серьезностью уговаривающего ее: «Мама, мамочка, не плачь!».

Нинка потом вспоминала:

«Сначала в каком-то большом зале прощались, потом в церкви отпевали. Народу было – ужас! Не представляешь, сколько было народу! Очень много важных людей, и даже знаменитые артисты! И все горевали, а многие мужики слезы утирали. Точно, точно, сама лично видела! К тебе все по очереди подходили и сочувствовали, а ты не отвечала и ничего не понимала, потому что врач, который все время был рядом с тобой, заколол тебя до тупого равнодушия! Потом поехали на кладбище, и там тоже многие выступали, но лучше всех сказал один знаменитый артист. Да ты его знаешь, он в кино давно снимается! А венков-то, венков сколько нанесли!.. И цветов!.. Весь участок завалили, представляешь? Неужели не помнишь? Слушай, Алка, а мне Петенька предложение сделал! Представляешь?»

Когда через несколько дней она смогла обходиться без уколов, и Петенька отвез ее с матерью и Нинкой на кладбище, она, не сдерживая, наконец, живое глубокое страдание, упала на усыпанную цветами могилу и в голос, по-бабьи завыла.

«Поплачь, доченька, поплачь! – говорила, поддерживая ее по пути к машине, Марья Ивановна, сама шмыгая носом. – Живые твои слезы, живые!»

Затем последовала депрессия.

Днем ее одолевало вялое состояние принуждения, нелюбимое зрением за навязчивую яркость мира. Буйные весенние блики оставались на изнанке зажмуренных век ядовито-зелеными, долго негаснущими инфузориями, разваливался висок, выворачивался глаз, а дрожание твердых с виду рук выдавалось испуганным подрагиванием ложки, не желающей лезть в рот. Она перестала за собой следить, не желала никого видеть и подолгу не покидала спальную. Лежа на их общей кровати, растрепанная, с опухшим от слез некрасивым лицом, она закрывала глаза, и ей казалось, что Клим где-то рядом, что она слышит его скрытый огромной квартирой голос, и что он вот-вот появится. Но он не приходил, и она принималась тихо плакать. Иногда она истязала себя тем, что прикладывала к лицу его любимую, сшитую ею шелковую рубашку и медленно втягивала трепещущими ноздрями слабеющий мужнин запах.

Ночью ее терзали обильные, подробные, тесные сны. В них она вместе с живым Климом вновь проживала их совместную жизнь. Иногда к прожитому присоединялись сцены из неведомого мира, где существовал обнесенный розовыми кустами белокаменный дом, в котором и вокруг которого развертывалась драматургия чужой жизни. Например, незнакомые мужчина и женщина, молодые и сияющие, могли выйти из дома, бесшумно подняться по густой траве на пригорок и смотреть оттуда на изумрудно-голубой горизонт у себя под ногами.

Во сне бывало, что Клим звонил ей и назначал встречу, и она спешила, бежала, летела к нему, но кто-то мешал и преследовал ее. В конце она оказывалась в ловушке, пыталась выскользнуть, но сил не было, и она просыпалась в поту и с бьющимся сердцем, а утром чувствовала себя так, словно тот, кто разобрал ее во сне на части, не успел собрать до конца.

Ее беседы с тишиной никто не тревожил. Через день наведывался Маркуша, и она, кутаясь в халат, отвечая невпопад и совершенно не вникая в то, что он говорил, сидела с ним на кухне, пока он пил кофе.

«Поправляйся, Алла!» – говорил он, уходя, чтобы снова прийти через день.

Всю заботу о Саньке взяла на себя Марья Ивановна. Внук и бабушка быстро поладили. Сидя в гостиной и закрыв глаза, Алла Сергеевна прислушивалась к сдержанной перекличке их голосов за дверью и, находясь во власти безволия, пыталась назначить событие:

«Пора вывозить их за город…»

Порой она покидала спальную и слонялась без дела по квартире, не зная, где остановиться. Садилась перед телевизором и, глядя на мужские головы, думала:

«Сколько никудышных, пропащих, тупых мужиков продолжают жить, а Клима нет!»

Нинка жила у Петеньки, и иногда она просила ее приехать. Нинка с готовностью приезжала и окружала ее жалостливым и приторным, как абрикосовое варенье участием, сквозь которое неудержимо пробивалось ее белокожее, рыжеволосое, сдобное счастье. Ее присутствие вскоре начинало тяготить Аллу Сергеевну и она, ссылаясь на головную боль, пряталась от нее в спальной.

Бессильная что-либо изменить в настоящем, она мысленно возвращалась в прошлое, пытаясь нащупать там истоки беды и отвести ее от Клима хотя бы сослагательным образом. Вопиющая недоработка сложнейшей человеческой конструкции, несоразмерная разница между ничтожностью врага и причиненным им злом, а больше всего неотвратимость и необратимость их смертельной метаморфозы до сих пор не давали ей покоя. Почему-то ей казалось, что беда случилась в августе, когда убаюканный средиземным благодушием могучий организм мужа не доглядел, не насторожился, не спохватился. Может, проклятая клетка сорвалась с цепи именно в тот момент, когда он обнимал ее и называл своей Афродитой? А может, когда они брели вдоль кромки вечернего моря, и ее одолевала спокойная заслуженная гордость? Или когда они в плетеных креслах сидели на веранде и, ощущая себя частью заката, прислушивались к раскатистому голосу волн, что при полном безветрии выкатывались из глубины на песок и, сбросив груз пучины, с облегчением растягивались на нем?

«Боже мой, ведь это больше никогда, никогда не повторится!» – ужасалась она и принималась плакать. Слезы возвращали ее в суровое настоящее.

«К чему эти изыскания, – одергивала она себя, – если теперь от них никакой пользы! Вот если бы я была колдунья – ах, если бы я была колдунья! – то нащупав проклятый день, я могла бы вычеркнуть его из нашего календаря, каким бы памятным и счастливым он для нас ни был!»

Эти размышления возбудили в ней неясное беспокойство, которое быстро оформилось в жгучую тревогу. Она позвонила уже знакомой ученой даме, чьи прогнозы оправдались самым зловещим образом, и спросила о том, о чем давно уже следовало спросить, а именно: что теперь будет с ее сыном, который есть плоть от плоти, кровь от крови ее покойного мужа. Неужели же и его ждет та же участь?

«Ну что вы, вовсе не обязательно! – успокоила ее ученая дама. – На самом деле этим может заболеть даже совершенно здоровый человек! Наследственность есть лишь один из рисков, и для того, чтобы запустить ее механизм, нужны очень и очень веские основания. Мы об этом с вами как-нибудь еще поговорим…»

Это был ее первый звонок во внешний мир.

А вернул ее к жизни (если, конечно, ее обездоленное существование можно назвать жизнью!) все тот же творческий голод, что словно мальва вырос и распустился на пустыре ее души. Это неприхотливое растение с прямым, снизу пушистоволосистым, а выше голым стеблем, с черешковыми, округло-серцевидными опушенными листьями, с глубоковыемчатыми, продолговато-обратнояйцевидными розовыми лепестками с тремя темными продольными полосками имеет удивительное свойство облагораживать сорную реальность. Рекультивируя сердечную почву, мальвы творчества освобождают ее от засушливых последствий горестного опыта и питают гранулами грез, что содержатся в сострадательном снадобье сна.

И снова сны подсказали ей идею действа, которым она отметит годовщину его ухода. Это будет не очередная коллекция, а красочный, чувственный, единственный в своем роде музыкальный спектакль. Эпохальная история Любви и любовная история двух влюбленных, которые, расставаясь в одной эпохе, неминуемо находят друг друга и соединяются в другой, пока не оказываются в том времени, где их ждет обнесенный розовыми кустами белокаменный дом с изумрудно-голубым горизонтом.

С той же силой, с какой она предавалась отчаянию, она отдалась своему замыслу. И хотя скачок с одного полюса настроения на другой был коротким и стремительным, он стал для нее скорее целительным, чем разрушительным.

Она договорилась с серьезным театром, что при ее деньгах было не трудно. Ей рекомендовали либреттиста, балетмейстера и композитора – все трое молодые, талантливые, честолюбивые, и она, собрав их, изложила идею и обозначила сроки. Все трое в один голос воскликнули, что это никак невозможно, и тогда она посулила им такие деньги, от которых честолюбивая троица тут же впала в состояние перманентного вдохновения.

Вместе с художниками по костюмам Алле Сергеевне удалось совместить историческую строгость со сценической вольностью, и когда через несколько месяцев замысел, соединив отдельные части, обрел очертания, стали всем миром нащупывать его единственно верную редакцию.

Проект вместе с прочими делами не оставлял Алле Сергеевне ни минуты свободного времени, притом что светские забавы по моральным соображениям были начисто ею отвергнуты. Возвращаясь домой поздно вечером, она садилась в любимое кресло Клима и, топя усталость в бокале коньяка, смотрела на его большую фотографию и шептала:

«Прости, Климушка, что я о тебе сегодня мало думала…»

Добравшись до кровати, она засыпала мертвым сном, в чем была своя милосердная, целебная прелесть.

Как ни торопились, а к концу десятимесячного срока едва успели. Получился двухчасовой спектакль со вступлением и антрактом и с элементами всех видов танца – от менуэтных ужимок до крепдешиновой эротики: две пары танцоров, двадцать пять костюмов, столько же платьев, эпизодов и стран. Сначала думали омрачить идиллию злыми силами, но композитор с балетмейстером нашли средства, чтобы выразить трудную победу любви через внутренний конфликт с ней же самой.

Все в спектакле было оригинальным: и музыкальное сопровождение – квартет струнных и рояль с контрабасом по очереди, и хореография – спиралевидное восхождение скованной стыдливости, гибкой страсти и жизнеутверждающего расставания, и костюмы – визитные карточки времен и народов, и декорации – красочное живописное лицо повторяющегося и обновляющегося мира. И яркое, убедительное, синтетическое утверждение, что настоящая любовь есть, и она бессмертна. Более грандиозного, дорогого и тонкого посвящения трудно было себе представить. Это вам не трехтонное мраморное надгробье с профилем Мерседеса!

Спектакль назвали «Звездный путь любви», и в правом верхнем углу афиши значилось «Памяти Владимира Николаевича Клименко». Спектакль, старомодно выражаясь, имел шумный успех и был включен в репертуар театра…

Важнее всего то, что порыв признательной памяти, вознесший ее над бездной отчаяния, после спектакля не иссяк, а понес дальше – к тем делам, которые не могли без нее долго обходиться. Не потому ли ее сегодняшняя жизнь подобна пустыне, над которой ветер болезненного вдохновения вздымает песчаные тучи, заслоняющие от нее и прошлое, и будущее? Забыться – вот нехитрая цель, которой она следует и худо-бедно добивается с помощью двух проверенных средств: работы и коньяка.

Застав ее как-то в компании с бутылкой, Маркуша мудро заметил:

«Правильно, Алла! Лучше держаться за вИски, чем за вискИ!»

«Что делать – иначе я рехнусь!» – отвечала она.

«Не рехнешься! – улыбнулся он. – Женщина что балка – убери нагрузку, и она выпрямится!»

Еще бы он рассуждал по-другому: ведь сопромат придумали мужчины!..

Когда после смерти мужа она вновь обрела способность говорить о деньгах, нотариус Клима ознакомил ее со списком завещанного ей с сыном имущества, перечень которого занимал не один десяток листов. Исполняя поручение своего клиента, он особо обратил ее внимание, что сорок девять процентов ее фабрики выкуплены и переданы ей в собственность.

«Вот и хорошо! – подумала она. – Больше мне ничего и не надо! Все остальное – сыну…»

Позже Маркуша объяснил Алле Сергеевне, куда и сколько с ее доходов ей нужно будет отчислять. Выходило совсем немного, притом что дань не касалась фабрики и Модного Дома. Ах, любезный Маркуша – ее нынешний ангел-хранитель! Его преданность Климу была равна ее к Климу любви!

 

29

Так прожила она полтора года.

В конце сентября две тысячи седьмого она проводила сына на учебу в Англию, то есть исполнила то, о чем мечтал его отец. Сопровождал новоявленного барчука выбранный и утвержденный Маркушей «дядька».

Ощутив неуютный запас свободного времени, она через неделю позвонила Сашке. Тот ответил, и она, ничего не объясняя, договорилась встретиться с ним на следующий день.

Был он в тот раз трезв, светел и мудр. Чисто и скромно одетый, он горячо приветствовал ее, тут же в прихожей извинился за былую истерику, вызванную по его словам приступом поджелудочной боли, помог ей снять кашемировое пальто и провел на кухню. Шкафы и столы там были те же, но бутылки под раковиной исчезли, и в расположении кухонной утвари наметился порядок. Он захотел непременно угостить ее чаем с тортом, который купил по этому случаю, и она согласилась.

Уселись друг против друга, на этот раз на стулья, и в безжалостном дневном свете она рассмотрела его. Он был болен, определенно болен. Светел и болен.

«Что с тобой, Сашенька?» – участливо спросила она.

«А что со мной?» – удивился он.

«Ты похудел…» – назвала она самое безобидное из того, что могла бы назвать.

На самом деле он не просто похудел, а похудел, подурнел и осунулся. А еще почернел и пожелтел.

«А-а, это! – беспечно махнул он рукой. – Ты же знаешь – у меня панкреатит!»

«Ты как-то лечишься?» – также осторожно спросила она.

«А как же! Вот в больнице тут недавно лежал!»

Он разлил чай и подвинул ей кусок торта.

«А ты?» – спросила она.

«Мне нельзя жирное… – улыбнулся он. – Ну, ладно, расскажи, как ты живешь! Ты что-то в этот раз рано – шесть лет еще не прошли!» – пошутил он, улыбаясь.

«У меня муж умер…» – тихо ответила она, опустив глаза.

«Ох, извини, Алка, не знал… – осекся Сашка и после короткой паузы спросил: – Сколько ему было?»

«Всего пятьдесят девять…»

«Совсем молодой…» – с высоты своих сорока пяти посочувствовал Сашка.

Поговорили о том, о сем, и она попыталась узнать, чем он занимается, на что существует. По его словам выходило, что живет он хорошо, ни в чем не нуждается и ведет приятный образ жизни: в свободное время читает книги, слушает музыку, смотрит телевизор, бродит в Интернете (правда, вот компьютер старый), и если бы не болезнь, его свободному, независимому положению можно было бы позавидовать.

«А как с работой?» – допытывалась Алла Сергеевна.

«Работаю там же» – отвечал он.

«Ведь у тебя сын уже большой…» – вспомнила Алла Сергеевна.

«Да! – потеплело его лицо. – Двадцать лет! Учится в институте!»

«Видитесь?»

«Редко… Сама знаешь – у молодых свободного времени мало…»

Алла Сергеевна в свою очередь сообщила, что отправила сына на учебу в Англию и теперь не находит себе места. Естественно, заговорили о вреде и пользе нынешнего образования, и Сашка глубокомысленно заметил:

«Образование хорошо тогда, когда оно не путается под ногами!»

Алла Сергеевна допила чай, отодвинула чашку и, подумав, спросила то, что всегда хотела знать и что на самом деле знать невозможно:

«Знаешь, я всегда считала тебя необыкновенно способным и была уверена, что ты многого достигнешь… Как же так вышло, что ты…»

«Я понял! – не дослушав, перебил ее Сашка. – Отвечаю: я и сам не раз задавал себе этот вопрос, и вот что я думаю…»

Он потер лоб, собирая мысли, и сосредоточенно продолжил:

«Не знаю, поймешь ли ты… В общем, в юности мне нравился Бетховен. Нравился за его громкий, бесцеремонный пафос, за демонстративную страсть. Я с удовольствием играл его сонаты: Аппассионату, Лунную, Патетическую – ну, ты же слышала… Но вот какая штука: я никогда не мог играть там, где нужно так громко, как положено… Глушил левой педалью звук и сдерживал бой… И знаешь, почему?» – воззрился он на нее.

«Ну?..»

«Потому что мне всегда казалось, что громкой игрой я раздражаю других!» – закончил Сашка и выжидательно посмотрел на Аллу Сергеевну.

«И что?» – не понимая в чем тут дело, в свою очередь воззрилась она на него.

Сашка помедлил и, словно признаваясь в чем-то постыдном, произнес в сторону:

«Куража мне, Алка, всегда не хватало, ку-ра-жа!»

Алла Сергеевна пожала плечами:

«Куража многим не хватает…»

«Подожди, я сейчас!» – вдруг вскочил Сашка и устремился в комнату.

Алла Сергеевна встала, подошла к холодильнику и заглянула в него: как она и предполагала, он был почти пуст. Закрыв холодильник, она вернулась на место. Через минуту появился взволнованный Сашка, держа в руках небольшую аккуратную коробку из-под обуви.

«Как ты думаешь, что здесь?» – таинственно блеснул он глазами, предвкушая громкий сюрприз.

«Откуда мне знать… – вяло ответила не склонная к отгадкам Алла Сергеевна. – Обувь, наверное…»

«Не угадала! – обрадовался Сашка и торжественно объявил: – Здесь твои письма!»

Он выдержал паузу и, не обнаружив должного эффекта, торопливо добавил:

«Представляешь – здесь все твои письма! Все до одного! Как видишь, сохранил…»

Затем он осторожно, можно даже сказать – благоговейно поставил коробку на стол, откинул крышку и извлек туго перетянутую голубой лентой пачку толщиной в два кирпича.

«Вот, смотри…» – с неловкой гордостью предъявил он увесистое свидетельство своей пожизненной верности. Был он в этот момент похож на лохматого, больного, постаревшего пса, в молодом порыве отрывшего и сложившего к ногам хозяйки заветную косточку. Запоздалая виноватая признательность против воли перехватила ее горло. Вслед за тем пришедшие на память обрывки давних восторженных признаний заставили ее покраснеть.

«Господи, неужели я так много написала!» – усмехнулась она, пытаясь скрыть смущение.

«И еще как написала! – ласкал ее увлажненный Сашкин взгляд. – Я постоянно их перечитываю… Знаешь, я все время думаю…»

Почувствовав, что осмелевший Сашка вот-вот стронет с места лавину интимных воспоминаний, попасть под которую она ни в коем случае не собиралась, Алла Сергеевна решительно поднялась со стула:

«Ладно, Сашенька, мне пора! Да, кстати, вот новость: Нинка вышла замуж за моего водителя, живет в Москве и стала, наконец, счастливее меня…»

Он заторопился узнать подробности, но она прервала его:

«Запиши-ка номер моего мобильного и звони, если что…»

Ее предложение удивило его даже больше, чем новость о Нинке. Оставив на его изумленной щеке безжизненный поцелуй, она ушла.

Через день по ее поручению ему доставили новый компьютер и большую сумку продуктов. Он позвонил и сказал, что ее забота ему, конечно, приятна, но продукты присылать больше не надо – он не голодает. И потом, у него диета.

К ее удивлению, он не замучил ее звонками, а напротив, подолгу не давал о себе знать, так что ей самой приходилось звонить ему и выяснять, куда он делся. Невзирая на его протесты, ее люди два раза в месяц привозили ему продукты, против которых, как она выяснила, его болезнь не возражала. Так продолжалось до последнего времени, пока две недели назад он не позвонил и не предупредил, что ложится в больницу. В ответ она обещала навестить его и поговорить об одном очень важном для него деле. Неделю спустя он снова позвонил, но она, находясь на важном совещании, не ответила, решив, что обязательно будет у него в ближайшее время, а значит, скажет ему то, что по телефону говорить никак нельзя.

Впрочем, все это лишь внешняя сторона тех событий, из которых сложились два года ее вдовства. В них нет томографии ее души, в них отсутствует топография ее сердца, их цепкому живучему сцеплению невдомек, что внутри нее по-прежнему пустыня, ночь и плачущие звезды. И то сказать: какой может быть порядок в сошедшем под откос поезде!

 

30

Разнообразием оказий и резонов последние шесть месяцев ни в чем не превосходили прочих. Если, конечно, не считать, что месяца два назад внутри ее пасмурного мира возникла и забилась беспокойная изыскательская жилка. Ее стали посещать крамольные мысли. Например, она думала:

Да, модельеры смотрят на моду совершенно иначе, чем потребители. Да, в первую очередь они художники, и творчество для них – вечная погоня за жар-птицей прекрасного. Да, красота бесконечна, и художник-модельер обречен охотиться за ее воплощениями, что разлетелись по миру словно бабочки. Только вот какой прок ее разоренной душе от того, что она поймает еще с десяток бабочек, которые через год все равно околеют, дав ветреной богине моды повод отречься от них? Что ей с того, что украсив собой десяток Нинок, бабочки эти трепетом своих крыльев распалят животную страсть их Петек, Васек, Мишек, Колек? Зачем ей, богатой и независимой, их признательность, и какое ей дело до их блеющего, пыхтящего, потного счастья?!

К тому же окончательно расстроился и не хотел звучать ее совсем еще недавно ясный и мажорный мир.

«Куда делся тот молодой радостный хаос, в котором порядка и поэзии было не меньше, чем у звездного неба?» – вопрошала ее ушибленная душа.

Завяли его сочные восходящие травянистые стебли. Поникли короткочерешковые, цельнокрайние, пальчатолопастные, узколанцетные, перисто-раздельные, зубчатые, опушённые, длиннореснитчатые, эллиптической, овальной, яйцевидной, продолговатой и почти линейной формы листья зелёного или серого из-за густого опушения цвета.

Засохли прицветники с чашечками, на три четверти или полностью рассеченными на пять гладких либо опушённых эллиптических или линейно-ланцетных реснитчатых долей, из которых одна недоразвита, две средние вдвое, а пятая втрое короче передних.

Осыпались пыльниковые без чашелистиков цветки с раздельными гнёздами и раскрывающимися пыльниками, отпылали пестичные цветки – голые или с чашечкой из четырех-шести небольших чешуек, с цельными или двунадрезными столбиками с головчато расширенными на конце или на внутренней стороне рыльцами.

Остались в прошлом сочленённые с прямостоячей цветоножкой, сладкие, как спелая слива ягоды с мясистым бледно-розовым покровом и с головчато-расширенным надрезным рыльцем на конце.

Пышные сплоченные пучки типчака, жесткий тимьян, белокровный молочай, желтые пятна заблудившейся люцерны, горько и громко вздыхающая полынь, отпылавший изумрудный горицвет, стрелорукий с синеглазым перископом ирис, долговязые тонкоплечие многоголосые ромашки, нетребовательный мужиковатый подорожник, самодовольный конский щавель, устремленная к небу опушенными стеблями и супротивными листьями вероника, несгибаемый, с колючим взглядом и красными прожилками на теле и руках гренадер-репейник, медовая кашка в пчелином облачении, спешащий на волю ковыль – весь этот ее дивный, переливчатый, задыхающийся мир ныне оцифрован, откалиброван, оскоплен, втиснут в прокрустово ложе “Pantone”, затянут в лощеный глянец и унижен самодовольной офисной суетой.

Убаюканная пульмановским комфортом счастливого супружества с его мудреющей телесной страстью, чьи размашистые шлепающие ухабы незаметно выровняла нежная материнская забота о стареющем муже, она чувствовала себя теперь, словно проспавшая свою станцию пассажирка, которую скорый, лишенный стоп-крана поезд уносил в неуютные, неведомые края все дальше и дальше.

Ее раздражали бессовестные ремесленники, их деловитая возня вокруг жаркого олимпийского огня, их расчетливый и хладнокровный цинизм, превращающий высокую моду в потешное зрелище вроде бразильского карнавала или русской масленицы.

Раздражал пещерный эгоизм молодых, попирающих вкус неразборчивостью, а свободу – развязностью. Еще бы: им известны правила композиции, законы формы и цвета, взаимодействие объема и фактуры, выразительность контраста и подобия, вкрадчивая убедительность нюанса. Им кажется, что они придумали новую игру под названием «дресс-код», а на самом деле они по-прежнему режутся «в дурака», не понимая, что для истинного успеха нужна колода совсем других карт. Ибо то, что вчера было «да», сегодня уже есть «нет», а завтра будет ни да, ни нет.

Да, конечно, модельер может изменить облик человека и наполнить его радостным ожиданием. Но вот что ему не по силам, так это изменить его судьбу. Носите ли вы кринолин или маленькое черное платье, фрак или джинсы – лекала судьбы неизменны и моде неподвластны. А как, скажите, может быть по-другому в мире, где правят любовь и ненависть, белое и черное, а все прочие цвета есть лишь их подголоски?

Таков был нынешний фасон ее мыслей, такова была промежуточная правда ее жизни, чей сужающийся силуэт решительно избавлялся от рельефов, складок, натяжек, слабины, излишков, морщин и заломов молодости. И все же не эти ворчливые горчащие открытия питали ее неуютное одиночество – с ними она так или иначе поладила бы. Другое – безотчетное и повелительное, с некоторых пор беспокоило ее: ей до навязчивости, до зудящей прихоти хотелось знать, чье она воплощение и чью судьбу повторяет!

Дело в том, что в вещих проблесках снов ей привиделось, что все пережитое ею уже случилось с ней – той, прошлой, кринолиновой – раньше. Иначе, зачем напряженным бисером проступают сквозь поры ее сонной души смутные стремления и влечения, похожие на призыв завершить однажды начатое? К чему эти чужие сны с их опережающими возраст фантазиями, старческой рассудительностью и обнесенным розовыми кустами белокаменным домом? Зачем эти пугающие déjà vu, vécu, entendu, baisée, aimée, hainé, эти далекие туманные озарения, смутные приступы сожаления, глухие всплески соучастия и неясные отблески былых грез? Полное впечатление, что тропинка, по которой она движется, уже проложена кем-то другим! Неудивительно, принимая во внимание, что все тропинки ведут в Рим, то бишь, в вечность…

Но хуже всего то, что она точно знает, что будет с ней дальше! А дальше будет несколько лет вдовства, затем сановный брак и вельможное благополучие – со всеми вытекающими из него последствиями, вплоть до бронзового слабоумия. Неужели этому и вправду суждено быть? Какое пошлое продолжение, какой удручающий исход! Не жизнь, а сплошной плагиат!

И вот недавно Алла Сергеевна храбро сказала себе:

«Хватит! Всё дальнейшее будет вершиться только под мою диктовку!»

Она не собирается быть приманкой циничного распорядителя бала. Она отвергнет заготовленные им ходы и введет в игру фигуру, которую от нее не ждут. Она откажется от унизительного продолжения, заставит судьбу принять жертву и выиграет партию. А для этого она вернет на доску… Сашкину ладью!

Почему Сашкину? Да потому что это он, Сашка, встал когда-то поперек ее падения и не дал ей превратиться в шалаву!

Потому что в том, что с ним случилось, виновата она, а не Бетховен!

Потому что из всех мужчин она сегодня согласна терпеть возле себя только его! Она знает – солнце новой любви уже не взойдет, но у лунного света своя ворожба.

И еще потому что смысла в окружающем ее мире нет, а то, чем его наделяют, есть не более чем претензии ума, желающего оправдать вращение своих жерновов.

Она поместит своего Онегина в лучшую европейскую клинику, она вылечит его, а вылечив, будет держать рядом с собой, и пусть их соседство принесет ей умиротворение! А дальше как бог даст…

Именно для этого пришла она сегодня в театр, именно для этого представила последней инстанции свою смягченную жаром искусства душу и пластичной ее податливостью убедила высший суд и себя в способности к милосердию!..

Онегин на сцене был уже близок к истерике, и Алла Сергеевна внезапно ощутила живительное, давно забытое волнение, какое бывает, когда готовятся испробовать плоды судьбоносного решения. Всего один звонок, и ее жизнь украсится благодатью искупительной заботы!

Артериальное давление финала взметнулось до верхнего полновесного «соль», зависло там и, взорвавшись фейерверком восьмушек, покатилось, подпрыгивая на тамбуриновых ступенях, на задворки партитуры. Похожий на перебранку финал, а с ним и опера, завершились.

Алла Сергеевна встала, аплодируя вместе со всеми.

«Да, – облегченно и радостно подумала она, – да! Пусть все так и будет!»

Если бы я был режиссером этого фильма, я бы в этом месте заставил камеру отъехать, захватывая ею все новые и новые ряды с аплодирующими Аллами Сергеевнами, тем самым как бы раздвигая ее судьбу до широкоформатного обобщения. И был бы неправ, потому что ее судьба, как и все прочие судьбы, единственная и неповторимая и, скорее всего, вовсе не такая, какой здесь представлена. Что ж, не хватает только промежуточного финала.

Тем временем героиня, прервав сеанс ментальной связи и бросив автора на произвол судьбы, устремляется в коридор. Там она достает трубку, набирает номер и нетерпеливо спрашивает:

– Ну что, Петрович? Какие новости?

– Алла Сергеевна, тут такое дело… Соседи сказали, что наш клиент умер неделю назад… – мямлит тот в ответ.

И пока Алла Сергеевна пытается вместить в себя услышанное, послушайте, как делается бумажный змей.

Итак, берется двойной в клеточку лист, украшенный неровной чернильной лесенкой с витыми перекладинами строк: от «Предвижу все: вас оскорбит печальной тайны объясненье» до «Все решено: я в вашей воле и предаюсь моей судьбе…». К нему по диагонали, как бы перечеркивая написанное, приклеиваются две легкие гибкие деревянные планки. К верхним концам планок привязывают нитку, регулируя ее длину таким образом, чтобы при натяжении вершина образованного ею равнобедренного треугольника приходилась на пересечение планок. К этой же точке привязывают один конец другой нитки. Затем ею восстанавливают перпендикуляр к верхнему краю листка и полученную длину крепят узлом к середине петли, не забывая про десять-пятнадцать сантиметров запаса. Получаются путы. Свободный конец пут надежно связывают с ниткой катушки. Далее из продольных полос легкой сухой ткани изготавливают хвост длиной от полутора до двух метров, один его конец раздваивают и любым удобным способом соединяют с нижними концами планок. Змей к испытаниям готов.

Далее производят короткие пробные запуски, после которых регулируют путами угол атаки и подбирают нужную длину хвоста. Правильно сделанный змей должен легко набирать высоту и стоять там, ровно повиливая хвостом.

Вот и все. А теперь распускаем катушку метров на двадцать, вручаем змея другу детства с тем, чтобы он наполнил его нетерпением полета и вовремя отпустил, после чего разбегаемся и летим. Летим по воле апрельских ветров, на крыльях которых сибирское лето возвращается из теплых краев. Летим туда, где в глубокой солнечной синеве живут воспоминания и одиночество. Слезы? Какие слезы? Ах, эти! Это от ветра. Ветер здесь, на высоте, знаете ли, сильный. Очень сильный, очень. Вы даже представить себе не можете, что тут за ветер…

…Таковы восстановленные релевантным образом основные события ее жизни. Все прочие – хорошие ли, плохие – не отмечены в приходских книгах ее памяти. Все остальное – пыль, пыль, пыль…

Впрочем, никому не дано читать чужие мысли, и уже по одной этой причине всё, что один человек пишет про другого, есть ложь. Истинны лишь слова, с которыми Алла Сергеевна Клименко – ухоженная платиновая блондинка за сорок, строго одетая и скромно украшенная, обращается к находящемуся рядом с ней седовласому мужчине с мутными бесцветными глазами и дерганым лицом:

– Помнишь, я тебе говорила про моего друга детства… Он, оказывается, умер неделю назад… Надо попасть к нему домой и забрать оттуда мои письма… Они у него где-то в комнате… в коробке из-под обуви…

И затем после беспомощной паузы:

– Я бы чего-нибудь выпила… Отвези меня, Маркуша, к цыганам…